Ракалия

Филипп Андреевич Хорват, 2019

Молодой петербургский адвокат находит на чердаке рукопись неизвестного автора и с головой окунается в придуманные им сказки – настолько они необычные, не похожие ни на что им прочитанное ранее. Чудесный и необычный сказочный мир разворачивает отдельную историю, которая магией трагического повлияла в своё время на того, кто её написал. И всё чётче проявляет себя странная ракалия в жизни писателя: загадочная то ли болезнь, то ли тёмная метка судьбы, от которой, кажется, не убежать и самому адвокату в гибнущей под натиском революции стране…

Оглавление

Филипп Хорват

«РАКАЛИЯ»

Для обложки использована иллюстрация со страницы https://unsplash.com/photos/TE9XKN_P0kw

I

— Ах, папа, отчего ты такой несуразный? Лови же, лови, это несложно, — от звонкого смеха Леночки закладывало уши, но, боже мой, до чего она была прекрасна сейчас. В этом ситцевом сиреневом платьице, с поясным хлястиком, который болтался из стороны в сторону, с огромным белым бантом, аляпистым кустом посаженным на её затылок, с совершенно кнопочным блестящим носом — его я любил больше всего на свете. Никого чудеснее моей Леночки не было во всём мире, и это правда.

В славном танце кружился чудный летний день, а мы играли в бадминтон, тренькая сетками ракет по летучему радостному волану. Тут же, неподалёку, прятался в соцветиях жимолости карапуз Левичев и, кажется, поедал припасённые абрикосовы конфеты, но мы с Леночкой забыли о нём.

Триньк! — триньк! — триньк! Мчался, кружась, туда-сюда этот несносный волан, и Леночка смеялась, когда я в очередной раз «промахивался» по снаряду.

— Совсем ты не умеешь играть в бад-мин-тон! Ах, папа-папа, руки-крюки. Даже Левичев выдерживает больше ударов, — выговаривала Леночка, и я был только рад с ней согласиться.

Но вот Леночка уже притомилась, подол платьица испачкался, а вымазанный шоколадом Левичев вылез из укрытия. С ним играть никакого желания не было, и спасла меня заглянувшая на полянку Ольга.

Она принесла на большом серебристом подносе стаканы с апельсиновым соком; было, правда, жарко, всех мучила жажда.

Расстелив по траве покрывало, мы вчетвером бухнулись, неловко распаковывая еду из припасённой заранее корзинки. Есть, в общем-то, не хотелось, но кто же откажется от пикника, задуманного милой, очаровательной Ольгой? Честно говоря, ради неё мы с Леночкой и затеяли эту дачную вылазку в выходные — мне казалось, что именно тут, на природе под Келломяки, получится, наконец, сказать хоть что-то…

А впрочем, если и не получится, то один взгляд этих выжидающих, лучащихся льдистой зеленью глаз стоил всей дачной затеи.

— Что-то вы, Фёдор Александрович, сегодня тихий какой-то, будто сам не свой… Всё мыслями в конторе, бумаги вас, наверное, не отпускают, — говорила Ольга, поигрывая ленточкой брови. — Строгий у тебя папа, Леночка, давно я таких не видела.

— Да нет, ну что вы, Ольга, это просто жара, понимаете ли. Утомила меня своим бад-мин-тоном Леночка. Не поверите — играет лучше Шарлотты Купер, я уж так тут носился и совершенно вымотался. Вы с соком спасли от полного разгрома.

Левичев скептически хмыкнул, а Леночка снова залилась смехом, расплёскивая оранжид на бесконечно испачканное платье. Я чувствовал, что плету глупости, даже краснею перед всеми, словно сам восьмилетний мальчишка, но, с другой стороны, — плести светские беседы я никогда не умел.

— А вот зря вы всё-таки, Фёдор Александрович, не взяли домик у нас в Келломяки на сезон. Тут же до города час езды на поезде, — уж если вы такой работник, то и отсюда бы добирались по утрам. И вечером то же самое. А у нас, видите, как уютно и спокойно. И до моря в пять минут пешком, никакого тебе шума, ругани живейной, красота!

Вокруг действительно разливалось умиротворение, от которого городское сердце стаивало быстрее мороженого на блюдечке. И с Леночкой мы были бы тут счастливы, однако ж не мог я признаться Ольге в том, что с деньгами у меня не так чтобы очень в последнее время. «Ротгауз, Денисовъ и сыновья» хоть и видной адвокатской конторой в Петербурге прослыла, но весной, а особенно летом нынешнего года совсем уж забуксовала. Я, конечно, пописывал под псевдонимом фельетоны и рассказики для «Свистка», но что с них заработок?

