В ранней юности Иосиф II был «самым невежливым, невоспитанным и необразованным принцем во всем цивилизованном мире». Сын набожной и доброй по натуре Марии-Терезии рос мальчиком болезненным, хмурым и раздражительным. И хотя мать и сын горячо любили друг друга, их разделяли частые ссоры и совершенно разные взгляды на жизнь. Первое, что сделал Иосиф после смерти Марии-Терезии, – отказался признать давние конституционные гарантии Венгрии. Он даже не стал короноваться в качестве венгерского короля, а попросту отобрал у мадьяр их реликвию – корону святого Стефана. А ведь Иосиф понимал, что он очень многим обязан венграм, которые защитили его мать от преследований со стороны Пруссии. Немецкий писатель Теодор Мундт попытался показать истинное лицо прусского императора, которому льстивые историки приписывали слишком много того, что просвещенному реформатору Иосифу II отнюдь не было свойственно.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Самозванец (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Самозванец
Пролог, из которого читатель ничего не понимает
— Божество мое, почему ты так грустен?
— Я вовсе не грустен, Эмилия, я просто смотрю на тебя и любуюсь…
— О, зачем ты скрываешь от меня свои сокровенные заботы. Я понимаю, ты опять задумался о нашем будущем или, вернее, о том, что у нас вовсе нет его…
— Но у нас имеется настоящее, Эмилия, наше светлое, чистое, безгрешное настоящее.
— Что такое настоящее? Это — метеор, скользнувший и померкнувший. Это — миг, который, не родившись, спешит исчезнуть во мраке. Это — просто слово, которое теряет свое значение в ту самую минуту, когда оно произнесено. Не прошло и минуты, как ты нежно подал мне руку, а ведь это пожатие уже отошло в область прошедшего. Настоящее мгновенно и кратко, будущее велико и бесконечно…
— Ты сама грустишь и беспокоишься, а упрекаешь меня, будто это делаю я.
— Наши души сроднились, божество мое, и твои мысли невольно передаются мне. Да и потом… Боже мой, какое это страшное слово — «никогда». Знать, что счастье никогда не наступит, что никогда не добьешься полноты блаженства, никогда, никогда, никогда!..
— Ты несправедлива, дорогая Эмилия, к этому бедному «никогда». Вот, например, я говорю тебе: «Никогда не забуду я тебя, моя светлая Эмилия! Никогда другая женщина не заслонит твоего образа в моем сердце».
— Прости, я должна перебить тебя. О, как ты ошибаешься, у меня существует грозная, опасная соперница, которая вытеснит меня из твоего сердца.
— Кто же это, глупенькая?
— Ее зовут «империя», и эта империя может заставить тебя снова жениться…
— Только не это! Бессердечная, как ты можешь терзать и себя, и меня такими детскими страхами? Пусть Господь не благословил нас на полное счастье — будем терпеливо нести возложенный на нас крест. Но до тех пор, пока ты будешь верна мне, никакая другая женщина не отвратит от тебя ни единой улыбки, ни единого ласкового слова — ничего из того, что всецело отдано мною тебе.
— О, значит, это будет всегда, мой Иосиф!
— Всегда, моя Эмилия, всегда!
— Итак, князь?
— Я, право, затрудняюсь, что мне ответить вам, графиня. Я не совсем понимаю, для чего все это нужно вам, и мне, право же, немного жалко эту бедную баронессу…
— С каких это пор ваше сиятельство стали сентиментальным?
— Я никогда не был бесцельно жестоким. Что же делать? Жизнь сурова, и когда приходится выплывать самому, то не рассуждая топишь другого…
— Иначе говоря, вы не видите для себя выгоды из предлагаемого дела? Так говорите проще и прямее: сколько?
— Графиня, я не еврей-ростовщик, чтобы…
— Бросьте, милый мой. Если это намек на мое происхождение, то он довольно плосок. Будем деловыми людьми, так мы скорее договоримся до чего-нибудь. В данный момент я именно нахожусь в таком положении, когда приходится выплывать самой, а вы уже давно боретесь, чтобы окончательно не пойти ко дну. Так поплывем вместе.
— Говорите, графиня.
— Милый мой, дело в том, что я сделала очень плохой гешефт[1], когда вышла замуж за покойного графа. Отец проклял меня и лишил наследства, но я сказала себе: «Э, твои жалкие сотни тысяч, когда у графа — миллионы». И вот я стала графиней. Но — увы! — оказалось, что у графа далеко не было таких больших средств, как говорили. После его смерти большая часть недвижимости как родовое достояние перешла в семью младшего брата покойного, а меньшую расхитили кредиторы. Мне остались только этот дом да немножко денег, которых не хватает на содержание комнат в порядке… Да, граф безбожно обманул меня!
— Ну, вы не можете так уж жаловаться на него. Покойный сделал то, что не мог бы сделать никто другой: надо было быть настолько влиятельным, чтобы создать своей жене, урожденной Финкельштейн, дочери еврея-менялы, такое блестящее положение при дворе. Это тоже капитал.
— Который необходимо реализовать. В этом-то все дело, князь, ради этого-то я вас и привлекаю в соучастники. Вы вот жалеете «эту бедную баронессу», а подумайте: она молода, богата, свободна, любима; я же бедна, на краю разорения, отвергнута. У нее все, а она завладела тем, что должно быть моим. Вероломный поляк изменил мне, влюбившись в нее. Его величество, довольно благосклонно поглядывавший прежде в мою сторону, теперь не обращает на меня ни малейшего внимания. Почему же ей все, а мне ничего?
— Допустим, что это справедливо. Но я вижу здесь только месть, а никак не выгоду.
— Выслушайте меня до конца. Предав поляка и запутав баронессу, я не только мщу им, но и заслуживаю признательность. Его величество, разочаровавшись в златокудрой баронессе, кинет и на меня приветливый взор. О, я не поведу с ним такой тактики, как эта кисло-сладкая лицемерка. Я не буду вздыхать и ныть… на моей груди император выпьет полную чашу блаженства. Я достаточно красива, достаточно соблазнительна, чтобы увлечь его хоть на мгновение. А там моя игра будет сделана. Женщине, оказавшей такую услугу государству и подарившей сладкие часы любви государю, не откажут ни в чем. Откуп свободен, государь собирается оставить его за собой, я же заставлю отдать его мне.
— Фи, графиня. Но как посмотрит свет на то, что вы возьметесь за такое дело?
— Э, милый мой князь, какое мне дело до света! Да знаете ли вы хоть приблизительно, сколько дохода дает в год откуп? Вот в том-то и суть… Мне надоело придворное общество, где сквозь наружную любезность и вежливость сквозят явное пренебрежение и презрение к моему происхождению. Нет, дальше от них!.. С деньгами я создам себе такое общество, такой круг, какой захочу.
— Допустим. Но что же я буду иметь от всего этого?
— Я назначу вас пожизненно моим главным интендантом. Дела у вас не будет никакого — только четверть часа в день на подпись бумажонок, а жалованье королевское.
— Что же. Если вы не откажетесь оформить это…
— Друг мой, я выросла в такой среде, где без документа не делают ни шага… Перейдемте в кабинет, князь, и там обсудим формальную сторону нашего договора. Да ну же, будьте спокойны, князь! Предложите же руку своей новой союзнице!
— Однако это вино обладает удивительной способностью к быстрому высыханию! Смотрите, братцы, а ведь оно опять все высохло и в бутылках, и в стаканах, и в нашей утробе! Мне пришла в голову гениальная мысль: а что, братцы, если потребовать еще вина?
— Ура, капрал Ниммерфоль! Дельное предложение!
— Тише, Плацль! Ну и глотка у тебя! Должно быть, сразу спугнул всех ворон с крыши.
— А ты, может быть, собирался закусить одной из них?
— Не остри, Цвельфзейдель, это здесь совсем ни к чему. Во-первых, тебя здесь не оценят; во-вторых, только даром тратится дорогое время, в течение которого можно пропустить добрый стаканчик. Эй, вахмистр Зибнер! На минуточку! Да куда же он запропастился? Эй, Зибнер! Вахмистр!
— Да иду, иду! Экие горланы! Вы, братцы, забываете, что вы здесь не на товарищеской пирушке, а в дозоре. Разве мыслимое дело — поднимать такой шум?
— Ну-ну, старый служака, за порядок и все прочее отвечаю я. А вот ты отвечай за себя. Взялся ты или нет доставлять нам все, что нам нужно для поддержания наших слабых сил? А как ты думаешь — на что нам пустые бутылки?
— Как? Вы уже все выпили?
— Нет, вино само высохло. Поэтому тащи еще вина, да поскорее.
— Нет, братцы, так не годится. Вы еще сгорите, пожалуй, от такой массы вина, а в помещении пороховой башни строго запрещено держать все огнеопасное.
— Да полно вам уговаривать его. Пусть ломается… Не достанем мы вина без него, что ли? Здесь в деревушке целых два кабака. Гони монету, Ниммерфоль, я живо сбегаю. Только вот не заперли ли кабак? Посмотри-ка, капрал, на часы… Двенадцати еще нет?
— Нет, без четверти… Батюшки! Ребята, вспомните-ка, какой сегодня день.
— Пятница!
— Да, пятница, а через четверть часа будет двенадцать.
— Ба! Ты думаешь, что черная карета снова промчится здесь?
— А почему бы нет? До сих пор она аккуратно проезжала каждую пятницу. Знаете что, братцы? Отложим на время истребление винных запасов старого Зибнера и пойдем на улицу; надо же выяснить, в чем тут дело.
— Да как же вы это выясните? Карета никогда не сбивается с дороги, а остановить ее так себе, ни с того ни с сего, вы не имеете права.
— Полно, Зибнер. Какое там право? Мы хотим знать, в чем тут дело.
— Смотрите, любопытство может дорого вам обойтись: сатана не любит, когда ему становятся поперек дороги. Ну да смейтесь себе, смейтесь! Старый Зибнер достаточно прожил на свете и видал кое-что… У нас в Праге тоже одно время ездила в полночь черная карета, запряженная черными, искромечущими конями. Девица Фохтс захотела подстеречь эту карету и выглянула из окна, когда заслышала стук и грохот. И что же! Она старалась как можно дальше высунуть голову, чтобы лучше разглядеть; карета уже давно проехала, а голова Фохтс все продолжала вытягиваться, вытягиваться, вытягиваться, пока шея не вытянулась на добрых два метра. Потом ее голова стала крутиться, и шея свернулась в спираль. А когда перепуганная Фохтс хотела втянуть голову обратно, то окно вдруг съежилось, и голова уже не могла пройти в него. Дом пришлось ломать!
— Какие глупости! Как не стыдно повторять бабьи сказки! Пусть-ка мне попадется такое привидение. Я угощу его раза два саблей, так будет знать.
— Нельзя ли узнать, как вас зовут, господин герой?
— Меня зовут Плацль, вахмистр Зибнер.
— А позвольте поинтересоваться, какой город осчастливлен честью именоваться родиной столь доблестного воина?
— Я — венец!
— Ах, так! Ну что ж, поговорка гласит, что у венцев львиная пасть и заячье сердце…
— Господин Зибнер! Вы ответите мне за такие слова!
— Я слишком стар, да и не для того меня произвели в вахмистры, чтобы я стал отвечать рядовому солдату! Вообще я нахожу, что у капрала Ниммерфоля подчиненные имеют слишком слабое понятие о дисциплине, субординации и служебном долге.
— Правда, вы — вахмистр, но это не дает вам права оскорблять…
— Да чем же я оскорбил рядового Плацля? Я только повторил то, что говорят все. Не я же сложил эту пословицу. Пусть лучше Плацль докажет, что эта поговорка к нему не относится!
— Ну, так идем, братцы, все на улицу. Я докажу этому господину, заячье ли у меня сердце. Я не я буду, если не разузнаю, что это за карета.
— Молодец, Плацль! Вот это дело!
— Идем, ребята.
— Ух, как сегодня прохладно!.. Бррр…
— А звезды-то, звезды! Вон их сколько высыпало!
— Ну, братцы, вы постойте здесь, а я пойду туда, за вал, и спрячусь в тени придорожного дерева. До скорого свидания, товарищи! — произнес Плацль.
— Молодец!.. Ребята. Слышите грохот колес?
— Господи Иисусе Христе! А ведь правда!
— Гляди, гляди, вот и она показывается.
— Где?
— Да куда ты смотришь? Вот там, справа внизу… Ведь здесь крутой поворот и крутой подъем…
— А, вижу, вижу. Господи, вот мчится-то!
— Господи боже! Неладное это дело! Смотрите, смотрите: карета вся черная, лошади черные, кучер в черном… Спаси и помилуй! Неладное, братцы, дело затеяли!
— Эй, Плацль, вернись лучше!
— А как кучер лошадей настегивает!
— Смотрите, смотрите! Карета выезжает из-за поворота!
— Эх, зря Плацль похвастался. Что он может сделать, когда карета мчится с такой дьявольской быстротой?
— Вот именно с дьявольской! Ба-тюш-ки! Братцы, да что же это?
— Что за сумасшествие! Вскочил на запятки!
— Глядите, глядите, фуражкой машет!
— Братцы, да ведь проклятая карета увезла нашего Плацля!
— Ну, пропал Плацль ни за грош!
— Ну что за глупости, вернется. Проедет милю на запятках, да и соскочит, сюда же вернется.
— Держи карман шире — выпустит его теперь сатана!
— Ну, уж и сатана.
— Капрал Ниммерфоль, вам придется отвечать за такое попустительство.
— Полно вам, Зибнер. Кто вас за язык дергает? Точно ваша это забота. Да и кто вы такой здесь? Смотритель пороховой башни? Ну и смотрите, чтобы черт не унес ее, а уж за своими людьми я и сам усмотрю.
— Вот и недосмотрели. Башню-то черт не унес, а Плацля…
— Не ваше дело. Велика беда — на запятках проехаться. Не бойтесь, не позже утра вернется.
Увы! Рядовой Плацль не вернулся ни на другой день, ни позже.
— Боже мой, боже мой! С таким невинным лицом, с такими ясными глазами — и такая бездна черного предательства… Ты молчишь? Эмилия! Отвечай! Я требую, чтобы ты ответила мне что-нибудь!
— Что же мне ответить вам, ваше величество? Ответить, что я невинна? Но разве это важно для меня? Важно только одно, что ваше величество не побоялись кинуть мне в лицо тысячу оскорблений, грязных подозрений… О, боже мой, боже мой, я не перенесу этого! И вы могли, вы решились… Я… не…
— Слезы? А знаете, баронесса, женщина всегда плачет, если не находит веских доказательств и оправданий!
— Ваше величество!
— Может быть, вы хотите оправдаться? Но я уже добрых полчаса только и предлагаю вам сделать это!
— Мне не в чем оправдываться перед вами, ваше величество.
— Так вы признаете себя виновной?
— Нет, но я не унижусь до оправданий перед вашим величеством. Мне кажется, что человек, так близко подошедший к моей душе, как вы, ваше величество, мог быть уверен, что я не способна на это.
— Слова, баронесса, слова, а когда бесспорные факты противопоставляются бездоказательным словам, то…
— То? Договаривайте, ваше величество! Прикажите судить меня — что же, все равно: как бы ни были велики мои страдания, они не превысят того, что мне уже пришлось испытать теперь. Боже мой!.. И я верила в вас как в Бога!
— Эмилия, жизнь моя, заклинаю тебя нашей любовью — оправдайся, стряхни с себя эти ужасные подозрения… Пойми, то, в чем тебя обвиняют, было бы смертным грехом не только против твоего государя, но и против человека, который любил тебя больше всего на свете! Эмилия, я страстно любил тебя! Ведь ты была для меня символом всего чистого, всего светлого.
— И достаточно было слова хитрой интриганки, чтобы все ваше доверие ко мне разлетелось прахом?
— Эмилия, оставь упреки. Умоляю тебя, оправдайся!
— Ваше величество, у меня, к сожалению, нет фактических оправданий, а слова… но что такое слова лживой женщины!
— Я вижу, что все это — правда. Я презираю тебя! Твоя душа черна так же, как бело твое лицо, и твое сердце так же грязно, как блещут золотом твои волосы.
— Добивайте, ваше величество, добивайте слабую женщину. Добивайте за то, что она имела глупость полюбить вас.
— Не смей говорить мне о своей любви! Ты не любила и не любишь меня!
— Да, ваше величество, вы правы: я вас не люблю больше. Прежде я любила вас больше Бога, но теперь… И вообще, прекратите эту тяжелую сцену, ваше величество. Позвольте мне уйти.
— Так, значит, это правда?.. Но довольно слов. Можете уйти, баронесса. Во имя того счастья, которое я пережил с вами в прошлом, я реабилитирую вас в глазах общества. Я сдержу свое бешенство, подавлю кипящую во мне обиду и затушу этот скандал… Ступайте.
— Имею честь кланяться вашему величеству.
— Могу я узнать, как вы предполагаете устроить свою судьбу?
— Я выхожу замуж, ваше величество.
— Вот как? А еще вчера…
— Да, еще вчера, когда дедушка предложил мне жениха, я не знала, как опасно для молодой женщины быть при дворе вашего величества, не имея покровителя и защитника.
— Змея, где же твоя любовь?
— Об этом надо спросить вас, ваше величество. Я сама смотрю себе в сердце и удивляюсь, куда она девалась… Ведь еще вчера… вчера…
— Ступайте, баронесса. Приберегите свои слезы для будущего мужа… На тот случай, когда вы обманете его так же подло, как обманули меня. Ступайте, я сдержу свое слово. Вы будете реабилитированы. Пусть один только я знаю, сколько низости и гнусной измены может таиться под такой ангельской внешностью, как ваша. Да уходите же! Ведь и у меня тоже есть предел терпению!..
Часть первая, в которой объясняется если не все, то многое
Пятеро закутанных в темные плащи мужчин бесшумно перебрались через стену парка и осторожно направились по аллее, которая вела ко дворцу.
Хотя светил месяц, но в тени густых деревьев парка было так темно, что дорожка совершенно тонула во мраке. Это заставило шествовавшего впереди предупредить:
— Cavete, commilitones, ne in fossam cadeatis![2]
— Траппель, — отозвался на это чей-то молодой, звучный голос, — внеси-ка себе в книжку Биндера. Ведь мы уговорились под угрозой штрафа общаться только на родном языке, а этот asinus[3] разражается целыми латинскими фразами. Запиши-ка ему три бутылки пива.
— Траппель, — сказал второй, занеси-ка в проскрипционный список и Вестмайера за то, что он ругается по-латински, а не на нашем добром венском диалекте.
Хохот заглушил эти слова; но не успел он смолкнуть, как послышался третий голос:
— Траппель, прибавь к первым двум еще и Гаусвальда, пусть поплатится парой бутылочек пивца за то, что употребляет иностранные слова вроде «проскрипционный».
Это замечание довело веселость молодых людей до апогея.
— Ну уж этот Лахнер, — смеясь, воскликнул Траппель. — Всегда-то наш Фома подцепит кого угодно, а сам сухим из воды вылезет. Истинный венский бурш, что и говорить.
Последние слова должны убедить читателя, что пятеро таинственных молодых людей, проникших таким воровским путем в парк замка всесильного Кауница[4], не принадлежали к числу каких-нибудь темных злодеев. Действительно, это были просто студенты Венского университета, чистокровные бурши, люди предприимчивые, охотники до всяких приключений.
Последнее обстоятельство и послужило причиной их пребывания в парке.
Дело в том, что во дворце жила прехорошенькая девушка, в честь которой предстояло исполнить серенаду. Устроитель последней, юрист-второкурсник Теодор Гаусвальд, племянник старшего истопника князя Кауница, был большим любителем-виртуозом игры на флейте. Если перечислять остальных студентов в порядке их прилежания и солидности, то мы должны поставить на первый план философа Вилибальда Биндера, собиравшегося всецело посвятить себя богословию. Будучи страстным любителем игры на скрипке, он с радостью принял участие в этом приключении. Если же в порядке перечисления следовать талантливости, то на первый план придется поставить Фому Лахнера — самого веселого и легкомысленного члена этой компании. Он играл на скрипке гораздо лучше Биндера, но, зная честолюбие последнего, охотно уступил ему почетное место первой скрипки, удовольствовавшись предстоящим ему подыгрыванием.
Самым добродушным студентом из всех них следовало признать Тибурция Вестмайера. Он не обладал ни малейшими музыкальными талантами и наклонностями, но, склонясь на настойчивые просьбы Гаусвальда, научился играть на фаготе, чтобы иметь возможность издавать несколько хриплых звуков в унисон с остальными товарищами. Он значительно больше преклонялся перед пивным королем Гамбринусом[5], чем перед Александром Великим, и с большой неохотой изучал комментарии к походам этого известного героя античного мира, которого проклинал на каждом шагу…
Но к чему же в таком случае он продолжал заниматься затверживанием наизусть этих комментариев? О, только из добродушия! Его дядя, придворный садовник, желал этого, и, как по настоянию Гаусвальда Вестмайер взялся за фагот, так же по настоянию родственника он продолжал долбить ненавистный комментарий.
Остается упомянуть еще о Густаве Траппеле, самом изящном и красивом из всех этих студентов. Траппель — сын брюннского купца и вполне приличный виолончелист.
Но в честь кого же именно устраивалась эта серенада?
В честь второй камер-юнгферы[6] княгини Кауниц, очаровательно свежей, грациозной брюнетки Неттхен, праздновавшей сегодня день своего рождения.
Сколько уже раз пришлось ей встречать этот высокоторжественный день, оставалось неизвестным ее пламенному поклоннику Теодору. Но он и не старался узнать это; ведь он видел, что молодость находится в самом ярком, в самом пышном расцвете, и этого было для него вполне достаточно.
Итак, пятеро молодых людей осторожно пробирались по темной аллее парка, направляясь ко дворцу.
— Только бы сам князь не оказался дома, — заметил Биндер.
— Ну вот еще, — ответил Гаусвальд. — Ведь он уехал со своим семейством.
— А графиня фон Ридберг тоже уехала? — спросил Лахнер.
— Само собой разумеется, — ответил Гаусвальд, — ведь в качестве кузины государственного канцлера она принадлежит к его семейству.
— Но почему же окна освещены?
— Надо полагать, что огонь виден в комнатах дворцовой прислуги, — заметил Вестмайер.
— С каких это пор прислугу помещают в бельэтаже? — фыркнул Траппель. — Готов биться об заклад, что это — помещение самого Кауница.
— Траппель прав! — воскликнул Гаусвальд. — Освещенное окно с зелеными гардинами находится в рабочем кабинете самого канцлера.
— Но в таком случае, значит, князь не уехал?
— Ну вот еще. Кому же лучше, как не моему дяде, знать, уехал ли князь или нет.
— Но тогда как же объяснить этот свет?
— Очень просто: пользуются отсутствием князя, чтобы произвести генеральную чистку и уборку его апартаментов.
— Может быть, это и так, — сказал Вестмайер, — но только поторопимся, потому что иначе закроют все пивные.
— Да, да, поторопимся, — сказал Биндер. — Я непременно должен проштудировать сегодня еще две страницы.
— А где именно живет твоя милочка, Гаусвальд? — спросил его Лахнер.
— На самом верхнем этаже, в том окне, из которого струится слабый отблеск света. О, как счастлив этот свет!.. Ведь он озаряет мою Неттхен! Неужели она спит и не ведает, какая честь готова выпасть на ее долю?
— Да услышит ли она нас? Ведь ее окно довольно высоконько. Впрочем, давайте грянем изо всех сил. Я даже отложу трубку, чтобы дуть как можно сильнее в фагот, — сказал Вестмайер.
Настроили смычковые инструменты, притащили садовую скамейку; на нее уселся виолончелист, остальные обступили его, и по знаку Гаусвальда концерт начался.
Музыканты сыграли очень мелодичную вещицу, которая сошла довольно недурно — настолько, что Вестмайер счел долгом выразить удовольствие.
— А ведь неплохо все сошло, — сказал он, с наслаждением раскуривая трубку. — Ну, чем мы не Орфеи?
— А окно Неттхен все не открывается, — вздохнул Гаусвальд. — Она не слышит нас.
— Да, мы допустили большую ошибку, не взяв с собой турецкого барабана. Для таких целей совершенно не годятся драматические пьески; необходимо что-нибудь звонкое, бравурное. Знаете что? Давайте сыграем гренадерский марш.
— Без ударных инструментов не получится никакого эффекта.
— А зачем Господь Бог даровал нам зычные глотки? Попытаемся изобразить барабан и литавры губами, если у нас нет самих инструментов.
Это предложение находчивого Лахнера имело успех: студенты снова взялись за свои инструменты и лихо сыграли трескучий марш.
Результатом этого было нечто совершенно неожиданное. Многие из темных доселе окон внезапно осветились, а из дома выбежали два лакея и бросились прямо на музыкантов. Один из них с силой ухватил Биндера за ухо, другой больно ударил фаготиста палкой по спине, крикнув:
— Вот тебе, бездельник!
Биндер даже присел от боли и не пытался оказать сопротивления. Но Вестмайер спокойно вооружился фаготом и разбил его о голову своего обидчика, сказав:
— Это тебе за «бездельника».
Лакеи кинулись в драку, но на стороне студентов был слишком большой численный перевес. В одно мгновение обидчики были повергнуты на землю и получили хорошую трепку. Затем студенты приступили к допросу, на основании чего по отношению к ним было проявлено такое грубое обхождение, и сконфуженные, избитые лакеи сознались, что нападение было произведено по приказанию дворецкого. Узнав это, студенты дали побежденным по легкому тумаку на дорогу и отпустили их с миром.
— Что же это за негодяй-дворецкий! — воскликнул Лахнер.
— Дело объясняется очень просто, если сказать, что этот дворецкий сам точит зубы на Неттхен, — ответил Гаусвальд. — Она уже жаловалась мне, что Ример не дает ей проходу.
— В таком случае прокричим ему троекратное pereat[7].
— Да, да, прокричим! — подхватили остальные, и это было сейчас же исполнено.
