День ото дня нарастает напряжение на Кавказе. Шамиль деятельно готовился к войне. За ним стоят Турция, Англия и Франция. Ходят слухи, что на турецкой границе собрано большое войско и как только имам начнет энергичные действия против русских, турки вторгнутся на Кавказ. Одновременно англо-турецкий флот нападет на Черноморское побережье. Но и Россия понимает опасность сложившейся ситуации, и ее войска переходят к решительным действиям… Тем временем подпоручик Колосов уходит в опасный рейд с подготовленной им штуцерной командой стрелков, ну а Петр Спиридов продолжает путь по кругам ада, поджидающим его в плену у горцев. Автор этой книги, впервые опубликованной в 1903 году, умер в госпитале от ран, полученных на полях сражений Первой мировой войны.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Среди врагов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
IV
Партия, захватившая Спиридова, продвигалась довольно медленно, избегая останавливаться в аулах и предпочитая ночевать в горах. Будучи слабой по числу людей и плохому их вооружению, разбойники боялись встречи не только с русскими отрядами, которые, преследуя прорывавшихся сквозь «линию» абреков, в свою очередь иногда довольно далеко заходили в горы, но и самих горцев, принадлежащих к чуждому им племени.
На привалах Иван всякий раз брал всю заботу о пленнике на себя; он кормил его остатками незатейливого ужина, отыскивал защищенное от холодного осеннего ветра место и там устраивал логово при помощи старого одеяла и бурки. Затем развязывал ему руки и, сев подле него, долго беседовал. Беседы эти и заботливость, которою окружал его беглый, делали для Спиридова плен не столь тяжелым и унизительным, как если бы Ивана при нем не было.
Чувствуя свою вину в деле пленения Спиридова, Иван как бы хотел несколько искупить ее, облегчая участь пленника.
— Ты, ваше благородие, — говорил он, — доверься мне, главным образом забудь и думать утикать от нас, по тому самому, что тебе все равно далеко не уйтить, не нам, так другим, а непременно попадешься, еще хуже будет. Верь моему слову. С нами тебе лучше; теперь пока что я тебя в обиду не дам, а там в Ашильты приедем, Николай-беку доложу, он об тебе позаботится; к тому же, какой там Шамилька ни есть, а сравнить его нельзя с прочим гололобием. Те, что скоты, ничего не понимают, для них все русские одна статья — гяур, да и баста, ну а Шамиль с понятием, и хотя милости от него ждать особливой, конечно, не приходится, но зря ни убивать, ни мучить не будет.
Спиридов не мог не согласиться с справедливостью этого довода и обещал Ивану во все время пути не искать спасения в бегстве. Приглядываясь к окружающим его людям, Петр Андреевич заметил, что атаманом шайки был Азамат, и все, кроме трех русских дезертиров, повиновались исключительно только ему, но сам он, однако, был в явной зависимости от Ивана и беспрекословно подчинялся его авторитету. Трое дезертиров, Филалей, Аким и Сидор, хотя и держали себя самостоятельными, переругивались и подшучивали над Иваном, но за всем тем в их обращении к нему чувствовалось как бы сознание превосходства его над ними. Спиридов как-то между разговором спросил об этом Ивана. Тот добродушно, но в то же время с сознанием своего достоинства ответил: «Я, ваше благородие, у Николай-бека вроде как бы адъютантом состою, ближайший человек, вот они мне почтение и оказывают, а что касательно Азаматки, так он хочет к Николай-беку в улус попасть, а без меня этому делу не бывать, чрез то он мне и потрафляет».
Из дальнейших расспросов Спиридов узнал, что от Шамиля к абадчехам и шапсугам, жившим за Кубанью, было снаряжено целое посольство с ученым муллой во главе. Цель его была убедиться на месте в том, насколько успешно идут дела горцев в их борьбе с русскими, и предложить им провозгласить Шамиля своим имамом. В число этого посольства, по распоряжению Николай-бека, были приняты Иван, Филалей и Сидор. Их обязанность заключалась в том, чтобы пробраться в русские крепости и там собрать побольше сведений. Иван и Сидор исполнили это поручение блестяще. Пользуясь тем, что воинских частей, к которым они принадлежали, за Кубанью не было, они оба смело явились один в Николаевское, а другой в Александровское укрепление, в то время еще не вполне оконченное постройкой, и объявили себя бежавшими из плена. Их, разумеется, приняли, окружили заботливостью и оставили в укреплениях до выяснения дальнейшей их судьбы. Болтаясь без дела по укреплениям, они внимательно прислушивались ко всему, что говорили среди солдат, в канцеляриях, у офицеров, и когда, по их мнению, собрали достаточно сведений, оба незаметно и ловко исчезли из укреплений, причем Иван сманил с собой Акима. День бегства и место встречи были условлены ими заранее. Сойдясь снова, они отправились в тот аул, где их поджидал Филалей. Посольства шамилевского там уже не было, оно направилось к шапсугам.