Пикник не задался: Левичев кидался в Леночку хлебными шариками, та в ответ дразнилась языком, Ольга постоянно что-то спрашивала, а я мямлил, посматривая на эти сочно-красные, с милыми трещинками губы. Как же хотелось захватить их, попробовать на вкус, мять неистово, задыхаясь от счастья, — так ведь близко всё это было, так возможно…

Сквозь охватившую дымку мечтательного дурмана пробился её голос:

–…не хотите? Я дам фору, если вы и правда плохо играете. Хотя, признаться, к воланчику я не прикасалась лет уж так сто.

Я кивнул, приободряясь и зачем-то давя пальцем выскочившую на покрывало виноградину.

И пока Левичев гонялся за Леночкой вокруг старого дуба, мы заиграли.

Ольга втянулась сразу: её взятая в плен синей лентой коса комично выкручивалась в воздухе, что отвлекало. Я решил, что буду биться почти в полную силу, но всё же не смог отказать себе в удовольствии махнуть ракетой мимо назойливого волана.

— А вы, Фёдор Александрович, отражаете неплохо, зря на вас Леночка наговаривает, — придерживая плисовую юбку, говорила Ольга. — А у нас, знаете, вчера Бергамот мышь поймал. Я вечером, уже после чая, стелила постель, и тут Левичев несётся с паровозным рёвом: «Мышь, мышь, Бергамот мышь сцапал». Я смотрю — правда сцапал. Грыз её возле буфета, такая гадость, вы не поверите…

В то, что ленивый, приблудный раскормленный ими кот станет разоряться на мышь, я бы действительно не поверил, если бы не знал об инстинкте. На Бергамота давил инстинкт охоты, меня же сейчас изнутри поджигал инстинкт дикой страсти. Ах эта плисовая юбка, старательно удерживаемая Ольгиной ладошкой…

И, прикусив губу, я тринькнул по волану с таким азартом, что он вспорхнул в небеса совершенно по-птичьи. Зацепившись едва-едва за кучную ветку яблони, перемахнул через изгородь и вскочил в распахнутую дверцу чердачной мансарды.

Что за беда…

Ольга, зажав рот рукой, захихикала, я же только хмыкал под расстрельным огнём детских восторженных криков.

— Ну что, Фёдор Александрович, полезете наверх вызволять бедолагу?

Это она меня, стало быть, решила подначить. Почему бы и нет? Не то, чтобы это было важно, бадминтон сегодня, видимо, всем надоел, а тут хоть какое-то приключение.

Прихватив с полянки припасы, мы все разом ввалились через калитку. Меня погнали за приставной лесенкой, одиноко отдыхавшей у скошенного набок амбара. Прислонив её к стене дома, я аккуратно поставил ногу на ступеньку (прочна ли?), и тут Ольга ещё подлила яда:

— Только не говорите, дорогой Фёдор Александрович, что высоты боитесь. У вас у самого под три аршина роста, не поверю.

И уже я лез, перебирая руками занозистые перекладины, даже не глядя по сторонам, к чертям её, высоту.

Ввалившись в душный полумрак мансарды, я тут же оступился и поехал ногой в сторону, но успел собраться, схватился за обрывки верёвок, ткнувшихся в лицо.

Навещал эту мансарду в последний раз бог знает кто и когда, поэтому даже сквозь прищур проступавших через прорехи крыши вечерних лучей проглядывали запустение и хаос. Навалены тут были странные тюки по углам с притаившимися на них корзинами, выглядывал с осторожностью дырявый диван из-под пропылённых, изъеденных молью ковров, высовывались переломанные подрамники, толпились с насупленными медными оковами сундуки, даже старый побитый утюг выполз под ноги. И всё это и многое другое, под завязку было забито вообще тем хламом, который, составляя в своё время смысл жизни какого-нибудь дома, рано или поздно оказывались на никому не нужной свалке (вроде этой, чердачной). Обломки разной мебели, пришедшая в негодность посуда, облупившиеся игрушки, выцветшая одежда и трости и прочий мелкий скарб назойливо лез изо всех сторон, привлекая внимание заглянувшего в случайные гости человека.

Найти в этом скоплении старья волан не представлялось возможным, и тем не менее, нашарив выглядывавшую из боковой дыры свечку, я запалил фитилёк, огляделся.