— Ну а теперь надо навострить лыжи отсюда, — сказал осторожный Траппель.
— Вот еще! — в один голос подхватили Гаусвальд и Лахнер. — Бежать от этого негодяя? Никогда!
— В таком случае сыграем еще что-нибудь.
— Хотите «Месяц плывет по ночным небесам»?
— «Друг твой проводит рукой по струнам»? Идет. Лахнер, начинай теперь ты.
Студенты с большим подъемом сыграли и эту вещицу.
Тогда в одном из окон второго этажа показалась одетая в белое женская фигура; она бросила что-то студентам и сейчас же скрылась. Брошенный предмет прокатился как раз мимо ног Лахнера, и последний успел подхватить его.
— Что это? — спросил Гаусвальд.
— Апельсин.
— Апельсин? Нечего сказать, знатное угощение для пятерых студентов. Славно нас здесь принимают.
— Тише, братец, постой… к апельсину приколота записка.
— Ура! Это, наверное, от Неттхен. Она благодарит нас за доставленное ей наслаждение. Ну-ка, Лахнер, прав я или нет?
— А черт разберет что-нибудь в такой темноте. Вот что, Вестмайер, положи-ка в свою трубку кусочек трута и раскури ее посильнее.
Вестмайер так и сделал, и при вспыхнувшем пламени Лахнер вслух прочел:
— «Бегите, бессовестные, или вы погибнете!»
— Однако! Это не особенно-то вежливо.
— Давай мне сюда апельсин, я брошу его обратно.
— Нет, нет, это ни к чему — можешь разбить окно, и неприятностей не оберешься!
— Но серенаду придется прервать?
— Ну разумеется. Почтим неприветливых обитателей этого дворца кошачьим концертом — и восвояси.
Студенты принялись мяукать изо всех сил. Вдруг Лахнер испуганно посмотрел в сторону главного входа и крикнул товарищам:
— Ребята, берите ноги в руки и бежим! Патруль идет!
— Но куда бежать-то?
— Туда же, откуда мы влезли сюда.
Студенты припустились изо всех сил к главной аллее, чтобы оттуда пробраться к удобному для перелезания через стену месту. Впереди всех бежал поджарый Траппель, сзади всех — Биндер, жалобно моливший, чтобы его не оставляли одного.
До аллеи добрались благополучно, но когда они выбежали на главную аллею, то солдаты заметили их, и поднялась отчаянная погоня с криками: «Держи их! Лови! Держи!»
Первым в руки патруля попал тяжелый на ходу Биндер. Определив по отчаянным воплям, что Биндера поймали, Траппель и Вестмайер решили бежать напрямки и постараться перелезть через стену в первом попавшемся месте. Но это удалось только Траппелю: он подставил вместо лестницы свою виолончель, легко взобрался по ней на стену и, не заботясь о судьбе товарищей, спрыгнул и убежал. Вестмайер хотел последовать его примеру, но виолончель не выдержала его веса и сломалась. Он упал на спину и сейчас же был схвачен подоспевшим патрулем.
Лахнер и Гаусвальд свернули в сторону и благополучно избежали опасности, кинувшись в чащу. Но, заметив, что солдаты ведут Биндера и Вестмайера, Гаусвальд сказал:
— Было бы очень нечестно, с моей стороны, бросить товарищей на произвол судьбы, раз уж по моей вине они попали в это неприятное положение. Я иду к ним.
— Что же, — ответил Лахнер, — в таком случае я присоединяюсь к тебе; проведем вместе эту ночь в кордегардии.
— Нам ничего не посмеют сделать, милый мой. Серенада не представляет собою какого-нибудь преступления, за которое станут карать. Я объясню все начальнику патруля, и нас не только отпустят с миром, но еще дадут хорошую взбучку лакеишкам, осмелившимся потревожить патруль без всякого повода.
— Ты рассуждаешь очень логично, милейший Теодор, — смеясь, ответил ему Лахнер, — но тем не менее твоя логика приведет нас в кордегардию, где мы принуждены будем провести ночь на нарах.
— Если ты боишься этого, так беги один.
— Ну вот еще!.. Разве я брошу товарища в беде?!
Оба студента вышли из-за деревьев и осторожно пошли за патрулем, который вполне удовлетворился доставшейся ему добычей и возвращался обратно к дому.
Навстречу им блеснули факелы. Два лакея освещали путь стройному мужчине среднего роста, одетому в голубую шинель и в фуражке с широким золотым галуном. Это был главный дворецкий Ример.
Ример внимательно всмотрелся в лица обоих арестованных и недовольно буркнул:
— Это спаржа без головки! Главного зачинщика вам не удалось поймать.
— А вот и зачинщик! — крикнул Гаусвальд, подходя к нему из боковой аллеи вместе со своим спутником. — Я должен поставить на вид начальнику патруля, задержавшего наших товарищей, что если здесь и следует кого-нибудь арестовать, то никак не нас, а дворецкого его сиятельства, только что употребившего непристойное сравнение со спаржей без головы. Этот дворецкий приказал своим лакеям напасть и избить нас, мирных и безобидных студентов.
Дворецкий скривил рот в ироническую улыбку и воскликнул:
— Однако! Довольно смело, с вашей стороны, добровольно отдаться мне в руки. Вы отважны, как ястреб. Но знаете, что в ястребе лучше всего? То, что его можно подстрелить.
— Это еще что за пошлая шутка? Эх вы, ливрейный шутник!
Дворецкий не ответил на этот выпад и обратился прямо к унтер-офицеру, командовавшему патрулем, и приказал увести арестованных. Студенты разразились негодующими протестами, но старый щетинистый унтер сразу оборвал их:
— Ну, вы там, зеленоротые! Не тратьте даром пороха! Окружить их! Штыки наперевес! Левое плечо вперед… ша-го-ооо-м марш!
Студенты, которым угрожали солдатские штыки, волей-неволей были вынуждены двинуться вперед и следовать вместе с отрядом, плотным кольцом окружившим их со всех сторон, но подчинились этой неожиданной участи далеко не без угроз и протестов.
— Мы еще увидимся с вами, господин Ример, — крикнул дворецкому Гаусвальд. — Вы еще попляшете у нас!
— Н-да-с, — буркнул своим глубоким басом Вестмайер, — вы попляшете, а мы сыграем. Но только тогда нашими инструментами будут уже не скрипки и трубы, а палки и хлысты.
— О, господа солдаты, — завопил Биндер, отпустите меня, голубчики! Я всегда отличался скромным поведением и набожностью! Я по неведению попал в компанию этих сорванцов!
— Стыдись! — сказал ему Лахнер. — Гораций говорит в оде к Делию: «Храни достоинство своей души как в счастье, так и в несчастье».
— Мне не пристало почерпать нравственные правила у язычника! — раздраженно крикнул Биндер и снова продолжал вопить: — Я невиновен, клянусь вам! Отпустите меня… ведь у вас останутся те трое!
Когда студенты проходили вместе с патрулем через ворота замка, старый солдат шутливо сказал Лахнеру:
— Глядите-ка, студенты, выход-то здесь. Чего же было через стену-то бросаться.
— Не заметили, — ответил тот. — А скажите, пожалуйста, куда вы нас ведете?
— Туда, где раки зимуют.
— А где это будет?
— Там, где звонят в колокола из телячьей кожи.
Через четверть часа злосчастные музыканты увидали перед собою здание кордегардии[8].
— Ну-с, милейший, — сказал Лахнер лежавшему рядом с ним Гаусвальду, — все так и случилось, как я пророчил. Мы лежим на деревянном настиле, вульгарно именуемом нарами… Черт возьми, да кто же это так отчаянно храпит?
— Ну что ты спрашиваешь? Кому же храпеть, кроме Вестмайера?
— Недаром поговорка говорит, что спокойная совесть — лучшая подушка.
Биндер беспокойно заворочался и сердито буркнул какое-то проклятие. Его больше всего сердило то, что Гаусвальд, являвшийся причиной их несчастья, еще мог шутить и смеяться. Лахнер решил позабавиться за счет упавшего духом богослова.
— Что это пробежало сейчас по моей голове? — сказал он с притворным испугом, зная, как Биндер боится крыс. — Батюшки, да это крыса! Еще одна! Да сколько их здесь!
Биндер испуганно вскочил с места. Лахнер как ни в чем не бывало продолжал:
— Как жалко, что Биндер бросил свою скрипку в парке! Если бы он теперь сыграл нам, то крысы живо убежали бы: мы уже привыкли, как он фальшивит, а крысы с непривычки ни за что не выдержали и скрылись бы с визгом ужаса. Но сколько их здесь? Еще одна… И все перескакивают через меня в ту сторону… Почему? А, понимаю. Они бегут к Биндеру, ведь животные инстинктом чувствуют, кто их любит. Ой, какая громадная сейчас пробежала…
Говоря это, он осторожно тронул Биндера рукавом по лицу. Богослов не выдержал и с пронзительным криком шарахнулся в сторону, где лежал спавший Вестмайер.
— А, негодяй! — заревел последний спросонок. — Будешь знать, как нападать на безобидных студентов. Раз! Раз! Получай!
— Проклятый! — вскричал слезливым голосом Биндер. — Он проломил мне череп!
— А? Что такое? — просыпаясь, спросил Вестмайер. — В чем дело? Вот, братцы, сон мне приснился. Будто мне попался в руки этот негодяй-дворецкий и я здорово проучил его.
— Я, кажется, не дворецкий, — сердито заметил ему Биндер. — Постарайся на будущее время видеть сны поумнее… Боже мой, Боже мой! За что ты допустил, чтобы я попал в эту развратную компанию? Сначала мне чуть не оторвали ухо, а потом хотят разбить и всю голову.
— Да неужели я ударил тебя, Биндер? Что за наваждение такое!
— Да, да, наваждение! Все это от неумеренного питья пива!
В этот момент перед дверью послышались шаги, потом скрип отпираемого замка.
— Слава богу, наконец-то нас собираются выпустить на свободу, — сказал Гаусвальд.
Все оживленно прислушались.
Дверь открылась, и в полосе света показался какой-то изящно одетый молодой человек средних лет с бледным лицом и большими черными пламенными глазами. Его сопровождал профос[9], сказавший:
— Вот сюда. На нарах найдется еще местечко для одного человека.
— А что здесь за люди?
— Студенты, арестованные за учиненное ими бесчинство.
— Здесь ужасно душно. Нельзя ли открыть хоть окно? — сказал незнакомец, сунув профосу какую-то монетку.
— Что же, почему не сделать этого для хорошего человека, — отозвался профос и, отодвинув засов, снял ставень и толкнул сквозь решетку окно. В камеру ворвались струя чистого, свежего воздуха и таинственный свет луны. До этого там было темно, словно в аду, теперь же камера осветилась серебристым лунным сиянием.
Снова заскрипел замок. Незнакомец остался среди студентов, но не подошел к нарам и не прилег там, а принялся расхаживать взад и вперед по камере. Время от времени с его уст срывался мучительный вздох и руки с жестом отчаяния хватались за голову. Наконец он подошел к окну и замер там в задумчивой позе.
— Эхма, — вздохнул Лахнер. — Вот тебе и освобождение. Нет, Биндер, плохо ты изучал богословие. Не хочет Всевышний прийти к тебе на помощь.
— Молчи, Лахнер, и не оскорбляй моей верующей души своим богохульством, — слезливо ответил Биндер. — Смотри, Бог покарает тебя за безбожие.
— А тебя за набожность съедят крысы, — смеясь, ответил Лахнер.
Студенты расхохотались, от их уныния не осталось и следа. Только Биндер продолжал ныть и жаловаться, что служило неистощимым источником веселых шуток над ним, в которых особенно изощрялся Лахнер.
Мало-помалу незнакомец стал прислушиваться к их разговору, и его грустное лицо не раз освещалось чем-то вроде улыбки при этом веселье беззаботной юности. Заметив, что студенты особенно часто окликают Лахнера, игравшего роль первой скрипки в этом концерте шуток, он подошел к нарам и спросил:
— Скажите, пожалуйста, господа, где тот господин, которого зовут Лахнером?
— Здесь лежит его бренное тело! — с шутливой торжественностью ответил тот.
— Не могу ли я просить вас быть столь любезным уделить мне минутку для важного разговора?
— Пожалуйста, — с готовностью ответил студент и отошел с незнакомцем к окну.
— Скажите, — спросил незнакомец, — нет ли у вас в Страсбурге родственника, которого тоже зовут Лахнером?
— Право, не знаю, — весело ответил студент, — ведь нас, Лахнеров, как собак нерезаных. У меня и в Вене целая куча однофамильцев.
— Вы студент?
— Юрист второго курса.
— Как вы сюда попали?
Лахнер чистосердечно рассказал историю, уже знакомую читателям по предыдущей главе.
— Вы почему-то внушаете мне доверие, — тихо сказал незнакомец, — и я хочу обратиться к вам с большой просьбой, но сначала вы должны дать мне слово, что будете держать все это в строжайшем секрете.
— Сначала я должен знать, в чем дело.
— Дело идет о благополучии и чести юной добродетельной дамы.
— В таком случае я полностью к вашим услугам.
— Так как вас арестовали за невинную шутку, то, очевидно, завтра же вы будете на свободе. Сейчас же разыщите в квартале Фенрихсгоф в Вене инструментальных дел мастера Фремда. Скажите ему, что у вас имеется поручение от Гектора и Евфросинии. Фремд отведет вас к лицу, у которого вы должны спросить: «Щит или голова?» Если это лицо не ответит вам: «И щит, и голова», а ответит как-нибудь иначе, то обругайте Фремда: он отвел вас не к тому лицу. Тогда, не говоря больше ничего, заставьте Фремда отвести вас к тому человеку, которого я имею в виду. Получив требуемый ответ: «И щит, и голова», скажите: «Под тремя кинжалами в комнате Гектора». Тогда можете сообщить этому лицу, где именно вы встретили меня. Вот и все, что мне нужно. Согласны вы исполнить мою просьбу?
— С удовольствием.
— Тогда прошу вас исполнить ее в самом непродолжительном времени. А теперь повторите мне то, что я вам сказал, чтобы мне знать, запомнили ли вы.
Лахнер повторил все, что ему предстояло сделать. Незнакомец схватил его руку, с чувством пожал ее и надел ему на палец кольцо, которое в лучах месяца сверкнуло крупными драгоценными камнями. Лахнер хотел вернуть подарок, но незнакомец сказал:
— Для меня это кольцо не имеет ни малейшей ценности. Если бы вы знали, что ждет меня на заре, то не стали бы отказываться.
— От ваших слов на меня повеяло могильным холодом.
Незнакомец вздохнул и крепко стиснул студенту руку.
— Скоро мы расстанемся с вами, мой нежданный друг, расстанемся, чтобы никогда не свидеться более. Вероятно, вы скоро узнаете о постигшей меня судьбе… На прощанье я позволю себе дать вам хороший совет: нет ничего опаснее на свете, как любить женщину всей душой и всем сердцем. Не рассчитывайте на ее благодарность, даже если вы принесли ей величайшую жертву. Самое большее, чего вы добьетесь, — это сделаетесь игрушкой ее каприза. Когда же ее верный раб надоест ей, она, улыбаясь, пошлет его на расстрел. Бойтесь женщин, бойтесь в особенности евреек, милый студент. У них пламенные глаза и холодная душа, обещающая красота и обманывающее сердце, призывающие губы и предательские слова… Бойтесь женщин, милый студент. А если вы не сможете избежать их влияния на свою судьбу, то только, бога ради, не допускайте, чтобы еврейка пленила ваше сердце… Ну, да что об этом говорить. Спасибо вам, милый друг, за вашу готовность оказать мне услугу. А теперь пожмите еще раз на прощанье мою руку и оставьте меня одного; мне много о чем нужно подумать.
Лахнер сердечным рукопожатием простился со своим собеседником и вернулся к товарищам. Незнакомец остался стоять у окна.
Месяц скрылся за горизонтом, и ночную тьму стали разгонять робкие предрассветные лучи. Мало-помалу светлело. Вот зачирикали под окном птички, во дворе барабан забил зорю, и в прилегавших казармах закипела жизнь. По лестницам забегали солдаты, насвистывавшие веселые песенки… Вскоре снова забил барабан, и во дворе послышались слова команды.
Открылась дверь и показался профос с корзинкой, из которой торчала бутылка.
— Братцы, — сказал он, хитро подмигивая левым глазом, — а вот и завтрак. У кого найдется монетка, тот может опрокинуть стаканчик доброй водки, лучше которой не пивали в Лондоне, и закусить кусочком свежевыпеченного, поджаристого хлебца, который даже и придворным домам показался бы деликатесом.
Лахнер, Гаусвальд и Вестмайер с радостью приняли предложение профоса и выпили по стаканчику водки. Вестмайер даже запросил вторую порцию. Что касается Биндера, то он с гримасой отвращения отказался от предложенного ему стаканчика, сказав:
— Какая мерзость. Дайте мне стакан молока на завтрак.
— Молока? — с хитрой улыбкой переспросил профос. — А что такое «молоко»?
— Это то, — сердито ответил Биндер, — чего вы, вероятно, никогда не пили.
Студенты весело расхохотались.
— Ишь ты, — засмеялся Вестмайер, — оказывается, и Биндер может шутить, когда захочет.
Профос подошел со своей корзиночкой к незнакомцу. Но тот только махнул рукой и продолжал пребывать в своей грустной задумчивости.
Лахнер с участием и сочувствием смотрел на него. У незнакомца была голова римлянина. Ничего мещанского, неблагородного не чувствовалось в этом строгом профиле. Чистотой и даже наивностью светились его пламенные глаза. Лахнер готов был поручиться, что незнакомец не виноват в приписываемом ему преступлении, что он страдает за чужую вину… Он перевел взгляд на полученное им кольцо. Крупный рубин окружало несколько бриллиантов чистейшей воды. Не желая, чтобы кольцо обратило на себя чье-нибудь внимание, он повернул его камнем внутрь.
Снова скрипнул замок, и в камеру вошел профос со стальными наручниками. Он наложил их на незнакомца, который, не сопротивляясь, молчаливо протянул руки. Затем профос крикнул студентам:
— Вставайте! Вы идете с нами.
— Наконец-то! — радостно воскликнул Биндер. — Может, я еще успею попасть в университет к началу занятий.
Лахнер нарочно отстал немного от товарищей, чтобы проститься с закованным в ручные кандалы незнакомцем. Но тот отвернулся от него, он явно не хотел выдать в присутствии профоса и подошедших стражников ту интимность, которая установилась между ним и Лахнером после ночного разговора.
Когда студент дошел до двери, он еще раз обернулся назад; бледный незнакомец сидел все в прежней позе, не поднимая взора.
Выйдя в коридор, Лахнер услыхал перебранку опередившего всех Биндера с профосом, который грозил ворчливому студенту палкой.
— Да не все ли вам равно, куда я пойду, направо или налево? — ворчал Биндер.
— Не все ли мне равно? Ах ты, образина. Ну погоди, тебе пропишут по первое число.
Но столь неопределенная угроза, конечно же, не могла заставить Биндера замолчать, и он воскликнул:
— Но ведь если мы пойдем вправо, то вскоре окажемся у казарменных ворот!
— Зато дальше от помещения воинской канцелярии.
— А что нам делать в этой канцелярии?
— В свое время узнаете.
— Но…
— Без рассуждений! Вперед!
Все студенты, не исключая и вечно спокойного Вестмайера, взволновались, когда их ввели в какую-то комнату. Там находились старый полковник, ходивший взад и вперед по комнате, и молодой фельдфебель, что-то старательно записывающий в большую книгу.
Гаусвальд, Лахнер и Биндер поспешили доказать полковнику свою невиновность; каждый старался сказать первым, и потому получалась только какая-то бессмыслица.
Старик полковник некоторое время спокойно выслушивал их. Наконец это ему надоело, и он рявкнул:
— Смирно! Молчать! Руки по швам! Нечего хвостом крутить. Все известно, не беспокойтесь. Да и не поможет, тысяча бомб, ничто не поможет. Мне приказано сдать вас в солдаты — и делу конец.
Биндер широко раскрыл рот и едва не рухнул на пол от неожиданности.
— Боже мой, — простонал он. — Но какой же я солдат? Господин полковник, разве вам мало тех трех? Умоляю вас, дайте мне возможность продолжать изучать богословие.
— Полно, брат, — сказал ему Вестмайер, — вместе мы влопались, вместе как-нибудь и расхлебаем кашу. Как знать, чего не знаешь? Может быть, это для нас самая настоящая дорога? Что касается меня, то я даже доволен: предпочитаю сам проделывать походы, чем копаться в комментариях к походам Цезаря…
— Молодец, — сказал полковник, хлопнув Вестмайера по плечу. — Вот именно так должен рассуждать каждый верноподданный ее величества. От солдатского пайка еще не умер с голоду ни один человек.
— Но позвольте, господин полковник…
— Бога ради, господин полковник…
— Дайте мне только объяснить вам, господин полковник…
— Смирно! — загремел старый вояка. — Всякий, кто без моего разрешения скажет хоть одно слово, будет немедленно выпорот шпицрутенами[10]. Ах вы, черти кожаные! Не знаете, что значит субординация!
Воцарилась мертвая тишина; студенты чувствовали себя сбитыми с толку и потрясенными до глубины души.
— Все ваши возражения ни к чему не приведут, — продолжал полковник, — все равно вам никто не сможет помочь. Я получил приказание сдать вас в солдаты, и это приказание будет исполнено. Парни вы стройные, крепкие; если врач признает вас годными к действительной службе, то в виде особенной милости я возьму вас к себе в гренадеры. Если вы будете держать себя безукоризненно, то я доложу о вас, и вы сможете рассчитывать на помилование. Сейчас, разумеется, ваши шансы невелики. Вы не можете ни откупиться от военной службы, ни быть произведенными в ефрейторский, фельдфебельский и дальнейшие чины. Всю жизнь вы должны служить простыми рядовыми. Если вы окажетесь неспособными к действительной службе, то будете служить писарями, вестовыми, госпитальными служителями. Я выложил вам всю правду, чтобы вы не досаждали мне больше своими просьбами. Раздевайтесь, сейчас придет врач.
— Господин полковник, — сказал Лахнер, — неужели вы считаете невозможным, что мы сделались жертвой печального недоразумения? Мы старательно и прилежно учились в университете, сообразуя поведение с академическими предписаниями и надеясь стать опорой старости наших родителей…
— Нам трудно давалась жизнь, — подхватил Гаусвальд, — но мы из кожи вон лезли, чтобы добиться своего. И в тот момент, когда мы были совсем близко от цели, с нами обращаются, как с безнадежными негодяями.
— Разве прошлой ночью не вы устроили кошачий концерт его сиятельству князю Кауницу?
— Конечно нет! — воскликнули все студенты разом. — Мы просто устроили почтительную серенаду камер-юнгфере княжеского дворца.
— Однако вы воровски перебрались через стену и избили палками княжеских лакеев.
— Они первые напали на нас.
— Ну, значит, о недоразумении не может быть и речи. Раздевайтесь.
— Нет! — в отчаянии воскликнул Биндер, мы не уступим такому бесчестному насилию.
— Фельдфебель, — загремел полковник, — кликни двух капралов, умеющих хорошо бить по морде! Пора положить конец этой комедии.
В этот момент вошел врач. Потеряв всякую надежду, видя полную бесполезность сопротивления, студенты поспешно начали раздеваться.
Врачебным осмотром все они были признаны годными к строевой службе и записаны в списки рекрутов. Последовал опрос о звании, образовательном и имущественном цензах, познаниях. Полковник с удивлением посмотрел на Лахнера, который, как оказалось, владел немецким, латинским, итальянским, французским, английским и испанским языками.
— Гм, — проворчал старый офицер. — Этот молодец и в самом деле годился бы, кажется, для чего-нибудь иного, кроме службы простым рядовым.
Все формальности были закончены, злосчастные музыканты неожиданно оказались рядовыми гренадерского ее императорского величества Марии-Терезии полка.
Когда несчастные рекруты оделись, полковник приказал фельдфебелю выдать каждому из них на руки по три гульдена. Биндер с отчаяния попробовал было заупрямиться.
Когда очередь дошла до него, бывший богослов задорно сказал фельдфебелю:
— За три гульдена меня не купишь.
— Что такое сказал этот негодяй? — загремел полковник.
— Я сказал, ваше высокородие, — поспешил крикнуть испуганный Биндер, — что у меня имеется достаточно денег!
— Так. Сколько же у тебя при себе?
— Пятнадцать крейцеров.
— Этого тебе не хватит даже на пудру. Бери, бери. И не думайте, что эти деньги дают вам на пьянство или игру; кто из вас растратит данные карманные деньги, тот на собственной коже узнает, что значат фухтеля[11]. Капрал! Привести их к присяге. Марш!
До обеда бывшие студенты просидели в караулке, куда согнали также и всех остальных рекрутов.
— Ты, ты один виноват в постигшем нас несчастье, — горько упрекал Биндер Гаусвальда.
— Неправда. Главный виновник — ты.
— Я? Да ты с ума сошел, парень! — изумился Биндер.
— Нисколько. Помнишь, что сказал полковник? Нас наказали за кошачий концерт. Дело в том, что ты так отчаянно фальшивил на скрипке, что в этом увидели злой умысел.
Биндер хотел было огрызнуться на эту шутку, но вступился Лахнер:
— Полно вам, товарищи, ссориться и дразнить друг друга в такую трудную для нас минуту. Мы должны держаться вместе, а не ухудшать своего положения враждой и ссорами. И, главное, если бы даже Гаусвальд и на самом деле был виноват, ты не должен был бы, как хороший товарищ, отягощать его состояние духа своими попреками. Но подумай сам, Биндер, в чем же виноват Гаусвальд? Загляни в свое сердце — и ты увидишь, что сам не веришь в его вину. С каких пор студентам запрещено устраивать скромные, почтительные серенады? С каких пор это стало таким преступлением, за которое наказывают сдачей в солдаты? О недоразумении и речи быть не может: вспомни, что проклятый дворецкий посылал слуг с приказанием оскорбить нас. Нет, мы стали жертвой злого умысла, здесь кроется тайна, которую мы должны разгадать, товарищи. Разгадать, чтобы достойно наказать злоумышленника.
