Возвращаться в город детства из-за печальных событий — непросто, даже являясь «взрослой собой». Но что, если возвращаться придётся не только в собственный дом, но и к собственным воспоминаниям? В них — пёстрые рыбы, в них — сады и реки, в них — ушедшее детство; вокруг, в настоящем, — безжизненная пустыня. Героиня отправляется в прошлое, чтобы обрести собственное будущее. Удастся ли ей это?
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «На земле Заратуштры» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
Нет, не подумайте — то, что я стою над могилой и прижимаю к груди хиленький букетик ссохшихся цветов, такая привычная и смиренная, вовсе не значит, что я здесь завсегдатай или что ещё. Я не то чтобы люблю кладбища. Если точнее — я их ненавижу.
У меня просто не было возможности не прийти.
Осыпающиеся сухие пижмы, какие-то полевые цветы и, главное, ромашки — вот, в общем-то, и всё, чем может похвастать продавец, торгующий незатейливыми букетами в лавке неподалёку. Там, в столице — целый цветочный базар перед кладбищем; раздолье, пестрящее цветами всех в мире цветов; изобилие, будто ты собрался на карнавал или самый настоящий парад, восхваляющий и возносящий смерть, словно бога театра и виноделия.
В этом маленьком городке — скажи я вам его название, всё равно не припомните — всё иначе: смерть здесь не идол и не повод рождать суету. Перед кладбищем здесь сидит один только дед в очках с потрескавшимися стёклами и трещинками на тонкой коже. Трещины на стёклах сливаются с сухими морщинами, и мне на мгновение кажется, что его круглые очки — это такая же часть его тела, как жилистые руки или худые посиневшие ступни.
Старик сидит, скрючившись в три погибели, под огромным навесом из выцветшей парусины. Перед ним — деревянный стол, заменяющий ему прилавок. На столе и под ним, в железных вёдрах разных размеров, не живые цветы, не мёртвые; их ни в праздничный букет, ни в школьный гербарий. И правда, только на кладбище.
— Смерть не смотрит на наш возраст, а потеря не знает юности, — говорит он мне хриплым скрипучим голосом и невесело улыбается, качая седовласой головой. Его смуглая кожа в тени приобретает пугающе холодный оттенок. Я киваю ему, не решаясь хоть что-то ответить. Соглашаюсь безмолвно, будто бы меня всё ещё можно было назвать молодой.
Под словом «я» подразумеваю, надо сказать, совсем уже взрослую себя: не ту взрослую, что ходила на работу, завернувшись в строгий костюм и безудержный фарс, как в камуфляж; не ту взрослую, что нашла в себе силы поднять трубку, а не сбросить звонок, как того всегда хочется; не ту взрослую, что приехала сюда вчера вечером, усиленно делая вид, что понимает зачем.
Я была сейчас настоящей взрослой собой. В свободных штанах и рубашке, трясущимися пальцами застёгнутой с утра на все пуговицы, без прячущего эмоции макияжа, без полной уверенности в том, что именно нужно делать в следующий момент. Я была не взрослой-управляющей в строгом чёрном платье от Dsquared с белым воротником, который неудобно болтается у самой шеи, хотя само платье обтягивает меня, будто пытаясь уменьшить и обесценить. Я была не взрослой-женой, слабыми руками распускающей тугой пучок на голове и стряхивающей с волос усталость. Я сейчас, под этим белым палящим солнцем, была взрослой-молодой — старик был прав. Молодая, сбросившая с себя, словно вторую кожу, шлейф степенности и безучастия, который положено натягивать с каждым прожитым десятком. Я была как орех, очищенный от скорлупы; слишком молодая, чтобы ходить по кладбищам с этими мёртвыми цветами по этой мёртвой земле. Я была молодой, сумевшей соскоблить наконец наращённую искусственную взрослость.
Мне всегда казалось, что на кладбищах все вдруг становятся слишком молодыми. Будто каждый шаг усиливает жар палящего солнца, будто вся наша взрослость и даже старость тают, подобно горящей свече, оставляя лишь сероватый фитиль человеческой жизни. Неизменно тонкий и неизменно короткий.
И вот я стою здесь сейчас — пройдя кучу маленьких дорожек, миновав благословенную тишину и пустоту, стою среди сотен мертвецов, навеки уснувших в горячей сухой земле, думаю о том, как, несмотря на моё молодое «я», всё же хорошо мои штаны и рубашка, моё лицо и мои руки вписываются в этот пейзаж. В тени вековых деревьев с хрустящей корой в мелких трещинах, облысевших и скукожившихся от старости и жары, я стою и не понимаю, зачем здесь оказалась.
Мне бы впору сейчас гулять где-нибудь с друзьями или, может, играть со своими детьми. Ровесницы мои все так: либо дети в колясках, либо — вечно шестнадцать, и так же вечно в душе весна. Крайности — да со всех краёв. А я всё между, между, между — иду, как циркач по канату, и будто бы вот-вот просто упаду в эту глубокую впадину и не встану больше никогда. Это «между» по иронии оказывается чем-то, что не жизнь и не смерть — но пустырь с безобразной кучей могил.
Я бросаю взгляд на одну из них — маленькую, очень маленькую могилу с красивым надгробием. Оно, это надгробие, похоже на домик, выполненный из белого мрамора. Я оглядываюсь: здесь вообще многие надгробия похожи на маленькие постройки. Мне думается: как символично — будто пристанища для душ. Но то из них, что приковало моё внимание, было слишком уж маленьким. Я возвращаюсь взглядом к нему. Это и впрямь самый настоящий домик с резными окошками и крохотным колокольчиком над миниатюрной дверцей. Что-то кольнуло в груди, когда я пригляделась к узору, — точно. В детстве я, помнится, делала из дерева и картона похожие домики для фей и вешала их на деревья в саду. Этот узор кажется таким знакомым, что я невольно вытягиваю шею вперёд, пытаясь разглядеть его получше.
Я скольжу взглядом по скульптурным элементам, орнаментом окутывающим надгробие. Прямо над миниатюрной резной дверцей значатся высеченные в камне даты — один день от рождения и до смерти. Пустота от осознания чисел окутала меня раньше, чем я нашла в себе силы с ней бороться.
Я спешу вперёд, стараясь не глядеть по сторонам. Сторож — строгий мужчина в светлых одеждах и со старой лохматой собакой на поводке — чётко объяснил мне дорогу, да и с кучей указателей заблудиться здесь, среди редких деревьев и полностью открытых взору тропинок, было довольно сложно. Я иду, и перед глазами то и дело мелькают очертания маленьких домиков, в которых никогда бы не поселились феи. Стараюсь отогнать от себя буквы, складывающиеся в простые имя и фамилию; стараюсь прокрутить в голове мысли о вчерашнем дне. Я вспоминаю его, пытаясь оправдать себя, будто бы стыдясь того, как здесь оказалась.
Будто пытаясь уйти отсюда не только ногами.
И вот перед глазами мелькают, сменяя одна другую, окрашенные в чистые акварельные цвета панорамы.
Закат. Я еду в машине, за рулём — мой муж. Под колёсами новой иномарки крошится застывшая грязь, стучат, ударяясь о металл, камешки. Проступают, пробиваясь сквозь толщу земли, крупицы соли — ядовитые, они в беспорядочном потоке смешиваются с неугомонными ветрами и, словно невидимые пули, убивают сам воздух. В Аралкуме так было всегда, сколько помню: дышишь, а в лёгких оседает яд, и не вымоешь его потом, не выплюнешь никак — частицы его навсегда останутся с тобой.
Мы едем по пустынной дороге, и с каждым метром она становится всё более мёртвой и невыносимо жаркой. Небо здесь низкое, высунись из окна, протяни руку — и вот оно, на ладони, со всеми его невидимыми трещинками на озоновом слое, обветшалое старое полотно. На закате оно оранжевое, цвета огня с переливающейся в нём и нарастающей вечерней синевой, и солнце на нём — огромный красный глаз с проступающими взбухшими венами бурого цвета, таращится на всё сверху.
Я представляю на мгновение, как выглядит наша отполированная новенькая машина на фоне этой умирающей в закатном солнце пустыни. Прохлада салона и мягкая кожа сидений позволяет расслабиться и отпустить мысли в свободное плавание. Серебристый автомобиль, вытянутый и грациозный, плавно скользящий по прямой; прыткий и манёвренный, словно большая блестящая рыба, плывущая против течения. Синева надвигающегося вечера, поглощающая нас, только усиливает эффект: я отчётливо представляю себе мигрирующих лососей, спешащих вверх по реке.
Я отвлекаюсь от своих мыслей, украдкой бросаю взгляд в сторону. Слева от меня мой муж, привычно спокоен, взгляд — строгий и внимательный — устремлён вперёд, на дорогу. В зубах у него сигарета. Он вообще-то давно не курит, даже зажигалки с собой больше не водится с тех пор, как он потерял свою любимую старую Zippo. Да только вот когда нервничает, всё равно суёт в рот сигарету — из последней когда-то недокуренной пачки. Я смотрю на него, и он ловит мой взгляд — мне хочется привычно съязвить, но слова застревают в горле и катятся маленькими шариками в желудок, растворяясь тут же и превращаясь в ничто. Он смотрит на меня и всё понимает.
Муж легко улыбается мне, отрывая на мгновение взгляд от дороги — привычно, по-домашнему; он улыбается мне, как делает всегда, если хочет меня успокоить, — а у меня опять ком застревает в горле. Я смотрю на своего мужа, и слова будто сами себя убивают, не желая нарушать многочасовую тишину. Загорелый, с вьющимися волосами — когда он в последний раз стригся? — он сжимает ладонями баранку и чуть щурится, даже несмотря на наличие солнцезащитных очков. От него пахнет домом. Домом, то есть — флёрдоранжем, который я вплетала в волосы, когда мы решили пожениться, и запах которого так и остался с тех пор где-то между обоями и гладкой поверхностью стен в нашей квартире. Можно подумать, мы клеили обои прямо на мёртвые свадебные цветы.
Он, мой муж, вдруг кажется мне таким живым и таким настоящим, собранным из настоящих костей и плоти, и мне думается, что вот я сейчас захочу его коснуться, вытяну пальцы, задержу дыхание — и не коснусь. Исчезну.