В прыгающих вокруг тенях мансардное пространство ещё более сузилось, напитавшись одновременно дешёвой мистикой. Тут же вскарабкался на кривое велосипедное колесо паук с подбитым глазом, заскрежетало что-то в дальнем углу, засвербел под крышей ветер. А волана по-прежнему не видать.

Простившись с надеждой вызволить его из неведомой дали, я, как это часто со мной бывало, заинтересовался другим. Почему-то захотелось изучить недра одного из ближних сундуков, и, утвердив прыснувшую воском свечурку на разбитой тарелке, я взялся за ярлычок ничем не скреплённого засова. Крышка со скрипом поддалась и в облаке густой вонючей пыли опрокинулась навзничь.

Внутри под мятущимся светом показалась первым делом большая мутная лупа в костяной оправе и с выдвижной ручкой. Она венчала собой одряхлевшую бумажную кипу, которую я брезгливо отдёрнул выхваченной из-за спины спицей. Под бумагой завиднелся дублённый, в разводах сафьян папки — её я аккуратно, кончиками пальцев, приподнял из сундука.

Папка увесистая, солидная; потянув за бахрому тлелых тесёмок, я прираскрыл и в щели увидел стопку пропылённых бумаг, видимо, неплохо сохранившихся в укромном месте. Осмелев, я эту папку открыл совсем, и под ноги скользнул широкий письменный конверт, гулко стукнувший по сандалиям. Подняв его, я воспользовался лупой, расшифровывая под красным гербом мелкий, занудный почерк неведомого адресанта:

«Ея благородiю Арбо Софiи Шеффнеръ на пески въ осьмую улицу въ домъ №5 Алексеенко»,

под которым размашистым пятном расплывалась клякса нечитаемой подписи.

Письмо было плотным, запечатанным, и во мне зародилось желание приоткрыть его тайну. В душе закопошились сомнения: с детства ведь внушали веру в неприкосновенность чужой переписки, но мелькнула мысль, что раз уж лежит оно тут затерянным, никому не нужным сором, то, может, почитать?

Из размышлений меня вынес далёкий туманный окрик — звали снизу, со двора и, кажется, щёлкнули камешком по крыше. Глянув ещё раз внутрь сундука, где покоился жалостно растрёпанный кожаный формуляр, я хмыкнул, сунул конверт в брючный карман, а затем вылез из мансарды на лестницу.

В этот вечер я отпросился у Магнова на ночь в дом к Ольге Михайловне — уж очень она упрашивала погостить у неё с Леночкой. Конечно, для меня самого эта ночь представлялась небывалым счастьем, поскольку я всё ещё тлел надеждой раскрыться признанием.

Мы сидели на веранде всей компанией после хорошего, сытного ужина и тянули обычный свой вечерний чай под бесконечные разговоры о всяком. Даже Левичев устал баловаться и сидел, сонно сложив голову в руки на столе.

Бал правила неутомимая Леночка, щедро рассказывавшая про наш последний поход в цирк Чинизелли. Она хоть и сидела у меня на руках, обозревая арену с вершины, но хорошо запомнила и кульбиты разноцветного клоуна Мяско, вытанцовывающего возле поющих пони, и элегантно вылупляющихся из-за плотных кулис форганга балерин с шестами, и монументальных слонов, трубящих посреди полной водяной феерии, и много такого, на что я совсем не обратил внимания.

Затем Ольга поведала об их последних приключениях с Левичевым в лесу. Довольно похоже представив надутое лицо мальчишки, она, между прочим, изобразила сценку сбора каких-то поганок вместо подосиновиков, на что проснувшийся Левичев отреагировал несвойственной ему лёгкой истерикой. И успокоился только после того, как его нарисовали защитником при внезапно выступившего из чащобы Михал Потапыча, — дескать, прогнал незваного гостя он одним свистом и палкой.

Затем испытывающие глаза изо всех сторон подступили ко мне, а я, как обычно, смутился. Неловко пряча руку в карман, нащупал плотное тело конверта и тут же, сам того не ожидая, решил им спасти положение.

— Вот-с, это я нашёл там, в мансарде. Письмо, как видите. Хотел было почитать в одиночестве, но сейчас думаю — а вдруг и вам будет любопытно. Вы как, Ольга Михайловна?

Она задумчиво кивнула, заметив только, что неловко при детях было бы читать что-то любовное. Согласившись с ней, я откупорил конверт, и пробежав по первой строке глазами, объявил — нет, не любовное.