Прожив несколько дней в ауле, дезертиры собрались назад. Вот тут-то к ним и примкнул разбойник Азамат с своей шайкой абадзехов, решивший перейти к Шамилю. На родине у него разгорелась канлы[2] с одним влиятельным родом, и Иван посоветовал ему уйти в Чечню, в улус Николай-бека, о котором, о его богатстве, удали и успехах в набегах, он нарассказал доверчивому дикарю целые коробы всяких небылиц.
— Вот и путешествуем теперь все вместе, ровно бы на богомолье, — оскалил зубы Иван в заключение своего рассказа.
— Зачем тебе они? — спросил Спиридов. — Мало у Шамиля затеречных разбойников, а ты еще из-за Кубани тащишь?
— А пущай их променаж делают, — рассмеялся тот, беззаботно махнув рукой. — Хоть и грош им цена, а все же с ними безопаснее.
Разговаривая с Иваном, Спиридов заметил какую-то особенную нежность этого человека к человеку, называемому им заочно Николай-беком. Говоря о нем, Иван не находил слов, чтобы в достаточной мере нахвалиться своим начальником; но, несмотря на словоохотливость, с которою он рассказывал о нем, Спиридов никак не мог представить себе эту загадочную и в устах Ивана легендарную личность.
По одним рассказам, он представлялся добродушным, человеколюбивым, способным на благородные поступки; по другим — кровожадным, жестоким зверем, нисколько не лучше любого из горцев. Одно являлось несомненным, что это был человек умный, решительный, не боявшийся никаких опасностей и пользовавшийся большим доверием со стороны Шамиля.
— Года полтора тому назад Николай-бек ему жизнь спас. Тогда еще полковник Клюка нас под Могохом разбил. Шамиль со своими наибами за завалами над Койсу стоял, вдруг граната — и прямо в середку, вертится, фыркает, вот-вот разорвет; на что уж гололобые храбрые, а те растерялись, стоят как бараны, выпучили глаза и ждут… Тут бы им всем карачун был, и Шамилю этому самому, коли б не Николай-бек. Он один труса не дал — схватил гранату в руки и шасть ее вниз, за завал, так она там и ахнула, аж брызги засверкали, однако никому ничего, все осколки в сторону пошли. С тех пор Николай-бек у Шамиля еще в большую честь попал, потому имам очень таких людей обожает, которые в опасности голову не теряют.
— Шамиля-то твой Николай-бек спас, а вот нам, русским, тем много вреда принес; может быть, теперь бы никакой войны не было, кабы та граната разорвалась там, где упала, — заметил Спиридов.
— Это уж, разумеется, ничего бы теперь не было, по тому самому, что без Шамиля гололобые ничего не стоят. Так — разбойники и ничего больше, а он их на манер настоящего войска образует. Одно плохо, антиллерии нет, без антиллерии Шамилю ничего супротив русских не поделать; одначе Николай-бек ему обещал: «Будет, мол, тебе, имам, антиллерия, дай срок. Вот ужо переманим русских антиллеристов, а опосля того пушек раздобудем, либо из Персии, либо англичанка нам доставит»[3]. И что ты думаешь, ваше благородие, не устроит Николай-бек этого дела? Беспременно устроит. Он такой — за что возьмется, то и будет. Вот я ему для начала одного антиллериста достал. Аким-то этот самый, — мотнул Иван головой по направлению сидевших, как и всегда, в стороне русских беглых, — он ведь антиллерист, для того я и сманил его из Николаевского.
— И рад! Думаешь, хорошее дело вы с твоим Николай-беком затеваете, хлопоча об устройстве артиллерии для Шамиля? Эх вы, повесить вас!
— Ну и вешай! — с досадой огрызнулся Иван. — Сначала только поймать надо… Эх, вы, на виселицы да на палки тароваты. Может быть, с вашей этой щедрости мы с Николай-беком и в горы-то ушли!