Я слегка одёргиваю руку, когда он сам тянется ко мне. Он не обижается: не спрашивает, в чём дело, и не пытается меня разговорить. Думает, я волнуюсь. А отчего не думать?
Первые белые звёзды загораются вдали. Мы едем туда, где я последний раз была без малого десять лет назад и где мне предстоит провести ближайшие пару дней, — ну, знаете, как это бывает: поминки, разбор старых вещей, принятие каких-то совершенно туманных, но отчего-то очень нужных решений. Я нарочно попросила мужа уехать завтра и не оставаться со мной — зачем нам это? Да и мне, я думаю, должно стать спокойнее: я сделаю положенные дела и подумаю, что к чему. Только вот думать — о чём? Я ведь даже толком не представляю, зачем я еду, если быть честной.
В собственных мыслях, переступая через обвалившиеся балки воспоминаний и пытаясь выскрести из памяти хоть что-нибудь знакомое, я даже не сразу понимаю, что мы доехали. Жёлтые старые домики, построенные из песка и глины, едва различимы в тусклом сумеречном свете. Из окна машины они кажутся такими хрупкими, будто подуй ветер малость сильнее — и всё исчезнет, и воздух подхватит пыль, некогда бывшую домами, и разнесёт её по миру, и люди будут дышать ею, никогда не узнав, что дышат разрушенным городом.
Но тусклые жёлтые постройки, окутанные синими тенями, не ломаются и не рассыпаются одна за другой, будто бросая мне вызов. Из окон на шум лениво выглядывают любопытные головы: то старушек, решивших проверить, кого там черти носят, то детей, для которых всякая приезжая машина эквивалентна празднику. Глаза их сощурены — видно, ветер и вправду разбушевался. Кажется, в детстве ветер был обычным делом — я пытаюсь вспомнить, но воспоминания будто ограждены от меня широкой глухой стеной.
Я мысленно радуюсь, что меня от ветра защищает стекло, а его завывания почти перекрывают шум мотора.
Небо давит почти ощутимо, пытаясь впечатать меня в сухую потрескавшуюся землю; глубокий синий цвет кажется всё более неестественным — я вдруг понимаю, что с каждой минутой, с каждым брошенным на небо взглядом этот синий всё больше напоминает мне цвет вечерней воды, а не цвет неба. Я тяжело вздыхаю и беззвучно себя успокаиваю, одними губами шепчу себе что-то под нос. Это что-то отзывается болезненным уколом на самом кончике языка. Купола старых глинобитных домов встречаются всё чаще; однотипные, они образуют своеобразный орнамент.
Мы въехали в город. Осталось совсем недолго.
Нужный мне дом находится ближе к окраине — да только вот окраиной это сложно назвать: городок такой маленький, что проехать его насквозь можно за неполные пятнадцать минут. Смотреть тут особо нечего — всё осталось, кажется, таким же, каким было много лет назад, ещё в то время, когда я жила здесь. Зелени почти нет — встречаются только редкие, умирающие фруктовые деревья в маленьких увядающих садах. Я пытаюсь убедить себя, что всё это должно быть тёплым и знакомым, а не мёртвым и вызывающим только лишь леденящее отторжение. Выходит паршиво, и я прекращаю попытки.
Мы выезжаем на полупустынную дорогу, усеянную вдоль сухими деревьями и раскинувшими свои паучьи ветки-лапы кустами. Через какое-то время, вглядываясь в темноту перед нами, я вижу вдали чёрный силуэт дома, маячащий впереди неприступной глыбой. Он ближе, чем мне казалось; уже через несколько минут машина останавливается, мягко примостившись у невысокого забора. Когда муж глушит двигатель и, неспешно обойдя авто, открывает мне дверь, я с минуту не могу решиться шагнуть на землю. Будто высаживаюсь на Луну — можно подумать, это было намного труднее.
Мой муж никогда не торопил меня в такие моменты и не выказывал недовольства; за это я была всегда безмерно ему благодарна. Он умел ждать, как это умела и я, и нам обоим в жизни это редкое умение только помогало и никогда вроде бы не вредило. Я даже не думаю, сидя в машине, что утруждаю его или докучаю ему своей неторопливостью: во мне нет ни страха, ни вины, и я не чувствую никакого раздражения с его стороны.
Я бы не удивилась даже, если бы мы простояли с ним так, на улице, с открытой дверью, до самого утра.
Но я, при всей своей страсти к длинным предложениям и — как следствие (что в моём случае то же, что «как причина») — при всём своём лёгком сумасшествии, никогда не могла бы назваться садисткой. Поэтому я, собравшись с силами и сделав глубокий вдох, всё-таки встаю на ноги и делаю шаг в сторону дома, в котором провела детство.
В горло и в ноздри тут же попадают частички соли, и я будто взаправду чувствую, как они оседают там, внутри, и впитываются в клетки моего тела, растворяясь в слизистой. Жара, бесчинствующая обычно днём, уже успела отступить, и на её место гордо взошёл пронизывающий до самых костей холод ночной пустыни. Я невольно сжимаюсь, понимая, насколько комфортная температура была всё это время в салоне машины. Муж, подхватив с заднего сиденья мою небольшую дорожную сумку, легко обнимает меня, и мы вместе шагаем к дому, чёткими контурами прорезающему затянутое густыми тенями небо.
У меня с собой есть ключи — их два, для верхнего и нижнего замков. Я достаю их из кармана и про себя думаю: а что если они поменяли замки? Столько лет прошло — немудрено… Я вставляю ключ в верхнюю замочную скважину, и он плавно входит в неё, будто бы только и ждал этого момента всё то время, что я хранила его в самом дальнем ящике самой дальней комнаты нашей квартиры. Второй ключ входит не так плавно; будто устало, нехотя, он всё-таки поддаётся мне, и я поворачиваю его два раза. Дверь со скрипом открывается.
Я вдыхаю — чувствую, как муж сильнее сжимает моё плечо, будто бы говоря мне: вперёд. Мы входим внутрь, и дверь закрывается за нами сама, поддавшись очередному особенно сильному порыву ветра.
В доме тепло. Моё тело расслабляется; я ощущаю, как отступает холод. Я нащупываю слева выключатель — кажется, он должен быть именно там, — и, когда комната озаряется тусклым жёлтым светом, моё сердце вдруг заходится как ненормальное.
Мы стоим в прихожей, и я едва сдерживаюсь, чтобы не побежать со всей дури в большую комнату, минуя пустой дверной проём со свисающей шторой из бусин. Вместо этого я, стараясь держать себя в руках, неспешно стягиваю с ног кроссовки и даже аккуратно складываю их на небольшую обувную полку, где всё ещё сложены так же аккуратно несколько пар туфель. Я стараюсь не задерживать на них взгляд и, прикусив губу, вытягиваюсь во весь рост, натягиваюсь, как тетива. Иду, считая при этом шаги про себя, в большую комнату.
Раз. Два. Три.
Я чувствую едва уловимый запах и пытаюсь принюхаться, чтобы его поймать.
Четыре. Пять. Шесть.
Это сандал. Да, точно — кажется, тут всегда пахло сандалом.
Семь. Восемь.
Я отбрасываю в сторону завесу из мелких деревянных бусин и снова нащупываю выключатель. Он слева. Точно, они всегда располагали выключатели слева.
Комната погружается в озеро тёплого оранжевого света.
Я окидываю её взглядом и, будто фрагменты в пазле, складываю воспоминания в голове одно за другим. Тот же фарфоровый сервиз в старом деревянном шкафу, тот же ковёр — потрёпанный, но чистый, как при тётках, — те же старые стулья и скрипучие половицы. На стенах, словно в укор обыденной однотонной краске, красуются многочисленные картины — сюжеты, не нуждающиеся в рамах и холстах, свободные стенные росписи. Хрустальная люстра с двумя работающими лампами из шести — совсем маленькая и очень изящная; на круглом столе стоит керосиновая лампа, оставленная скорее для антуража.
А книги! Множество, бесчисленное множество книг, сложенных в несколько рядов в большие шкафы. Сколько здесь книг, я уверена, в жизни не сосчитать. Тётки мои страсть как любили читать, и я тоже любила, когда одна из них (обычно они выбирали, кто именно, играя друг с другом в считалочки) садилась в удобное кресло, пристроившееся в углу большого зала, и начинала читать. И неважно, что это было — сказка, роман или какая-нибудь повесть, — я всегда слушала с замиранием сердца, плакала и смеялась с героями, и мне казалось, что под пальцами тёток оживали любые слова и самые красочные картинки. Вновь оказавшись в этой комнате, я ощущаю дуновение морского бриза, ласковое и тёплое, чувствую запах роз и лилий из самых прекрасных садов, а главное — будто бы слышу голоса. Родные, позабытые голоса.
Минутное озарение ожидаемо сменяется тоской. Со дня смерти младшей из моих тёток минуло уже много времени — я последний раз приезжала сюда, когда хоронили её. И теперь я стою одна в доме, где выросла и повзрослела, и чувствую себя так, будто меня здесь быть не должно.
Будто меня здесь и не было никогда вовсе.
Мой муж наконец заходит следом за мной — предлагает быстро приготовить что-то поесть, так, на скорую руку; я киваю ему, и, когда он, отыскав кухню, начинает шуметь посудой, решаю подняться в ванную.
Ванная комната здесь функционирует — это удивительно. Обычно здесь почти всегда нет воды, и потому на людях формируется и срастается с кожей чуть ли не в утробе налёт пыли и времени, который захочешь — всё равно не отскребёшь.
В ванной всё тоже осталось так, как я и запомнила. Я никогда не вспоминала эти комнаты и ни за что не смогла бы воспроизвести их рисунком или рассказом — но, когда я вижу их вновь, я, конечно же, кое-что вспоминаю. И розовые стены, расписанные вьющимися ветвями белого шиповника; и узкую ванну, старую, из тех, что стоят на железных ножках. Когда я смотрю на умывальник, взглядом невольно цепляюсь за щётку и коробочку зубного порошка. Рисунок на крышке стёрся — коробочку много раз открывали. Наспех мою руки, умываюсь и спешу на кухню.