Биндер хотел что-то ответить, но в этот момент послышалась команда унтер-офицера, призывавшего к знамени. Рекруты принесли присягу и были направлены в казармы, где им приказали сменить свое платье на солдатскую амуницию.
Увидав эту грубую для них одежду, бывшие студенты снова почувствовали себя глубоко потрясенными, а Биндер даже прослезился и воскликнул:
— О, Господи Боже мой! Я готовился стать примерным служителем Твоим, а Ты, сказавший некогда: «Поднявший меч от меча и погибнет», Сам вкладываешь мне меч в руки, Сам толкаешь на нарушение Твоих заветов.
— Не отчаивайся, дружище, — с дрожью в голосе сказал Гаусвальд, — я сделаю все, чтобы вызволить вас из этой беды… Если бы вы знали, как я проклинаю себя за эту дурацкую затею… Но ведь Лахнер прав: разве мы делали что-нибудь запрещенное?
— Успокойся, милый друг, — сердечно ответил ему Лахнер. — Ты не можешь винить себя ни в чем. Я уже говорил, что здесь кроется тайна: кому-то понадобилось устранить одного из нас. Если это так, значит, мы все равно не избежали бы той или другой ловушки, так как всегда держались вместе. Да разве и ты сам не попался так же, как и мы? Разве ты не сдался добровольно в руки патруля? Нет, не упрекать и каяться надо теперь, а пытаться через влиятельных родственников вызволить себя из этого ужасного положения.
— Я возлагаю большие надежды на придворного садовника, — сказал Вестмайер. — Он называл меня всегда опорой своей старости. Неужели он оставит меня в беде?
— А я постараюсь известить о постигшей нас судьбе княжеского главного истопника. Он в милости у всесильного Кауница и может дать нам возможность доказать свою невиновность. Но как бы известить его?
— Ефрейтор мог бы отнести наши письма, а мы хорошо заплатили бы ему за это. Пойдем, ребята, к ефрейтору.
Друзья отправились к ефрейтору, которому они были специально поручены, и обратились к нему с просьбой указать человека, могущего отнести их письма.
— Теперь слишком поздно, — ответил тот.
— Как? Почему поздно? Ведь теперь только двенадцать часов?
— Ну да, а в час мы выступаем.
— Куда?
— В точности это еще неизвестно, но люди болтают, будто мы идем на Пруссию.
— Но мы-то останемся, наверное, здесь.
— Как бы не так. Война и походы — лучшая школа для новобранцев. Там вы в месяц большему научитесь, чем в казарме в течение целого года. Везет вам, ребята… сразу примете боевое крещение.
Студенты, выпучив глаза, смотрели на ефрейтора, не будучи в силах выговорить ни слова. Это было уже верхом несчастия — для спасения не оставалось никаких возможностей. Даже флегматик Вестмайер и тот почувствовал себя потрясенным.
— Это уж чересчур, — сказал он. — Да, братцы, неладное дело выходит.
— О, спасите нас, господин ефрейтор, — горячо заговорил вышедший из своего столбняка Гаусвальд. — Мы отдадим вам все деньги, какие имеются при нас.
— Уж не хотите ли вы, чтобы я помог вам дезертировать? — с иронической улыбкой спросил ефрейтор.
— Боже упаси, — ответил Гаусвальд. — Нам нужно только, чтобы вы указали нам человека, который мог бы доставить наши письма по назначению.
— Ну что же, это можно, — ответил ефрейтор. — Пойдемте к маркитанту.
Новобранцы отправились под предводительством ефрейтора через казарменный двор. Они с унынием заметили, что везде царила лихорадочная деятельность: видимо, готовились к выступлению. Торопливо нагружали телеги, выносили из цейхгаузов амуницию, доставали из складов и погребов оружие и боеприпасы.
— Послушайте-ка, Браун, — сказал молодой офицер другому, — что это значит, почему мы вдруг сломя голову бросаемся в поход? Уж не ворвался ли пруссак в страну?
— Нет, дружище, наоборот, мы сами собираемся вступить в Силезию. Я слышал, будто вчера из Берлина пришла депеша, извещающая, что старый Фриц при смерти[12].
— Значит, дело идет об отобрании назад украденной у нас Силезии? Вот это ловко.
Такой разговор между офицерами услыхали наши несчастные студенты-музыканты, проходившие в то время по казарменному двору. Они еще ниже повесили носы — для них стало ясно, что родственники не успеют выручить их из беды, даже если захотят и если бы это было возможно при других обстоятельствах. Но они все-таки решили сделать все, что от них зависит.
В маркитантской нашлись бумага, конверты и чернила. Вестмайер и Гаусвальд написали письма и вручили их старому солдату полка принца Моденского, который оставался в Вене. За передачу писем по назначению солдату дали полталера, а ефрейтора угостили вином.
Не прошло и часа, как бывшие студенты стояли в полной боевой амуниции в рядах полка, выстроенного во дворе казармы. В довершение всех несчастий, их разместили врозь друг от друга, так что они не имели возможности переговариваться.
День выдался пасмурный; с утра солнце пряталось за тучи, а в тот момент, когда полковник в последний раз окидывал взглядом полк, чтобы скомандовать выступление, пошел дождь.
Гренадер, стоявший рядом с Лахнером, сказал ему:
— Ты, брат, верно, из неженок будешь: ишь какое кислое лицо состроил, когда дождик пошел. Ну, уж нравится, не нравится — а терпеть придется.
— Мне не нравится не то, что дождь пошел сегодня, — ответил тот, — а почему он не шел вчера вечером: тогда меня здесь не было бы.
Издали послышался глухой барабанный бой. Гренадер прислушался и сказал Лахнеру:
— Ого! Кого-нибудь ведут на расстрел.
В тот же момент из второго двора показалась процессия. Во главе ехал штаб-офицер, лицо которого скрывалось за поднятым высоким воротником шинели. В середине медленно подвигавшейся процессии шел осужденный. Лахнер вздрогнул при виде его: это был тот самый незнакомец, чье кольцо было на его, Лахнера, пальце.
Незнакомец шел твердым, уверенным шагом; его взор не выдавал ни малейшей растерянности или испуга.
— Чем провинился этот несчастный? — спросил Лахнер.
— А кто же его знает, — ответил гренадер. — Кажется, это тот самый, которого привел патруль сегодня ночью, когда я стоял на часах. Очевидно, он уже давно был приговорен к смертной казни, но скрывался.
Послышалась команда «Смирно», полк подобрался, вытянулся, застыл в неподвижности…
Забил барабан, и, подчиняясь команде, полк двинулся вперед. С каким тяжелым сердцем прощались наши неудачники-музыканты с Веной. Они встречали многих из товарищей-студентов, которые шли в университет, не обращая внимания на проходивший полк.
— Вестмайер! Павел Вестмайер! — послышался вдруг голос из рядов.
Это вскрикнул Вестмайер, увидав около моста своего родственника, придворного садовника. Старичок безмятежно посматривал на проходящих солдат, опираясь на камышовую тросточку. Узнав голос своего племянника, своего кумира, опору своей старости, он вздрогнул, испуганно всмотрелся, узнал Тибурция и с громким стоном рухнул на землю.
Вокруг него столпились прохожие, заслонив собою старичка от взглядов Тибурция. Последний сделал движение, собираясь броситься к старику.
— В ногу идти, черт тебя подери! — сердито окликнул его взводный.
С сердцем, обливающимся кровью, Вестмайер сдержался и размеренным шагом пошел под непрестанное грохотание барабанов…
Прошло около двух лет. В течение этого времени наши гренадеры свыклись со своим положением, и служба не казалась им уже таким страшным наказанием, как в день ареста. Впрочем, им даже некогда было долго раздумывать над своей судьбой: длинные переходы утомляли так, что к вечеру только и думалось, как бы поскорее лечь в постель и отдохнуть. К тому же они были слишком молоды, чтобы не найти своеобразной поэзии в суровости режима военной службы. Им не хотелось казаться хуже всех, и главное внимание было направлено на то, чтобы старательно заучить и выполнить все требования военного устава. Они стали старательными служаками, и так незаметно шел день за днем, отодвигая все дальше и дальше таинственную историю с их рекрутчиной.
В те два дня, когда из парка князя Кауница они попали в кордегардию, а из кордегардии в гренадеры полка, который должен был выступить сейчас же в поход, им пришлось пережить больше волнений, чем в последующие два года. Но теперь, с того момента, когда мы вновь раскрываем их судьбу перед читателем, опять причудливый рок вовлек их в неожиданный круговорот таинственных событий.
Местом, с которого началась вереница почти невероятных событий, была старая пороховая башня в Розау.
Собственно говоря, название «башня» не совсем подходило к этому зданию, предназначенному для хранения пороха и боевых припасов, так как оно развернулось скорее в ширину, чем в вышину, имея один-единственный этаж. Окна были закрыты массивными железными решетками, стены были черны, будто тоже были сделаны из пороха, низкая крыша представляла собою броню из массивных черепиц, плотно прилегавших друг к другу. При постройке этого здания не было употреблено ни единого куска дерева из боязни пожара; стены были такой толщины, что их не могла бы пробить никакая бомба. В самом здании находились только патроны, начиненные бомбы и гранаты; для хранения больших запасов пороха служили обширные сводчатые подвалы, где громоздились бесконечные ряды бочек. Магазин окружала невысокая стена, и в пространстве между нею и зданием хранили оболочки для бомб и пушечные ядра, сложенные пирамидами.
По обеим сторонам ворот за стеною виднелись два маленьких домика. Правый служил караульной комнатой для сторожевых постов, левый был жилищем смотрителя порохового склада вахмистра Зибнера.
За воротами стояла будка часового, перед которой взад и вперед расхаживал молодой, стройный гренадер.
Была зима, и с гор дул морозный ветер. От холода щеки молодого гренадера так раскраснелись, что казалось, будто он намазал их свеклой. Правда, на безоблачном небе ярко светило зимнее солнце, но его холодные лучи не были способны смягчить ярость сурового мороза.
Часовой только что собирался обойти дозором вдоль стены, как вдруг увидал, что с пригорка по направлению к пороховому магазину спускается нарядно одетая женщина.
Гренадер вернулся к воротам и стал поджидать там женщину. Ему было предписано останавливать любого человека, не принадлежавшего к составу служащих при магазине, и следить, чтобы никто не только не проникал внутрь двора, но и не бродил возле стен.
Женщина медленно приближалась к воротам; видно было, что она глубоко задумалась о чем-то, так как ее взоры не отрывались от занесенной снегом дорожки.
Весь ее внешний вид производил приятное впечатление; она была одета нарядно, даже богато и изящно.
— Куда вы идете, сударыня? — вежливо остановил ее гренадер.
Женщина испуганно подняла голову, но, увидев гренадера, изумленно раскрыла рот и остановилась; на ее щеках выступил густой румянец смущения.
— Фрейлейн[13] Нетти! — воскликнул часовой в радостном изумлении. — Неужели вы меня не узнаете.
— Нет, узнаю, господин Теодор… господин Гаусвальд, — смущенно поправилась девушка, словно ей казалось неприличным говорить теперь с бывшим студентом в прежнем дружеском тоне.
— Уж не ко мне ли вы? — спросил Гаусвальд.
— Я даже не знала, что вы здесь. Я шла к отцу, вахмистру Зибнеру.
— Как? Вахмистр Зибнер — ваш отец, и вы приходите как раз в тот день, когда я стою на часах? Какая счастливая случайность.
— По воскресным и праздничным дням я всегда навещаю родителей, — ответила девушка со все возраставшим замешательством. — Однако простите, господин Гаусвальд, но мне холодно стоять… я продрогла. До свидания.
Неттхен торопливо прошла через ворота к жилищу вахмистра.
Гаусвальд грустно смотрел ей вслед и воскликнул после долгой паузы:
— Господи боже мой! Как высокомерно, как холодно говорила она со мной. А ведь если я и стал несчастным человеком, если я сбился с намеченного пути, то только из-за любви к ней… Конечно, не следует торопиться ее осуждать. Очень возможно, что ей неизвестна постигшая меня судьба или истинная причина наказания… Очень возможно, что ее просто обманули; ведь я знаю, что она добра, как ангел. Очень может быть, что при виде меня ее сердце сжалось так больно, что она поспешила уйти, не желая показать слез. А что она не относится ко мне равнодушно, это ясно уже из того, что в самый первый момент она назвала меня Теодором. Сколько времени прошло, а она не забыла моего имени. Нет, нет, здесь опять что-то странное.
Подошел патруль, предводительствуемый старым ефрейтором. Гаусвальда сменил на часах Биндер.
Последний лучше всех своих товарищей освоился с военной службой. Начальство любило и отличало его и всеми силами старалось облегчить ему существование. Полковник настолько полюбил его, что Биндер давно стал бы унтер-офицером, если бы это производство не было отвергнуто главным штабом, который в резких выражениях написал полковнику, что не в его компетенции производить солдата, осужденного в наказание за тяжкую вину к бессрочной службе простым рядовым, особенно если такое наказание наложено «высшими сферами».
Благоволение своего начальства Биндер заслужил главным образом своим прекрасным почерком; полковник старался держать его неофициально при канцелярии, а в вознаграждение за это Биндеру было разрешено брать переписку со стороны, что давало ему недурной заработок.
За два года пребывания в Нидерландах, куда был двинут его полк, Биндер заработал больше сотни дукатов разными каллиграфическими работами; но эти деньги он не употребил на улучшение своей жизни, а почти целиком отправил престарелым родителям.
Во время возвращения в Вену он схватил какую-то глазную болезнь, вследствие чего врач запретил ему заниматься письменными работами, и Биндера снова вернули из канцелярии в полк.
Сменившись, Гаусвальд продолжал бродить по двору. Он ждал, что его вот-вот позовут к Зибнеру, но его надежда оказалась тщетной. Промерзнув, он пошел в караулку, но сел там у окна, поглядывая в сторону дома вахмистра.
Вскоре стало темнеть, и, когда совсем наступила ночь, Теодор увидал, что Неттхен выходит из дверей отцовского дома. Гаусвальд сейчас же оделся и выбежал во двор, рассчитывая проводить Неттхен хоть часть пути; но она уже избрала себе других проводников: отца и мать, которые шли по обе стороны ее.
Гаусвальд издали следовал за ними. Когда они дошли до первых домов предместья, Неттхен поцеловала отца, и Зибнер повернул домой; Неттхен с матерью пошли дальше.
— Куда? — грубо спросил вахмистр Гаусвальда.
— Я позволил себе погулять немножко.
— Сами вы не можете позволить себе это, а я позволения не даю. Ну, живо. Направо кругом марш.
Гаусвальд подчинился приказанию и пошел обратно рядом с Зибнером.
— Если бы вы позволили мне прогуляться, — сказал Гаусвальд, — то я воспользовался бы этим разрешением только для того, чтобы проводить вашу уважаемую супругу. Ведь в здешней местности так пустынно… Уже бывали случаи…
— Есть у вас табак с собой? — перебил его Зибнер. — Ну хотя бы на одну трубку?
— Искренне сожалею, что не имею возможности услужить вам, но, если позволите, я сейчас же сбегаю в ближайшую лавочку за хорошим табаком…
— Я тоже очень сожалею…
— Но ведь я могу сходить…
— Прошу правильно понять мою просьбу, — резко оборвал его вахмистр, — инструкция обязывает меня разузнавать, нет ли у солдата, состоящего в дозоре при пороховой башне, табака, так как курение здесь строжайше запрещено. Если бы я нашел у вас табак, то должен был бы немедленно арестовать вас и отправить в казармы для примерного наказания.
— И это пришло вам в голову в тот момент, когда я предложил проводить вашу жену?
— Да, — буркнул Зибнер, — простой гренадер, даже не ефрейтор, осмеливается навязываться в провожатые к жене своего вахмистра. Вы оскорбили меня этим. На военной службе приходится особенно считаться с чином и рангом. Постарайтесь заняться изучением инструкций, которые вы, очевидно, плохо знаете. Ступайте, и чтобы я больше не слыхал о вас.
Зибнер резко отвернулся и направился к себе домой.
— Однако, старичок, зачем же так уж невежливо? — крикнул ему вслед обиженный студент.
Зибнер обернулся и сердито погрозил ему палкой:
— Я тебе не старичок, а вахмистр. Эй, гренадер, забываться вздумал! Молокосос!.. Держи язык за зубами, а то я разделаюсь с тобой по-свойски.
— Что случилось? — спросил капрал, выскочивший на крик из караулки.
— Ничего особенного, — буркнул Зибнер, — я просто намылил голову вашему гренадеру; он осмелился без моего разрешения выйти за ворота.
— В качестве начальника дозора я позволил ему это, — ответил капрал.
Это заявление не имело ничего общего с истиной и показывало, насколько бывший студент был в приятельских отношениях со своим ближайшим начальником.
Вахмистр подошел к капралу и сказал ему насмешливым тоном:
— Милейший Ниммерфоль. Прошло два года с тех пор, как вы были здесь в последний раз. В течение этого времени многое переменилось. Теперь начальник дозора уже не имеет прежних широких полномочий. Почитайте-ка последние инструкции, они вывешены в караульной комнате. Унтер-офицер не имеет права давать кому-либо из находящихся в дозоре нижних чинов разрешение удаляться за пределы пороховой башни. Такое разрешение дается только вахмистром, который обязан в каждом отдельном случае расспросить, куда и зачем собирается уйти нижний чин. Разрешение может быть дано только в случае особенной и настоятельной необходимости.
— Благодарю вас за разъяснение: мне не было известно об этих изменениях.
Во время разговора в ворота вошли еще два солдата, у которых под мышками было по пакету. Судя по мундиру, они тоже были гренадерами, но отсутствие патронташа и ружья доказывало, что они не были в наряде.
Не обращая внимания на пришедших, Зибнер продолжал:
— А знаете ли вы, кто виноват в этих переменах? Я расскажу вам это вкратце. Был, знаете ли, такой капрал — его звали Ниммерфоль, — который забыл об обязанностях службы и позволил одному из своих людей вскочить на призрачную черную карету, ехавшую за пределами района компетенции дозора. Легкомысленный солдат, совершивший это путешествие из суетного любопытства, сгинул бесследно с тех пор, а капрал Ниммерфоль был разжалован в рядовые, и ему стоило больших трудов вновь заслужить нашивки. С тех пор было отдано распоряжение, чтобы высший надзор за присланными в наряд солдатами лежал на мне. Да, дружище Ниммерфоль, легкомысленным разрешением, данным вами рядовому Плацлю, вы расширили круг моих полномочий и сузили круг своих собственных.
— А, так это произошло здесь? — спросил один из новоприбывших гренадеров. — Значит, здесь разыгралось это таинственное приключение, о котором вы нам так часто рассказывали?
— Да, милейший Лахнер, — ответил Ниммерфоль. — Несчастный исход этой шутки наделал мне много тревог и огорчений.
— И вы называете это шуткой! — загремел Зибнер. — Да разве с чертями, колдунами и привидениями шутят?
Лахнер расхохотался прямо в лицо старому вахмистру и сказал:
— Как можно верить в такие глупости? Вот уж нашему брату, военному, ничего бояться не полагается… Да и к чему сатана начнет разъезжать в карете, когда он и без того может невидимо переноситься, куда ему угодно? Стыдно быть таким суеверным.
— Это еще что за нахал? — спросил Зибнер.
— Отличный товарищ и образованнейший человек, который умнее любого, кичащегося плюмажем на шляпе.
— И это говорит унтер-офицер о простом рядовом? Ниммерфоль, вы совсем сошли с ума. Тем более вы же сами видели черную карету и знаете, что Плацль исчез.
— Это очень загадочно, но сверхъестественного тут ничего нет.
— Так. Ну а если я вам скажу, что в последнее время карета опять стала ездить?
— Тогда я объявляю вам, что сам проверю опыт Плацля, — вмешался Лахнер.
— Что же, — буркнул Зибнер, — для этого вы достаточно безрассудны. Я говорю вам совершенно серьезно, что с некоторого времени черная карета опять стала ездить в полночь, но уже не по пятницам, как прежде, а каждую ночь. Да, настало, видно, царство нечистого… Впрочем, не буду навязывать вам свои взгляды, а скажу только вот что: я не допущу, чтобы погиб еще и другой человек. И хотя вы не принадлежите к дозору пороховой башни, но я уж возьму на себя ответственность и арестую вас.
— Не беспокойтесь, — иронически ответил ему Лахнер, — я сумею устроиться так, что вам не придется арестовывать меня.
Зибнер сердито повернулся к нему спиной и ушел к себе, тогда как гренадеры прошли в караулку.
Бывшие студенты снова оказались вместе. Лахнер и Вестмайер, войдя в караульню, первым делом вскрыли свои пакеты; в них оказались темные бутылки с длинными горлышками.
— Двенадцать бутылок «Рустер аусбруха», — с торжеством провозгласил Вестмайер. — Подарок от моего дяди Гаусвальду и Биндеру.
— Как поживает старичок? — спросил Гаусвальд.
— Судя по внешнему виду — хорошо, — ответил Лахнер, — хотя он и жалуется на недомогание.
— Но ест и пьет он настолько исправно, — прибавил Вестмайер, — что, по всем признакам, его болезнь просто воображаемая. Что же, я от души желаю ему прожить до ста лет, хотя он и завещал мне свой прелестный дом.
— Был ты у моих? — спросил Гаусвальд Лахнера.
— Да, ответил тот, — твоего отца не было дома, и мне пришлось говорить только с матерью и братом.
— Что сказала мать?
— Она любит тебя по-прежнему. На прощание она украдкой шепнула мне, что завтра пошлет тебе белье и несколько талеров.
— Что она говорила об отце?
— Что он и знать тебя не желает, пока ты служишь в солдатах. Твой брат долго распространялся на эту тему с поразительным жестокосердием. Я обругал его болваном и ушел.
— Ты не побывал у моего родственника, придворного истопника?
— Нет, времени не было. Да и, по правде сказать, я чувствую к нему непреоборимую антипатию. Он даже не ответил тебе ни на одно письмо. На твоем месте я больше не стал бы и пытаться поддерживать с ним отношения. Но почему ты так грустен?
— Разве принесенные тобою известия располагают к веселости?
— Э, брат, не стоит думать об этом. Пей! Вино — лучший утешитель.
— Знаете что, братцы, давайте пригласим и остальных товарищей.
— Что ж, дело, все равно нам одним не справиться с такой батареей бутылок.
— Но у нас не хватит стаканов.
— Я достану, — сказал Ниммерфоль, вставая и, отправившись к вахмистру, получил от последнего желаемое.
Вскоре полные стаканы весело звенели в дружном чоканье. Все свободные от службы гренадеры присоединились к бывшим студентам, и вино потекло, развязывая языки в дружеской беседе.
Все это происходило как раз в то время, когда император Иосиф II, соправитель своей матери, императрицы Марии-Терезии, с особенной страстью занимался армией. В государственных делах мать и ее верный, испытанный советник князь Кауниц старались возможно более стеснить поле действий молодого императора, зачастую низводя его императорство до степени почетного сана, не связанного ни с властью, ни с влиянием. Только в области военного дела у Иосифа II были совершенно развязаны руки, а так как он страстно жаждал деятельности и до бешенства завидовал славе и популярности Фридриха Великого, то он и старался поднять на возможно большую высоту австрийскую армию.
Это делало императора особенно популярным среди военных, и в часы отдыха в военных кругах особенно охотно говорили об Иосифе, передавая всевозможные легенды, складывавшиеся в особенном изобилии при жизни этого государя.
Действительно во мнении насчет личности Иосифа II до сих пор чувствуется налет этих легенд, не разоблаченных точными данными исторической науки. История удивительно мало занималась и занимается личностью этого государя, игравшего большую роль в политической жизни Европы того времени. Австрийские биографы идеализировали личность Иосифа II, сделав из него демократа и рыцаря высшей нравственности. Немцы и французы, имевшие личные счеты с Австрией, старались, наоборот, забрызгать его грязью. В настоящее время исследователю, занимающемуся Иосифом II как человеком, приходится с большой осторожностью подвигаться между этими двумя крайностями, не принимая на веру ничего и не имея под руками бесспорных данных для опоры. Единственное, на чем можно основываться, — это на собственном чутье и на историческом правдоподобии, на сопоставлении отдельных фактов с приписываемыми императору мотивами.
Демократизм Иосифа биографы хотели видеть в том, что он слишком часто сновал в толпе в обычном бюргерском платье. Но с того момента, как после смерти матери Иосиф II остался единовластным правителем судеб Австрии, об этих прогулках на манер Гаруна аль-Рашида что-то не стало слышно. Ясно, что, стараясь настоять на предлагаемых им финансовых и гражданских реформах в управлении, Иосиф II хотел практически изучить недостатки существующей системы, извлечь из живой жизни доказательства необходимости перемен. Но о каком же демократизме может идти речь, когда это был самый яркий, самый рьяный защитник монархического абсолютизма, более непримиримый, чем, например, французские короли XVII–XVIII веков? Ведь первое, что сделал Иосиф после смерти матери Марии-Терезии, был его отказ признать давние конституционные гарантии Венгрии; он даже не стал короноваться в качестве венгерского короля, а попросту отобрал у венгров их реликвию — корону святого Стефана. А ведь Иосиф не мог не знать, чем и насколько он обязан тем же венграм, которые защитили его мать от преследований со стороны Пруссии. В этом было мало не только демократизма, но и той рыцарственности, которую старались навязать Иосифу II льстивые историки.
В первую четверть XIX века в Париже вышла книжка, написанная австрийским эмигрантом и называвшаяся «Иосиф Второй, изображенный им самим». В большей своей части это — просто собрание анекдотов, не заслуживающих ни малейшего доверия. Но попадаются отдельные странички, которые производят впечатление исторических документов, — так они правдоподобны, так поразительно совпадают даты, имена, факты.