Иван с досадой поднялся и отошел к своим, оставя Петра Андреевича одного с его тяжелыми думами; но долго сердиться он не мог, к тому же его тянуло отвести душу в беседе с кем-нибудь. Со своими товарищами он полушутя-полусерьезно переговаривался или подтрунивал над ними. Спиридов был для него новый человек, и с ним он мог говорить сколько угодно.
Петр Андреевич охотно и внимательно выслушивал все его рассуждения. Иван, несмотря на все, нравился Спиридову, который под грубой оболочкой преступника видел его, в сущности, доброе сердце и от души жалел Ивана, хорошо понимая всю тяжесть его положения среди диких горцев или таких отпетых злодеев, каким был Филалей. За эту жалость к себе Иван инстинктивно и привязался к Спиридову.
— Да, — говорил он как-то в другой раз, сидя на земле и опустив голову между колен, — у всякого свое горе, а у нас, вот таких как я да Николай-бек, его, горя-то этого самого, столько, что на десятерых разложить — и то на каждого помногу придется. Вот взять хоть бы эту историю с Дунькой, сколько крови высосала она из него… и не приведи Бог.
— Какая Дунька? — полюбопытствовал Спиридов.
— Женка Николай-бека, то есть она не настоящая чтобы жена ему была, а так… полонянка его. Года два с небольшим из набега привез он ее, дочь священника; красивая девка была, так говорить будем — королева, да и только, высокая, русая, коса, как у доброй кобылы хвост… Крепко полюбилась она Николай-беку, думал сначала в Турцию продать, а опосля того порешил у себя оставить… Напрасно только он это сделал, по тому самому душу она из него вымотала.
— Это каким же манером?
— А таким; оченно характерная девка была спервоначалу. Я ведь, когда в ауле, в одном дворе с Николай-беком живу, только в другой сакле — в кунацкой, так мне все это на глазах. Начнет Николай-бек к ней ластиться, она и не глядит, ровно истукан. Он к ней и так и эдак, ласковые слова всякие — та глаза ворочает. Зло возьмет его.
— Что ты, каменная, что ли? — крикнет. — Али в тебе сердца нет?
Усмехнется та ему в ответ, зло так губы скривит и глазами сверкнет, как кошка.
— Что ж ты, — говорит, — миловать тебя, христопродавца, прикажешь, богоотступника? За что, по какой причине? Не за то ли, что злодеем для меня стал, хуже убивца всякого… Овладел телом, — пользуйся, измывайся, пес, сколько тебе хочется, а над сердцем моим не твоя воля, не можешь ты заставить полюбить себя… Никогда, никогда не полюблю я тебя, слышишь, Иуда искариотский?
Кричит этта она ему в лицо, сама трясется, глаза — что уголья, и с того еще краше ему кажется. Хочется ему ее как-нибудь урезонить.
— Послушай, — говорит, — почему я не мил тебе так? Вон, смотри, Матренка, с тобой взята, полюбила же она своего гололобого, живут по-хорошему, а ты клянешь меня походя.
— Будь ты настоящий татарин, — это она-то ему, — быть может, и я бы полюбила тебя; басурман басурманом родится, с него и взятки гладки, а ведь ты русский, православный! Разве здесь твое место, среди врагов Христовых? Взгляни, ты, окаянный, на руки твои, в крови они у тебя по самые локти, и в чьей крови? Каин одного только своего брата Авеля убил, и за это ему нет от века прощения, проклят он на вечные времена, а ты? Скольких ты, Каин, братьев убил? Отвечай! Не за это ли прикажешь любить тебя, губитель нераскаянный? Знай же, злодей, ненавистен ты мне, мерзок и гадостен пуще последнего гада. Когда ты касаешься меня своими руками, меня всю поводит, словно бы змея ползала по моему телу. Опаскудил ты меня всю, после твоих треанафемских ласк сама себе противна стала.
Скрипит зубами Николай-бек на такие ее речи, насупится, молчит, только рукой кинжал сожмет, а она, знай, не унимается. Распахнет грудь белую, как молоко, высокую да упругую и лезет.
— Убей, — кричит, — об одном прошу, убей! Жить не могу с тобой, распостылым, сама бы прирезала себя, кабы только греха не боялась.
Смотрит на нее Николай-бек: стоит она перед ним высокая, стройная, глаза большущие, серые, так и горят, лицо бледное, грудь от ворота распахнута, шея, что тебе кость белая, полная, грудь высокая, наливная; обожжет его всего огнем — себя забудет. Схватит ее в охапку и давай целовать, целует, а сам что ни на есть самые нежные, ласковые слова говорит, откуда только он их выдумывает, а она барахтается, толкает его.