Мой муж готовит яичницу — и я, чувствуя запах брызжущего во все стороны растительного масла, понимаю, что очень проголодалась в дороге. Одновременно с тем мне становится жутко от мысли, что я буду есть продукты, оставленные здесь человеком, который уже никогда не переступит порог этой кухни. Эта мысль не даёт мне покоя. Она сопровождает каждое движение — моё и моего мужа: я нахожу тарелки с тонкими голубыми лилиями на окантовке, и мне кажется, что они холодные — мертвецки холодные; мой муж выкладывает яичницу на тарелки, и мне кажется, что она тоже в момент похолодеет и станет мёртвой; я достаю столовые приборы из белого выдвижного ящика, и мне кажется, что я должна достать приборы на троих — на двух живых и одного покойника. Смотрю на дверной проём, тоже завешенный шторой из мелких деревянных бусин. Мне кажется, что штора вот-вот всколыхнётся — и сюда, стряхивая с плеч песок и шматки сухой земли, войдёт смерть.
Но яичница, вопреки моим ожиданиям, не остывает и не удушает меня, едва проскользнув в моё уязвимое живое горло; недовольная вторжением покойница не входит в кухню и не учиняет скандал, и даже мёртвая тишина, воцарившаяся на пару минут, прерывается вскоре свистом чайника, в котором закипает вода.
Я завариваю чай — первый, что нахожу в небольшом шкафчике над старой газовой плитой, — в большом чайнике с ярким узором из крупных красных роз. Я любуюсь этими розами — этими ужасными красными розами, которые мне нравятся только лишь потому, что они пришли из моего детства, — очередное смутное воспоминание вдруг воскресает в голове.
Мои мысли прерывает глухой кашель и мягкое предложение пойти спать — завтра ведь вставать ни свет ни заря. Я отрываюсь наконец от этих ужасных роз и говорю, что для начала мне следует принять ванну. Мы с мужем пару минут препираемся, кому лучше помыть посуду, но в итоге я сдаюсь и соглашаюсь с тем, что это лучше сделать ему; он, думается мне, чуть меньше загружен новостями о смерти и уж точно не вспоминает детство.
Вернувшись в ванную, я тут же включаю воду и, поймав рукой нужную температуру, принимаюсь ждать, когда ванна наполнится до половины. Вода здесь хоть и есть, но всё равно грязная — или так кажется в жёлтом свете маленьких бра, усеянных россыпью изящных синих лилий?
Я скидываю с себя одежду и погружаюсь в воду, предварительно закрутив вентили. Тело погружается в приятное тепло; вода обволакивает меня со всех сторон, и я будто впервые за долгое время позволяю себе расслабиться. Из крана падают в воду редкие капли; я закрываю глаза, и этот звук уводит меня пунктирной линией в сторону причин моего приезда.
Мне часто — нет, постоянно — докучали одним и тем же вопросом: когда же вы заведёте детей? Я обычно отшучивалась, что заводят не детей, а собак или кошек, в крайнем случае — кредитки или автомобили. Шуток никто в моём кругу не понимает. Вскоре по языкам друзей и знакомых начали проходить, прыткие и неуёмные, слухи.
Все направо и налево болтали о моём бесплодии. Я обожала, как это простое слово могло появляться передо мной в самых различных формулировках: будто назвать меня «несостоявшейся женщиной» было менее грубо, чем сказать, что я бесплодна. Моим любимым из серии «тысяча и один способ не называть вещи своими именами» было словосочетание «конвейерный брак». Это сказал за моей спиной один из моих сотрудников — я уволила его через месяц после того, как он высказал это на одном из корпоративов, потому что поймала с поличным на воровстве денег из кассы нашего кафетерия. Много позже я узнала уже и о том, что он частенько высказывался в адрес моей матки.
Кое-кто, однако, не упускал возможности высказывать свои претензии к моему телу прямо и без особых зазрений совести. Происходило это, правда, чаще в разговорах не со мной, а с моим мужем. Тот его друг, что расхваливал на нашей свадьбе мой флёрдоранж («Как это по-европейски! Как это необычно!») и громче всех говорил моему мужу, как ему повезло, советовал ему меня бросить. «Пока ещё не поздно», — вот как он это подытожил.
Мои подруги — те женщины, которых я считала таковыми, — были менее прямолинейны; они осторожно подбрасывали на мой рабочий стол брошюры с рекламами лучших клиник или невзначай открывали ссылки на моём компьютере. Изобретательности им было не занимать; это работало ровно до тех пор, пока я не убрала со стола все вещи и не поставила пароль на ноутбук.
Все эти люди, как бы они ни формулировали свои мысли, все до единого были схожи в одном — они все как один жалели моего мужа.
Никому даже в голову не могло прийти, что проблема могла быть и не во мне вовсе. Мне повезло, что мой муж не был кретином или хотя бы, как это распространено у мужчин, самодуром, уверенным в собственной абсолютной пригодности к осеменению всего на свете. Мы вдвоём проверялись у разных врачей; мы делали это вместе — проходились по всем возможным кабинетам не раз и не два. Вердикт был всегда один: оба здоровы как два быка, которые были выращены на лучших лугах Северной Америки и которым не суждено было искалечить себя на родео.
Меня, конечно, это беспокоило — просто не могло не беспокоить, — и я знала, что моего мужа это беспокоило не меньше. Но что меня всегда в нём поражало: он никогда, ни разу за всю нашу жизнь не сказал мне, что хотел бы завести детей; после фразы «Я бы хотел ребёнка» он неизменно, всегда добавлял, что хотел бы его со мной.
И вот несколько дней назад, когда мы лежали вдвоём в постели — я читала, он тоже читал, но, как всегда, каждый читал что-то своё, — он вдруг отложил свою книгу в сторону и прямо спросил у меня:
— Как думаешь, какое им всем вообще дело до того, что творится в этой постели?
Его раскрытая и перевёрнутая страницами вниз «1984» легла на прикроватную тумбочку, грозясь вот-вот сорваться на пол.
— У них нет личной жизни, — не отрываясь от «Ста лет одиночества», просто ответила я, — у них нет секса в браке, у них нет путешествий, потому что у них нет денег на путешествия, у них нет ни работы, ни дорогого шмотья, ни нормальной стиральной машины. У них нет ничего, в чём, им кажется, они нуждаются больше всего.
У меня была привычка разговаривать быстро и много, когда я пыталась умничать — я в такие моменты тараторила, словно героиня какого-нибудь дурацкого фильма, и пыталась сохранять максимально отстранённый вид. Не знаю, откуда это взялось, но я делала так всегда, сколько себя помню.
— Наша стиралка тоже прыгает как сумасшедшая, — парировал мой муж.
— Да хоть бы и вручную стирать, — тут же откликнулась я, — они думают, что им нужны деньги, разврат и развлечения. У нас это есть, но я вот тебе что скажу: это не главное — это не причина нашего счастья, это его следствия. Главное вот что: у нас есть взаимопонимание. А у них его нет.
— Ни у кого?
— Ну, посуди сам: многие из них могут по два часа читать книги, лёжа бок о бок в одной постели, и просто наслаждаться тишиной в компании друг друга? А потом ещё два часа скакать на этой дурацкой кровати как ненормальные, и болтать до утра, и не спать до утра — как будто им по двадцать и всё у них ещё впереди? Ну, как думаешь?
— Думаю, немногие, — я увидела краем глаза, что мой муж улыбнулся, — но слушай. Тебя же вся эта болтовня задевает.
— Даже если, — я отмахнулась. — Это всё проходящее. Когда-нибудь они все перестанут ковыряться в наших проблемах и начнут, наконец, разгребать свои.
Именно в тот момент и зазвонил телефон, лежавший аккурат на прикроватной тумбочке возле мужа. Его книга рухнула на пол и захлопнулась. Положив её обратно, он поднял трубку.
— Да, — просто и коротко. Он ненавидел, когда нам звонили так поздно, и я думала, что сейчас он обязательно скажет что-то очень грубое и, отбросив телефон, пойдёт на кухню за чашкой кофе; он почему-то постоянно чуть что хлестал кофе, а уж тем более в таких случаях. Однако в этот раз он, вопреки моим ожиданиям, слушал довольно внимательно и кивал, будто бы собеседник мог видеть его кивки.
— Это я, вы правы, — говорил он, и я ощутимо напряглась, когда спустя пару мгновений он проговорил следующее: — Да, она рядом. Секунду.
Он протянул мне трубку, и по его лицу я поняла: случилась какая-то непредвиденная хрень. Хосе Аркадио Буэндиа слушал россказни призрака Пруденсио Агиляра[1], когда мне пришлось захлопнуть книгу и поднести трубку к уху.
— Это Мальми, — донеслось с того конца провода. — Твоя тётя Роза умерла вчерашней ночью.
Когда я вспоминаю эту фразу, сказанную приятным, словно бархатным — если звучание вообще может быть мягким, как бархат, — голосом, я громко выдыхаю и резко раскрываю глаза. Я всё ещё в ванне; я не сразу понимаю, что вода уже порядком подостыла. Когда осознание этого простого факта доходит до моей затуманенной головы, я заставляю себя, неожиданно тяжёлую и неуклюжую, выкарабкаться из ванны. Я понимаю вдруг, что полотенце осталось в дорожной сумке. Пространство вне воды кажется мне невероятно отвратительным; воздух маленькими холодными лапками ощупывает моё тело, оставляя на нём следы из противных гусиных пупырышек. Я выглядываю в коридор и окликаю мужа; тот отзывается сразу же, и, когда я прошу принести мне полотенце, он приносит мне его быстро, так что я не успеваю совсем уж окоченеть.
Он укутывает меня в большое розовое полотенце и гладит по голове, и мне кажется, что ему тоже было холодно, пока мёрзла я, и он согревается сейчас вместе со мной. Я киваю ему — спасибо — и неуклюже шлёпаю в сторону спальни. В моей голове наконец складывается карта дома: я вдруг отчётливо вспоминаю, где и какие комнаты здесь находятся.
Приоткрыв белую деревянную дверь — одну из трёх дверей, что есть в доме, где все прочие дверные проёмы занавешены бусинами, — я попадаю в свою старую спальню. У меня чувство, что, тяжёлыми мокрыми шагами ступая по жёсткому старому ковру, я легко бегу в свою маленькую серую комнатку, в которой всё ещё живы мои детские мечты о великом и неизведанном.