Получив всеобщее добро, я, наконец, углубился в чтение.

«Здравствуйте, дорогая, горячо любимая маменька.

Сижу под зелёной своей лучиной в смоленском заточении, смотрю на фигуру щёлкающего клювом в клетке Евлампия и отчаянно тоскую. Тоскую, потому что никак не выбраться в Петербург, хотя и очень хочется; дел бы там переделал невпроворот. Перво-наперво, конечно, мне решить бы казус с Кукоцким, да вы и сами знаете, о чём это. Вас я уже просить не могу, поскольку грех просить излишнего. Потом нужно поторопить Ивана Игнатьича, но он, как предполагаю, весь сейчас в журнальных делах. И ещё, конечно, Басивлевс, будь он неладен…

А между тем, что действительно важно для меня нынче, так это новая повесть. Которая бесповоротно кончена, и ни единой правки сюда больше не сделаю, клянусь, чем изволите! Вот её бы и передать в руки хотя бы Августову, или снести в «Новый Парнас»: там, говорят, очень нуждаются теперь в свежем.

А то, что у меня свежее — даже не сомневайтесь. Вот я немножко распишу, приоткрою завесу в этом письме (хотя вы и сами сможете всю рукопись изучить). Эта повесть сама по себе неоднородна и состоит из некоторого десятка различных историй. А истории взяты не из реальности, я их придумал особенным фантастичным образом. Это что-то и сказочное, и не совсем, где-то былинное, но опять же — не очень. Сказка, она ведь, как вы понимаете, всего лишь слепок, оттиск с того, что происходит в жизни. И не всегда этот слепок бывает светлым, о чём мысли проскальзывают у меня в написанном. В общем, более не промолвлю ни слова, потому как не хочу портить удовольствия от чтения. Читайте, маменька, читайте и несите скорее рукопись… ну можно даже Шмелёву, будь он неладен со своими «Записками европейского наблюдателя».

Что меня огорчает, так это невозможность сопровождения написанного лично. С домом, как вы уже, наверное, догадались пока что никаких подвижек. К тому же Машенька в последнее время совсем слегла; к её основной болезни добавилась простуда, лютая, с температурой под сорок. Доктор Чеснаков ничего кроме компрессов и камфорового масла не рекомендует, говорит: слабость большая, организм сам должен бороться с острой стадией. Но я как раз этой стадии и опасаюсь; третий день уж лежит, едва заговаривая. А я ей, кстати, пробовал почитать кое-что из рукописи, вроде понравилось. Хотя, один б-г ведает, как я терпеть не могу бежать впереди паровоза, но перед Машенькой почитать можно, её вкусу я хотя бы доверяю…

В остальном дела слегка наладились. Виделся, между прочим, с Шуншаковым, и в этот раз проговорили с ним о литературе два вечера подряд. Я тут совсем отстал от столицы, дышу пылью в медвежьем углу, ничего не знаю… Так, говорят, Фёдор Михайлович некий фурор совершил новым романом, а только когда я теперь доберусь до него? Тоска, вселенская тоска хватает за сердце и не отпускает, а за окном бесконечная метель…

Но, впрочем, грустить уж надоело; надеюсь, что по весне прибуду и свидимся. Покамест отсылаю вам, что имею и жду хороших вестей, непременно пишите. Арнольду передавайте мой низкий поклон, и Наталье Андреевне тоже, а в особенности — Сашеньке (до сих помню этот его искристый взгляд из-под чёлки, ну надо же, чудо как хорош!).

С теплом и любовью, ваш сын, Марк».

Закончив читать, я отложил пенсне в сторону и глянул напротив. Ольга Михайловна сидела, подпирая рукой задумчивую щёку, а Леночка с Левичевым уже спали в подушках качели.

Вокруг вовсю распевали невидимые сверчки, крепко пахло жимолостью, и было хорошо на сердце, приятно, будто не письмо чужого человека я читал только что, а стихи и свои собственные, посвящённые Ольге (у меня такие были).

Не зная, что сказать я выразительно хмыкнул. Ольга откликнулась, всё ещё, видимо, витая мыслями в услышанном:

— А что же он такого написал, Фёдор Александрович? Не знаете? Это же безумно интересно, правда?

Я вспомнил о кожаной папке из сундука, в которой, возможно, как раз и хранилась рукопись этого Марка. Письмо меня самого, человека, имеющего отношения к прозе, немного раздраконило, и я тут же решил во что бы то ни стало залезть снова в мансарду — изучить сундук.