— Ненавижу тебя, окаянный, зарежь лучше, все равно никогда любви от меня не дождешься!..
— Вот, ваше благородие, какая девка — аспид.
Сказав это, Иван примолк и понурил голову. Его рассказ заинтересовал Спиридова.
— Ну, что же дальше? — спросил он Ивана, видя, что тот молчит.
— Дальше? Да все то же. Пока здорова была, все такая же была, непокорливая. Забеременела она. Николай-бек обрадовался. Надеяться начал. На ребенке, — грит, — помиримся, спервоначалу своего младенца полюбит, а опосля того и меня, отца его. Как ты про это думаешь? Это он, значит, меня спрашивает.
— Думаю, полюбит, — отвечал я ему, — время свое должно взять. На что лошадь дикая, а и та впоследствии покоряется. Иной «неук» такой выдастся, первые дни и подступиться нельзя, никакого сладу с ём нет. Так и кипит весь. Чуть не поостерегся, он тя и зубами, и копытами — тигра лютая, одно слово, тигра, а не лошадь. Бьешься, бьешься с ним, смотришь: смирнеть зачал. Дальше — больше, а через год времени — ровно ягненок. По свисту бегает, под ноги ляжешь — и не наступит. Неужели ж баба хуже скотины неразумной?.. Я так думаю, пофырдыбачит, пофырдыбачит и утихнет, особливо опосля ребенка.
— И я так думаю, — говорит мне Николай-бек, — лишь бы родился благополучно.
Подслушала она нас как-то раз да как захохочет.
— Ах ты, — грит, — дурак, дурак, на что вздумал надеяться. Ничего из того, про что ты думаешь, не исполнится. Сама своими руками задушу, так и знай, не хочу, чтобы поганое отродье плодилось на свете Божьем.
И стала она над собой с того дня разное такое делать, чтобы, значит, выкинуть: мучала, мучала себя, добилась-таки своего, родила раньше времени мертвого, да с тех пор и заболела. Теперь помирает…
И что бы ты думал, — заговорил снова Иван после некоторого молчания, — как заболела и сдогадалась, что уже не жиличка на белом свете, разом переменилась, тихая такая стала, ласковая, и тут только впервой покаялась, что давно любит Николай-бека, почитай, с самого того дня, как взял он ее.
— Чего же она, если любила, мучила его? — удивился Спиридов.
— А вот поди ж ты. Говорит, от жалости.
— Как так от жалости?
— А вот так же. Известное дело — баба. У них все иначе выходит. Сам он мне рассказывал: как зачнет она его ублажать, — слушать душа рвется. «Милый, — грит, — ты и не чуял, как любила я тебя. За удаль твою молодецкую, а пуще того любовь твою ко мне. Любила, а сама кляла, и чем шибче любила, тем сильней кляла. Проклинала же я тебя, моего родного, тебя же жалеючи. Видела я горе твое сердечное, ничем помочь не могла тебе и чрез то злобилась. Тошненько мне было глядеть, что ты, мой любый, якшаешься с этой гололобой анафемской татарвой, жрешь с ними кобылятину, молишься ихнему треанафемскому Магометке, забыл, когда и крест на шее носил. Зло мне было на тебя за это, а еще пуще того злобилась я, что хорошо понимала: нельзя тебе поступать иначе. Не вертаться же тебе к своим назад, самому в петлю лезть альбы в кандалы. И выходит, не тебя я проклинала — долю свою кляла я горькую, что полюбила тебя, бесталанного, душе своей на погибель. Дразнила тебя, как собаку, — надеялась, авось с сердцев прирежет меня, а ты заместо того еще пуще распалялся любовью ко мне. Видела я это и с того сильней злобилась. Теперь вижу: жизнь моя к концу подходит, пропала моя злоба дикая, только любовь осталась, к чему же скрываться, пущай хоть перед смертью помилую тебя, соколик ясный, муженек ненаглядный, чертушком данный».
Иван тяжело вздохнул и неожиданно добавил:
— Эх вы, бабы, бабы, недаром Бог, как разум делил, все курице отдал.
— Как так курице? — заинтересовался Спиридов.