Я наспех натягиваю пижаму, быстро отыскав её в своей сумке, и начинаю разглядывать комнату, вспоминая её с каждой увиденной деталью всё чётче и чётче. Комната у меня будто кукольная — всё аккуратное и светлое, как ясный день. Кровать двуспальная — тётя Лилия сама её мне сколотила, да такую красивую, что даже в лучших мебельных магазинах я подобных кроватей не видела до сих пор. Платяной шкаф — маленький, пустой, в нём совсем не осталось моей одежды. Зато игрушки все целы: и кукла тряпичная, и чайный сервиз, и мишка, которого тётя Лилия шила, щурясь и причитая.
Я подхожу к большому комоду и открываю выдвижной ящик. Глаза закрываются сами собой, и я вдыхаю запах пудры и крема; шёлковое постельное бельё пахнет деревянным комодом, в котором оно хранилось и ждало своего часа. Я вдруг вспоминаю, что тётя Роза привезла это бельё откуда-то издалека — потому, наверное, оно было красивым, как прежде, и всё ещё не истрепалось.
Моя дорожная сумка лежит, уютно пристроившись, в углу комнаты. Я бросаю на неё взгляд, вспоминая, что прихватила с собой собственное постельное бельё; поколебавшись с пару секунд, я решаю, что то, из комода — тоже моё собственное. От этой мысли у меня внутри будто всё замирает, но уже через секунду я прихожу в себя и принимаюсь за дело.
Я застилаю постель и поражаюсь тому, в какой чистоте содержался всё это время старый матрас и такие же старые подушки. Тётя Роза всегда любила чистоту. Я заправляю одеяло в пододеяльник и пытаюсь припомнить, сколько ей было лет. За девяносто? Может, и вовсе больше ста?
Тётя Лилия умерла раньше — десять лет тому назад, хотя она и была моложе тёти Розы. О том последнем разе, когда я приезжала сюда, я практически ничего не помнила: всё стёрлось из головы, будто кто-то прошёлся ластиком по лёгкому карандашному наброску. Я пытаюсь не думать о том, что меня так долго не было здесь, и о том, что я совсем потеряла с тётками связь, когда выбралась в большой город. Я даже приехать на похороны не смогла: появилась спустя два дня после звонка Мальми, хотя езды тут от силы часов восемь, а на поезде — так ещё меньше; я почему-то решила вдруг, что сдача проекта важнее, чем похороны женщины, заменившей мне родную мать. Горло душит совесть, но я умело её усмиряю, параллельно засовывая подушки в шёлковые наволочки.
Когда с постельным бельём покончено, я выключаю свет и ложусь, зарываясь в одеяло по самые уши. Вечер нынче выдался холодным — впереди предстоит ещё более холодная ночь.
Окна плотно закрыты. Ещё бы их не закрыть: оставишь открытыми на ночь — ветер всё в комнате перевернёт.
Я лежу на спине и, когда приходит мой муж, едва различаю его силуэт в темноте. Он ложится рядом и привычно нежно целует меня в висок. Хочу улыбнуться, но мне будто что-то мешает и тянет уголки губ вниз. Радуюсь про себя, что в этой непроглядной темноте он совсем меня не видит.
Когда он засыпает, мне становится чуть легче дышать. Я лежу рядом с ним и давлю в себе желание прижаться к его широкой спине, пахнущей свежестью и дождём — как предсказуемо: он даже на одну ночь взял с собой свой любимый гель для душа, будто без этого геля ему невозможно будет помыться. Я чувствую, помимо этого запаха, и запах его тела — его собственный, ещё более родной мне запах. Мне хочется обнять его и одновременно с тем вдруг так отчётливо хочется скинуть его с кровати.
Он мне такой родной, он мне такой близкий и такой свой, настолько свой, насколько я даже сама себе не своя, — и оттого так паршиво становится от осознания, что у нас ничего с ним не выходит. Ночь тёмная и ясная, стёкла в оконных рамах стучат время от времени от яростных порывов ветра. Я смотрю на бусинки звёзд, которые едва различимо сверкают вдалеке, и вдруг — это всегда неожиданно — перестаю притворяться; мне вдруг так сильно и неумолимо хочется плакать, что я до крови закусываю губу, лишь бы не дать слабину. Кровь солёная на вкус, и я чувствую, как она стекает по губе; я чувствую запах крови и запах своего мужа, и мне искренне верится, что я действительно бесплодна и что я сама виновата в своём бесплодии, будто я не просто не могу иметь детей — будто я убиваю их, одного за другим, самолично.
В такие моменты мне кажется, что я медленно схожу с ума.
Мне вдруг становится так больно, что я с силой сжимаю руки, впиваясь ногтями в собственные ладони. Я не позволяю себе плакать: мои тётки учили меня, что слёзы — это дело последнее. Я всегда позволяю себе воспроизводить те крупицы воспоминаний, что ещё остались со мной, — о них только с теплотой и звонкой радостью в душе или хотя бы с улыбкой.
Но сейчас я лежу в их доме, в доме, в котором они вырастили меня, и рядом со мной лежит мой муж, и я впервые — впервые спустя целых десять лет — не знаю, что мне делать.
В голову вновь, как одержимые, прокрадываются мысли обо всех обвинениях в мой адрес. Рядом со мной человек, который помогает мне выдержать и выдерживает сам то, что ему приходится слышать день ото дня — от родных, от друзей, а порой и от первых встречных. Но он неизменно выдерживает и — так же неизменно — помогает выдержать мне. Оттого я корю себя за то, что иногда мне кажется: я делю постель с совершенно не знакомым мне человеком.
Что он знает обо мне? Что я сирота, никогда не знавшая причин и обстоятельств своего сиротства; что меня вырастили сёстры моего отца, две мои тёти, которых я удосужилась навестить только тогда лишь, когда обе они уже покинули эту грешную землю. Он знает, что мне нравится чай с мятой и что я очень люблю читать, он знает, что я обожаю больших собак и полосатых кошек, но я никогда, никогда и ни за что в жизни не завела бы животное в доме, потому что считаю неправильным и непростительным держать живое существо взаперти и лишать его свободы. Он знает обо мне всё, что о себе знаю я сама. Беда заключается в том, что, когда я задумываюсь об этом, я понимаю: сама о себе я знаю ещё меньше, чем ничего.
Что-то ест меня изнутри. Вне брака и в нём, что-то сжирает меня откуда-то из глубины, как обезумевший от голода зверь. Это чувство… оно гложет своей неизвестностью. Будто бы я зачитываю эпитафию тому, что у меня есть и чего со мной нет одновременно. Я бы очень хотела сейчас понять, почему мне так одиноко и откуда оно, это чувство, что нет никого и ничего, кроме меня, а меня самой, вообще, тоже нет — и значит, нет совсем ничего: ни мира, ни света, ни жизни. Я пытаюсь бороться с этим, но, когда не знаешь, с чем борешься, просто бьёшь в темноту наугад. Раз, два, три… и тебе становится легче на долю секунды. Я никогда не высыпаюсь и плетусь утром мёртвым комком одиночества в места, где мне быть не хочется, чтобы говорить с людьми, которые не сдались мне даром, чтобы слушать раз за разом о собственной неполноценности и осознавать самолично, что все они — до единого — правы. Я будто живу для того лишь, чтобы каждый день добровольно ложиться на это прокрустово ложе.
Но в какой-то момент, зацепившись пустым (или пустынным?) взглядом за одну из звёзд за окном, я вдруг чувствую какой-то невероятный прилив энергии. Здесь, в этом маленьком городе, лёжа на своей старой кукольной кровати, я наконец-то чувствую себя живой — не ощущаю, не пытаюсь почувствовать, но чувствую, впервые за долгое-долгое время. И мне хочется прикоснуться к кому-нибудь такому же живому, как и я, и я легонько касаюсь плеча своего мужа — и никуда не исчезаю. Во мне будто бы просыпается то, что сотни лет лежало в беспросветной коме.
И вдруг, кружась с этими мыслями в медленном танце, мир рушится по кускам и превращается в необъятную пустоту моих сновидений, в коих ни образа, ни историй, ничего нет — даже меньше, чем ничего.
Но в этот раз всё иначе: проваливаясь в собственный неожиданно подкравшийся сон, я понимаю, пытаясь совладать с уже затуманенным разумом: всё меняется, всё меняется в эту ночь.
В эту ночь, впервые за много лет, мне снится яркий красочный сон.
Мне снится степная рысь.
Она пушистая, её мех отливает бронзой и лоснится под мягким солнечным светом. Она машет своим хвостом и играючи опирается лапами на мои плечи — большая, такая большая, словно тигр или даже лев. Мы с ней посреди огромной зелёной поляны, и вокруг — тысячи полевых цветов: белых, розовых и голубых, ярких, словно капли акварели на чистой белой бумаге. Рысь бегает кругами, дразнит меня, и я зачем-то пытаюсь её поймать. Когда ей надоедает эта игра, она прыгает мне на грудь; она удивительно лёгкая, лёгкая, будто это не дикая рысь, а обычный домашний кот. Мы падаем с ней на траву, и она утыкается своей мягкой мордой в ложбинку между моей шеей и плечом. Я смотрю на небо и вижу, что мы лежим с ней в воде, — будто под нами не поляна вовсе, а мягкое илистое дно.
Над нами проплывают огромные разноцветные рыбы, путаясь в водорослях, которые только что виделись мне окружившими поляну деревьями. Я смотрю на солнце и понимаю, что это не солнце вовсе, а огромный белый глаз.
Исполинская рыба, гигантская, словно целый кит, плавает прямо над нашей головой. Её чешуя переливается и блестит золотым цветом. Она так далеко, дальше всех остальных рыб, но она такая огромная, что я перестаю замечать других, и большие цветные рыбы превращаются в разнородный сгусток мелкого планктона.
Печальная жёлтая рыба смотрит на меня, и её белый глаз с проступающими красными венами наблюдает за мной, будто самое настоящее всевидящее око. Рысь мурлычет у меня под ухом, а я всё смотрю, как у меня изо рта с дыханием вылетают в воздух маленькие пузырьки.