Мы пишем не монографию, а роман, и потому нам нет нужды досаждать читателю сухими историческими выкладками, доказывающими верность того или иного интимного эпизода. Все романтическое, что могло быть в интимной жизни Иосифа II, по крайней мере в тот период времени, который охватывает наше повествование, читатели прочтут в свое время. Скажем только, что легенда о необыкновенной чистоте Иосифа II должна быть отнесена к области чистейшего исторического вымысла, хотя и имеющего свое основание.
Всем известно, что Мария-Терезия отличалась необыкновенной строгостью в вопросах нравственности. Живя при такой матери, Иосиф II был принужден быть до крайности осторожным и осмотрительным, так как императрица не допустила бы, чтобы разыгрался один из таких скандалов, которыми была полна хроника остальных европейских дворов. Кроме того, сам Иосиф был, безусловно, строже, чем другие монархи того времени. В Швеции, в России, в Италии, в Испании, во Франции царили такие нравы, что скромные и редкие похождения Иосифа казались святостью, доходящей до чудачества. Ведь серое рядом с белым кажется черным, но рядом с черным — белым. Сероватая добродетель Иосифа рядом с черной безнравственностью остальных европейских дворов казалась идеально белой. Такой она и сохранилась в памяти народов.
Вообще, если очистить личность Иосифа II от идеализирующих его наслоений, то он рисуется нам в следующем виде. Плохо воспитанный и малообразованный, Иосиф был упрям, надменен, поверхностен, язвителен, вспыльчив. Он был слишком горяч и нетерпелив, чтобы чему-либо толком выучиться, но его выручали природный ум и пытливая живость. Особенными добродетелями или пороками он не отличался, живи он в качестве обыкновенного бюргера, его личность не выделялась бы ничем из среды многих десятков тысяч. Он не был гением, но не был и глупым; не будучи рыцарски порядочным, не был бесчестным; был в меру справедлив, стоял за правосудие; не отказывался от бокала вина, но никогда не пьянствовал; не избегал возможности изредка забыться в объятиях красавицы, но ненавидел безудержный разврат, чему особенно способствовала его склонность к сентиментальности; к религии относился спокойно и трезво, без ханжества и пиетизма. Словом, это был самый обыкновенный «порядочный человек» среднего круга. Но судьба поставила его править большой страной; он оказался достаточно неумным, чтобы носиться с отжившей в то время идеей неограниченного абсолютизма, и достаточно разумным, чтобы не натворить в этой области особенно больших глупостей.
Почти так и оценивал его граф фон Шлеефельд, к некоторому неудовольствию остальных товарищей-гренадеров.
Граф фон Шлеефельд был весьма образованным, но необыкновенно развратным и бесшабашным молодым человеком. В Вене стон стоял от его постоянных проделок: то вломится в квартиру честного бюргера и на глазах у ошеломленных родителей похитит понравившуюся ему девушку, то разгромит кабак, то устроит побоище с полицией. Многое сходило ему с рук ради отца, бывшего до князя Кауница государственным канцлером. Но в конце концов не стало никаких сил терпеть его выходки. В один прекрасный день молодца арестовали и сдали в солдаты. Шлеефельд попал во взвод к капралу Ниммерфолю и очень сдружился с нашими студентами как с товарищами по несчастью. Вообще Шлеефельда товарищи любили. Он был щедр, весел, знал множество случаев из придворной жизни и рассказывал их с большим юмором.
Когда его вместе с остальными «камрадами» пригласили принять участие в пирушке в караулке пороховой башни и под звонкое чоканье бокалов полилась веселая дружеская беседа, разговор очень быстро перешел на императора. Гренадеры наперебой превозносили Иосифа, а Шлеефельд только отмалчивался да загадочно улыбался.
— Эй, Шлеефельд, — весело сказал ему Лахнер, — мне твоя улыбка что-то не нравится. Разве ты не согласен с мнением всех остальных? Или ты что-то знаешь, чего не знаем мы? Ну так развяжи язык!
— Тема такова, что не особенно располагает к болтовне, — улыбнулся граф, — чем больше связан язык, тем он целее.
— Нехорошо, Шлеефельд, — отозвался серьезный и молчаливый Шнеманский, тоже гренадер по несчастью, так как ему пришлось записаться в рекруты после банкротства отца — богатого венского купца. — Нехорошо так говорить. Ты обижаешь всех нас, ведь мы живем как одна семья…
— Что за черт в самом деле! — вспылил Ниммерфоль, — разве среди нас имеются предатели?
Гренадеры недовольно заворчали.
— Да полно вам! — крикнул им Гаусвальд. — Вы только посмотрите, как он улыбается. Он просто хочет подзадорить нас, заставить просить себя. Да ну же, графчик, выкладывай начистоту все, что знаешь. Ведь мы судим понаслышке, а ты ближе нас знаком с придворной жизнью.
— Я не боюсь предательства с вашей стороны, — сказал Шлеефельд, — но боюсь, что вам не понравятся мои рассказы. Люди до старости любят играть в куклы. Вы сделали себе из Иосифа такую куклу и нянчитесь с ним. А ведь я должен буду сорвать все те прикрасы, которыми вы наделяете его.
— Да рассказывай ты, не тяни, — буркнул Биндер.
— Вообще странное это дело, ребята. Вы знаете, я в свое время очень много поездил по разным странам, и везде меня удивляло, что подданные крайне склонны восторгаться своими монархами, даже если для этого не имеется никаких оснований. Был я однажды проездом в маленьком прусском городке. И вот трактирщик из кожи лез вон, чтобы превознести своего «Фрица». И что бы вы думали ставил ему в заслугу? То, что Фридрих ни с того ни с сего запретил своим подданным пить кофе. Ну, скажите вы мне, бога ради, какое ему дело, что пьют пруссаки? Ведь это запрещение покушается на ту область, где, казалось бы, роль монарха кончается. А Фридрих идет за границы возможного, и это вызывает восторги. Нечто подобное происходит и у вас. Вы на все лады восхищаетесь нашим императором. А разве вы знаете его? Разве вам знаком настоящий, неприкрашенный Иосиф?
— Что же ты можешь сказать про него дурного?
— Ничего, братцы, почти ничего — ни особенно дурного, ни особенно хорошего. Да это и не важно — разве император — не такой же человек, как и мы с вами? У него имеются свои слабости, свои достоинства, а вы делаете из него какой-то идеал. Прежде всего должен сказать вам, что ваш идеал очень дурно воспитан. Вы знаете историю с его второй женой, Марией-Жозефиной? Однажды императрица появилась на парадном обеде в новомодном платье с очень широким вырезом на груди и на плечах. Во время обеда император все время косился в ее сторону. После обеда она заговорила с французским посланником. Вдруг Иосиф подходит к ним, достает свой носовой платок, закрывает им грудь жены и говорит: «Мне стыдно за вас. Прикройтесь», затем поворачивается и уходит. С императрицей истерика, обморок — словом, скандал полный. Бедная императрица-мать не знала, что ей делать… Да. Если бы нечто подобное сделал наш брат простой дворянин, так его перестали бы принимать… Вот каков он, ваш идеал. Невоспитанный, несдержанный, резкий…
— Да посуди сам, Шлеефельд, разве приятно, когда жена выставляет напоказ все свои сокровенные прелести? Ведь наш император такой скромный, такой семьянин…
— Да кто вам сказал? Уж не от скромности ли у него обе жены померли? Эх, братцы, братцы…
— Ты что-то неладное болтаешь.
— Мне говорил придворный врач, что первая жена умерла от слишком хорошего обращения — ласками замучил, а вторая — от слишком плохого. Полно вам! Император — такой же человек, как и мы, он так же создан из крови и мяса, как и мы, грешные…
— Но не будешь же ты отрицать, что император ведет очень нравственную жизнь…
— Голубчики вы мои, объясните мне сначала, что такое нравственность? Ну, что прикусили языки? Вот то-то и оно. К примеру, Ниммерфоль на моих глазах осушил две бутылки этого отменного вина, а Шнеманский — два стакана. В бутылке пять стаканов. Так что же, по-вашему, Шнеманский в пять раз трезвее Ниммерфоля? Ничуть не бывало. Ниммерфоль выпьет еще три бутылки и останется трезвым, а Шнеманский больше двух стаканов не перенесет и свалится под стол. При чем здесь нравственность? Все дело в физической природе. Одному надо для насыщения бутерброд с сыром, а другому — половину теленка. Один выпивает пять бутылок и служит как ни в чем не бывало, а другой выпивает два стакана и начинает скандалить. Одному надо пять жен, чтобы чувствовать себя довольным, а другому и одной слишком много… В известном отношении наш Иосиф был очень голодным, но он быстро насытился, хотя это и стоило жизни Изабелле Пармской. Теперь, не чувствуя физического голода, он и ведет с женщинами игру в «любовь душ»… Но при чем здесь нравственность? Это просто свойство физической природы…
— Однако чем же ты докажешь, что поведение императора объясняется непременно нетребовательностью тела, а не победой духа над велениями плоти?
— Хотя бы тем, что время от времени тело нашего императора предъявляет свои требования, и тогда он выказывает редкую неразборчивость. Слыхали о его истории с Каролиной Оффенхейцер? Нет? Ну так вот, когда будете в Вене, попросите показать вам эту самую Каролину. Рот до ушей, рыжая, веснушчатая… А ведь она пользовалась сугубым вниманием Иосифа целую неделю. И почему? Да потому, что она попалась ему на глаза в тот самый момент, когда он вышел на минутку из того состояния, которое наш приятель Гаусвальд только что назвал так деликатно «нетребовательностью тела». Ну а история с графиней фон Пигницер! Слов нет, что графиня отлично сохранилась, но все-таки разве это — подходящая возлюбленная для человека, в объятия которого рады упасть первые красавицы империи? Впрочем, здесь очень длинная и сложная история. Надо вам сказать, что у императора был очень длинный и очень глупый роман с этой… ну, как ее?.. Ах, господи, не могу вспомнить имя. Баронесса… баронесса… Ну, все равно. Словом, император гулял по дворцовому парку со своей Эмилией и при свете луны клялся ей в верности до гроба, а прекрасная Эмилия клялась ему в верности и за гробом. Все было очень хорошо, но в тот самый момент, когда император решил вывести свое увлечение за пределы платонических уверений, подвернулась графиня Пигницер с доказательствами государственной и человеческой измены прелестной Эмилии. Наш Иосиф вышел из себя, метал громы и молнии, и Эмилия оказалась за штатом. Но как быть? Та самая, с позволения сказать, нетребовательность тела, о которой мы говорили выше, перешла в назойливое требование.
Порвав с очаровательной Эмилией, император, очень разгневанный, возвращался во дворец. Вдруг в полутемном коридоре он натолкнулся на графиню Пигницер. Та начала разговор на тему о женской неверности, говорила, что ей удалось доказать, насколько баронесса нагло эксплуатировала доверие императора, и так далее, и так далее, а сама все ближе да ближе… Император даже не слушал, что она говорила. В нем проснулись «требования», а женщина, да еще такая соблазнительная — ведь в полутемном коридоре графиня Пигницер могла показаться очень соблазнительной, — тут была под рукой… Ну, и… результат понятен. У Иосифа были «требования», а житейская мораль графини гласила: «Когда угодно, где угодно, с кем угодно»… Ну-с, отдал император должное требованиям своего тела и решил, что с него довольно. Но графиня фон Пигницер с этим не согласилась. Как! Она, можно сказать, пошла навстречу вопросу государственной важности, а от нее хотят отделаться? Как бы не так! Напрасно Иосиф уверял ее, что полная прелести увядания графиня разделила его восторги, а следовательно — больше ни на что претендовать не может. Графиня доказывала, что она имеет право на фактическую благодарность. И что бы вы думали она захотела? Ни много ни мало как получить в свои руки табачный откуп. А надо вам сказать, что незадолго перед тем сам император восставал против системы отдачи разных правительственных регалий[14] в руки частных лиц. Из-за этого у него было не одно столкновение в Государственном совете. А тут извольте-ка хлопотать об отдаче табачного откупа, только что освободившегося, в руки графини. Положение не из приятных… Ну да графиня себя в обиду не даст. Откуп она таки получила. Вот вам и чистота. Сам же император восставал против невыгодной для государства системы откупов и сам же первый настоял, чтобы откуп, едва став свободным, был отдан частному лицу.
— Ну, а с баронессой что же сталось?
— О, тут романтизм высшей марки. Баронесса была обвинена в государственной измене, но судебное следствие показало, что нельзя с достаточной точностью установить ее вину…
— Друзья, — внезапно прервал его Вестмайер. — Да я ведь в свое время слыхал эту историю. Мне рассказал ее дядя… Как же. Эту несчастную звали баронессой…
Он вдруг запнулся и остановился: в дверях показался вахмистр Зибнер…
Наступило неловкое, смущенное молчание — при Зибнере опасно было продолжать говорить на эту тему.
Товарищей выручил все тот же находчивый Шлеефельд.
— Так вот, — заговорил он, подмигивая собутыльникам и как бы продолжая прерванный разговор, — я был здесь в то время, когда исчез Плацль, и видел эту таинственную карету. Только, по-моему, ничего особенно таинственного в этой карете не было. Правда, она была похожа на экипаж, в котором возят гробы, но мало ли что. Не все то, что не может быть объяснено, должно признаваться необъяснимым и сверхъестественным…
— Так вот как, — воскликнул вахмистр Зибнер, — вы все еще говорите об этом дьявольском явлении? Ну-ну, ребята, лучше бы вам избрать другую тему…
— Разумеется, братцы, — поддержал его Лахнер, — давно пора переменить тему. Все равно, сколько бы мы ни рассуждали здесь, мы можем высказывать только догадки и предположения. Уж потерпите до завтра: быть может, завтра я сумею рассказать вам что-нибудь более существенное…
— Эй, гренадер! — загремел Зибнер, — опять за старое? Предупреждаю, что в случае малейшей попытки дерзкий будет немедленно посажен под арест.
— Пусть, — спокойно ответил Лахнер, — но только в том случае, если этот «дерзкий» будет подчинен вам, господин вахмистр. Я же не принадлежу к наряду пороховой башни и имею отпуск на двое суток. Как я использую этот отпуск — до этого нет и не может быть дела какому-то смотрителю пороховой башни.
У старого Зибнера даже жилы на висках надулись от столь дерзкого ответа. Он собирался разразиться громовой отповедью, но тут самым елейным тоном вмешался Гаусвальд, который имел свои основания снискать расположение вахмистра.
— Полно вам, — сказал он, — Лахнер просто шутит. Он славился во всем полку острым языком, который не знает удержу. Вместо того чтобы набрасываться на него из-за пустяков, возьмите-ка лучше, господин вахмистр, стаканчик и позвольте налить вам этого славного винца, равного которому не скоро сыщешь.
Он налил Зибнеру вина. Тот отпил с полстакана и сказал:
— Да, вино у вас, ребята, доброе. Он нравится мне, во всяком случае, больше, чем ваши разговоры.
— Ну что же, хорошо, что вам хоть что-нибудь у нас нравится, — примирительно сказал Гаусвальд. — Подсаживайтесь к нам и позвольте почтить ваше присутствие хотя бы тем, что мы выпьем за здоровье вашей достойной супруги.
Все чокнулись с Зибнером, и стаканы были снова наполнены.
— А теперь — за вашу очаровательную дочь, — с особенным пылом провозгласил неутомимый поклонник хорошенькой Неттхен.
— Благодарю за честь, — ответил Зибнер, впиваясь в Гаусвальда острым, почти ироническим взглядом, — но ввиду того, что моя дочь обручена с главным дворецким его сиятельства князя Кауница, я в пожелании счастья не считаю возможным отделять жениха от невесты. Итак, за здоровье счастливой четы.
Гаусвальд побледнел и поставил свой стакан на стол.
— Я, должно быть, не расслышал, — задыхающимся от бешенства голосом проговорил Биндер, — за чье здоровье предлагаете вы нам пить, господин вахмистр?
— За здоровье моей Неттхен и ее жениха, достойного господина Римера.
— Вот как? — воскликнул Биндер, с силой отшвыривая от себя стакан. — Вы предлагаете нам пить за здоровье этого прохвоста, этого бандита, этого разбойника? Ну уж нет! Пусть за его здоровье пьют кипящую смолу черти в аду, но честные гренадеры не будут портить вино из-за такой гадины.
— А, так вы для того зазвали меня к себе, чтобы обижать и насмехаться надо мной? — вставая, сказал Зибнер, в тоне которого звучала не обида, не раздражение, а какая-то мрачная покорность неизбежному.
— Мы не хотели и не хотим обижать вас, господин вахмистр, — мягко сказал Лахнер, — но вы должны понять наши чувства: ведь из-за этого Римера мы незаслуженно сданы в солдаты.
— Никаких чувств мне понимать не нужно, я знаю одно — вы меня обидели, и я знать вас не хочу. Капрал Ниммерфоль, подойдите-ка ко мне на минутку.
Ниммерфоль и Зибнер отошли в сторону.
— Скажите, капрал, почему эти двое продолжают оставаться тут? Ведь они не в наряде?
— Да не все ли вам равно, вахмистр? Что за важность, если они пришли навестить товарищей?
— Да, понимаете ли, я не могу успокоиться: а вдруг этот отчаянный парень исполнит свое дерзкое намерение и последует примеру Плацля?
— Ну и что? Какое дело мне и вам, если находящийся в отпуске солдат совершит какой-нибудь поступок за пределами линии укреплений?
— Вы плохой христианин, Ниммерфоль. Подобная дерзость равносильна самоубийству, и даже хуже его, так как самоубийца губит тело, а бросающийся к нечистому — душу. Мы не можем допустить, чтобы это совершилось.
— Да ничего не будет, успокойтесь. Ребята подвыпили и спокойно улягутся спать.
Зибнер, покачивая головой, вышел из караулки. Гренадеры молча допили вино и расположились на покой; неприятная история с вахмистром испортила их веселое, беззаботное настроение.
Вскоре в караулке слышалось только посапыванье спящих солдат.
Придя к себе домой, старый Зибнер никак не мог успокоиться. Он, кряхтя и вздыхая, переворачивался с боку на бок, пока не решился снова пройти в караулку, чтобы хоть силой удержать Лахнера от его дерзкого замысла.
Осветив фонарем спящих, он сейчас же заметил, что Лахнера среди них не было.
— Капрал Ниммерфоль! — отчаянно вскрикнул старик. — Где же он?
Этот крик разбудил спавших, которые в первый момент никак не могли понять, в чем дело.
— Кто «он» и что вы кричите, вахмистр? — сонливо спросил Ниммерфоль, протирая глаза.
— Где тот дерзкий гренадер, который хотел вскочить в дьявольскую карету?
— Да ушел, вероятно, домой. А сколько времени?
— Сейчас пробьет двенадцать.
— Господи! — воскликнул Вестмайер. — Биндер, Гаусвальд, вставайте скорее, мы чуть-чуть не проспали этого таинственного видения.
Гренадеры торопливо оделись и вышли из караулки. Зибнер, скорбно поникнув головой, поплелся за ними.
Ночь была очень светлой, полный месяц заливал снежные долины миллиардами искристых отсветов. Лахнера не было ни на валах, ни внизу на дороге.
— Уж не проспали ли мы привидение? — спросил Вестмайер. — Когда именно карета обыкновенно показывается?
— Между двенадцатью и двадцатью минутами первого, — ответил Зибнер.
— И карета проносится там внизу?
— Да… Но что это? Смотрите, на снегу видны следы: кто-то спрыгнул с вала и направился туда, к старой ветле. Так же сделал и Плацль. Наверное, дерзкий спрятался за деревом.
— Ну и пусть его стоит себе там, если ему это нравится.
— Нет, Ниммерфоль, я не допущу этого! — испуганно крикнул Зибнер. — Эй, гренадер под деревом. Смирно! Направо кругом марш!
Но ответом команде старого вахмистра было одно только немое молчание…
— Когда карета возвращается обратно? — спросил Вестмайер.
— Никогда.
— Ну, что же, если Лахнер не появится завтра, так в следующий раз нужно остановить карету на дороге и допросить пассажиров.
— Эх, вы, — горько усмехнулся Зибнер, — разве можно остановить и допросить нечистого? Но посмотрите… посмотрите… Как таинственно светит луна… Какие-то бледные тени проносятся по сторонам… Ветер завывает… Природа дрожит от страха перед чудом, которому надлежит явиться.
— Полно вам, господин вахмистр, — сказал Вестмайер, — у нас тоже имеются уши и глаза, и мы не видим и не слышим ничего особенного. Ночь, как ночь…
— Маловерные! Язычники вы, слепые язычники!
В этот момент издали донесся какой-то глухой шум. Старый Зибнер побледнел еще больше и принялся торопливо и истово креститься.
Вскоре показалась и карета, которая неслась, как ветер. Ночь была настолько светла, что экипаж можно было отчетливо разглядеть. Четыре вороных жеребца с черными султанами на головах мчали широкую черную карету с большими стеклами, блестевшими в лунных лучах.
Вдруг из-за дерева выскочил гренадер Лахнер. Он схватился сзади за рессору и побежал за каретой. Задок был приподнят. Лахнер на бегу ловко повернул крючок, доска заднего сиденья откинулась, гренадер в один момент вскочил на доску и исчез, как некогда Плацль… Через секунду воцарилась прежняя глубокая тишина…
— Еще одним безумцем меньше на свете, — глухо пробормотал Зибнер. — Даже без христианского напутствия…
«Так, — сказал себе Лахнер, постаравшись возможно комфортабельнее устроиться на своем малоудобном сиденье, — а теперь посмотрим, что будет дальше».
Лошади неслись, как ветер, и карета быстро мчалась по довольно глубокому снегу. Кучер изо всех сил нахлестывал лошадей, беспрерывно награждая их самыми отборными ругательствами на чистейшем венском диалекте.
«Однако, — подумал бесшабашный гренадер, — кажется, венская ругань признана самой подходящей даже в аду!»
Неожиданно лошади стали замедлять бег, и вскоре карета поехала почти шагом: она стала въезжать на крутой холм, дорога здесь была очень накатана, и копыта лошадей скользили.
Послышался шум опускаемого окна, и раздался мужской голос, сердито проговоривший:
— Эй, Фриц, ты заснул, что ли? Мы так далеко не уедем.
— Да, помилуйте, ваша честь, дорога-то какая. Надо было восьмерку лошадей брать, а четверка не может…
— Пожалуйста, без глупостей, — сердито оборвал его рассуждения пассажир, — кажется, я плачу достаточно. Ну, вперед.
Кучер принялся снова нахлестывать лошадей, и они прибавили шагу.
«Гм, — продолжал думать Лахнер, — этот диалог снимает с происшествия всякие мистические покровы. По всем признакам, пассажир представляет собою какую-то важную персону; это чувствуется по тону и манерам. Кроме того, он не австриец, а, судя по произношению, происходит из Северной Германии. Кучера зовут Фрицем. Все это мне необходимо запомнить, чтобы найти руководящую нить к раскрытию этой тайны. А что здесь, наверное, кроется какая-нибудь тайна большой государственной важности, в этом не может быть никаких сомнений».
Лахнер откинулся всем корпусом назад и стал внимательно изучать дорогу, чтобы не заблудиться на обратном пути. Для него не было ни малейших сомнений, что Плацль неосторожно выдал себя и его постарались устранить как лицо, проникшее в опасную тайну. Значит, здесь, во всяком случае, было преступление и необходимо было выяснить как судьбу Плацля, так и подоплеку всей этой таинственности. Но для этого следовало быть осторожным и рассудительным.
Присматриваясь к дороге, Лахнер заметил, что теперь они двигаются спиралью вокруг холма. Впереди то появлялся, то снова скрывался какой-то огонек, и наш герой понял, что этот свет исходит из цели путешествия черной кареты. Вскоре совсем отчетливо вырисовался силуэт какого-то нарядного строения. Еще один круг — и они приедут.
Неожиданно внимание Лахнера привлек глухой шум. Он посмотрел на дорогу и увидал, что вслед за ними катится еще карета, но уже голубоватого цвета, отставшая от них на каких-нибудь сто шагов. Голубая карета ехала быстрее черной, в самом непродолжительном времени должна была бы нагнать их, и тогда благодаря яркой луне Лахнер был бы замечен. Не раздумывая долго, он бесшумно скользнул влево и сейчас же спрятался за кустом. Черная карета продолжала медленно взбираться наверх — очевидно, ни присутствие Лахнера на задке, ни прыжок на землю замечены не были. Тогда он принялся подниматься по прямой линии к стоявшему вблизи строению: каретам предстояло описать еще целый виток, и они, во всяком случае, должны были подъехать позже него.
Перед Лахнером находилась великолепная вилла, все окна которой были ярко освещены. Виллу окружал большой сад-цветник с редкими и невысокими кустиками. Лахнер под покровом скрывавших его кустов осторожно подошел к воротам сада и увидел, что там стоят два закутанных в плащи человека с саблями в руках. У самой виллы стояло около полудюжины карет. Вообще ни с какой стороны нельзя было принять этот изящный деревенский домик-дворец за разбойничье гнездо.
Лахнер продолжал наблюдать. Кареты одна за другой подъехали к воротам. Люди с саблями останавливали их, спрашивали что-то — очевидно, пароль — и затем пропускали внутрь.
«Вероятно, здесь какое-то собрание, — подумал Лахнер. — Но если люди собираются просто в гости, если в их времяпрепровождении нет ничего преступного, тогда к чему же вся эта таинственность? Нет, раз я взялся за дело, то должен довести его до конца».
Гренадер осторожно пошел вдоль самой решетки, надеясь найти место, где он мог бы незаметно перелезть в сад. Он подумал, что все внимание челяди обращено на место въезда, то есть на садовые ворота, а значит, противоположное по периметру место решетки должно быть вне всякого надзора. Так и оказалось; Лахнер быстро перелез через низкую решетку и направился к вилле.