— А так же. Когда Бог свет создавал и всех зверей, птиц и гадов разных, начал он им качества определять. Льву — храбрость, волу — терпение, коню — быстроту, человеку — разум. Призвал Адама и Еву, разделил разум их на двоих поровну: нате, грит, проглотите. Вот Адам Бога послушался, перекрестился и как следует проглонул разум, он у него из желудка сичас в голову пошел, а Ева в ту пору сладость какую-то ела, не хотела, значит, бросить, взяла разум, что Бог ей дал, да под дерево и положила, села сама и жует… Вдруг курица, откуда только нанесло ее, хвать разум-то Евин и глотни, только его и видели. Всполошилась Ева, взмолилась ко Господу, на курицу жалится, просит, чтобы Бог разум у курицы отнял и ей отдал; одначе Бог не пожелал того сделать. «Нет, — грит, — Ева, не умела ты разум уберечь, пеняй на себя. Нет у меня для тебя разума, живи без него». С тех пор так и пошло, что у курицы больше ума-разума, чем у бабы.
Спиридов улыбнулся.
— Балагур ты, Иван, с тобой невольно горе забывается.
— Вот и Николай-бек то же говорит, за то он меня, должно быть, и любит. Вот Филалей — тот у нас строгий; ишь, сидит, как сыч на суку.
Спиридов взглянул по направлению, указанному ему Иваном, и увидел Филалея, сосредоточенно и угрюмо сидевшего в стороне. Брови его были насуплены, а в глазах, упорно устремленных в одну точку, и во всем его широком красном и веснушчатом лице проглядывала глубоко затаенная печаль. Печаль эта сказывалась и в крепко стиснутых, выпятившихся толстых, плотно сжатых губах.
«Видно, даже он, этот зверь, утерявший все человеческое, и тот страдает», — подумал Спиридов, и в эту минуту ему стало жаль даже Филалея.
На четвертый день пути, после полудня, подымаясь в гору, Спиридов вдруг услыхал в стороне пушечный выстрел, за ним другой, третий. Так как у горцев артиллерии в то время еще не имелось[4], то не было никакого сомнения в том, что слышанные выстрелы принадлежали русским орудиям.
Спиридов вздрогнул и замер. Вся шайка разом остановилась и чутко начала прислушиваться. Между редкими, гулко раздававшимися среди безмолвия гор пушечными выстрелами иногда явственно доносилась с налетавшими порывами ветра частая ружейная трескотня. Было несомненно, что где-нибудь в горах кипит бой. По всей вероятности, один из русских отрядов, посланный для наказания восставших горцев, громил какой-нибудь злополучный аул.
Боясь попасться навстречу русским, шайка Азамата не рискнула идти дальше. Было решено обождать до выяснения, где именно идет бой, и затем, пользуясь ночною темнотой, проскользнуть мимо русских.
Свернув с тропинки и углубившись в горы, разбойники, как ящерицы, попрятались в камнях и, притаившись там, начали терпеливо выжидать наступления ночи.
— Знатно наши чехвостят где-нибудь гололобых, — заметил Иван, сидя подле Спиридова и чутко прислушиваясь к то затихавшим, то снова разгоравшимся залпам. — Так их крашеным бородам и надо, не бунтуй, — добавил он злорадно. — И, Господи, что теперь только там делается, в ауле этом самом, ад, сущий ад… визг, вой, дети ревут, женщины голосят, иная так остервенится, что тут же, на глазах, своему щенку на камне голову отрубает. Сам видел. Положит младенца головой на камень, за ножки держит, он барахтается, ручонками разводит, а она, стерва, кинжалом хлысть его по шее, так головка как кубарь и завертится. Апосля того с тем же кинжалом да на солдат, так грудью на штыки и наскочит… Бедовый народ, что и говорить.
На этот раз Спиридов плохо слушал болтовню Ивана, и все его чувства сосредоточились в одном: в нервном и чутком прислушивании к долетавшим до него гулким раскатам русских орудий. Он дрожал, как в лихорадке, от охватившего его волнения. О, если бы эти выстрелы вдруг, каким-нибудь чудом загрохотали вот тут, с этой горы. Если бы хоть одно ядро из тех, что падает там, врезалось в кучку сидевших под нависшей скалой разбойников и, разорвавшись, разметало бы их во все стороны… Какое бы это было величайшее счастье!