Когда печальная жёлтая рыба, махнув хвостом, исчезает в гуще тёмно-зелёных водорослей и всё вокруг вдруг погружается в непробудную кромешную тьму, я просыпаюсь.
Открываю глаза, мне в лицо бьёт яркий солнечный свет. Там, где ночью лежал мой муж, пусто; прислушавшись, я понимаю, что он уже возится на кухне и что-то колдует на завтрак. Когда я поднимаюсь с постели, мне кажется, что я стала легче, чем была вчера: дурные мысли по обыкновению растворились вместе с ночной темнотой, и я иду, одурманенная приливом энергии, в ванную комнату, прихватив из сумки зубную щётку и пасту.
По пути салютую мужу — он выглядывает из кухни, и занавески-бусины забавно свисают с его плеч. Он уже одет. «Значит, — думаю я, — позавтракает и тут же уедет». Ему не нужно сегодня ехать домой. В соседнем городе — намного более крупном, чем этот, — вот уже два дня подряд идёт благотворительная выставка, на которой ему нужно обязательно появиться как представителю одной из спонсирующих организаций. Он убеждал меня в том, что будет со мной столько, сколько мне потребуется, но я уверила его, что справлюсь и сама и будет даже лучше, если я какое-то время побуду одна.
Доехать до того города на машине можно примерно за полчаса — поэтому мы неспешно завтракаем, изредка говоря друг другу что-то забавное или просто приятное. Я обязуюсь в этот раз лично помыть посуду и даже ручаюсь, что ничего не разобью — муж смеётся, и я знаю, что он верит в это больше, чем я.
Когда с посудой наконец покончено (не в том смысле, что она разбита; я имею в виду, что помыла её), мы идём на улицу. Утром, как и ожидалось, стало невыносимо — даже в лёгкой пижаме мне жарко настолько, что я чувствую головокружение. В небе бельмом висит огромное бесцветное солнце, палящее, прожигающее чуть ли не до костей. Я невольно морщусь, не представляя, как вынесу целый день в такой жаре.
Сев в машину, мой муж первым делом включает кондиционер; я наклоняюсь и легко целую его в щёку. Он говорит мне, чтобы я звонила в случае чего. Я киваю и говорю, чтобы он не беспокоился. Когда его машина скрывается за горизонтом, я возвращаюсь в дом, чтобы одеться и отправиться на кладбище.
Войдя, первым делом замечаю широкое окно в прихожей, которое вчера оставила без внимания. Сейчас сквозь стекло в прихожую проникает, разливаясь лучистым ручьём тепла, солнечный свет. Он сочится сквозь прозрачное стекло и в этой оконной раме будто фильтруется — он больше не кажется мне белым и резким, он не кажется мне обжигающим и неприятным; он становится для меня таким тёплым, каким когда-то был чай в этом доме, какими были объятия и поцелуи в щёку на ночь.
Пройдя насквозь просторный зал, заставленный книжными шкафами, я украдкой бросаю взгляд на комнату покойной тёти Розы. Мне предстоит разобрать все её вещи и решить, что с ними делать; я замечаю разложенную на её кресле одежду, которая так и осталась ненадетой, нестираной и(ли) неглаженой. Прямо над креслом висит картина, которая, как и прочие детали, вдруг воспроизводится в моей памяти ярким воспоминанием.
Это миниатюра с каллиграфической подписью в самом углу — картину подарил тёте Лилии кто-то из её учеников ещё в те времена, когда она преподавала в художественном училище в столице. На картине изображён див — чудовище с телом человека и кожей синего цвета. У него на голове пара огромных рогов, а на лбу — третий глаз, аккурат посередине над двумя другими. Он весь увешан золотыми браслетами и кольцами. На картине он застыл в причудливой позе: вскинув руки над головой, переминаясь с ноги на ногу, будто пританцовывая, див стоит у огромного водопада, как и положено хозяину речной воды. С одного из берегов на него смотрит юноша, сидящий на грациозном белом коне. Див улыбается ему, будто приглашая проследовать в его пещеру, спрятавшуюся за шлейфом стекающей со скал воды.
Я, простояв перед дверным проёмом, по обыкновению занавешенным бусинами, около пары минут, всё-таки не решаюсь войти: нет уж, самое сложное — на потом. Шагаю в свою спальню, при этом топая очень и очень громко, будто пытаясь распугать прячущихся за стенами дивов. Забавно, что я вообще вспоминаю об этой своей детской привычке — будучи совсем маленькой, часто представляла, что наш дом просто кишит всякими чудищами, но нисколечко их не боялась. Мне казалось, что, если я буду достаточно громко топать, они поверят, что я ещё страшнее их всех вместе взятых — и они убегут, непременно испугаются и убегут, кем бы они, эти чудища, ни были.
Я вытаскиваю из своей дорожной сумки свободную клетчатую рубашку и пару таких же свободных хлопковых штанов. Быстро стягиваю пижаму и, сложив её под подушку, одеваюсь. У меня трясутся руки. Пытаюсь убедить себя в том, что я просто не выспалась, или не наелась за завтраком, или перегрелась на солнце — словом, выдумываю безобразную кучу отмазок, чтобы не называть себе истинной причины собственного внезапно подкравшегося страха.
Я терпеть не могу кладбища.
Я не думаю, что тётя Роза или тётя Лилия особо их жаловали — они ненавидели смерть, они ненавидели людское отношение к смерти, они ненавидели то, как люди перевирали и обесценивали всё, что было связано со смертью, и более всего они терпеть не могли, когда кто-то пытался оторвать смерть от жизни, будто для того, чтобы кто-то умер, совсем необязательно было, чтобы этот кто-то до этого жил.
Когда в тот вечер мне позвонила Мальми, она сказала мне, что похороны пройдут как можно скромнее — ни тётя Лилия, ни уж тем более тётя Роза не хотели устраивать сомнительное по своей направленности торжество в честь собственной смерти, заставляя особо сердобольных плакать, а особо бессовестных — злорадствовать. Когда ушла тётя Лилия, кажется, тоже обошлось без особых церемоний: не было ни завешенных зеркал, ни показного траура, ни поминок, где каждый только и делал бы, что набивал себе желудок. Тётя Роза была ещё более категоричной в вопросе похорон: она называла это пустой тратой времени и непременно добавляла ещё что-нибудь крайне грубое. Помнится, она как-то сказала мне, что жить нужно так, чтобы не было причин горевать в конце и чтобы другими твоя жизнь вспоминалась не как ушедшее в небытие время, а как время, проведённое с толком и — непременно — очень и очень радостно.
В городе моих тёток (в том числе, видимо, и за свободомыслие) никто не любил: они жили на самой окраине и жили, надо бы сказать, довольно хорошо. Я раньше не понимала и вряд ли смогу сказать сейчас, почему они жили именно тут, в этой глуши, в то время как в столице у них были и работа, и места, где их ждали, и много друзей, и целые вагоны возможностей. Здесь же, в этом захудалом городишке, люди их искренне не любили; я не могу точно вспомнить за что, но я предполагаю, что, скорее всего, это было как-то связано с их относительно хорошей материальной обеспеченностью.
По телефону Мальми сказала мне, что некоторые из учеников тёти Розы приедут, чтобы навестить её могилу; однако никаких шумных похорон и уж тем более поминальных встреч по её же, тёти Розы, просьбе делать никто не собирался. Даже если бы Мальми и взялась за это, вряд ли она сумела бы: многие из учеников тёти Розы не смогли её пережить — так сколько же ей было? — прочие разъехались по самым разным уголкам планеты. Из города на похороны или поминки точно бы никто не пришёл. Поэтому, собственно, от меня требовалось только приехать на погребение (чего я совершенно бессовестно не сделала) и решить, что делать с оставшимся мне в наследство имуществом.
Размышляя о возможных причинах, по которым тётки остались здесь, а не покинули это место, я выхожу из дома и, заперев дверь на оба ключа, уверенным шагом направляюсь в сторону кладбища. Я не совсем помню, куда идти, головой, но ноги будто сами идут, указывая мне дорогу; кладбище располагается на окраине города, так же, как и дом моих тёток, — мне отсюда совсем недалеко.
Отойдя от дома на приличное расстояние, я чертыхаюсь вслух и ругаю саму себя: вот дурная голова, надо было захватить шляпу от солнца, специально же везла с собой огромную соломенную бандуру. В кармане штанов у меня, шурша и позвякивая, шепчутся друг с другом несколько монет и пара купюр — крупная и помельче. Я решаю непременно купить себе шляпу или платок, если вдруг мне повезёт и я не упаду в обморок прежде, чем встречу на пути какую-нибудь лавку или магазин.
Впрочем, мои надежды наткнуться на что-то сколько-нибудь напоминающее магазин ещё раз подтверждают мою удивительнейшую глупость. Я иду по пустынной, совершенно заброшенной дороге, и единственное, что я встречаю на своём пути, — это согнувшиеся в три погибели саксаулы да россыпи мелких камешков, которые то и дело норовят пролезть в кроссовки. Я понятия не имею, как я могла жить здесь в детстве; ни намёка на инфраструктуру или хотя бы просто на какое-то движение не было не только на окраине, но и, я уверена, в самом городке.
Знойный и до ужаса плотный воздух будто бы трогает меня сухими горячими руками, пытаясь перекрыть мне дыхание. Я преисполняюсь уверенности, что упаду прямо на пыльную, засыпанную песком дорогу; однако, как только я уже действительно собираюсь это сделать, я замечаю неподалёку знакомые ворота и — о чудо! — высокий карагач, ветви которого изобилуют листьями. Не думая ни о чём другом, кроме этого несчастного дерева, я бегу к нему со всех ног.
Наконец оказавшись в тени, я позволяю себе отдышаться и оглядеться по сторонам. С той стороны, откуда я пришла, отчётливо виднеется силуэт дома моих тёток. Я осознаю, что на самом-то деле прошла не так уж и много: моё тело обманывало меня, выдавая прошедшие десять минут за мучительные часовые страдания.