С этой стороны в сад выходила большая терраса с колоннами. Лахнер отважно вошел по широкой лестнице, оглянулся назад, убедился, что за ним никто не следит, и осторожно подкрался к двери.
Его сердце судорожно забилось, когда он взялся за дверную ручку. Но, поборов свое волнение, дерзкий гренадер потянул дверь к себе, и она открылась: замок не был заперт.
Сквозь образовавшуюся щель Лахнер заглянул внутрь террасы. Там никого не было; впереди виднелась стеклянная дверь, которая вела во внутренние комнаты.
Через эту дверь отважный гренадер разглядел просторный, богато обставленный зал, декорированный красным бархатом. В середине стоял громадный стол, покрытый зеленым сукном, свисавшим до самого пола. Вокруг стола были установлены глубокие кресла.
С потолка к середине стола свисала большая люстра; по всем углам, на всех столиках, на стенах — везде висели, стояли бронзовые бра и канделябры, в которых так же, как и в люстре, горели толстые восковые свечи.
В зале никого не было. Только в одном из кресел сидел седой ливрейный лакей. Присмотревшись, Лахнер убедился, что лакей спит сном невинного младенца. Его голова съехала на зеленое сукно стола, правая рука продолжала держать метелку, которую он, очевидно, взял, чтобы смахнуть пыль, но его застали сладостные объятия Морфея.
Отчаянный гренадер живо сообразил, что ему следует делать. Он бесшумно отворил дверь, закрыл ее за собой, запер замок, чтобы никому не могло прийти в голову, что через эту дверь кто-то вошел, затем осторожно и неслышно прополз по мягкому, пушистому ковру, застилавшему весь пол зала, и спрятался под столом, закрытым, как мы уже сказали, со всех сторон зеленым сукном.
Старик лакей продолжал спать как ни в чем не бывало. Внезапно одна из внутренних дверей зала с шумом распахнулась, кто-то быстро вбежал туда и что-то произнес на непонятном Лахнеру языке. От этого возгласа спавший лакей проснулся и вскочил на ноги.
— Негодяй, — на ломаном немецком языке заголосил вошедший. — Как ты смеешь спать в такое время? Засечь тебя кнутом до смерти, вот чего ты заслуживаешь!
— Но, господин камердинер, я…
— На столе нет чернил, нет песочницы, нет бумаги… Негодный лентяй!
— Да я, господин камердинер…
— Свечи не оправлены, камин не затоплен… Боже мой, боже мой!
Камердинер скрылся за дверью, но сейчас же вернулся в сопровождении нескольких слуг, и те принялись торопливо исправлять оплошности старого сони. Когда все было сделано, зал снова опустел.
Лахнер осторожно приподнял край зеленого сукна и осмотрелся по сторонам, нет ли где-нибудь более надежного тайника, но такового нигде не оказалось. На одно мгновение им овладело малодушие, и он подумал, уж не ретироваться ли ему лучше через ту же дверь, через которую он сюда забрался. Но сейчас же это показалось ему недостойным.
«Эх, будь что будет!» — подумал он, а после того расположился как можно удобнее в ожидании грядущих событий.
Но время шло, а в зал никто не входил.
Тут Лахнеру пришла в голову блестящая мысль: он обнажил свою саблю и провертел в зеленом сукне несколько маленьких дырочек в различных направлениях. Теперь он мог не только слышать, но и наблюдать.
Внутренние двери зала широко распахнулись, и в него вошли несколько человек, при виде которых спрятавшийся гренадер вздрогнул. Это были не бандиты, с кинжалами в руках кравшиеся на поиски спрятавшегося шпиона, не призраки, вышедшие из могил в саванах, чтобы справлять черную мессу; нет, это были изящно и прилично одетые люди с любезными улыбками и ласковыми взглядами. И все-таки Лахнер предпочел бы увидеть бандитов или призраков.
Вошедшие были одеты в блестящие мундиры с золотым шитьем, украшенные высшими орденами всевозможных стран. Видно было, что все они занимают высокое положение…
Один из вошедших обратился к остальным на французском языке:
— Благоволите присесть, господа.
Наступила пауза, слышался только шум пододвигаемых кресел, и вскоре Лахнер оказался в самом ближайшем соседстве с несколькими парами башмаков, чуть-чуть не касавшихся его своими носками. Это внушило ему немалое опасение: а вдруг кому-нибудь из сидевших за столом придет в голову вытянуть ногу?
— Вот уже девятый раз подряд, — продолжал по-французски прежний голос, — я имею честь приветствовать на своей вилле господ полномочного посла и министра-резидента прусского короля, равно как и господ чрезвычайных посланников короля Сардинии, саксонского курфюрста и баварской короны. Но в первый раз на мою долю выпала высокая и приятная честь иметь возможность приветствовать у себя господина полномочного министра короля Франции. Позвольте мне выразить те чувства глубочайшего уважения, которые я питаю как к почтившим вас своим доверием высоким повелителям, так и к вам лично.
Снова послышался шум двигаемых кресел; Лахнер понял, что дипломаты встали в ответ на любезность говорившего.
— Прежде чем мы перейдем к деловым переговорам, — продолжал все тот же голос, — я должен обратиться к представителю Франции с покорнейшей просьбой засвидетельствовать своим словом дворянина, что обо всех происходящих здесь разговорах им не будет сообщено никому, за исключением монарха, и что им не будет проронено ни единого слова обо всем слышанном здесь ни в частном или официальном разговоре, ни даже на исповеди. Обстоятельства требуют строжайшей тайны, и такое обещание дали уже все присутствующие, не исключая и меня самого.
Послышался шум отодвигаемого кресла, и новый голос сказал:
— Я, Луи Опост ле Тонелье, барон де Бретейль, клянусь честью дворянина, что буду хранить в строжайшей тайне все слышанное мною на тайных конференциях у его превосходительства господина полномочного министра русского правительства князя Дмитрия Голицына, пока сам князь Голицын не освободит меня от обета молчания.
— Отлично, господа, — сказал князь Голицын, — теперь мы можем приступить к обсуждению интересующих нас вопросов.
— Прошу слова, — проговорил чей-то гнусавый, резкий голос, в котором Лахнер сразу узнал пассажира черной кареты.
— Слово предоставляется его превосходительству графу Герцу.
— Я хочу вкратце ознакомить господина представителя французского правительства с тем, что главным образом является предметом нашего обсуждения, — заговорил Герц. — Австрия угрожает политическому равновесию Европы. В течение ряда лет она жадным взором посматривает на Баварию, чтобы присоединить ее к своим владениям. Смерть последнего отпрыска баварского дома, бездетного курфюрста Максимилиана Иосифа, была сочтена австрийским правительством за удобный момент к открытому выступлению. Австрия собирается захватить наибольшую часть баварских земель, оставив законному наследнику почившего курфюрста, Карлу Теодору Пфальцскому, самый ничтожный кусочек. Если этому дадут совершиться, то все европейские державы быстро попадут в самое неприятное положение. Как говорит мой августейший повелитель, его величество прусский король, Австрия собирается сделать себе из Баварии нечто вроде аллеи для прогулок. По этой аллее она подойдет поближе к Эльзасу и Лотарингии, откроет путь к Ломбардии и Сардинии, начнет оказывать сугубое давление на Швейцарию — словом, австрийское влияние в ущерб остальным державам расползется во все стороны. Юный австрийский император не может смириться с мыслью, что другие державы представляют собой тоже немалую политическую силу, и поставит на карту все, чтобы принизить и ослабить их. Вот как складывается политическое положение данного момента. Мы не можем сложа руки взирать на то, что грозит осложнениями всем нам. Австрия должна убрать руки прочь, или же мы мечом продиктуем ей свои условия.
— Господа, — ответил французский посланник, — не могу выразить, насколько я счастлив, имея возможность слушать и учиться государственной мудрости у столь прославленных знаниями и опытом мужей, как здесь собравшиеся. Я был бы счастлив еще более, если бы обстоятельства позволяли мне думать и действовать с вами заодно в высказанном его сиятельством графом Герцем вопросе. Но — увы! — я прежде всего слуга своего короля и родины, и мои личные симпатии не могут иметь никакого влияния на ход государственных дел. Прежде всего, Франция желает мира себе и всей Европе. Желая направить все свои силы на внутреннее преуспевание, моя родина не имеет в виду вести разорительную войну, да еще такую, которую она не может оправдать с нравственной стороны. Мой государь находит, что Австрия имеет такие же права на Баварию, как Пруссия на Силезию, которая была захвачена последней. Франция связана теснейшими узами с Австрией, так как моя августейшая государыня — австрийская принцесса. Да и представляемое мною правительство, откровенно говоря, не может не признать, что стремления и домогательства Австрии вполне разумны и законны. С седой древности Бавария была суверенной страной, подвластной германским императорам. Ведь Австрия, вообще-то, представляет собою конгломерат народностей и провинций, и присоединение Баварии даст перевес немецкому элементу страны, что в свою очередь окажет большое содействие культуре этой страны. Для Франции, которая по присоединении Баварии теснее — в смысле географических границ — подойдет к Австрии, приятнее видеть своего дружественного соседа мощным, крепким и жизнеспособным, так как в этом она видит залог также и своей безопасности. Так к чему же Франция себе во вред будет ослаблять Австрию?
Слова барона де Бретейля вызвали оживление среди дипломатов. Но граф Герц попросил еще минуту внимания и ответил французскому посланнику следующее:
— Я ждал, что вы скажете это, барон, так как иначе вы и не могли бы ответить. И если бы я был на вашем месте, то и я ответил бы совершенно так же. Тем не менее я нашел целесообразным просить его сиятельство князя Голицына о привлечении и вас к нашей конференции, счел необходимым открыть вам наши карты. Почему же я сделал это, раз ожидал вашего ответа? Потому что, я уверен, не пройдет и десяти минут, как вы будете уже с нами. Я уверен в этом потому, что мне стало известно нечто, скрывшееся от вашей проницательности. Вы говорите, что Австрия — первый друг Франции, что могущество и сила Австрии служат гарантией безопасности Франции. Так ли это, барон? А что, если я скажу вам следующее: известно ли вам, что Англия только и мечтает о захвате большей части береговой полосы Франции? Известно ли вам, что барон Артур Кауниц командируется в Лондон, чтобы подготовить почву для союза Австрии с Англией, союза, главным пунктом которого будет политика невмешательства в территориальные приобретения обеих договаривающихся стран?
— Простите, граф, — несколько резко ответил пораженный де Бретейль, — сказать можно все, но ваше заявление требует доказательств.
— Но неужели же вы могли думать, дорогой барон, что я позволю себе сказать нечто подобное, не имея под рукой доказательств? Ваше сиятельство… — обратился он к князю Голицыну.
Тот позвонил и сказал вошедшему лакею:
— Впустить маску.
Наступила довольно длительная пауза. Лахнер приложился глазом к дыре в сукне, в том месте, которое было обращено к двери. Наблюдения были для него тем беспрепятственнее, что сидевший в этой стороне граф Герц встал и подошел к двери.
Наконец на пороге показалась какая-то фигура, одетая в черное домино, с лицом, закрытым белой маской. Эта фигура поклонилась присутствующим и остановилась в нескольких шагах от стола.
— Говори, — коротко приказал граф Герц.
— Я хорошо осведомлен о государственных делах, — заговорил человек в маске, видимо, измененным голосом, — и могу предоставить доказательство, что Франция ошибается, рассчитывая на помощь Австрии. У меня в руках копия тайных инструкций, данных барону Артуру Кауницу, которого направляют в Лондон.
— Подай копию господину французскому посланнику, — сказал Герц.
Человек в маске подошел ближе и протянул Бретейлю документ. Лахнер услыхал шуршание бумаги. Наконец, после довольно долгой паузы, послышался взволнованный голос Бретейля, спросившего:
— Откуда, маска, у тебя эта бумага?
— Это копия, снятая с документов тайной канцелярии князя Кауница.
— Почему ты скрываешь лицо?
— Я не должен быть узнан.
— Кто этот барон Артур Кауниц?
— Дальний родственник князя-канцлера.
— Что это за человек?
— Я видел его пятнадцать лет тому назад, когда он был еще совсем мальчиком, а с тех пор я не видал его. Отец Артура жил в Голландии. Это был страшный человеконенавистник, порвавший всякие отношения с родными. Артур Кауниц получил образование в тамошнем университете и кончил его по юридическому факультету. Вскоре после окончания он написал отвратительный пасквиль «Госпожа де Барри», против чего выступил французский посланник в Брюсселе. Дабы избежать наказания, Артур Кауниц поступил в солдаты, вскоре был произведен в офицерский чин, а затем послан в Лондон в качестве атташе австрийского посольства. Недавно он приехал оттуда с депешами. Он прибыл сюда тайно, и государственный канцлер постарался, чтобы никто не знал о приезде Артура.
— И это его инструкции? — спросил Бретейль, указывая на бумагу.
— Я снял точную копию с подлинника. Завтра я буду иметь честь доставить копию договора, в котором баварский курфюрст Карл Теодор признает законность австрийских претензий на Баварию. Австрия взяла на себя заботу о многочисленных незаконных детях курфюрста, и ради последних курфюрст пожертвовал интересами родных детей и наследников. В течение семидесяти дней этот документ должен сохраняться в тайне. Только сегодня днем договор доставлен курьером в Вену; в самом непродолжительном времени он будет ратифицирован.
Это сообщение вызвало страшное волнение среди дипломатов. Они так беспокойно заерзали на своих креслах, что Лахнер неоднократно опасался — вот-вот кто-нибудь из дипломатов заденет его носком башмака.
— Маска, ты служишь в канцелярии князя Кауница? — спросил Бретейль.
Человек в маске молчал.
— Не задавайте лишних вопросов, — сказал барон Ридезель, постоянный прусский посол в Вене, — маска не может выдать свое инкогнито. Да это прежде всего было бы невыгодно для нас: мы бы лишились надежного и постоянного источника важнейших сведений.
По знаку графа Герца человек в маске удалился.
— Итак, господа, — с сердцем сказал де Бретейль, — Франция готова активно помогать Пруссии в борьбе с незаконным расширением австрийского влияния.
Дипломаты перешли к обсуждению тех шагов, которые надлежит немедленно сделать. Прусский министр-резидент, граф Герц, заявил, что не будет иметь возможности присутствовать на следующем заседании, так как ему придется немедленно выехать в Баварию, чтобы удержать курфюрста от опасного шага.
После этого дипломаты распрощались и вышли из зала.
Лахнер уже раздумывал, не лучше ли ему будет сейчас же удрать тем же путем, которым он пришел, как в зал вбежали несколько слуг и принялись тушить свечи.
— Эй ты, старый лентяй, — крикнул камердинер, — потрудись снять сукно со стола и хорошенько вычистить его!
Лахнер вздрогнул и ухватился за саблю: если сукно снимут, то он будет сейчас же замечен. Он приготовился к отчаянной борьбе за жизнь.
— Не ночью же мне чистить, — послышался ворчливый ответ старого лакея.
— Не ночью, так завтра утром, лентяй. Да осмотри, заперты ли двери.
Свечи гасли одна за другой. Вскоре в зале воцарилась полная тьма и тишина — Лахнер остался один.
«Однако, — подумал он, вытягиваясь во всю длину под столом, — я так-таки и не знаю, что случилось с Плацлем, хотя, с другой стороны, можно предположить, что его участь оказалась не из сладких, если только его уличили в шпионстве. Как бы и мне не изведать на своей шкуре той судьбы, которая постигла его. Надо как можно осторожнее выбраться отсюда и поспешить раскрыть этот заговор кому следует, ведь от этого зависит судьба отечества. Но если я желаю оказать родине ценную услугу и спасти свою шкуру, то прежде всего не должен торопиться и должен соблюдать величайшую осторожность».
Еще добрый час гренадер пролежал в своем тайнике. Сначала в соседних комнатах слышались шаги, а затем вскоре всякий шум замолк. Где-то пробило четыре часа.
«Пора», — подумал Лахнер и стал осторожно пробираться к выходной двери.
Он ощупью нашел ключ, отпер дверь и вышел, но, не желая оставлять после себя следов в виде незапертой двери, запер ее снаружи и ключ взял с собой.
Луна уже скрылась и сделалось очень темно. Но это было скорее на руку нашему смельчаку. Что же касалось дороги, то ему не трудно было ориентироваться. Он благополучно добрался до ската, но не пошел по вьющейся спиралью дороге, а прямиком спустился по обрывистому склону холма, что позволило ему выиграть много времени. Через четверть часа он был уже вне всякой опасности.
Зибнер не мог заснуть всю ночь. Чуть только забрезжила заря, он вскочил и направился в караулку.
На нарах храпели свободные от службы гренадеры. Ниммерфоль, аккуратный и исполнительный, как всегда, писал рапорт. Вахмистр заглянул ему через плечо и прочел как раз фразу: «Все обстоит благополучно».
— По-вашему, все обстоит благополучно, — проворчал он, — и когда черт унесет бравого гренадера, то это не нарушает благополучия?
Ниммерфоль откровенно расхохотался в лицо суеверному старику.
— Что за дьявольщина? — пробурчал какой-то гренадер. — Как можно поднимать шум в такую рань!
Зибнер посмотрел на проснувшегося и вдруг отскочил в величайшем испуге.
— Чур, чур меня! — испуганно крикнул он. — Да ведь это… это…
— Ну да, это — я, Лахнер. Понимаете ли, черт ни за что не захотел взять меня с собой. Как я ни просил его — он в ответ только ворчал, словно старый выживший из ума вахмистр… Нечего делать, пришлось вернуться…
— Что же вы узнали? — сгорая от любопытства, спросил старик, пропуская дерзость мимо ушей.
— От кого, от черта? Что его боятся только дураки.
— Ну а Плацль?
— Об этом вы узнаете в свое время, господин вахмистр. А теперь дайте мне вздремнуть.
Лахнер снова улегся и заснул.
В девять часов утра ко дворцу Кауница подошел какой-то гренадер и выразил желание немедленно быть допущенным к князю.
— Друг мой, — покровительственно ответил ему швейцар, — его сиятельство не может принять вас здесь. Приемы бывают по вторникам и пятницам в помещении государственной канцелярии. Доложите о себе дежурному чиновнику, изложите ему сущность своей просьбы, и тогда он решит, можете ли вы быть допущены к аудиенции.
— Милый друг, — насмешливо возразил ему гренадер, — тем путем, который вы мне указываете, пойдет каждый, у кого имеется много лишнего времени, а так как у меня такового нет, то я буду допущен к его сиятельству немедленно и здесь же.
— Вот как? Уж не собираетесь ли вы прошибить лбом стены? Смотрите, для подобных упражнений у нас существуют довольно прочные стены.
— Болван! — прикрикнул на него гренадер. — Я прибыл с депешей из Мюнхена.
— Ах, так, — смутился швейцар. — Что же вы сразу не сказали?!
Он дернул за звонок и сказал вышедшему лакею, чтобы гренадера провели к секретарю Бонфлеру.
Бонфлер был изящным, любезным человеком лет сорока. Судя по акценту, это был урожденный француз. Несмотря на его любезность и желание очаровать всех и каждого, Лахнеру показалось, что под этой мягкостью и любезностью кроются предательство и холодная жестокость.
Бонфлер потребовал предъявления ему депеши, на что Лахнер ответил, что должен вручить депешу собственноручно князю. Бонфлер принялся расспрашивать солдата, кто дал ему эту депешу, каким образом он приехал сюда и так далее. Но Лахнер состроил глуповатое лицо и ответил:
— Болтуна не выбирают для передачи секретных депеш.
— Обыкновенно выбирают офицера.
— Может быть, но ни мне, ни вам до этого нет дела.
— Но я не могу допустить вас к его сиятельству, раз вы не представляете никаких доказательств или документов.
— Как вам будет угодно, но тогда пусть на вас ляжет ответственность за те несчастия, которые могут произойти вследствие каждой минуты промедления.
Этот разговор происходил в передней перед приемной князя Кауница. Вдруг послышалось какое-то движение, боковая дверь поспешно распахнулась, показалась какая-то странная фигура, и перед ней Бонфлер склонился в почтительном, низком поклоне.
В первый момент Лахнер даже не мог понять, мужчина это или женщина. Приглядевшись, он понял, что это человек, который был мужчиной, так как теперь ему можно было дать лет семьдесят.
На голове этого человека был надет мелко завитой, великолепно напудренный парик; все лицо было бело, словно у клоуна; одет он был в белые атласные туфли и шелковую белую мантию, которую придерживал на груди руками.
Это был сам Венцель Кауниц, гениальный дипломат, которому Австрия значительно обязана сохранением своего величия и целостности. Но, будучи великим в государственных делах, князь Кауниц был очень мелок в частной жизни. Чем старше он становился, тем больше Кауниц носился со своей наружностью, считая себя замечательным красавцем, которому подобает холить и нежить свои изящные черты. Для того чтобы парик был напудрен особенно красиво, Кауниц изобрел специальную пудренную камеру, в которой сверху сыпалась мелко размельченная пудра. Там он прогуливался до тех пор, пока парик не напудривался ровно со всех сторон. Теперь он как раз выходил из этой камеры, направляясь во внутренние апартаменты.
Лахнер слышал от Гаусвальда очень много рассказов о причудах и странностях этого великого человека. Кроме того, уж слишком низко склонился перед ним Бонфлер, слишком трепетали лакеи. Поэтому он понял, кто перед ним. Не раздумывая долго, он обратился к Кауницу со следующими словами:
— Ваше сиятельство, соблаговолите всемилостивейше выслушать меня.
Кауниц остановился против гренадера и внимательно осмотрел его с ног до головы.
— Что нужно этому субъекту? — спросил канцлер Бонфлера по-французски.
— Он уверяет, что привез депешу из Мюнхена.
— Где твоя депеша? — обратился Кауниц к гренадеру.
— Я вынужден просить ваше сиятельство выслушать меня без свидетелей, — почтительно, но твердо ответил Лахнер.
— Этот человек показался мне очень подозрительным, — заметил секретарь, — тем более что курьерами обыкновенно посылают офицеров, а никак не солдат.
Кауниц пытливо уставился в лицо Лахнеру, но тот не смигнув выдержал этот проницательный взгляд.
— Снять саблю, положить ее здесь и следовать за мной, — коротко приказал Кауниц.
Через минуту гренадер стоял в рабочем кабинете князя. Тот немедленно достал надушенный платок и приказал гренадеру отойти подальше, так как от него «пахнет казармой».
— Искренне сожалею, что долговременное пребывание в дипломатическом кругу не помогло мне отделаться от этого противного запаха, — ответил солдат. — Но это не мешает быть очень важными тем сведениям, которые я должен почтительнейше передать вашему сиятельству.
— Из дипломатического круга?
— Точно так, ваше сиятельство, из круга, где были представители России, Франции, Пруссии, Саксонии, Баварии, Сардинии и Мекленбурга. Умоляю ваше сиятельство говорить как можно тише, потому что измена и предательство гнездятся в самой непосредственной близости вашего сиятельства. Не сочтите меня за сумасшедшего, — продолжал Лахнер, заметив полный презрительного недоверия взгляд, брошенный на него канцлером. — Благодаря не совсем обыкновенному приключению мне пришлось попасть под стол, за которым происходила конференция представителей вышеназванных держав. Я замечен не был, но слышал и видел все, что нужно.
— Где же происходила эта конференция? О чем говорили?
— На вилле князя Голицына. Говорили об Артуре Каунице.
Канцлер изумленно посмотрел на гренадера и некоторое время не мог выговорить ни слова. Затем он поманил его пальцем за собой и повел в следующую комнату: было больше гарантий, что там их никто не подслушает. Там он предложил гренадеру подробно рассказать, что он слышал на конференции.
Лахнер подробно и обстоятельно передал речи отдельных дипломатов. Отличаясь прекрасной памятью, он мог передать некоторые выражения дословно.
— Разве переговоры велись по-немецки? — вдруг перебил его канцлер.
Лахнер ответил на вопрос и продолжал свой рассказ на отличном французском языке, которым владел в совершенстве.
Его рассказ, видимо, произвел на канцлера глубокое впечатление. Когда же дело дошло до появления замаскированного предателя, старик не выдержал, суетливо забегал по комнате и пробормотал:
— Ну, погоди ж ты. Выведу я тебя на чистую воду.
Несколько успокоившись, он спросил гренадера, каким образом ему удалось пробраться на эту конференцию. Лахнер рассказал, как товарищи по наряду интересовались судьбой Плацля, как он решился повторить попытку последнего, как, движимый любопытством, пробрался под стол и потом выбрался обратно.
— Ну, ну, — с довольной усмешкой сказал канцлер, — куда девался Плацль и почему граф Герц ездит в траурной карете — об этом я тебе, так и быть, расскажу. Но сейчас у нас дела поважнее, чем удовлетворение простого любопытства. Повтори-ка еще раз, что говорили про моего родственника Артура.
Лахнер повторил.
Канцлер внимательно выслушал его, а затем задумчиво пробормотал:
— Никто не знает его здесь: его прибытие в Вену нельзя опровергнуть, потому что по недосмотру цензора газеты поместили его имя в списке приезжих… Но его отъезд, его отъезд… — Он замолчал и снова внимательно осмотрел Лахнера, после чего сказал: — Гренадер, а ведь ты похож на моего Артура. Ты так же, как он, строен, молод и белокур… Правда, Артур выше на полголовы, да и в лице у тебя с ним нет ничего общего. Но это ничего не значит. Венцы не имеют удовольствия знать Артура в лицо. Ты смел, хитер, ловок, воспитан. Глядя на тебя, подумаешь, что ты скорее переодетый офицер, чем простой рядовой… Кстати, сколько времени ты служишь?
— Больше двух лет.
— И все твое образование не помогло, чтобы выслужиться хотя бы в ефрейторы?
— Я осужден на пожизненную службу в строю без права выслуги.
— За какую-нибудь гадость?
— Нет, ваше сиятельство, я просто жертва людской злобы. Угодно будет вашему сиятельству выслушать мою историю?