К вечеру выстрелы затихли, наступила полная тишина, и Спиридов старался угадать, что бы могла она обозначать собою. То ли что русские по своей малочисленности, потеряв надежду взять приступом недоступное не столько благодаря его защитникам, сколько непреодолимое по природе, отступили и повернули обратно, или, наоборот, взяв аул после кровопролитной резни, они, измученные отчаянным рукопашным боем, отдыхают теперь среди развалин и нагроможденных трупов, под жалобный стон раненых и безумный плач осиротелых жен и матерей погибших в неравном бою смелых защитников аула…
Когда стемнело, шайка Азамата осторожно, но торопливо двинулась в путь. Однако ночь была так темна, а дорога, возвышавшаяся над пропастью, настолько опасна, что идти по ней в полном мраке представлялось крайне опасным; пришлось опять остановиться. Про сон никто не думал. Взобравшись на огромную скалу, нависшую над тропинкой, горцы расположились на ней, скрыв лошадей за камнями, и лежали, чутко прислушиваясь к мертвому безмолвию величественно спавших гор. На противоположном берегу глубокого и узкого, как коридор, ущелья, высоко над вершиной мигали огоньки какого-то аула.
У Спиридова под впечатлением слышанной им днем стрельбы болезненно разыгралась фантазия. Лежа между камнями со связанными руками и ногами, окруженный со всех сторон разбойниками, он чутко прислушивался ко всякому шороху и в то же время думал о том, какое бы счастье, если бы вдруг неожиданно на ближайших вершинах появились русские войска. Он старался нарисовать себе картину своего освобождения. Увидав неожиданно русских, татары, как испуганные зайцы, сломя голову бегут во все стороны, раздаются выстрелы, кто-то вскрикнул… К Спиридову торопливо подбегают солдаты; усатые, загорелые, добродушные лица солдат окружают его со всех сторон; никогда не казались они ему такими симпатичными, такими родными, как в эту минуту. От радости и волнения он не может говорить, дух захватывает, и на глаза выступают слезы… Он кого-то обнимает, целует.
«Свобода, свобода! Только утратив ее, можно понять, насколько дорога она человеческому сердцу. Неужели все, о чем я сейчас мечтаю, — подумал Петр Андреевич, — не могло бы сбыться? Разве в этом есть что-нибудь сверхъестественное? Встретились же мне на русском берегу татары, захватившие меня в плен, почему же не могло бы случиться обратного?»
Он вдруг почувствовал невольный порыв, желание молиться. Далеким детством пахнуло на него, тем временем, когда он, будучи мальчиком, ходил с своей няней в небольшую приходскую церковь и там, став в уголке, старательно и истово крестился пухлой ручонкой, повторяя про себя: «Дай, Боже, здоровья папе, маме и няне». И в ту же минуту ему приходил на ум вопрос: «А за… Пацку можно молиться? Грех или нет просить у Бога, чтобы Пацка не болела и чтобы ее не украли злые собачники?» Он хочет обратиться за разъяснением этого вопроса к няне, но, оглянувшись, он видит, что няня стоит на коленях, ее старческие глаза подняты вверх, морщинистое лицо преобразилось, стало не таким, как всегда, выражение молитвенного экстаза сделало его величавым, серьезным и даже немного строгим. Крепко прижимая сложенные пальцы ко лбу, высохшей груди и плечам, няня мирно покачивает головой, в то время как губы ее беззвучно шепчут слова молитвы. Маленький Петя смотрит на старушку, и мысль о «Пацке» вылетает у него из головы. Ее энтузиазм мало-помалу заражает и его, он тоже бросается на колени и, невольно подражая няне, начинает шептать молитвы, так же, как няня, покачивает головой. Счастливое время…
Впоследствии, поступив в корпус, Спиридов начал помалу терять религиозность, и чем больше наставники старались внедрить ее в юные сердца будущих воинов, тем меньше достигали они успеха. Для Спиридова, как и для прочих его товарищей, религиозность отождествлялась с отвратительной постной пищей, даваемой по средам, пятницам и в течение некоторых недель поста, когда и без того хронический «кадетский голод» достигал своего высшего предела; с долгим, утомительным выстаиванием церковных служб, причем требовалось, чтобы мальчики стояли неподвижно, плотно составив ноги, не оглядываясь, почти не шевелясь. После таких служб чувствовалось сильное утомление и ломота во всех членах, больше, чем даже после хорошего строевого учения.