В тот же момент, когда я понимаю, насколько сильно меня вымотало это треклятое солнце и, стоит признаться, мои давно уже не юные ноги, я слышу хриплый кашель прямо за своей спиной. Обернувшись, я обращаю внимание сначала на ворота, которые я увидела пару минут назад, когда была уверена в том, что брошусь ниц и позволю солнцу меня расплавить. Ворота эти оказываются действительно знакомыми мне — это кладбищенские ворота. За ними простирается огромное, невообразимо огромное кладбище, и там — как иронично! — растут другие деревья, и хоть их и мало, но некоторые из них даже могут похвастать какой-никакой листвой. Удивительно: будто и впрямь в безжизненной пустыне, где я оказалась, только на кладбище можно было найти остатки жизни.
Я поворачиваю голову в сторону, откуда доносился хриплый кашель, и замечаю старика, который, сгорбившись, пристроился под навесом из обветшалой парусины и торговал цветами.
Вспоминая вчерашний день и минувшее утро, я сумела отвлечься от мыслей, обрушившихся на меня неуправляемым камнепадом. Пока я думаю над тем, как я вообще приехала в этот город, я наконец дохожу до нужного мне места и, постаравшись выдавить из себя улыбку, останавливаюсь напротив двух расположенных рядом могил.
Могильный камень тёти Розы похож на тот, который возвели на могиле её сестры. Оба надгробия выстроены из кирпичей цвета обожжённой охры и формой напоминают замысловатые куполообразные постройки. На куполе камня тёти Розы свежей краской нарисована красного цвета роза; на куполе тёти Лилии едва виднеется почти выцветшая, синего цвета лилия.
Удивительные и совсем не привычные для большинства людей надгробия возводятся здесь именно такими из-за особенностей местной почвы — мне кажется, что я слышала подобные объяснения, когда приезжала сюда в прошлый раз. Бóльшая часть надгробий напоминает миниатюрные архитектурные ансамбли; у некоторых даже есть подобие ограждения. Я не очень понимала, чем именно так отличалась здешняя почва, однако отсутствие мраморных плит с чёрно-белыми фотографиями позволяет мне чувствовать себя чуть спокойнее, чем это бывало на обычных кладбищах.
Я кладу букетик цветов на могилу тёти Розы; она бы, наверное, не одобрила этого — ей всегда казалось, что цветам место в садах, а не в букетах. Но что уж поделать: так было положено, и мне хочется верить, что она простила бы мне эту маленькую шалость, как простила когда-то мне то, что я сорвала в саду почти все её розы и подарила их ей и тёте Лилии за обедом.
Я осматриваюсь вокруг: могилы расположились аккурат там, где мне и сказал их искать сторож, — неподалёку от высокого мавзолея с большим круглым куполом. Мавзолей по форме напоминает надгробия, возведённые на могилах моих тёток; только он, разумеется, значительно больше, и купол его выкрашен в лазурный цвет, такой чистый и такой приятный, что белёсый оттенок неба по сравнению с ним кажется самым нахальным издевательством. Мавзолей возвышается, степенный и величественный, надо всеми остальными захоронениями. Он служит на кладбище своеобразным маяком, центром; мне в голову приходит мысль, будто мавзолей — это сердце, от которого ответвляются, петляя, артерии-дорожки, ведущие к маленьким сосудам и капиллярам вроде тех могил, возле которых стою сейчас я.
Чёрт его знает как, но через какое-то время я подхожу к этому мавзолею почти вплотную. Вблизи мне удаётся разглядеть маленькие резные оконца, которыми украшен купол; вероятно, их сделали для того, чтобы в мавзолее не было слишком темно. Я смотрю на резные деревянные двери с тяжёлыми ручками-кольцами и на секунду вспоминаю о том узоре, что я видела на маленьком мраморном надгробии; орнамент на двери очень похож на него — и, если бы я могла сравнить, я бы даже сказала, наверное, в каких местах узор был точь-в-точь таким, какой был на том камне.
Над дверьми, повторяя их форму, красуется мозаика того же лазурного цвета, в который выкрашен купол мавзолея. На мозаике распускаются белым кружевом цветы, и я думаю о том, как это удивительно красиво и одновременно с тем удивительно просто.
Я не знаю, что повелевает мной, какая неведомая сила заставляет меня это сделать, но я кладу руки на тяжёлые металлические кольца и тяну двери на себя. Они на удивление легко поддаются мне, будто сделаны вовсе не из дерева, будто это не большие резные двери, а всего лишь какие-то огромные куски картона, бутафория, искусно замаскированная под произведение ремесленного искусства.
Сквозь окошки, вырезанные в куполе, внутрь проникает белый свет. На лазурной мозаике, которой в помещении вымощены все стены, солнечные лучи превращаются в причудливые блики и прыгают, словно рыбки в воде, по глянцевой поверхности. В мавзолее прохладно, и на мгновение даже кажется, что я окунулась в воду, в приятную холодную воду, какая течёт обычно в горных реках и спасает путников от невыносимого зноя.
Повторяя узор над дверью, оплетает стены белым цветущим орнаментом тонкая ручная роспись. Среди цветов, словно прекрасные видения, танцуют нарисованные пери[2]: это несравненные владычицы рек и озёр, красавицы с изящными руками и плавными чертами лиц. Они смотрят на меня со стен, такие волшебные и тонкие, и я смотрю на них, как заворожённая, и не могу отвести взгляда.
Долго хожу кругами и рассматриваю их одеяния — лёгкий прозрачный шёлк, больше похожий на дымку облаков. И я рассматриваю их волосы, заплетённые в длинные косы, и рассматривала бы их, наверное, целую вечность, если бы не споткнулась обо что-то и не отвлеклась, невольно отрывая взгляд от удивительной красоты пери.
Не сразу понимаю, что оказалась возле большого нефритового надгробия, которое расположилось в самом центре просторного круглого помещения. Солнечный свет не касается его напрямую, и оно остаётся в полутьме. Мне даже кажется в этом свете, что надгробие сделано из настоящей живой воды — так причудливо играют, переливаясь, оттенки нефрита в холодной тени.
Это очень красивое надгробие, и оно определённо принадлежит какому-то очень важному человеку — иначе ему не стали бы возводить такой огромный и красивый мавзолей. Я решаю взглянуть на имя, что выгравировано на полу, у изголовья. К моему сожалению, я не могу прочесть надпись по одной лишь простой причине: на том месте, где положено быть словам и цифрам, я вижу лишь орнамент, напоминающий тот, что был вырезан на дверях.
Отрываю свой взгляд от надгробия и вновь принимаюсь рассматривать пери. В какой-то момент я осознаю, что в этом помещении совсем не ощущается смерть — кажется, что здесь, наоборот, самое живое место на кладбище, если вообще не во всём городе.
Странно, что я не помнила ни этого мавзолея, ни прекрасных пери на стенах, ни уж тем более нефритового надгробия. Я уверена, что место это было достаточно старым, и я уверена, что мои тётки не могли не показать мне его — уж очень здесь было красиво. Ещё долго стою я в этом мавзолее, наслаждаясь неожиданной прохладой и нахлынувшим на меня чувством спокойствия, стою и подолгу рассматриваю каждую из пери — я насчитала всего четырёх, хотя сначала мне показалось, что их было чуть ли не в несколько раз больше. Я бы, наверное, провела в этом месте целый день, окутанная непередаваемым, совершенно невероятным чувством умиротворения, если бы не заметила юркую тень, мелькнувшую за дверями и махнувшую мне, словно дразня, длинным хвостом.
Я тотчас выскакиваю из мавзолея, быстрым движением закрыв за собой двери. Оглянувшись, я замечаю животное, которое меня дразнило, — это степная рысь. Каракал, такой же точно, какой приснился мне сегодня ночью.
Удивлённо смотрю, как он, степенный и грациозный, мягкой поступью удаляется от меня, вальяжно размахивая длинным хвостом, то и дело двигая острыми чёрными ушами. Он движется от меня в сторону выхода, направляясь прямиком к широким воротам, которые виднеются перед ним. С минуту я стою и молча смотрю, как зверь уходит от меня и уходит всё дальше и дальше. Я думаю: как он здесь оказался? Каракалы ещё много лет назад были внесены в Красную книгу; оно и немудрено — помню, в детстве, ещё когда я была совсем маленькой, тётки рассказывали мне, что раньше каракалов можно было встретить чуть ли не на каждом шагу, а потом они исчезли, почти все исчезли и совсем перестали выбираться к людям. И вот он идёт передо мной, будто все эти россказни — так, байки, сказки для особо впечатлительных. Идёт, машет хвостом. Степная рысь — как она есть! Я наблюдаю за ним, не зная, что именно я должна сейчас сделать: не брошусь же я, в самом деле, играть с ним, как с каким-нибудь уличным котёнком?
Когда каракал, шагая всё так же медленно и плавно, скрывается за открытыми воротами кладбища, у меня вдруг резко больно колет в груди — будто кто-то крошечной булавкой решил мне проткнуть сердце, да не смог. Я, встрепенувшись от этого импульса, бросаюсь за ним, сама не до конца понимая, что делаю; догоню я его — и что дальше? Меня, впрочем, не особо волнует этот вопрос; воодушевлённая встречей с этим редким грациозным зверем, я бегу по кладбищенской дороге, напрочь забыв о том, что меня окружают погребённые когда-то люди.
Я бегу, глотая огромными порциями воздух с запахом пыли и высохшей травы, словно чай незаваренный ем ложками. Я бегу и, наконец добежав до ворот, останавливаюсь, оглядываюсь по сторонам. Как и следовало ожидать, каракал исчез из поля зрения, будто его никогда и не было. Я думаю, что мне почудилось и что я рехнулась, — и, если честно, даже толком не нахожу аргументов, что доказывали бы обратное.
Вновь оглянувшись, я понимаю, что оказалась с другой стороны кладбища — у вторых ворот, откуда люди обычно покидают это место. Передо мной расстилается пустынная дорога: она идёт вдоль кладбищенского забора, огибая его и уходя куда-то в сторону горизонта. Мне кажется, что здесь невозможно встретить кого-нибудь, кто шёл бы тебе навстречу: эта тропа выглядит так, будто по ней уходили с кладбища домой, но никогда — наоборот. «Примета плохая», — сказала бы тётя Лилия про эту дорогу. «Чушь и суеверия», — ответила бы ей тётя Роза. Я уверена, что ни одна из них ни за что не вошла бы на кладбище по этой дорожке.