— В другой раз. Я буду иметь возможность сразу отблагодарить тебя как за оказанную услугу, так и за ту, которой я еще жду от тебя.
— Ваше сиятельство, все, что в моих силах, я с радостью сделаю для вас.
— Артур уехал вчера в Лондон. Пока он будет делать там свое дело, ты должен играть в Вене его роль; пусть думают, что мы перерешили и раздумали вступать с Англией в переговоры. Но ты должен помнить, что тебе предстоит олицетворять дворянина чистейшей воды, и каждое твое действие должно быть полно такого достоинства, которым дышит все поведение моего родственника. Если тебе удастся довести свою роль до конца — тебя ждет богатая награда. Выдашь ты себя чем-нибудь — я и пальцем не шевельну, чтобы спасти тебя, так как не скомпрометирую себя признанием, что эта история произошла по моему желанию.
Кауниц присел за письменный стол и наскоро набросал несколько слов.
— Вот, — сказал он, подавая Лахнеру запечатанный конверт, — отправляйся по этому адресу к еврею Фрейбергеру, отныне он будет служить посредником между мною и тобой. Кавалера, которого ты будешь изображать, зовут барон Артур фон Кауниц, императорско-королевский майор в отставке, атташе при австрийском посольстве в Лондоне. Сведения о семейном положении, службе и прочем даст тебе Фрейбергер. Ступай, я и так заговорился с тобой, меня ждет императрица.
— Осмелюсь заметить вашему сиятельству, что мой отпуск истекает сегодня вечером.
— Он будет продолжен. Ступай. Желаю удачи.
Лахнер отдал честь и вышел из кабинета. В передней он увидал секретаря Бонфлера и дворецкого Римера, которые вели шепотом оживленный разговор. Взгляды, которыми они впились в гренадера, пока последний прицеплял оставленную им саблю, ясно говорили: «В чем тут дело? О чем мог так долго говорить князь с простым рядовым?»
В этот момент послышался раздраженный голос Кауница, кричавшего:
— Если этот нахал осмелится прийти еще раз, так гнать его в шею.
Сначала Лахнер был огорошен этим возгласом, но потом понял, что Кауниц, взволнованный присутствием вблизи себя какого-то пока неведомого ему предателя, хотел внушить окружающим, что между ним и гренадером произошла какая-то размолвка.
На улице Ротенштерн, в Леопольдовом предместье Вены, стоял старый одноэтажный дом с зарешеченными окнами и с тремя крокодилами, изображенными на фронтоне. От последних дом и получил свое прозвище «Дома трех драконов», под каковым названием он был известен во всем предместье, тем более что за ним было некоторое историческое прошлое — во времена турецкой осады все предместье выгорело, и только один этот дом остался целым и невредимым, хотя вокруг него бушевало море огня.
В двери этого дома долго и тщетно стучался Лахнер, никто не откликался, и дверь не открывалась.
Между тем неподалеку от дома на каменной скамье сидел юноша, в котором легко было узнать еврея, и безмятежно покуривал трубочку. К нему и обратился гренадер с вопросом:
— Вы не знаете, дома ли Фрейбергер?
— А что вам нужно от Фрейбергера? — ответил тот вопросом на вопрос. — Ведь он маленькими делами не занимается. Вы принесли что-нибудь для заклада? Ну так давайте сюда, я беру все, за исключением казенных вещей.
— У меня имеется дело к Фрейбергеру, — ответил Лахнер, — если его нет и вы знаете, где он, то сбегайте, пожалуйста, за ним, а я дам вам за это целый талер.
Молодой еврей немедленно протянул руку и, получив обещанное, стремглав бросился по улице. Прошло несколько минут. Лахнер уже начинал думать, что еврей просто обманул его, как вдруг увидал, что в конце улицы показался его посыльный в сопровождении какого-то странного еврея. Подойдя к Лахнеру, тот представился:
— Фрейбергер.
— Войдем в дом, — сказал Лахнер, — у меня имеется очень важное дело к вам.
— Так давайте поговорим здесь, — ответил старик, поглаживая свою длинную седую бороду, — я так же хорошо слышу на улице, как в доме.
— Согласен, — сказал Лахнер, — но сначала я должен убедиться, что вы действительно Фрейбергер.
Еврей протянул ему висевшую на часовой цепочке серебряную печатку, на которой было выгравировано его имя. Рассмотрев печатку, Лахнер показал еврею конверт, запечатанный печатью князя Кауница. Фрейбергер достал из кармана лупу и, тщательно изучив печать, сказал, хитро сверкнув своими умными глазами:
— Ну что же тут особенного? Тут изображен жертвенник, зажигаемый молнией. Мало ли у кого может оказаться подобная печать. Решительно у всякого, начиная с простого канцеляриста и кончая… самим канцлером.
Только теперь Лахнер решился вручить письмо еврею, так как из остроумного ответа Фрейбергера понял, что не может быть никакого сомнения в его личности. Фрейбергер сунул письмо в карман, отпер дверь дома и ввел гренадера в комнату. Там он прочел письмо.
После этого он снял перед Лахнером свою шапочку и сказал:
— Приказание высокого господина делает меня слугой вашей милости. Эй, Зигмунд, разведи-ка огонь в камине, чтобы комната согрелась. Этот солдат — мой гость, мой друг, мой сын; ты должен исполнять все, что он тебе прикажет. Ты поклялся мне в верности на могиле своей матери. Напоминаю тебе об этом, потому что все, что ты теперь увидишь и узнаешь, должно оставаться строжайшей тайной.
Зигмунд, последовавший за ними в дом, снял свой меховой кафтан и вышел во двор, чтобы принести дров.
— Прежде всего, — сказал Фрейбергер, — вам необходим майорский мундир. Вы получите точь-в-точь похожий на тот, который носит майор Кауниц. Мне только придется снять с вас мерку.
Старик взял шнурок и начал снимать мерку с гренадера.
— Разве вы портной? — спросил Лахнер еврея, видя, с какой ловкостью последний снимает мерку.
— Э, — ответил тот, — мы, дети Израиля, волей-неволей должны уметь делать все понемножку, если не хотим пропасть. А что я хорошо снимаю мерку, это вы сейчас же увидите на опыте. — Еврей отпер ящик стола, достал оттуда сверток с золотом и, пряча его в карман своего кафтана, задумчиво пробормотал: — Продолжить отпуск. Тридцать дукатов. Но если мне удастся устроить это с десятью, то я сэкономлю князю целых двадцать… Мундир, шляпа, шпага, портупея, парик, тонкое белье, часы, кольца, квартира, прислуга, кучер, карета, лошади и разные мелочи… Пятисот дукатов хватит… Оставайтесь с богом, друг мой, мы скоро увидимся.
Фрейбергер надел на голову треугольную шляпу, взял камышовую тросточку и бодрым юношеским шагом вышел из комнаты.
Зигмунд хлопотал около старомодного камина, и вскоре там весело заплясал огонек. Затем он пододвинул к камину стул и сказал Лахнеру:
— Присаживайтесь поближе к огню, а то вы не согреетесь. Вас никто не застанет врасплох, я запер двери за стариком.
Лахнер уселся на стул.
Зигмунд пододвинул к себе табурет и спросил после короткой паузы:
— Не желаете ли поиграть в карты для времяпрепровождения?
— Нет, — ответил Лахнер.
— А вы действительно сын моего хозяина?
— А вы действительно так любопытны?
— О да, клянусь Богом. К тому же мне никогда не приходилось слышать, что у Фрейбергера имеется сын. Если же это так и если вы действительно сын Фрейбергера, тогда мы с вами родственники, потому что отец Фрейбергера и мой дедушка были двоюродными братьями. Только не верится мне что-то. Вы так же похожи на еврея, как чеснок на картошку.
Лахнер хотел было дать резкую отповедь юному еврею, но в это время в дверь дома кто-то постучал. Зигмунд подбежал к окну и выглянул на улицу, после чего воскликнул:
— Господи боже! Да ведь это прекрасный барон, наш лучший клиент. Что ему нужно? Пройдите, пожалуйста, в ту комнату, я впущу его сюда.
Гренадер прошел в соседнюю комнату, но не прошло и пяти минут, как, заглянувши к нему, Зигмунд крикнул:
— Идите, идите. Прекрасный барон уже ушел, мы с двух слов покончили с ним, и я сладил недурное дельце. Идите, я покажу вам кое-что хорошенькое. — Говоря это, он протягивал ему небольшой футляр.
Лахнер открыл этот футляр и увидал там женский миниатюрный портрет, вправленный в золотую, усыпанную драгоценными камнями рамочку. Это было прелестное личико, которое сразу подкупало и располагало к себе.
— Как хороша эта женщина! — невольно воскликнул Лахнер, впиваясь взором в грустный, меланхолический взгляд голубых кротких очей.
— Может быть, — ответил Зигмунд. — Но оправа еще лучше. Художник мог польстить оригиналу, но ювелир не может солгать. Ну уж нет, господи боже, все это — самые безукоризненные камни чистейшей воды.
— Мне приходилось видеть немало портретов красавиц, — задумчиво продолжал Лахнер, не вслушиваясь в слова Зигмунда, — но ни один из них не производил на меня такого впечатления… Разумеется, эту женщину нельзя назвать красавицей в точнейшем, античном смысле этого слова. Строгий грек нашел бы, что нос страдает отсутствием надлежащей чистоты линий, что щеки чересчур впалы, что брови слишком жидки. И все-таки эта женщина нравится мне больше всех, когда-либо виденных мною в жизни и на рисунках.
— Если бы вас услыхал жених этой дамы, — сказал Зигмунд, — то он принялся бы колоть вас шпагой до тех пор, пока вы не пали бы мертвым. Ну, а я могу восхищаться этими дивными камнями, сколько мне будет угодно, и никто не приревнует меня к ним…
— Не знаете ли вы, как зовут эту даму?
— Господи боже, не могу же я знать все на свете… Постойте-ка, впрочем… Это — вдова… баронесса… Ах, господи… Ну, да Фрейбергер знает — спросите его.
— Должно быть, бедняжка много перестрадала. Во взгляде ее чувствуется великое страдание.
— Да, с ней случилась довольно-таки интересная история. Сейчас не могу вспомнить, что именно, но Фрейбергер что-то говорил, когда узнал от барона Люцельштейна имя его невесты.
— А, так жениха этой дамы зовут Люцельштейном?
— В обществе его чаще зовут просто «прекрасным бароном»…
— А к чему он принес сюда этот портрет?
— Он хочет получить у Фрейбергера денег в залог под него. Люцельштейн просит сотню дукатов, и я уверен, что старик даст эту сумму: портрет, ей-богу же, стоит того.
— Нечего сказать, любящий жених, который закладывает портрет своей невесты. Какая непорядочность.
— Ну, непорядочным никто не назовет прекрасного барона. Он живет сам и дает жить другим, но только его ум так же мал по сравнению с мудростью Соломона, как мал головастик в сравнении с китом. Почему он не вынул портрета из оправы? Да какую же ценность может иметь намалеванная женщина? За полталера я получу самый расчудесный портрет. Недавно в Фенрихсгофе был аукцион, и я видел там отличнейший портрет красивой женщины, который прошел за гульден. А портрет-то был с эту дверь.
Лахнер совершенно не обращал никакого внимания на болтовню еврея, но слово «Фенрихсгоф» заставило его насторожиться. Он вспомнил об обещании, данном им незнакомцу, товарищу по заключению в кордегардии, отыскать в Фенрихсгофе инструментального мастера Фремда, чтобы доказать невиновность незаслуженно пострадавшей женщины. Сначала он не мог исполнить это обещание потому, что уже на следующий день после ареста ему пришлось выступить с полком в поход, продлившийся целых два года. Вернувшись в Вену, он сейчас же отправился на розыски, но узнал, что Фремд умер в прошлом году, а его вдова с детьми выехала неизвестно куда. Драгоценное кольцо, подаренное незнакомцем Лахнеру, все еще было при нем, но он носил его не на пальце, а на ленточке, повешенной на шею, и это кольцо каждый раз напоминало ему о неисполненном обещании. Теперь болтовня юного еврея навела его на мысль, не удастся ли юркому Зигмунду разузнать, куда делась вдова Фремда.
— Зигмунд, — спросил Лахнер, — вы хорошо знаете Вену?
— Ну еще бы!
— В таком случае вы должны знать многих людей?
— О, если я стал бы вам перечислять всех, кого я знаю…
— Мне не нужно ваших «всех», достаточно, если вы знаете одного — того, который мне нужен. Не знавали ли вы инструментального мастера Фремда?
— Фремда? Фремд… Фремд… Нет, такого я не знаю… Надо полагать, что это — очень маленький мастер, совершенно не пользующийся известностью. Если хотите, я могу вам рекомендовать итальянца Буньони, это отличнейший…
— Вот что, Зигмунд, — перебил его Лахнер, — Фремд умер, но мне нужно разыскать его вдову. Если вы поможете мне в этом, то получите целый дукат.
Юный еврей радостно закивал головой и дал слово в самом непродолжительном времени разузнать желаемое.
Вскоре послышался грохот быстро подъехавшей кареты, из которой вышел Фрейбергер с узлом в руках. Войдя в дом, он заговорил с Лахнером, титулуя его «бароном» и заявляя, что все идет отлично, но только необходимо поторопиться. Затем он послал Зигмунда за парикмахером, который должен был сейчас же заняться париком «барона».
Когда Зигмунд ушел, старик развязал свой узелок, достал оттуда темно-зеленый мундир с темно-красной выпушкой и сказал:
— Вот вам майорский мундир. Он не нов — это правда, но в данный момент сойдет. К вечеру вы получите совершенно новую форму — я уже заказал его. А теперь примерьте пока этот.
Лахнер надел мундир, но оказалось, что он был непомерно широк и длинен.
— Это ничего, — сказал Фрейбергер, — ведь вы наденете сверху плащ. К вечеру будет готов новый, а этот понадобится вам, только чтобы доехать до гостиницы «Венгерская корона», где я снял для вас помещение. Карета, в которой я приехал, и ее кучер остаются к вашим услугам.
— Мой отпуск уже продлен?
— На это у меня пока еще не было времени, но будьте спокойны, это от нас не уйдет.
— Однако я думал, — возразил гренадер, — что в данный момент это важнее всего.
— Милый друг мой, — спокойно ответил ему старик, — в данный момент важнее всего, чтобы вы как следует вошли в свою новую роль, так как уже сегодня вечером вам придется выступить в ней.
— Я все еще не знаю, что от меня, собственно, потребуется…
— Об это можете не беспокоиться, будет сделано все, чтобы облегчить вашу задачу. Князь велел передать вам, что вы должны постараться держать себя в обществе свободно и независимо. Если это вам удастся, то ваше счастье будет сделано.
Не прошло получаса, как Лахнер важно ехал в карете к гостинице «Венгерская корона».
Часть вторая, в которой наш герой выступает в опасной роли
Дворец графини фон Зонненберг, двоюродной сестры князя фон Кауница, сверкал ослепительными праздничными огнями, поджидая гостей, которые уже в третий раз в этом сезоне спешили туда, чтобы провести время за игрой, танцами и веселыми разговорами.
Вечера у графини неизменно отличались шумным весельем, потому что хозяйка делала все, чтобы изгнать из своего дома мертвенную сухость испанского этикета. Туда приезжали без парадных мундиров и орденов; всякий принятый в дом графини гость мог свободно заговорить с другим гостем, невзирая на разницу рангов и титулов. В этом отношении графиня всецело была на стороне императора Иосифа, который тоже изо всех сил боролся с нелепостью испанской «грандецца», столь дорогой сердцам старых придворных, воспитанных на накрахмаленном величии прежних традиций.
Постепенно большой зал наполнялся. Среди гостей особенно выделялись русский и французский посланники, генерал-фельдцейхмейстер граф Кевенполлер с женой, граф Лихтенштейн, княгиня Кинская и красавица графиня фон Нейнперг. Князя Кауница, который обыкновенно бывал неизменным гостем вечеров своей кузины, на этот раз не было там — он прислал сказать, что нездоровье удерживает его дома.
В половине одиннадцатого графиня Зонненберг вышла из зала — вероятно, для того, чтобы отдать какое-нибудь распоряжение по хозяйству. Через несколько минут после этого лакей широко распахнул дверь в зал и провозгласил:
— Господин барон фон Кауниц, майор и атташе посольства!
В зал вошел гренадер Лахнер. Его появление вызвало оживление. Внушительная фигура, приятное лицо и изысканность, сквозившая в движениях молодого человека, привлекли всеобщее внимание. По имени его знали почти все, но в лицо — никто.
Зная, что на вечерах графини Зонненберг каждый гость мог свободно заговаривать с кем угодно, не дожидаясь случая быть представленным, Лахнер обратился к близстоявшему от него молодому барону фон Ридезелю, родственнику прусского посла, и завязал с ним оживленный разговор, который дался ему особенно легко в силу того, что темой этого разговора смелый гренадер избрал симпатичный распорядок, царивший на вечеринках графини.
В самом непродолжительном времени он очутился в центре кружка кавалеров и дам, искавших близкого с ним знакомства и желавших разузнать, как живется «милейшему барону Кауницу». Нельзя сказать, чтобы Лахнер чувствовал себя особенно хорошо. Ежесекундно он должен был помнить, что достаточно одного неосторожного слова или выражения — и все погибнет: ведь манеры и привычки того общества, в котором ему пришлось вращаться теперь в качестве равного, были известны ему только понаслышке. Правда, в натуре Лахнера было глубоко заложено прирожденное благородство; природный такт и большая наблюдательность помогали ему быстро осваиваться в чуждой ему среде. Но все-таки… все-таки как немного нужно было для того, чтобы поскользнуться и упасть на этой скользкой почве.
Это особенно ясно пришлось Лахнеру почувствовать в тот момент, когда он увидал одного господина, быстрым шагом приближавшегося к нему. При виде этого человека вся кровь застыла в жилах Лахнера…
Это был не кто иной, как его полковой командир.
— Где он? — гремел мощный голос графа фон Левенвальда, командира гренадерского Марии-Терезии полка. — Майор Кауниц!
— Здесь, — с решимостью самоубийцы ответил Лахнер, чувствуя, что сердце останавливается в его груди.
Полковник подошел к нему и уставился пытливым взглядом в его лицо. Видно было, что он был страшно взволнован.
Лахнер неоднократно видел своего командира вблизи, а недавно ему даже пришлось стоять лицом к лицу с ним. Как-то однажды Левенвальду показалось, что косичка гренадера Лахнера заплетена не по форме. Он подозвал к себе его и тщательно осмотрел, но, убедившись, что ошибся, отпустил его.
Теперь командир снова стоял перед ним. Его глаза сверкали, лицо судорожно дергалось.
Лахнер не мог хорошенько понять, радость или гнев выражает лицо графа.
Вдруг Левенвальд распростер объятия и сказал сдавленным голосом:
— Артур, милый мой Артур, неужели ты не помнишь Левенвальда, который подарил тебе когда-то — тебе тогда не было и десяти лет — маленькую лошадку для верховой езды?
— Боже мой, разве могу я забыть об этом! — в тон полковнику ответил гренадер. — Я, как сейчас, вижу эту очаровательную послушную лошадку…
— Артур, приди в мои объятия! — Полковник радостно обнял гренадера и даже поцеловал его, проливая слезы радости, а затем обратился к окружавшему их обществу: — Простите, господа, что я дал волю своим чувствам. Но, господи боже мой, ведь это — сын моего лучшего друга, это — мой Артур, наследник всего моего состояния… И как он похож на незабвенного Пауля… я хочу сказать, на своего отца…
— Для меня было очень приятной неожиданностью встретить вас здесь, — сказал гренадер. — Я рассчитывал завтра навестить лучшего друга моего отца, но случаю было угодно, чтобы это радостное свидание состоялось здесь. Я благословляю этот случай!
Граф Левенвальд горячо потряс руку Лахнера и сказал:
— Спасибо тебе, милый Артур, что ты платишь любовью за мою горячую привязанность к тебе… Ну и вырос же ты… Когда ты думаешь вернуться в Лондон?
— Надеюсь — никогда, — ответил Лахнер. — Я собираюсь вновь поступить на военную службу.
— Вот что значит настоящая солдатская кровь. В тебе сказываются отцовские наклонности и вкусы.
— Как? Вы, барон, хотите отказаться от дипломатической карьеры? — подхватил какой-то господин, стоявший около полковника. — Но ведь вы выказали такие незаурядные способности, что перед вами, казалось, были открыты все пути?
— Что же делать, если душа не лежит к дипломатическому поприщу, — ответил Лахнер. — Я уже давно хотел отказаться от него, но обстоятельства складывались таким образом, что это было совершенно невозможно.
— А теперь эти обстоятельства изменились?
— О да, настолько, что даже дядя посоветовал мне подать прошение о принятии меня вновь на действительную военную службу. Он уверен, что я могу получить в командование полк…
— Ну разумеется… с вашими способностями… — сказал незнакомец, сопровождая свои слова легким полупоклоном.
Лахнер ответил ему тем же, и незнакомец отошел в сторону.
— Знаешь, с кем ты сейчас говорил? — спросил его Левенвальд.
— Нет. Кто это?
— Это барон де Бретейль, французский посланник.
В этот момент двери смежного с салоном танцевального зала распахнулись, и оттуда послышалась ритурнель[15], приглашавшая к танцам. Все устремились туда. Лахнер вздохнул свободнее, надеясь, что всеобщее внимание будет теперь отвлечено от него. И действительно, теперь никто больше не занимался лже-Кауницем, за исключением самого опасного для Лахнера человека — графа Левенвальда. Как ни надеялся Лахнер, что и командир тоже покинет его, тот продолжал занимать его воспоминаниями о прошлом — почва, где легче всего было поскользнуться нашему невольному самозванцу.
«Господи, — тоскливо думал он. — Хоть бы мне как-нибудь избавиться от этого субъекта!»
Избавление пришло скорее и неожиданнее, чем даже ожидал Лахнер: к нему подошел камердинер, сообщивший, что графиня желает переговорить с ним и ждет его в своем будуаре.
Лахнер извинился перед Левенвальдом и прошел к графине Зонненберг.
Та приняла его с явными знаками дурного расположения духа.
— Князь доставил мне очень большую неприятность и беспокойство, прислав вас ко мне, — сказала она. — Меня до такой степени нервирует этот обман, что я не в состоянии выйти к гостям — придется сказаться больной.
— Очень сожалею, что обстоятельства заставили простолюдина переступить ваш аристократический порог, — с ледяной вежливостью ответил Лахнер.
— Да не в этом дело, — перебила его графиня, безнадежно махнув рукой, — я вовсе уж не такая фанатичка аристократизма, чтобы считать себя опозоренной вашим присутствием. Через щель танцевального зала я наблюдала за вами и, к своему удивлению, увидала, что вы держитесь так, как дай бог и самому настоящему барону, а раз человек умеет держать себя в обществе, значит, он уже имеет право принадлежать к нему. Но подумайте, что будет, если обман раскроется! Ведь тогда и я пропаду, тогда я буду скомпрометирована навсегда!
— А разве я сам не рискую, графиня?
— Ну, чем вы можете рисковать? Что вы теряете?
— Если, по несчастной случайности, обман обнаружится, князь не захочет ничего знать обо мне, а вы, ваше сиятельство, выдадите меня за мистификатора, который захотел сыграть злую шутку над избранным обществом. Вас только пожалеют, что именно вы сделались жертвой наглого обмана. Ну, а я… Ведь я солдат, графиня, и за эту выходку меня жестоко накажут. Командир моего полка, граф Левенвальд, признал во мне подлинного Кауница, жал мне руки, обнимал и целовал меня. Неужели он простит мне все это — по его понятиям — страшное унижение?.. Я рискую всем, что еще у меня осталось, что еще не успели отнять у меня: свободой, хотя бы и относительной; я рискую даже собственным телом; ведь вы, конечно, знаете, как ужасно наказывают у нас провинившихся солдат… Я не вижу больших выгод лично для себя от того, что этот план увенчается успехом; но если он потерпит крушение, то мне грозит беда. И все-таки я согласился исполнить это поручение, согласился разыграть из себя Кауница. Почему, спросите вы? Да потому, что это нужно отечеству… Неужели же вы, графиня, не можете пожертвовать отечеству минутой ложного положения?.. Впрочем, граф Левенвальд поинтересовался в присутствии барона Бретейля, когда я думаю возвратиться в Лондон, и я ответил, что теперь обстоятельства переменились и мое присутствие там не нужно, я остаюсь в Вене. Следовательно, главную часть той роли, которую должно было сыграть мое присутствие на вашем вечере, я уже исполнил, а потому могу уйти…
— Нет, нет, — поспешно ответила графиня, — разве это допустимо? Ваш уход может вызвать подозрения у гостей…
В коридоре послышались чьи-то быстрые шаги, графиня остановилась и удивленно прислушалась. Дверь будуара внезапно распахнулась без стука, и вбежал какой-то старик, лицо которого говорило о сильном волнении и душевном смятении.
— Я явился к вам с дурными вестями, графиня! — воскликнул он.
— Что-нибудь случилось с мужем? — испуганно спросила она: ее муж несколько месяцев тому назад отправился в качестве полномочного министра-резидента к константинопольскому двору.
— О нет, — ответил старичок, — но случилось нечто ужасное, хотя и совсем в другом роде. Подумайте только, графиня, на ваш вечер осмелилась явиться баронесса Витхан.
— Но ведь я сама пригласила ее.
— Что я слышу? Вы пригласили Витхан? Вы, графиня Зонненберг, пригласили эту… эту… О боже, боже!
— И это приводит вас в такое отчаяние, граф Шпейер?
— Ну еще бы. Особа, на которой тяготеет такое страшное подозрение…
— Подозрение? Но о каком же подозрении может идти речь, граф, когда ее реабилитировал сам император Иосиф? Ведь вы же были при этом: император протянул ей руку и громко, во всеуслышание сказал: «Я счастлив, баронесса, что официальное расследование доказало вашу невиновность».