Окончив корпус и выйдя в гвардию, Спиридов вращался в светском обществе. На первых порах он наткнулся на полный индифферентизм к религии со стороны окружавших его. Некоторые, правда, увлекались масонством, пашковщиной, католицизмом, но большинство глядело на религию как на какой-то намордник, нужный только для народа. Под влиянием таких взглядов Спиридов окончательно утратил всякую веру и потребность молиться. Когда ему случалось по долгу службы или светских отношений бывать в церкви, он смотрел на это как на какую-нибудь особенно скучную обязанность, вроде дежурства на гауптвахте Сенной площади.
С таким мировоззрением он приехал на Кавказ. Как всем неверующим людям, ему всякая чужая религия казалась интереснее и достойнее своей. Первое время он увлекся мусульманством, ходил в мечеть, с любопытством присматривался к мусульманским обрядам и находил даже, что муллы имеют преимущество перед православными священниками — от них не пахнет деревянным маслом и постными щами.
И вот теперь, лежа на спине с устремленными вверх глазами, пристально глядя в раскинувшееся перед ним темно-синее небо, на котором ярко горели бесчисленные мириады звезд, Спиридов почувствовал вдруг прилив жгучего желания молиться, словно кора спала с его сердца, оно обнажилось и засаднило особой, ненавистной ему до этого времени сладкой болью.
— Господи, — горячо шептал Петр Андреевич, всем существом своим уходя в слова, которые произносили его губы, — я помню, в Евангелии ты Сам сказал, что, если кто имеет веру в зерно горчичное и скажет горе: «Иди сюда», — она пойдет и станет там, где он укажет. Конечно, это так сказано для большей наглядности, гора явиться не может и такого чуда я, разумеется, не прошу, я прошу об одном: чтобы на нашем пути нам встретился русский отряд. Это ведь не трудно Тебе сделать, всемогущий Боже, внуши тому командиру, который ведет его, идти по той дороге, по какой идем мы. Умоляю Тебя, Боже, сделай так, прояви Свое могущество, обещаю Тебе, если я сегодня или завтра освобожусь из плена, то пожертвую на церковь десять тысяч, уверяю, я исполню это.
Спиридов молился и в то же время чутко прислушивался, не раздастся ли где-нибудь поблизости глухой шорох тяжело идущих ног пехоты или монотонное постукиванье подков казачьих лошадей; но кругом было тихо по-прежнему. Минута за минутой, час за часом незаметно протекали в этом величественном безмолвии суровой природы.
Темно-синее небо начало сереть, за остроконечными вершинами далекого хребта что-то словно заиграло, и оттуда потянулись через весь небосклон постепенно светлеющие полосы; наступило утро. Шайка торопливо поднялась в путь. Напуганные возможной близостью русских, разбойники спешили и шли очень быстро.
Спиридов ехал на своей кляче, понурив голову. Глухое отчаяние овладело им. От молитвенного настроения не осталось и следа, напротив, он даже как бы стыдился своего малодушия.
«Мир управляется, — размышлял он, — по законам, хотя нам и неизвестным, но строго логичным, никаким сверхъестественным случайностям нет места, чудес не бывает и не может быть, только люди в силу рабской натуры своей ждут всегда чего-то невозможного, что никогда не сбывается».
Впереди засинело глубокое ущелье, к которому надо было спускаться по чрезвычайно крутой тропинке.
— Ты, ваше благородие, — обратился Иван к Спиридову, — слез бы лучше, а то как бы твоя коняка через голову в пропасть не сверзилась бы, ишь, крутизна какая.