Впереди виднеется невысокий холм, на котором уютно пристроилось здание музея. Я вспоминаю о нём, как и о многом, что видела за последние несколько часов, только лишь потому, что вижу воочию: образ музея, о котором я никогда не вспоминала, вдруг собрался в голове сам, и мне показалось, что память о нём жила со мной бок о бок вот уже много лет, и я даже удивляюсь на миг, почему не вспоминала о нём каждый день. Я смотрю на простое прямоугольное здание безо всяких изысков или невероятных архитектурных ухищрений, которые обычно присущи всякого рода музеям. Уверена, что в детстве мне нравилось ходить сюда, но, как ни стараюсь, не могу вспомнить ни одного экспоната. Я обещаю себе заглянуть сюда, как только расправлюсь с вещами. Возможно, мы даже сходим сюда вместе с мужем; в конце концов, ему не помешает приобщиться к местному искусству.
Я оборачиваюсь назад, окидывая взглядом кладбище, и, переминаясь с ноги на ногу, так и не решаюсь по этой дороге вернуться туда, хотя очень хочу ещё раз оказаться в том мавзолее. Вместо этого я решаю в итоге пойти вперёд — и, вновь ведомая одному богу известной силой, я, высматривая по пути загадочно пропавшую рысь, шагаю по пустой тропинке и оказываюсь, словно по волшебству, прямо у дома Мальми.
Мальми была одной из немногих, кто хорошо относился к моим тёткам. Остальными двумя людьми в этом городе, кто тоже относился к ним хорошо, были её младшие сёстры — Сеги и Теги. Удивительно было вот что: я ни разу за последние десять лет не вспомнила ни о Мальми, ни о её сёстрах и даже не уверена была в том, что, если бы услышала их имена, смогла бы сказать, откуда именно я их знаю. Но вот парадокс: как только в телефонной трубке я услышала голос Мальми, я будто бы сразу вспомнила и её, и двух её сестёр, и их маленький домик, который по иронии расположился даже дальше от города, чем дом моих тёток. Неудивительно, что Мальми хорошо относилась к ним: судя по всему, они с сёстрами были отшельницами ещё бóльшими, чем тётя Роза и тётя Лилия.
Дом Мальми стоит чуть поодаль от того холма, на котором, возвышаясь белой глыбой, расположилось примитивно простое здание музея, похожее больше не на здание даже, а на иллюстрацию из учебника по черчению. Дом Мальми оказывается таким же маленьким, каким он мне запомнился — точнее, каким я его вспомнила, когда увидела. Прямо перед ним простирается бесконечная, бескрайняя пустыня, и можно подумать, что если в мире и существует дом, стоящий на самом краю света, то это — именно он.
Когда я стучусь в старую деревянную дверь, я пребываю в непоколебимой уверенности, что увижу взрослую женщину, — Мальми, в конце концов, была ощутимо старше меня. Когда мне открывает дверь девушка, которой с натяжкой можно дать максимум тридцать лет, мне думается, что это Теги — младшая из сестёр. И как же я удивляюсь, когда слышу тот же самый голос, что говорил со мной по телефону несколько дней назад:
— А вот и ты. Здравствуй.
Я оглядываю её, не желая верить своим глазам; Мальми выглядит точно так же, как выглядела десять лет назад, а то и вовсе — как в те годы, когда я была ребёнком. У неё, возможно, появились маленькие морщинки в уголках глаз и на лбу, но и те нельзя назвать проявлениями возраста. Всё те же густые длинные волосы, собранные в тугую косу, ниспадающую до пояса; всё та же тонкая талия и те же узкие плечи, которые я вспоминаю по крупицам, едва только обращаю на них своё внимание.
— Здравствуй, — я улыбаюсь ей, и мне вдруг становится неловко; я редко переживала по поводу своих лет, но сейчас наверняка выглядела очень постаревшей по сравнению с ней.
Позади Мальми, словно из ниоткуда, возникли две её молодые копии: сёстры так похожи на неё, словно они были её портретами, нарисованными, правда, в некоторой вольной интерпретации разных художников. У Сеги, второй по старшинству, кожа чуть темнее, чем у её сестёр; она ниже ростом и тоньше них и напоминает маленькую изящную статуэтку, вырезанную из прочного дерева. Теги, младшая сестра, выше Сеги и Мальми, и у неё особенно выразительные глаза зелёного цвета, похожие на нефритовые бусинки, тогда как у её сестёр — синие.
Младшие сёстры Мальми кланяются мне низко-низко, разве что не в пол. Они обе одеты в длинные шёлковые платья белого цвета, словно две юные прекрасные невесты; Мальми же облачена в тёмно-синий бархат.
Здороваюсь с ними в ответ, и Мальми дружелюбным жестом приглашает меня войти. Я снимаю обувь, и Теги тут же аккуратно складывает её на небольшую деревянную полку, пристроившуюся у самой двери. Иду вслед за Мальми по узкой прихожей в небольшую уютную залу, где сёстры предлагают мне сесть за круглый обеденный стол. Пока я жду, когда две младшие сестры закончат возиться на кухне, а Мальми выберет посуду, сижу, нервно дёргая ногой под столом, и раздумываю о том, что они, все трое, наверное, спали всё это время в морозильных камерах, не иначе. Мало того что ни одна из них не изменилась с нашей последней встречи, так ещё и их кожа — она была такой чистой и такой гладкой, будто они не жили в безводной пустыне на самом краю земли и совсем не страдали от ядовитой соли, которая, смешиваясь с пылью и грязью, оседала в лёгких людей вот уже многие-многие годы.
От моих мыслей меня отвлекает Мальми, усаживающаяся за стол прямо напротив меня. Я замечаю, что следом садится и Сеги; по традиции младшая из сестёр — Теги — не садится с нами сразу, а перед этим накрывает на стол.
Я смотрю, как каждой из нас младшая из сестёр приносит из кухни по личному чайнику с чаем, и вспоминаю, как любила эту местную традицию моя младшая тётка — Лилия. «Роза, — говорила она, — чай — это самое важное, что может дать человеку кухня». Когда на столе появляются чашки, а затем и пара блюдец с орешками, рахат-лукумом, пахлавой и прочими сладостями, Теги наконец усаживается с нами за стол, и мы начинаем беседовать.
Я мысленно радуюсь, что мы сразу приступили к чаю и тёплым словам о моей покойной тёте Розе, оставив нетронутыми молитвы. Роза терпеть их не могла: она предпочитала слушать пение птиц и перешёптывание травы и листьев или, на крайний случай, своё старое, привезённое «издалека» радио. Тётя Роза была человеком науки и обожала путешествовать и привозить из своих путешествий впечатления, тезисы и книги. Впечатлениями она делилась с Лилией, чтобы та зарисовывала их на стенах или раскладывала по шкафам, если впечатления были материальны; тезисы прокручивала у себя в голове и оставляла при себе, понимая их чрезмерную гениальность для простых людей. Книги оставались нам всем, но особенно, конечно, мне.
— Ваша тётя была замечательным человеком, — говорит Сеги, наливая себе в чашку чай из своего чайника с незатейливым рисунком.
— И правда, замечательным, — подхватывает Теги, ловкими пальцами цепляя кусочек пастилы, — мне так нравилось гостить у вас дома — ваша тётя всегда позволяла мне читать столько книг, сколько мне вздумается. Книги, право, у неё были самые интересные, я нигде больше таких не видела.
Я рассеянно киваю на эти и следующие за ними реплики. К своему удивлению и стыду, сама не нахожусь, что сказать им о собственной тёте, — мысли отказываются материализоваться в слова, чуть только я думаю о том, чтобы хоть что-то высказать. В какой-то момент мне даже хочется сказать, что вся их любовь к моим тёткам — это всего лишь любовь к людям таким же несчастным и отстранённым от общества, как и они сами. Эти мои мысли, к счастью, тоже отказываются превращаться в слова.
К моей несказанной радости, экзекуция приятными воспоминаниями длится совсем недолго: всё прекрасно понимающие и проницательные, Сеги и Теги, как только я допиваю вторую чашку чая, удаляются под каким-то совершенно глупым предлогом и оставляют меня наедине с Мальми.
Между нами на какое-то время воцаряется неловкое молчание. Пытаясь разбавить его, я спрашиваю первое, что приходит в голову:
— Как ты узнала, когда умерла моя тётя?
Мальми в ответ вопросительно смотрит на меня.
— Ну, — стараюсь объяснить я, — ты сказала, что тётя Роза «умерла прошлой ночью», хотя звонила мне вечером. Вряд ли ты ночью была с ней.
Мальми кивает, понимая суть моего вопроса, — и затем говорит следующее:
— Всё очень просто. Той ночью я сама проводила её в море.
Теперь уже я вопросительно смотрю на Мальми. Она, уловив моё непонимание, продолжает:
— Не думаешь же ты, что она лежит сейчас, закопанная в землю? Вздор. Она ушла в море, как и все мы когда-нибудь уйдём. То, что ты видела на кладбище, — просто символ, пристанище для души. Она сможет вернуться туда, если соскучится по родному краю, но потом всё равно отправится обратно в море.
Под конец её короткого монолога я всё ещё ничего не понимаю, но, судя по всему, Мальми больше не собирается мне ничего объяснять. Спустя пару минут напряжённого молчания она решает сменить тему на более нейтральную — и, что важно, — понятную мне хотя бы на слух.
— Я помню, ты хотела что-то спросить у меня, — мягко проговаривает Мальми. Я ловлю на себе взгляд её холодных глаз, и меня пробирает дрожь.
Дело в том, что, когда Мальми позвонила мне, я вспомнила, помимо прочего, ещё один интересный факт. Когда я была маленькой, к Мальми то и дело приходили городские люди; они сторонились её дома, за спиной называли её ведьмой и боялись её, будто она и впрямь была страшной, как какая-нибудь Алмауз Кампыр[3]. Тем не менее Мальми была известна своими знахарскими талантами: она умела вылечивать неизлечимое и помогала всем, кто обращался к ней за помощью. На моей памяти Мальми действительно была чертовски хорошей знахаркой; и, хотя я не верила ни в магию, ни тем более в знахарство, в тот момент, когда я невольно сказала ей по телефону, что хочу поговорить с ней, во мне говорил не голос моего разума.
Во мне говорило отчаяние.