Случится это, впрочем, завтра, а сейчас, кажется, представился золотой момент, ситуация, которую я ждал с мая, с того самого часа, как в Летнем саду меня пронзили сквозь веточку невозможной сирени эти льдистые, испытывающие на прочность глаза.

В горле внезапно случилась горячая засуха, но я волевым усилием преодолел её и произнёс:

— Послушайте, Ольга…

И тут же снова этот стремительный, как будто немного удивлённый взгляд на мне, всё знающий и насмешливо раздевающий душу, но в то же время затевающий свою игру.

— Я… я… давно уже раздумываю над… этим… и хотел выразиться… в некотором смысле… Понимаете, это непросто сказать вот так, лицом к лицу… Тем более Леночка, вы должны понимать…

Вскинутая дугой Ольгина бровь показывала, что разворачивающаяся сцена, скорее всего, накрыла её душу тишайшим восторгом. Ох, эта женщина!

— При чём же тут Леночка, Фёдор Александрович? Вы, если хотите высказаться прямо, не томите.

Ах, чёрт возьми, но как, как вымолвить это последнее слово вслух?

— Гхмммм… видите ли… такая уж оказия, вы только не сердитесь… ргхм… но так уж получилось, что я вас люблю.

* * *

В Келломяги я вернулся спустя неделю и без Леночки — она осталась на попечении брата.

Протянув через калитку букет каких-то цветов, я неловко закашлялся, но Ольгу Михайловну этим, кажется, не смутил.

Приняв цветы, она с улыбкой щёлкнула щеколдой и, едва кивнув, пошла к дому. А я, поскальзываясь в грязи после недавно прошедшего дождя, — за ней.

Мы взошли через веранду в гостиную, и она меня оставила, выйдя с букетом на кухоньку. От полной растерянности и неловкости я бесконечно тёр пенсне и ходил, разглядывая всё вокруг так, будто видел впервые. Под ноги кидались старые, стёршиеся по бокам кресла, неприветливо посматривал со стороны столик с накиданными журналами, топорщились отовсюду полки с толстенными фолиантами, нависали часы, а я решительно не понимал о чём сейчас буду говорить.

Высказаться, наверное, следовало бы о том, что произошло между мной и Ольгой тогда, на вечерней веранде, но печаль в том, что, на самом деле, ничего ведь и не произошло. Настолько ничего, что сердце от сумбура и смутной недосказанности покрывалось неприятным хрустким льдом, будто ожидая совсем уж плохого.

Впрочем, обстоятельства происшедшего за неделю были вытеснены кое-чем другим, связанным с прочитанным тем вечером письмом. На днях прояснились подробности судьбы Марка Арбо (который оказался никаким не Арбо, а вовсе Ракитиным), адресанта письма, человека странного, несчастного и закончившего жизнь печально.

Полученные сведения ещё больше подогрели интерес к его творчеству, от которого и осталась только эта притаившаяся в мансардном сундуке рукопись. Сложно признаться, но корыстный мотив заиметь его «странные сказки» значительно вырос и, пожалуй, перерос желание расстановки всех точек в отношениях с Ольгой Михайловной.

И удивительно ли, что я затрепетал, едва она заново вышла в комнату: говорить предполагалось обо одном, а хотелось — о другом.

Ольга между тем посматривала пасмурно, тем льдистым взглядом, от которого я был бы рад спрятаться. Как будто ждала чего-то, но разве мог я оправдать эти её притаившиеся надежды?

— Как поживает Леночка? — в явно подготовительном, нейтральном вопросе ощущалась подача — для прощупывания моего настроения и решимости.

Я отбил этот словесный волан, конечно же, криво, неумело, как и обычно. Точнее, вообще не отбил, промямлив:

— Всё нормально. В этот раз отправилась в гости к Геннадию Петровичу, погода, видите ли, не располагает уже загородным прогулкам — осень…

Ольга понимающе кивнула, и, подмяв юбку, присела в кресло. Тут уж нужно было постепенно переходить к делу, но я всё ещё не понимал как.

— Даа… осень. А значит, Ольга Михайловна, вы теперь когда в Петербург?

И снова этот пробравшийся в глаза лёд, в котором я видел отсветы упрёка и жёсткости. В комнате становилось неуютно, даже как-то сумрачно, и это от моей вечной неловкости и боязливости.