— Ну, что же следует из этого? Ведь всем известно, какую роль играла эта Витхан при императоре в прежние времена. В память старых заслуг…
— Как вам не стыдно повторять низкие придворные сплетни, граф!
— Э, графиня, глас народа — глас Божий…
— В данном деле важен глас не народа, а суда.
— Ну и что же?
— Да ведь суд оправдал ее.
— Оправдал! Разве это называется оправданием? Во-первых, это сделано было по настоянию императора, — я знаю это из самых надежных источников, — а во-вторых, суд мотивировал приговор недостаточностью улик. Если бы вы были юристом, графиня, вы поняли бы, что это значит. Это значит, что обвиняемая ничем не могла доказать свою невиновность, а улики обвинения не были бесспорными. Действительно, баронесса опиралась на какой-то документ, якобы доказывающий ее невиновность, но этот документ не был найден. Следовательно, если вина не была доказана, то и невиновность тоже осталась недоказанной. Иначе говоря, подозрение не снято.
— Граф! — гневно сказала графиня Зонненберг. — Если вы не желаете считаться с мнением его величества, то обязаны хоть из уважения к хозяйке дома считаться с тем, что особа, о которой вы позволяете себе отзываться с таким презрением, принадлежит к числу моих лучших друзей.
— Графиня, мы — слишком старые друзья, чтобы теперь начать ссориться. Если бы я считал себя оскорбленным присутствием скомпрометированной особы, то самым спокойным образом взял бы шляпу и ушел бы домой. Но я думаю не о себе, а о вас. Вы говорите, что я обязан считаться с симпатиями хозяйки дома? Но вы, графиня, в большей степени обязаны считаться с общественным мнением. Дело не в правоте баронессы Эмилии, а в том, как к ней относится свет.
— Скажите, граф, вы сами верите в ее невиновность?
— М-м… Как вам сказать… Скорее нет, чем да, а в глубине души я просто не допускаю, чтобы она могла сделать это…
— Ну, вот видите! Значит, наша с вами обязанность — защитить невиновную, заставить общество изменить свое мнение. Сильные духом должны не подчиняться общественному мнению, а управлять им.
— Вы говорите, что мы должны заставить общество отказаться от своего мнения? Но я ручаюсь вам, графиня, что большинство в глубине души верит в невиновность баронессы. Повторяю: дело не в вине, а в том, что ее имя было примешано к нехорошему делу. Я расскажу вам сейчас один факт из моего прошлого. Очень молодым человеком я служил в качестве атташе при нашем посольстве в Париже. Грешным делом, я очень любил перекинуться в картишки. Однажды, играя с маркизом де Маривье, я сильно проигрался. Я уже хотел было прекратить несчастливо сложившуюся для меня игру, как вдруг стоявший около нас и внимательно следивший за нашей игрой герцог де Жуайез хлопает маркиза по плечу и говорит: «Маркиз, потрудитесь немедленно отдать выигранные деньги обратно этому молодому человеку, вы играете нечестно!» Маркиз ударился в амбицию, но герцог сумел доказать свое обвинение. И что бы вы думали? На другой день наш посол предлагает мне подать в отставку и вернуться в Вену. Почему? Потому, что я замешан в нечестной игре. Но ведь не я играл нечестно, а со мной играли нечестно. «Все равно, вы ли мошенничали или вас обмошенничали, но факт тот, что имя одного из членов австрийского посольства связано с некрасивой историей. Ведь жена Цезаря должна быть вне подозрений». Так и я говорю вам: все равно, виновата или не виновата баронесса Витхан, но она скомпрометирована, и ей не место в вашем незапятнанном доме.
Графиня Зонненберг несколько раз с трудом удерживалась, чтобы не прервать речи Шпейера гневным, резким замечанием. Но она не могла не признать, какая глубокая житейская истина заключалась в его словах. Да и чему могло бы помочь, если бы она рассердилась, оскорбила самого лучшего из своих друзей?
Поэтому она сдержалась, взяла старика за руку и мягко, заискивающе сказала ему:
— Любезный граф, вы сами только что сказали, что мы с вами — старые друзья. Так докажите, что эта дружба — не одни пустые слова. Вы знаете, как я люблю Эмилию. Вы так же, как и я, верите в ее невиновность. Так давайте окружим ее лаской и заботливостью. Мое влияние имеет некоторый вес, а вы — самый беспорочный, самый щепетильный австрийский дворянин, какого я только знаю. Если вы подойдете к Эмилии и ласково поговорите с ней, то это заставит и других сделать то же самое; ведь, может быть, просто никто не решается быть первым… Ну, сделайте это для меня, мой милый граф! Сделайте это в память нашего прошлого.
— Вы знаете, что я ни в чем не могу отказать вам, — буркнул старик, притворяясь сердитым, но на самом деле чувствуя себя смягченным и растроганным. — Но это — тщетная попытка. Я знаю наше общество, графиня… Ну да сделаю, что могу.
Шпейер ушел.
— Вернитесь к обществу, — сказала графиня Лахнеру, — и не уезжайте до тех пор, пока гости не начнут расходиться. Вы должны уехать одним из последних.
Лахнер поклонился графине, но, вернувшись в зал, старался держаться как можно дальше от своего командира. Он заметил, что общество теперь разбилось на отдельные группы, горячо и возмущенно обсуждая что-то. Не было сомнений, что причиной всеобщего возмущения было появление баронессы фон Витхан на вечере у графини.
Но где же эта несчастная баронесса?
Направляясь к буфету, Лахнер прошел маленьким салоном, искусно превращенным в настоящую беседку, полную зелени и цветов. Недалеко от входа туда он увидел даму, разговаривавшую с каким-то господином. Ему показалось, что он узнает в этой даме оригинал портрета, принесенного Люцельштейном, «прекрасным бароном», в заклад к Фрейбергеру. Он подошел поближе и увидел, что не ошибся; то был, без сомнения, портрет этой дамы.
Она показалась Лахнеру намного прекраснее, чем на портрете, но и еще грустнее. Ее лицо было очень бледно, по щекам текли крупные слезы, которые она тщетно старалась подавить.
Ее кавалер тоже представлял собою такую фигуру, мимо которой нельзя было пройти равнодушно. Он был высок, строен, широкоплеч, но его талии позавидовала бы любая девушка. Его лицо отличалось классической красотой, а парфюмер нажил бы большие деньги, если бы этот молодой человек позволил публиковать, что он пользуется его мазями и притираниями — настолько поразительно свеж был цвет его бело-розового матового лица. Одет он был очень богато, элегантно и изящно.
Парочка прошла в танцевальный зал, куда только что вышла графиня Зонненберг, окруженная роем кавалеров и дам. Увидав грустную красавицу, графиня поспешила к ней, крепко обняла ее и расцеловала, приговаривая:
— Милочка! Дорогая моя Эмилия! Как я рада, что ты пришла.
— Это просто непорядочно, наконец, — буркнул чей-то голос сзади Лахнера.
Лжебарон обернулся и увидал Ридезеля, обратившегося с этим негодующим возгласом к старому генералу, стоявшему под руку с увядшей, но накрашенной и откровенно жеманничавшей красавицей.
— Это оскорбление всем нам, — кисло заметила последняя. — Там, где принимают и целуют такую особу, как Витхан, нам не место. Мы должны сейчас же демонстративно уйти отсюда.
— Ну, нет, — возразил Ридезель, — прежде следует отплатить за оскорбление, нанесенное нашему достоинству.
Они, разговаривая, прошли дальше.
Лахнер задумчиво смотрел им вслед, как вдруг чья-то рука взяла его под руку и знакомый командирский голос сказал:
— Ну, Кауниц, что ты скажешь об этой истории? Появление на вечере баронессы Витхан и ее жениха, барона Люцельштейна, порядком взволновало все общество.
— Могу только пожалеть, что общество не находит ничего лучшего, как набрасываться на бедную женщину. Раз сама графиня…
— Ты знаешь, Артур, историю баронессы?
— Я что-то слышал, но мельком.
— Так я тебе все сейчас расскажу. Дело в следующем. Однажды… Но подожди, к нам идет княгиня Лихтенштейн с графиней Гаддик. Мое почтение, княгиня. Вы все цветете и хорошеете, прелестная графиня.
— Ах, Левенвальд, Левенвальд, — улыбаясь, сказала пожилая Лихтенштейн. — И года-то вас не берут. Все такой же рыцарь и опасный ловелас[16].
— Нет, княгиня, — весело ответил Левенвальд, — я, может быть, более кого другого испытываю на себе гнет прожитых лет, но сегодня я и в самом деле чувствую себя помолодевшим, и виновником всего является вот этот юноша. — Он хлопнул Лахнера по плечу. — Его отец был лучшим другом моей юности, и воспоминания настолько увлекли меня к прожитому, что с плеч на мгновения как бы свалился десяток-другой лет.
Княгиня Лихтенштейн и графиня Гаддик начали расспрашивать лже-Кауница, и разговор стал общим. В этот момент музыка заиграла менуэт. Тогда Левенвальд обратился к графине Гаддик, говоря:
— Мне доставило бы бесконечное удовольствие, если бы вы, графиня, в качестве грациознейшей и искуснейшей танцовщицы протанцевали менуэт с моим Артуром, который, если мне не изменяет память, тоже должен танцевать очень хорошо.
Что оставалось делать Лахнеру?
Проклиная в душе излишнюю и обременительную пылкость чувств графа Левенвальда, Лахнер в глубоком почтительном поклоне склонился перед графиней Гаддик и повел ее к рядам танцующих пар.
Он умел танцевать менуэт, но боялся, что, быть может, вдруг в аристократическом обществе этот танец исполняется не так, как привык он. Да и давно уже он не танцевал — в ногах не было прежней гибкости и эластичности.
Тем не менее с этой задачей Лахнер превосходно справился. Он нарочно помедленнее вел графиню к танцу, чтобы успеть присмотреться, как остальные танцуют менуэт. Убедившись, что в фигурах танца для него нет никаких неожиданностей, лжебарон увереннее повел свою даму, и когда он после танца доставил ее на место, то княгиня Лихтенштейн даже похвалила его ловкость и изящество.
Сейчас же после этого общество пригласили к столу.
Лахнеру удалось занять в высшей степени удачное место. Он сидел, во-первых, очень далеко от своего полкового командира, во-вторых — рядом с веселой графиней Гаддик, а в-третьих, — что было важнее всего остального, — против бледной и грустной баронессы Витхан.
Слева от Лахнера сидел барон Ридезель. Нельзя сказать, чтобы наш гренадер был доволен этим соседством. Было что-то неприятное, отталкивающее во всем существе этого пруссака, да и уж слишком демонстративно подчеркивал он свое негодование по поводу присутствия за столом баронессы Эмилии. Видно было, как все клокотало внутри гордого аристократа, и присутствующие боялись, как бы он в конце концов не устроил явного скандала.
Лахнер первым делом опрокинул несколько стаканов крепкого венгерского вина, чтобы избавиться от последних остатков связывающего его смущения. Надежды, возложенные им на благословенного божка пьянства, оправдались всецело: огненная вьюга заструилась по жилам, унося остатки робости и чувство неловкости. Он то весело болтал с графиней Гаддик, то искоса наблюдал за сидевшей против него грустной Эмилией, и каждый раз его брови чуть-чуть сморщивались при этом. Витхан сидела рядом со своим женихом, но тот старался совершенно не обращать на нее внимания, а все время разговаривал со своим соседом; очевидно, у прекрасного барона Люцельштейна душа была не из храбрых, и он не решался открытым ухаживанием за невестой выступить против общего враждебного ей настроения.
Лахнер вспомнил, что этот самый красавчик закладывал у ростовщика портрет своей невесты, и ему до боли становилось жалко, что эта грустная красавица должна связать свою жизнь с таким недостойным ее человеком.
Когда кончили ужинать, лакеи поспешно собрали со стола посуду и блюда и поставили серебряную вазу, наполненную свернутыми билетиками. Вазу передавали от гостя к гостю, и каждый брал себе пять штук таких билетиков. Это была лотерея — любимое развлечение того времени.
У графини Зонненберг была в руках маленькая книжка, сзади графини стоял лакей с корзиной. Гости разворачивали свои билетики, и если там оказывался номер, это означало выигрыш. Графиня справлялась по книжке сообразно с номером и счастливчику сейчас же вручали то, что посылала ему судьба. Выигрыши отличались большим разнообразием. Там были красивые ювелирные вещи, а также и совершенно не имеющие ценности. В последнем случае к выигрышу был прикреплен листочек бумаги с едким, остроумным изречением.
Если бы не присутствие баронессы Витхан, то общество предалось бы безудержному веселью. Но и теперь, несмотря на некоторую скованность гостей, время от времени раздавался дружный взрыв хохота, когда выигрыш или совпадал, или уж очень контрастировал с личностью выигравшего. Так, смеялись, когда хорошенькая баронесса Берне, бывшая замужем три года и имевшая уже пятерых детей (два раза у нее было по двойне), получила фарфорового аиста, державшего в клюве пару спеленатых младенцев. Княгиня Голицына, писавшая бесконечно скучные философско-религиозно-моралистические трактаты, получила серебряный брелок, изображавший ветряную мельницу. Бесшабашный расточитель граф Фиори выиграл деревянную копилку, кутила Берцхеймер — крошечную бутылочку с ромом. Но, пожалуй, еще больше смеялись, когда выигрыш не соответствовал характеру или возрасту и наклонностям выигравшего. Так, графиня Гаддик получила золотую трубочку для курения, испытанный вояка граф Левенвальд — миниатюрный старушечий чепец, княгиня Лихтенштейн — бинт для усов.
Странный выигрыш достался на долю Лахнера. Он выиграл маленькую атласную подушечку, в которую была воткнута сломанная иголка. Надпись, вышитая на подушке, гласила французским двустишием:
«И сломанная иголка имеет больше цены, чем сомнительное дворянство».
Лахнер не без смущения разглядывал этот странный выигрыш: в это время его сосед, барон Ридезель, заинтересовался подушечкой и попросил дать ему посмотреть. Вынув сломанную иголку из подушки, Ридезель сказал:
— Судьба несправедлива, послав достойному человеку столь незаслуженный намек… — Он замолчал, с вниманием разглядывая иголку. — Подумать только, — сказал он наконец. — Да ведь иголка без ушка! Значит, она по праву принадлежит баронессе Витхан. — И сказав это, Ридезель бросил иголку через стол баронессе[17].
Несчастная Эмилия закрыла лицо руками и сидела ни жива ни мертва на своем месте. Ее жених обратился к Ридезелю со словами:
— Я просил бы объяснить мне, что значат ваши слова, барон.
— Я к вашим услугам, — дерзко ответил Ридезель, бросив Люцельштейну свою визитную карточку.
Взоры всех обратились на «прекрасного барона». Все ждали, что сделает он в защиту чести любимой женщины.
Но Люцельштейн побледнел, как полотно, и самым заискивающим тоном ответил:
— Милый барон, я и без карточки знаю, кто вы и где вы живете. Но мне и в голову не могло бы прийти придавать официальное значение вашим последним словам. Я глубоко уверен, что вы совершенно не хотели оскорбить достойной уважения особы вашей неудачной шуткой.
— О нет! — нахально улыбаясь, возразил Ридезель. — Никого достойного уважения я оскорблять не хотел. Что же касается тех, кто этого уважения недостоин и чье присутствие уже само по себе оскорбительно для общества, то… впрочем, может быть, теперь вы возьмете все-таки мою карточку?
У Лахнера от бешенства даже судорога подступила к горлу, а барон Люцельштейн продолжал сидеть, растерянно и подобострастно улыбаясь.
— Неужели во всем обществе не найдется ни одного человека, который сумел бы ответить этому завравшемуся человеку?! — воскликнула графиня Зонненберг.
— Но в ответ на эти слова сидевшие за столом мужчины только переглянулись и отвели взоры в сторону — никто не решался вступиться за честь баронессы Витхан.
Тогда Лахнер смело и решительно взял в руки карточку Ридезеля и вслух прочел:
— «Барон фон Ридезель»… Это явная опечатка. Вот как будет правильнее… — Он согнул карточку складкой, в которой исчезло «фон Рид», и положил ее на стол.
Теперь на согнутой карточке стояло: «Барон езель»[18].
Ридезель посмотрел на свою карточку и позеленел от ярости.
— Милостивый государь! — сказал он Лахнеру. — Вы позволили себе оскорбить знатное и порядочное семейство, надругавшись над его фамилией. Я требую у вас сатисфакции!
— И разумеется, я не откажу вам в ней, — спокойно ответил Лахнер. — Но вы ошибаетесь, сударь, если предполагаете, что я надругался над семейным именем вашего рода. Я знаю, скольких славных представителей дал род Ридезелей, и не могу делать их всех ответственными за то, что среди них оказался один, совершенно недостойный этого доброго имени. Вы нагло оскорбили женщину, вместо того чтобы в качестве дворянина и рыцаря защищать слабый пол от обидчиков. Вы оскорбили добродетель, преступили законы гостеприимства и обидели слабого. Все это — преступление такого рода, что их может совершить только Ридезель, лишенный слога «Рид».
— Вашу карточку, сударь! — крикнул Ридезель, дрожа от бешенства.
— Я живу в гостинице «Венгерская корона», — спокойно ответил гренадер.
— Мы еще увидимся!
— Надеюсь.
Затем барон Ридезель вместе с гостями, бывшими на его стороне, вышел из столовой, даже не попрощавшись с хозяйкой дома. Представители высшей аристократии подошли к графине и выразили ей сожаление, что в ее доме случилась подобная неприятность, но при этом дали понять ей, что считают все попытки ввести баронессу Витхан в общество бестактностью и необдуманным шагом.
Вскоре из всех гостей остались только барон Люцельштейн, баронесса Витхан, Лахнер и его командир.
Баронесса подошла к гренадеру, протянула ему руки и сказала полным слез и страдания голосом:
— Да благословит вас Бог, барон…
Рыдания пресекли ее фразу…
Она молча подошла к графине, обняла ее и пошла к дверям.
Люцельштейн подскочил к невесте, предложил ей руку, но Эмилия окинула его таким презрительным, таким негодующим взором, что «прекрасный барон» невольно отшатнулся. Через мгновение он стремглав бросился догонять Эмилию.
Теперь и до Лахнера дошла очередь проститься с хозяйкой.
— Барон, — сказала ему графиня, — вы вели себя так, как надлежит вести себя настоящему мужчине и дворянину. Я молю Бога, чтобы он дал мне возможность отблагодарить вас за ваш рыцарский поступок.
Лахнер с Левенвальдом вышли из дворца графини. Гренадер по настоянию полковника сел к нему в карету, а экипаж Лахнера поехал за ними следом.
— И надо же было тебе попасть в такую кашу! — досадливо сказал Левенвальд.
— Разве я мог поступить иначе? В качестве дворянина я был обязан вступиться за честь бедной женщины!
— Это — еще вопрос… Конечно, Ридезель вел себя нагло и непорядочно, едва ли его будут всюду принимать теперь. А все же, как видишь, никто не решился вступиться за баронессу Витхан. Плохо ее дело, очень плохо! Графиня Зонненберг сделала непозволительную ошибку…
— Баронесса виновна или невиновна?
— Этого никто не знает. Да, кстати, я хотел рассказать тебе ее историю. Видишь ли… Однако вот мы уж и подъехали. Да, совсем забыл: помни, что твой секундант — я!
— Я тебе страшно признателен, милейший Левенвальд.
— А я горжусь тобой, милый Артур. Конечно, твоя выходка была необдуманна, а все-таки… мне она чертовски нравится! Молодец ты у меня!.. Весь в отца! Ну, до свидания, дорогой.
Он нежно обнял лже-Кауница, и тот направился в свою гостиницу.
После всех волнений и быстрой смены неожиданных сюрпризов Лахнер сразу заснул мертвым сном на мягкой постели своего номера. Проснулся он только поздно утром, и его первая мысль была о дуэли.
Он не боялся. Еще будучи студентом, он посвящал много времени фехтованию, а военная служба еще увеличила гибкость и проворство его движений. Но он не знал, долго ли оставит его князь Кауниц в навязанной ему роли и будет ли ему предоставлена возможность отомстить за оскорбление, нанесенное прекрасной, грустной Эмилии.
Он с горечью думал, что представляет собою просто какую-то марионетку, которая лишена самостоятельности, а должна подчиняться нити руководителя, и, может быть, в тот самый момент, когда он будет считать себя у цели своих желаний, своих надежд, когда он уже будет стоять лицом к лицу с наглым оскорбителем, нить потянет его назад, за кулисы, и снова вернет к прежнему.
А тогда прощай его прекрасный сон! Прощай, божественная, несравненная Эмилия!
Как живая, стояла она перед ним… Ему опять представилось, как она с горячей признательностью пожала ему руки, как затем негодующим взглядом оттолкнула руку своего трусливого жениха…
Стук в дверь рассеял его грезы. Лахнер крикнул: «Войдите!» — и приготовился встретить то новое, что ждало его в этом фантастическом положении.
В комнату вошел Фрейбергер. Он молча взял стул и подсел к изголовью кровати Лахнера.
— Ну, что у вас новенького? — спросил последний.
— Я прямо от князя, — ответил еврей. — Его сиятельство только что получил подробный доклад обо всем, происшедшем вчера на вечере графини Зонненберг. Ваше счастье сделано, потому что вами очень довольны.
— Ну, а как дело с моим отпуском?
— В настоящий момент ваш отпуск продлен на пять дней, но можно предположить, что вы никогда более не вернетесь в полк.
— Долго еще мне придется оставаться майором фон Кауницем?
— Да. Пока что вы в высшей степени необходимы.
— Что же, в одном отношении мне это очень приятно.
— Именно?
— Мне приходится драться на дуэли с одним мерзавцем, который позволил себе оскорбить вчера баронессу Витхан. А это будет возможно только в том случае, если мне не придется преждевременно сойти со сцены.
— Ах вы, забияка! И суток еще не прошло, как вы стали дворянином, а уже дуэль… Но, говоря серьезно, милейший, было бы очень неудобно дать этой дуэли состояться. Ридезель — известный бретер и фехтует как сам дьявол. Если дело дойдет до дуэли, то он убьет вас…
— Ну, это еще вопрос!
— А если он убьет вас, то создастся крайне неудобное положение. Либо надо будет разоблачить ваше настоящее имя, что придется не по душе князю Кауницу, либо похоронить под теперешним псевдонимом, с чем может не согласиться майор Кауниц.
— Так или иначе, но от этой дуэли я не откажусь!
— Очень возможно, что нам удастся оттянуть это дело до тех пор, пока вы не получите возможность закончить его от своего собственного имени.
— Да, но если секунданты Ридезеля явятся ко мне, то я уже не буду в состоянии отклонить или затянуть переговоры.
— Вы и не можете этого себе позволить. Майор Кауниц — человек чести. Раз вы олицетворяете его, то и должны действовать так же, как поступил бы и он сам. Ну да предоставим событиям идти своим естественным ходом. Вот я принес вам сто дукатов и привел лакея: для родовитого дворянина неприлично пользоваться услугами наемного трактирного слуги. Ваш лакей стоит в передней. Разрешите ему войти.
Старый еврей открыл дверь и позвал лакея.
— Да ведь это Зигмунд, ваш родственник! — воскликнул Лахнер.
— Ваш слуга, господин барон, — раболепно поклонился Фрейбергер, который при третьих лицах всегда держался с Лахнером очень почтительно. — Я не скажу, чтобы он был уж очень прилежен, но зато на него можно положиться.
— Господи боже, и это называется рекомендацией, — произнес Зигмунд. — Ну, погоди же ты. Господин барон, я ставлю целью своей жизни доказать Фрейбергеру, что он относится ко мне пристрастно и несправедливо.
Зигмунд снова отправился обратно в переднюю.
— Этот парень очень пронырлив и боек, но он не болтун, и на него можно положиться, — сказал Фрейбергер. Кроме того, я вышколил его специально для вас.
— Вы ознакомили его с истинным положением вещей?
— Боже упаси. Он и не подозревает, кто вы такой, и твердо убежден, что для неизвестных ему целей вы были переодеты тогда рядовым.
— Говоря откровенно, Зигмунд мне не особенно-то нравится. Мне кажется, что он легкомыслен и болтлив.
— Друг мой, я ручаюсь за него. Впрочем, Зигмунд останется у вас только на первое время, а дальше видно будет. Ну-с, а теперь я ухожу. Мне надо приобрести для вас приличное платье, верховую лошадь и кое-какие безделушки.
— Постойте минуточку. Расскажите мне, за что преследуют эту несчастную баронессу Витхан? Вчера со мной неоднократно заговаривали, и мне приходилось отвиливать. Боюсь, как бы мне не провраться.
— О, история баронессы Витхан — это целый роман. Рассказывать вам ее подробно было бы слишком долго, сейчас времени нет.
— Так вы изложите ее в общих чертах.
— Извольте. Несколько лет тому назад…
В этот момент в комнату вбежал Зигмунд и доложил:
— Господин барон, тут пришел какой-то господин, он просит принять его. Он явился от имени барона Ридезеля.
— Проведи его в приемную и попроси обождать, я сейчас оденусь, — сказал Лахнер.
Через несколько минут наш гренадер уже стоял в приемной перед молодым, стройным человеком с мушкой на щеке. Одежда выдавала в посетителе человека из высшего круга.
— Я имею честь говорить с господином бароном Кауницем? — заговорил незнакомец. — Мое имя, наверное, хорошо известно вам. Я — Людвиг Эдлер фон Ваничек[19], тот самый Ваничек, который написал знаменитое сочинение «Сто один довод» против янсенизма[20] вообще и в частности — против воззрений Кенеля[21]. Теперь я работаю над созданием или, вернее, заканчиваю свою «Югурту», трагическую оперу, выдающиеся качества которой вызывают столько шума и толков. Но это происходит совершенно без моего участия, честное слово. Другие сами стараются через друзей вызвать побольше шума, но мне это не нужно. Зачем? Истинный талант все равно скажется… Между прочим, я состою одним из атташе прусского посольства, но, по-моему, это несравненно менее почетно, чем то место, которое я занимаю в литературе. Вам, конечно, известно, что я написал знаменитую «Критику новейшей литературы». Вероятно, вы знаете также, что я писал ее по поручению своего правительства. Я был очень строг, но вполне справедлив, и девственница Германия должна быть благодарна мне за то, что я на многое открыл глаза. Например, Готфрида Бюргера[22] я представил в его истинном свете — как бездарного пачкуна, пишущего только для черни и совершенно лишенного чувства изящного, ну, а Иоганна Миллера[23] я совершенно замолчал, чем развенчал из обоих.