Мальми не торопит меня. Она выжидающе смотрит, и в её холодных глазах я вижу столько мягкости и удивительной открытости, что перестаю бояться собственных слов, которые до этого момента просто наотрез отказывались выходить наружу.
— Мне кажется, — оторвавшись от её синих глаз и задержавшись взглядом на маленьких настенных часах, наконец говорю я, — что я бесплодна.
— Я знаю, — всё так же мягко отвечает Мальми, и я удивлённо смотрю на неё, — ты уже говорила мне о своих догадках.
— Но… когда?
Мальми не отвечает — загадочно смотрит в окно, и рассеянный свет, падающий на её лицо сквозь тонкий тюль, красиво переливается на гладкой молочной коже.
В недоумении смотрю на неё — когда я успела? Я ведь вообще-то считаюсь здоровой по всем показателям, и эта уверенность в собственной болезни закралась ко мне совсем недавно.
Мальми возвращается взглядом ко мне и понимающе кивает:
— Не помнишь, значит. В точности как в тот раз.
Я чувствую, как ускоряется биение моего сердца; мне страшно делиться с ней собственными догадками — но я не могу молчать, я не за молчанием так долго сюда ехала.
— Это же от здешнего климата, да? — прямо спрашиваю я. — Мне говорят, что со мной всё в порядке, но послушай: я в детстве надышалась солью и прочей гадостью, в этом ведь вся причина?
Сморозила глупость. По лицу её вижу — точно, глупость.
— Соль-то она соль, — наконец говорит Мальми, — но с тобой тут дело в другом.
Моё сердце колотится как ненормальное, и мне кажется, что оно вот-вот проломит грудную клетку и упадёт на стол; оно будет извиваться и прыгать, как угорь на сковороде, пока совсем не выдохнется. Затем оно остановится, и я возьму его в руки, и уйду с ним далеко-далеко — в пустыню, и там закопаю его, и больше не буду пытаться побороть это липкое чувство вины, потому что больше ничего не буду чувствовать.
Мальми аккуратно касается моей руки, затем прикладывает ладонь ко лбу.
— Ты перегрелась на солнце, — спокойно говорит она, — идём, приляг ненадолго.
— Я не могу иметь детей, — пытаясь унять собственное сердце, норовящее выскочить в любой момент, говорю я.
Мальми провожает меня в небольшую спальню — по-видимому, в ту, где спит она сама. Она укладывает меня на узкую кровать поверх мягкого махрового покрывала; я ложусь и тут же чувствую, как тяжелеет моя голова.
Цепляясь за последние видимые нити сознания, я слышу тихий голос Мальми:
— Тебе нужно просто захотеть вспомнить.
Когда она договаривает последнее слово, мои веки тяжелеют, и я проваливаюсь в тёмный бездонный сон.
Сквозь густую вязкую темноту я вижу, как впереди, то появляясь, то исчезая, мелькает силуэт каракала; я пытаюсь бежать за ним, но выходит так, что я иду, — и шаги мои медленные, мучительно медленные.
Я кричу ему: «Постой, подожди меня!» Но он хочет играть, он совсем не хочет останавливаться и ждать меня.
Я пытаюсь бежать за ним, и единственное, что я вижу, — как он удаляется от меня, становясь всё меньше и меньше, в конечном итоге и вовсе превращаясь в частичку этой непробудной мёртвой темноты.
Когда я просыпаюсь, я не сразу понимаю, где нахожусь. Потерев глаза, я, приподнявшись на локтях, смотрю в окно. Солнце, похоже, давно село — за окном темно и уже виднеются первые звёзды на синем ночном небе. Я встаю с кровати и наощупь дохожу до двери: нужно отыскать Мальми и поблагодарить её, нужно…
Когда я открываю дверь и делаю шаг вперёд — замираю от неожиданности. Мой носок, мой смешной носок с совершенно невзрослым мультяшным рисунком намокает, и я понимаю, что наступила на воду. Подняв глаза, я вижу перед собой длинный узкий коридор, освещённый огромными люстрами, свисающими с высоких потолков на железных цепях. Белый свет, совершенно магический и будто бы звёздный, падает, переливаясь, на стены зелёно-синего цвета, выполненные из нефрита; я смотрю под ноги и замечаю, что и пол здесь тоже нефритовый, и воды здесь мне по самую щиколотку — повезло ещё, что не наступила полностью.
Я стягиваю с ног носки и складываю их в карман, а затем, закатав штанины, делаю шаг вперёд. Мне кажется, что это всё происходит в каком-то сонном бреду, не иначе как снится мне; или мне всё ещё плохо от солнечного удара. Так или иначе, я решаю пойти вперёд и отыскать Мальми — будь она Мальми настоящей или Мальми из снов.
Мои ноги погружаются в прохладную воду, и я, боясь поскользнуться, начинаю шагать — очень медленно и осторожно. Я иду и чувствую, как что-то касается кожи моих ступней, — опустив глаза, я вижу, что в воде, прямо у моих ног, плавают, играя друг с дружкой, парчовые карпы. Они безумно красивые, эти рыбы — красно-белые, жёлтые, синие, самые-самые разные, они плавают друг за дружкой и, будто не замечая меня вовсе, задевают своими скользкими маленькими хвостами. Я с интересом наблюдаю за ними какое-то время и потом вновь продолжаю идти.
По мере того как я продвигаюсь вперёд, замечаю, что вдоль стен располагаются двери — множество деревянных резных дверей с удивительной красоты орнаментами. На одной из дверей я замечаю борющихся друг с другом тигров; на другой — аистов, вьющих гнездо. Я насчитываю около двух десятков дверей — насколько же огромен этот коридор? — прежде чем наконец оказываюсь в конце, у широкой нефритовой лестницы.
Выбравшись из воды, я, шлёпая босыми мокрыми ногами по ступеням, поднимаюсь неспешно наверх. Когда я миную последнюю, оказываюсь в просторной зале с высоким куполом и длинными нефритовыми колоннами. На полу я замечаю мозаику, изображающую солнце и луну. В самом центре огромной залы стоит деревянный круглый стол, за которым сидят, как и сегодня днём, Мальми и её сёстры.
Когда я подхожу к ним, Мальми молча берёт меня за руку — и я иду, ведомая ею, к выходу; за нами бесшумно следуют её младшие сёстры. Замечаю украдкой, что одеяния их изменились: подолы стали такими длинными, что волочились вслед за ними по полу, а плечи и груди их теперь украшала россыпь сверкающих жемчужин. Одежда Мальми изменилась тоже: теперь поверх платья на ней был тёмно-синий плащ, украшенный сверкающими камнями. На секунду мне показалось, что её плащ был соткан из кусочка ночного неба.
Когда сёстры выводят меня из огромной залы, мы оказываемся с ними прямо посреди бескрайней мёртвой пустыни. В свете ночи она выглядит ещё более пустой и мёртвой, чем днём. Обернувшись, я вижу не маленький домик Мальми, а настоящий дворец с огромным куполом, возведённый из драгоценных камней. Башни его кажутся такими высокими, что, я уверена, шпили их касаются звёзд.
Не проронив ни слова, Мальми, Сеги и Теги чуть отходят от меня; я замечаю, что их ноги тоже босы, как и мои. Ступая по сухой потрескавшейся земле, они шагают вперёд, дойдя, видимо, до нужной точки, останавливаются — и берутся за руки.
Мальми вытаскивает из-за пазухи маленький кинжал. Её сёстры протягивают ей свои руки — она режет палец сначала Теги, затем Сеги, а после — и себе самой. Они вытягивают ладони перед собой, и я вижу, как капли их крови разбиваются, падая с кончиков их тонких пальцев, о землю.
— Моё имя Теги-Пари, — говорит младшая из сестёр, — и я — владычица Озёр.
— Моё имя Сеги-Пари, — говорит средняя сестра, — и я — владычица Рек.
— Моё имя Мальми-Пари, — говорит старшая из сестёр, — и я — владычица Морей.
Когда Мальми произносит свои слова, небо над ними содрогается. В следующую же секунду от неба, словно какое-то полотно, начинает отслаиваться ткань. Звёзды сыплются вниз, будто бусины с порвавшейся жемчужной нити, а затем на землю неукротимым потоком хлещет морская вода.
Она быстро заполняет всё вокруг, я даже не понимаю, каким образом, — но уже через несколько мгновений и я, и три сестры оказываемся под водой. Почва под ногами размякает — и вместо сухой потрескавшейся земли я уже стою на мягком песчаном дне.
Вода, окружившая нас, оказывается солёной на вкус; у меня щиплет в глазах, но — вот чудо! — я продолжаю дышать как ни в чём не бывало, будто мы всё ещё стоим на суше.
Опустившись на колени, Мальми руками что-то нащупывает в песке и затем поднимает это что-то перед собой. В её руках — маленькая нефритовая шкатулка.
— Посмотри вон туда, — говорит мне Мальми, и я следую за её взглядом, — там был твой дом.
Вдалеке, словно построенный из песка, возвышается мираж до боли знакомого мне дома. Пока я, разглядывая его, угадываю в расплывчатом силуэте дом своего отца, Мальми вкладывает в мои ладони шкатулку и открывает её. Опустив глаза, я вижу в ней браслет из круглых нефритовых бусин.
Море, беспокойное и бурлящее, окутывает меня потоком неугомонных течений и нахлынувших вдруг воспоминаний.
Я смотрю на виднеющийся вдалеке силуэт дома и вдруг вспоминаю: да, там был дом моего отца, и я тоже жила там когда-то. Я перевожу взгляд на трёх сестёр, чьи платья превращались теперь в морскую пену и волны, и я вспоминаю: это же Сув Пари[4], хозяйки и владычицы вод. Я опускаю глаза и смотрю на браслет, покоящийся в нефритовой шкатулке, и вижу на нём до боли знакомый орнамент.
Вихрем цветных пятен проносится передо мной череда воспоминаний, оставленных мною и погребённых под умершим некогда морем; вихрем давно позабытых сцен в голове кружится поток образов и ломает меня изнутри. Я хватаюсь за крупицы памятных дат и слов, и в голове фрагмент за фрагментом, шажок за шажком складываются картинки. Меня больше нет здесь и сейчас.
Я начинаю вспоминать.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «На земле Заратуштры» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других