Впрочем, я понимал, что деваться некуда и, наконец, решился:

— А знаете ли, Ольга Михайловна, вот то письмо, что мы с вами читали на веранде неделю назад… Представьте какая штука, я навёл справки об этом писателе. Его зовут Марк, он военным писарем служил, в Смоленске под именем, как то бишь его… Виктор Ракитин. И любопытная история, — он был своеобразнейшей личностью, вы не поверите, человек-загадка. Удивительная судьба! Но печальная. А этот роман, о котором шла речь, он, насколько я понимаю, до сих пор хранится у вас в мансарде.

Лицо Ольги Михайловны подёрнулось легчайшей тенью, и глаза, эти глаза — их можно было читать. Отблеск негодования, сменившийся тут же вялым недоумением и сразу равнодушным презрением, — вот чем пыхнули её глаза на долю секунды.

— И что же?

Не сам вопрос, а эта непередаваемая интонация, с которой он был задан, — о, Ольга как же я вас… тебя… люблю. Да, иначе и случиться не могло, это любовь слабого человека, всегда подчинённого воли, цельности, устремлённости. Совершенно безнадёжная любовь, которая сегодня подсвечивалась и другим подспудным чувством — удивительной страстью к прятавшейся поблизости рукописи. И ничем, и никак я не мог объяснить стремления получить её, прочитать, узнать труд, над которым Марк работал три тяжёлых, безнадёжных и съедавших его года.

Поэтому только и оставалось опять мямлить, спотыкаться, заикаться, ёжась от вечной своей слизнячьей зябкости:

— Я подумал, что вы могли бы… Точнее, я мог бы, с вашего позволения, разумеется, эту самую папку из сундука определить в какое-нибудь издательство, ежели, конечно, её содержание приемлемо и устроит… ммм… издателя. Как вы на это смотрите?

Она мягко отмахнулась, и в этом жесте опять порхало то холодное презрение, определявшее мою фигуру в её глазах теперь уж точно навсегда. Ах, Ольга, Ольга, но что же я могу поделать?

— Я, конечно, не могу надеяться на то, что текст будет соответствовать, так сказать, приемлемому уровню, но как знать, как знать… Из того, что отыскалось в библиотечном архиве, складывается впечатления — писателем он был хоть и посредственным, но, если можно так выразиться, прилежным. Писарь, что тут сказать; издал под своим именем, между прочим, две брошюры, одна из которых наделала шуму.

Ольга Михайловна поднялась и мрачно переплыла к грустнеющему в сумерках окну. Дёрнув треснувшим снурком занавески, она отвечала оледенелым голосом:

— Оставьте вы все эти байки, Фёдор Александрович, не к чему. Я давно уже поняла, что с вами каши не сваришь, и теперь лишь ещё больше убеждаюсь в этом. Впрочем, обойдёмся без сцен; вам нужна рукопись? Подите, забирайте. И прошу, тут же убирайтесь сами, вы ещё успеете на вечерний поезд… В Петербурге свидимся как-нибудь.

Она так и не посмотрела на меня прямо, лишь искоса сверкнув глазом, двинулась к кухне и звучно хлопнула дверью, закончив тяготивший нас обоих разговор.

Что тут сказать — это было сильно и очень верно с её стороны. Я сам чувствовал, что моя нерешительность, боязнь новой жизни опять победила, а рукопись — это просто отговорка, символ нежелания изменяться. А всё же хотелось найти в сказках Арбо что-то ценное, нечто такое, что компенсировало бы произошедший между мной и Ольгой Михайловной разрыв.

Выйдя из дома и спустившись с веранды под вновь посыпавшийся дождь, я взялся рукой за влажную лестницу. В ближайшие десять минут решится и этот вопрос, ведь стоит только глянуть, прочитать пару абзацев, и я пойму, всё пойму. А дальше — будь что будет.

И вот уже я там, в мансарде, перед сундуком с драматически откинутой крышкой, высматриваю огнём свечи формуляр, под которым либо моя надежда, либо крах.

Застыв тут, я пытаюсь понять — а с чего вдруг всего за неделю чужой рукописный труд внезапно вырос передо мной огромной горой? Да, я увлёкся странным извивом судьбы Марка, с долей мистической подоплёки и банальной трагедией, правда. Возможно, в сундуке, в ворохе бумаг, в этом пляшущем и подмигивающем тайнами почерке я найду что-то, что приоткроет загадку его души и поможет понять, что же привело писаря к печальному финалу, о котором и говорить грустно?

Узнать можно было только одним способом. Сунув руку в сундучий полумрак, я достал расползающиеся листы и начал читать.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я