Спиридов молча повиновался. Вытянувшись гуськом, один за одним осторожно сходили горцы почти по отвесному уклону. Спиридов шел между Иваном и Азаматом. Тропинка то и дело поворачивала то вправо, то влево, опоясывая голый каменистый склон горы, причем смотря по направлению, которое они принимали, перед глазами путников развертывались то те, то другие картины величественных видов. Кругом, насколько только хватал человеческий глаз, толпились обнаженные гребни и ребра темно-красных и серовато-желтых скал; за ними, закутанные полупрозрачной голубой дымкой, на фоне безоблачного неба величественно сверкал снежными вершинами Кавказский хребет с грозным Казбеком посередине и задумчивым, уходящим в самые небеса Эльбрусом. Внизу, у подошвы гор, подобно роскошному ковру, зеленели долины и по ним серебряными нитями струились реки и горные потоки. При других обстоятельствах Спиридов, любивший природу, наверно, залюбовался бы дивной панорамой, развертывавшейся перед ним, но в настоящем его положении ему было не до красот природы. Он шел, с трудом ступая босыми подошвами по острым камням тропинки, и только о том и думал, как бы не оступиться и не слететь в пропасть, зиявшую у самых его ног. Вдруг на одном из поворотов тропинки шедший далеко впереди молодой горец слегка вскрикнул и стремительно отшатнулся назад, подняв угрожающе руку. Спиридов не успел сообразить, что бы это значило, как Азамат сильной рукой схватил его за шиворот, сшиб с ног и, выхватив кинжал, приставил конец его лезвия к самому горлу Петра Андреевича. Тем временем остальные горцы, как по команде, рассыпались во все стороны, прячась за каменными глыбами, теснившимися у края тропинки. С трудом подняв голову и вытянув шею насколько только было можно, Спиридов посмотрел вниз. Сердце его затрепетало. Всего в каких-нибудь 200–300 саженях из глубокого, закутанного тенями ущелья бодрым шагом двигались, ощетинясь штыками, стройные ряды пехоты. Лучи солнца ярко сверкали на медных пуговицах и гербах, придавая им издали ослепительный блеск. В интервалах между рядами пехотинцев погромыхивали два орудия. С десяток донских казаков на поджарых конях, с заброшенными за спину пиками, как стая гончих, рассыпались кругом, зорко осматривая окрестность. Отдельной группой ехали офицеры. Их было три человека, и, судя по жестам, они о чем-то оживленно болтали. При виде русских Спиридов забыл все на свете. Первым его движением было вскочить на ноги и крикнуть, но Азамат предупредил его. Сорвав с головы свою грязную, облезлую, вонючую папаху, он набросил ее на лицо Спиридову и так крепко прижал, что Петр Андреевич едва не задохнулся. Лежа на земле, с лицом, закрытым папахой, со связанными руками, не имея сил шевельнуться, так как на ноги ему всею своею тяжестью навалился Азамат, Спиридов мысленно следил за движением русского отряда. «Теперь они уже совсем близко, — вихрем проносилось в его уме, — уже поравнялись, проходят…» До Петра Андреевича смутно долетал стук колес и глухой гул голосов; звонко заржала лошадь. Сознание своего бессилия и беспомощности приводило Петра Андреевича в ярость. Спасение так близко, всего каких-нибудь несколько шагов отделяют его от русских, от свободы, но он не может ничем обратить их внимание. Скрытый каменной глыбой, он лежит, задыхаясь под шапкой, как пойманный мальчишками воробей, чувствуя на себе тяжесть навалившегося на него тела. Всякий раз как Спиридов начинал биться, Азамат тяжелее наваливался на его грудь, плотнее прижимая рукой ко рту Петра Андреевича засаленное дно папахи.
Неизвестно, много ли прошло времени, Спиридову показалась целая вечность, когда наконец Азамат отнял от его лица свою папаху и сам поднялся на ноги. Спиридов вскочил вслед за ним и жадным взглядом окинул долину. Она была пустынна, даже следов не оставалось от только что прошедшего отряда. Петр Андреевич тоскливо оглянулся, и первое, что ему бросилось в глаза — рябое, широкое лицо Ивана с выражением искреннего сочувствия и жалости. Он стоял, расставив ноги, и, слегка склонив голову на сторону, посматривал исподлобья на Спиридова.
«Вижу, что тебе тяжело, да что делать — судьба», — казалось, хотел сказать он. Немного далее, на самом обрыве, вытянувшись во весь свой гигантский рост, стоял Филалей. Лицо его было мрачно, и устремленные вдаль глаза злобно сверкали, в них горела ненасытная ненависть и жажда мщенья. Вдруг он повернул голову к Спиридову, и злорадная усмешка раздвинула его широкий рот.
— Что, брат, видно, близок локоть — да не укусишь. Видал своих-то?..
Тут он ввернул забористое ругательство и, погрозив кому-то кулаком, тяжелой, грузной походкой рассерженного медведя двинулся вперед, вниз по тропинке.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Среди врагов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
3
В 1834 году на Кавказский (Черноморский) берег приезжал секретарь английского посольства в Константинополе мистер Уркуфт, а в 1837 году — английский купец Бэл. Оба джентльмена имели собеседование с старшинами враждебных нам племен, подстрекали их к войне с Россией и обещали помощь Англии, Турции и египетского паши. При их содействии Турция на английские деньги доставила на Черноморское побережье большие запасы орудия, пороху и свинца, которые и раздавались горцам даром. В это самое время в Петербурге английский посол распинался, уверяя императора Николая в искренней дружбе Англии.