Лахнер потерял наконец терпение:
— К делу, сударь, к делу, — сказал он.
— Простите, — шаркнул ногой Ваничек. — Я до такой степени увлечен литературой, что забываю ради нее обо всем. Вы знаете, недавно я прочел первые два акта моей «Югурты» в избранном обществе, а сегодня рано утром мне приносят золотую табакерку «от неизвестной почитательницы». Я был так рад, что…
— Еще раз повторяю вам: к делу!
— Вы совершенно правы, барон. Мое оживление и радость могут показаться вам неприличными, тем более что я до известной степени являюсь к вам в качестве… ну, как бы это сказать?.. ангела смерти, что ли.
— Я вас не понимаю.
— Барон Ридезель, мой друг, передает вам через меня свой вызов на дуэль, а он имеет дурную привычку поражать своего противника насмерть… Да, дружба требует от меня тяжелых жертв. Я — человек тихий и мирный; я с наслаждением прислушиваюсь к сладостному журчанию Кастальского источника[24], а судьба и дружба требуют, чтобы я внимал яростному звону оружия, стремящегося проникнуть в недра враждебного сердца… В последние четырнадцать месяцев я имел печальную честь многократно быть секундантом моего друга, и — боже мой! — сколько крови пролито кровожадным Ридезелем. Собственно говоря, я считаю дуэль неподходящим способом разрешения спорных вопросов, так как тут дело лишь в ловкости и счастье, а никак не в абсолютной правоте. Но что вы поделаете, если Ридезель не хочет драться на дуэли без меня? Он считает меня своим добрым гением, так как не было ни одной происшедшей в моем присутствии дуэли, которая бы не окончилась благоприятно для него. Но, с другой стороны…
— Где должна состояться дуэль?
— Да уж здесь для этого облюбован Бригитенау.
— Час?
— Предоставляется вам. Но мой друг желает, чтобы это совершилось как можно скорее.
— Я готов.
— Великолепно! Так с этим можно, значит, покончить до обеда. В час дня у охотничьего домика в Бригитенау?
— Я немедленно извещу об этом своего секунданта.
— У вас имеются какие-либо особенные условия?
— Нет, — ответил Лахнер.
— Значит, нам не о чем больше говорить?
— Не о чем.
— Я бесконечно рад чести познакомиться с вами, господин барон. Надеюсь, что вам еще удастся послушать мою «Югурту», а уж хотя бы ради этого одного стоит остаться в живых, хе-хе-хе… Итак…
— До свидания, до свидания, господин Ваничек. Дверь как раз позади вас, а все, что было нужно, мы уже выяснили. Милости прошу…
Лахнер широко открыл дверь перед разговорчивым литератором и сделал рукой столь выразительный жест, что даже малозастенчивый Ваничек должен был понять его и ретироваться.
— Господи боже ты мой! — воскликнул Лахнер, оставшись один. — Более подходящего субъекта Ридезель не мог избрать в секунданты. Вот уж «рыбак рыбака видит издалека»… Но как это отлично складывается. Теперь уже нельзя будет помешать дуэли.
Он присел к письменному столу и написал записку к Левенвальду. Зигмунду было приказано немедленно отнести ее по адресу.
«Однако, — сказал себе Лахнер, встав перед зеркалом и тщательно осматривая себя, — с моей стороны, немалое нахальство, показаться командиру при дневном свете. Конечно, до известной степени родинка и парик придают моему лицу несколько другое выражение, а все-таки… Впрочем, солдат так много, что в глазах командира они все сливаются в сплошное серое пятно… И главное, кому может прийти в голову, что гренадер рискнет на столь дерзкую мистификацию? Самое важное — не заронить ни в ком и искры сомнения, а это возможно лишь в том случае, если держаться смело и свободно… Да и поздно теперь думать обо всем этом: жребий вынут, надо ждать своей участи; чаша налита — надо ее выпить до дна. А там будь что будет!»
Из всех этих дум Лахнера вывело появление парикмахера, заранее приглашенного Фрейбергером. Последний отлично знал жизнь: раз Лахнер хотел достаточно правдоподобно играть роль светского льва, то ему нельзя было обойтись без услуг парикмахера, имевшего, к слову сказать, большое значение в Вене того времени.
Дело в том, что в те времена газет было вообще очень мало, да и те, которые существовали, отнюдь не удовлетворяли потребностям публики. Писать обо всем происходящем было невозможно, так как это навлекало всевозможные кары на издателей. Одно не пропускалось цензурой, другое, хотя и пропускалось, вызывало недовольство кого-нибудь из сильных мира сего. При этом все дело нередко зависело от простого административного «усмотрения», и было совершенно невозможно ориентироваться в выборе дозволенного и недозволенного. Пишущая братия избрала «благой путь» и вообще молчала о венских событиях.
Поэтому венские газеты того времени представляли собою довольно комическое явление. Читатель узнавал из них, что в Каире нежданно-негаданно забил колодец, что в Петербурге на постройке нового дворца упавшим бревном раздавило рабочего, что в Испании вырос необычайной величины арбуз, но о том, что в Вене произошла такая-то кража, грабеж или убийство, обыватели могли узнать только из уст соседей или досужих разносчиков новостей.
То, что сознательно опускалось газетами, восполняли парикмахеры. В те времена парикмахерских было гораздо меньше, чем теперь, но зато самих парикмахеров — не в пример больше. Вся знать причесывалась у себя на дому, и это одно отнимало столько времени, что нынешней армии куаферов[25] ни за что бы не управиться с клиентурой того времени, особенно если учесть разницу в прическах мужчин того времени и теперь.
И вот эти парикмахеры, переходя из дома в дом, разносили новости и известия. При этом они сообщали такие вещи, которые нельзя было бы напечатать даже и при относительной свободе печати, и в истории развития общественного самосознания парикмахерам необходимо отвести немалую роль.
Куафер, явившийся к мнимому барону Кауницу, нисколько не отличался от своих коллег: он так же ловко взбивал и пудрил парики, как собирал и передавал самые сокровенные новости.
— Известно ли господину барону, — сейчас же начал он, занимаясь прической Лахнера, — что вчера французский посланник, господин де Бретейль, хотел во что бы то ни стало уехать? Во дворе посольства царила такая суматоха, просто страсть. Во дворе стояли три дорожные кареты, из комнат выносили сундуки и ящики. Вся прислуга, нанятая здесь на месте, была рассчитана. Болтали, что французы собираются вторгнуться в Нидерланды, а старший мастер придворного шорника даже держал со мной пари на полдюжины бутылок вина, что не пройдет и шести недель, как разгорится война с Францией. Я не боюсь проиграть это пари, и не на мои деньги будет куплено полдюжины бутылочек, которые мы разопьем с шорником. Я лучше разбираюсь в политике, чем астрономы в предсказании погоды. Конечно, война с Францией возможна так же, как возможна война со всякой другой державой, но так скоро это не делается. Кроме того, по всем признакам я прав и войны не будет. Господин барон, французский посланник не уезжает!
— Откуда тебе это известно?
— Дорожные кареты снова отправлены в каретный сарай, багаж распакован, прислуга опять нанята.
— А что говорят по поводу причин, заставивших француза так быстро отказаться от своих планов?
— Относительно этого я буду иметь честь доложить завтра. Вся эта история еще не расследована мною хорошенько, а я никогда не говорю чего-либо без оснований.
Старый Эрлих вздумал уверять меня, будто посол просто предполагал совершить увеселительную прогулку. Ну, да меня не проведешь.
Куафер закончил свое дело и ушел, почтительно раскланявшись по всем правилам изящного тона.
Лахнер радостно забегал по комнате.
— Бретейль не уезжает! Это следствие моего появления на общественной арене под личиной майора Кауница. Вот как быстро сказалась государственная польза моего переодевания.
Вскоре явился посыльный и подал ему письмо.
Лахнер с живейшим интересом принялся рассматривать конверт. Он был из шелковистой бумаги и благоухал дорогими духами. Все это, вместе с почерком, вселило в него убеждение, что письмо писала женщина.
Он нетерпеливо разорвал конверт и первым делом кинулся к подписи, а прочитав ее, воскликнул:
— Однако! Это превосходит самые смелые мечты и надежды! Боже, что за дивная женщина!
Он пламенно приложился к тому месту, где было написано «Эмилия фон Витхан», и стал читать письмо, гласившее:
«Меня до такой степени измучили тревога и сомнение, что я потеряла всякую власть над собой и не могу собрать надлежащим образом свои мысли, поэтому боюсь, что данное письмо покажется Вам странным и малопонятным. Великодушнейший человек! Вы, не зная меня, дали отпор моему оскорбителю, тогда как тот, которого привязывают ко мне самые священные узы — узы жениха, — предательски оставил меня на посмеяние. До последнего дыхания своего я буду помнить Ваше великодушие и бесстрашие. Вы настоящий мужчина, Вы рыцарь, так как не можете дать в обиду женщину, даже такую, на которой, хотя и незаслуженно, тяготеет общественное презрение.
Если Вы действительно не верите позорящим меня слухам, то, наверное, исполните ту просьбу, с которой я обращаюсь к Вам теперь.
Откажитесь от дуэли, барон. На что Вам этот поединок? Вы только поставите на карту свою жизнь, а для чего? Чего Вы добьетесь этим? С глубокой горечью я должна признать, что поруганную честь моего имени не восстановить острием шпаги.
Отношение всего общества открыло мне вчера глаза. Я — пария; я отвержена и никогда более не решусь показаться среди этой холодной, бесконечно строгой знати. Завтра рано утром я исчезну из Вены, и никто не узнает, куда я скроюсь: Эмилия мало жила, но так много страдала… Жила!.. Как грустно звучит прошедшее время, когда вспоминаешь, что мало, очень мало лет прожито… Много ценностей оставляю я после себя: верную подругу, нежно любимого дедушку, именье, которое я полюбила, как родину, и слуг, называвших меня своей матерью… И к числу покидаемых драгоценностей я причисляю также и того чужого… но нет, не чужого, а нового человека, взгляд и смелый поступок которого неизгладимо запечатлелся в моем сердце…
Да благословит Вас Бог! Я позволяю себе послать Вам свои часы в воспоминание о несчастной Эмилии, которая безнадежно гибнет под тяжестью суровой, несправедливой судьбы…
Еще раз умоляю Вас: откажитесь от дуэли с Ридезелем. Этот господин имеет дурную репутацию бретера; он задирает всех и каждого, полагаясь не только на свое искусство, но и на разные недостойные уловки. Еще недавно он ранил на дуэли одного поляка-ротмистра, и тот вскоре умер от заражения крови, хотя рана была очень незначительной. Злая молва уверяет, что шпага Ридезеля была отравлена. Я не осмелюсь утверждать, что это непременно так и было, но какая честь, какая заслуга драться с человеком, о котором ходят подобные слухи?
Еще раз позволю себе засвидетельствовать Вам сердечнейшую благодарность преданной Вам
Эмилии фон Витхан».
— Что это еще за ересь! — воскликнул Лахнер. — Такая милая женщина хочет отказаться от света? Ну уж нет, этого я не могу допустить… Нет, сегодня же после дуэли я повидаюсь с нею и переговорю. Ловкости Ридезеля я нисколько не боюсь, особенно теперь, когда мне необходимо жить, чтобы добиться моей дивной Эмилии. Это придаст мне силы, ловкости и изворотливости вдесятеро…
Вернулся Зигмунд и принес ему визитную карточку Левенвальда, на которой было написано:
«В половине двенадцатого на эспланаде перед Шотентором. Обнимаю.
Твой Л.».
— Однако, — воскликнул Лахнер, — уже одиннадцать! Прикажите сейчас же запрягать.
Молодой еврей не двинулся с места: он тревожно искал что-то по всем карманам.
— Бог отцов и дедов моих! — испуганно произнес он наконец. — Неужели я потерял ее?
— Кого «ее»?
— Записку.
— От кого?
— От Фрейбергера.
— Где ты видел его?
— Только что, на улице. Ему было очень некогда, и он тут написал несколько слов на вырванном из записной книжки листочке, но куда я сунул этот листок, вот вопрос! А, да вот она!
Он подал Лахнеру записку, в которой было написано:
«Господин барон, сегодня в девять часов я зайду за Вами. Осторожность!
Ф.».
«Черт знает что такое, — недовольно подумал Лахнер. — Из-за этого мне придется отказаться от визита к баронессе Витхан, а это совершенно невозможно. Но, с другой стороны, я не могу опоздать к назначенному часу, так как, очевидно, речь идет о чем-то важном…»
Тут ему доложили, что карета готова.
Лахнер отправился к Шотентору, где его уже ждал аккуратный Левенвальд. В карете рядом с командиром сидел другой мужчина, в котором Лахнер узнал полкового врача Гинцеля.
Левенвальд предложил лжебарону пересесть к нему в карету, и они быстро покатили к Бригитенау.
Когда подъехали к ресторанчику, носившему название «Охотничий домик», они убедились, что Ридезеля с секундантами еще не было.
— Что же, давайте выпьем пока по стаканчику вина, — предложил Левенвальд, — в небольшом количестве вино подействует возбуждающе, оно придаст тебе, Артур, энергии и изобретательности, да и тело не будет так стыть на морозе.
Лахнер, улыбаясь, ответил, что столь благородный напиток, как вино, ни в каких количествах не может помешать ему, а потому он с удовольствием выпьет. Вообще он держался на редкость спокойно и хладнокровно. Он шутил по поводу перевязок, раскладываемых доктором на столе, и его лицо даже не дрогнуло, когда в комнату вбежал Зигмунд с докладом, что вдали показалась быстро мчавшаяся карета.
— Ну, Артур, — сказал Левенвальд, — я вижу, что ты непременно одолеешь своего противника. Ты спокоен, как герой. Говорят, что Ридезель часто пускается на различные финты. Если ты заметишь это, то спокойно отскочи назад и будь уверен, что я разделаю его тогда на все корки, как поступают с шулерами, которых ловят на передергивании.
С этими словами Левенвальд и его спутники встали и отправились к дверям, чтобы встретить подъезжавшую к дому карету. Когда та остановилась, из нее вышли секунданты Ридезеля — уже известный нам Ваничек и другой член прусского посольства, советник Кремпе. Но самого Ридезеля не было.
Лахнер сейчас же подумал о словах Фрейбергера, который с иронией отнесся к предстоявшей Лахнеру дуэли, уверяя, что дать ей состояться — не в интересах князя Кауница. Гренадер надеялся, что благодаря быстрой развязке предупредить дуэль не удастся, но теперь видел, что ошибался.
Кремпе, подойдя к противникам, заявил им, что Ридезеля экстренно услали с депешами в Берлин. Его так торопили, что ему не было даже времени письменно известить об этом противника, но он постарается как можно скорее справиться со служебными обязанностями и вернуться в Вену, чтобы покончить с этим делом чести.
— Сколько времени может продлиться его отсутствие? — спросил Лахнер.
— В данный момент это еще нельзя определить, но мне кажется, что раньше чем через неделю ему не удастся вернуться.
Через несколько минут наш гренадер снова сидел в карете своего командира и быстро мчался обратно к Вене.
— Где ты сегодня обедаешь? — спросил его Левенвальд.
— Этого я еще не решил.
— Значит, ты обедаешь у меня.
— Я с удовольствием принял бы это приглашение, милейший Левенвальд, но у меня имеются неотложные дела, а потому…
— А потому мы постараемся отобедать как можно скорее, только и всего.
Лахнер хотел было возразить, но Левенвальд заговорил с доктором о какой-то дуэли между двумя представителями высшего венского общества, которая должна была произойти в ближайшие дни. Они принялись взвешивать шансы обоих противников, а наш гренадер уныло погрузился в свои думы.
Как бы ухитриться отклонить предложение командира? С одной стороны, Лахнер чувствовал себя нравственно обязанным сделать все, чтобы отговорить Эмилию от намерения покинуть свет. С другой — мало было удовольствия предстать перед ближайшим начальством и товарищами в майорском мундире. А последнее было неизбежно: в квартиру Левенвальда надо было проходить казарменным двором…
— Милый Левенвальд, — сказал он наконец, — разреши мне остановить карету. Я должен расстаться с тобой.
— Да почему же, милый Артур?
— Но я уже говорил тебе, что мне необходимо сделать очень важный для меня визит.
— Очень сожалею, что на этот раз я никак не могу исполнить твою просьбу, — шутливо ответил Левенвальд. — Ты арестован мной; я тебя не выпущу, пока ты не отобедаешь у меня.
Карета катилась с невероятной скоростью — так по крайней мере казалось несчастному Лахнеру. Он сделал еще попытку избавиться от нависшей над ним опасности.
— Милый друг, — сказал он командиру, — ты заставляешь меня нарушать данное мною честное слово: я обещался немедленно явиться к одной даме после дуэли.
— Ну а так как дуэли не было, — смеясь, ответил командир, — то ты и не нарушишь слова, если заедешь сперва ко мне. Нет, я не отпущу тебя. Я обещался жене привезти тебя обедать; она жаждет познакомиться с тобой.
Что было делать? Протестовать долее — значило навлечь на себя подозрения, а именно этого-то Лахнер и должен был избегать всеми силами. Оставалось подчиниться неизбежному и постараться как-нибудь избежать той ловушки, которую расставила ему судьба.
Но как?
Ему было пришло в голову притвориться заболевшим. Но злой рок посадил его в карету с отличным врачом, который немедленно распознал бы притворство. Впрочем, если бы он даже и не распознал, все-таки квартира полковника была ближе всего, и его, как заболевшего, доставили бы туда. Мало того, с него сняли бы парик, мундир, а следовательно, опасность быть узнанным только возрастала…
Нет, надо было поскорее придумать что-нибудь, пока не поздно…
Но вот загвоздка — он ровно ничего не мог придумать… А время бежало быстро-быстро, и каждая минута все более приближала его к зданию, из которого двое суток тому назад он вышел в солдатской одежде…
Его ротный командир принадлежал к числу друзей командира полка и зачастую обедал у него. Какое лицо сделает он, если Левенвальд представит ему рядового Лахнера под видом майора Кауница…
Господи, хоть бы лошади пали или хоть бы сломалось колесо у кареты. Тогда можно было бы ускользнуть незаметным образом…
Неужели небо услыхало его молитвы? Кучер круто завернул, и ось с треском налетела на придорожный камень… Но нет… Адские силы хранили эту проклятую карету: все было цело… Послышались слова команды, звякнуло оружие, которым отдавали честь командиру… Потом послышался глухой рокот: это карета проезжала под низкими сводчатыми воротами… Денщик почтительно распахнул дверцу кареты…
Лжебарон Кауниц оказался в своих казармах…
Таинственная рука, управлявшая судьбой гренадера Лахнера, продолжала рисовать самые запутанные узоры его пути, стараясь причинить ему как можно больше неприятностей.
Вместо того чтобы направиться по лестнице прямо к себе на квартиру, командир сделал несколько шагов по двору и оглядел его. В глубине стояла группа выстроенных солдат, имена которых выкликались фельдфебелем. Невдалеке стоял офицер. Лахнер сейчас же узнал свою роту, вернувшуюся с наряда и подвергавшуюся перекличке. На левом фланге стоял его коллега Биндер.
— Вот там стоит часть моих гренадеров, — сказал командир Левенвальд лжебарону. — Если хочешь, я прикажу пробить тревогу и вызову сюда весь батальон, чтобы ты мог видеть, какие бравые молодцы у меня. Я очень горжусь ими и думаю, что лучше моих солдат нет во всей армии.
— Благодарю, — ответил Лахнер, — но лучше предоставим им отдохнуть теперь. Я надеюсь, что мне представится еще немало случаев увидеть в полном составе твой полк, известный своей выучкой и дисциплиной по всей Европе.
Левенвальд с довольным видом кивнул головой.
— Это, кажется, первая рота, — сказал он вглядываясь, — но почему же не видно офицеров? Ну-ка, подойдем поближе.
Он быстрыми, крупными шагами направился к солдатам.
Лахнер замешкался и обратился к врачу, желая завязать с ним разговор. Но тот подумал, что майор вежливо уступает ему дорогу, и, закачав головой, предупредительно показал рукой, чтобы Кауниц проходил вперед. К тому же и Левенвальд обернулся и крикнул, чтобы тот шел за ним.
У несчастного гренадера не было иного выбора. С геройством отчаяния он собрал всю силу воли и спокойствие и отправился вслед за Левенвальдом.
Когда командующий офицер увидал, что командир полка идет к роте, он скомандовал: «Смирно» и сам взял под козырек.
— Подпоручик Вандельштерн, — обратился к нему Левенвальд, — где же капитан и другие офицеры первой роты?
— Почтительнейше осмелюсь доложить, что господин капитан передал мне начальствование над ротой, так как ему надо было идти с господином поручиком на заседание военного суда. Остальные господа офицеры тоже разошлись, так как рота пришла с наряда в отличнейшем порядке.
— Чтобы больше этого не было! — гневно крикнул полковой командир. — За поспешность, с которой господа офицеры покидают роту до увода ее с плаца, они заслуживают хорошей головомойки. Чтобы завтра все явились к утреннему рапорту! Как была распределена рота в дозоре?
— Полурота под командой поручика барона Фергусти стояла на часах около казармы, вторая полурота была распределена при дровяном складе Русдорферского шоссе, при императорских конюшнях и при пороховой башне.
— Господин подпоручик, потрудитесь произвести роте примерное учение.
Левенвальд остался с Лахнером на правом фланге роты и внимательно смотрел за маршировкой и гимнастическими упражнениями солдат. Он был очень доволен, так как гренадеры выказывали себя настоящими молодцами.
Лахнер тоже смотрел на маршировавших мимо него товарищей, стараясь определить, узнан ли он или нет. Увы, с первого же взгляда он убедился, что ближайшие товарищи явно узнали его.
Прямо перед ним находился капрал Ниммерфоль, который с изумлением глядел на лжебарона; рядом с капралом был Гаусвальд, который тоже не мог скрыть своего удивления. Но у Лахнера не дрогнула ни одна черточка лица — он спокойно дал пройти мимо всей роте.
Затем Левенвальд приказал выстроить роту во фронт и стал обходить ее, внимательно всматриваясь в каждого солдата.
Лахнеру не оставалось иного выхода, как последовать примеру командира полка. Когда он проходил мимо гренадера Талера, самого большого пьяницы во всем батальоне, тот слегка подмигнул ему и вполголоса сказал:
— Ай да Лахнер!
Но тот даже не посмотрел на него и сделал вид, будто не слышит.
Когда он проходил мимо Биндера, тот чуть слышно шепнул:
— Non capio![26]
На это Лахнер ответил ему тихим и многозначительным «tace»[27].
Итак, не было сомнений, что Ниммерфоль, Гаусвальд, Талер и Биндер узнали его.
«Кончено, — подумал Лахнер, — все пропало! Да будет проклят тот час, когда я сел в карету Левенвальда! Можно себе представить, как будет неистовствовать и бесноваться Левенвальд… Да! Уж этот-то не пощадит меня, и за каждое ласковое слово, адресованное его «Артуру», гренадеру Лахнеру грозит не один десяток шпицрутенов… Что делать? Боже мой, что предпринять?»
Но тут же у него мелькнула мысль, что, может быть, еще придет на помощь счастливый случай.
Так или иначе, главное было — не терять наружного спокойствия и не выдавать той бури, которая царила в душе.
Лахнер несколько свободнее вздохнул, когда командир полка знаком приказал Вандельштерну увести роту в казармы, а сам, взяв Лахнера под руку, повел его к себе домой.
Там гренадер в мундире майора был представлен графине Аглае Левенвальд, и та приветливо протянула ему руку. Лахнер нежно и почтительно поцеловал руку жены «своего лучшего друга» и постарался наговорить ей как можно больше комплиментов.
Никогда еще до сих пор не понимал он до такой степени, какое большое значение имеют внешний лоск и непринужденность обращения, необходимые в высшем кругу. Он ясно сознавал, что ему никогда не удалось бы довести свою роль до конца, если бы он не был в состоянии весело и свободно болтать теперь, когда на сердце скребли черные кошки.
Аглая Левенвальд была очень церемонной, жеманной дамой, соединявшей физическую непривлекательность с массой моральных недостатков. Она была высокомерна, жеманна, слащаво-кокетлива и анекдотически скупа: офицеры, изредка приглашаемые к командирскому столу, рассказывали много анекдотов об этой черте характера «матери-командирши».
Ее скупость сказалась и теперь, потому что, узнав от мужа, что он пригласил Кауница к обеду, она бросила на Левенвальда яростный взгляд и сейчас же принялась жеманно и слащаво жалеть о том, что ее не предупредили об этом, вследствие чего теперь она принуждена угостить гостя совсем не подобающим обедом. Когда же гренадер поспешил заявить, что он всю жизнь был очень скромен и воздержан в еде, так что для него нет лучше удовольствия, когда ему позволяют не менять привычек, то худая, желтая, костлявая графиня положительно расцвела от восторга.
Сели за стол. Подали первое блюдо.
Но не успел Лахнер прикоснуться к положенной ему порции, как разразилась та самая гроза, которая уже столько времени собиралась над его головой. Все страхи и тревоги, пережитые в последние двое суток, были просто шуткой в сравнении с тем, что ожидало его теперь.
В столовую вошел вестовой командира и доложил, что подпоручик Вандельштерн просит принять его по весьма неотложному делу.
— После, — ответил Левенвальд, — теперь я обедаю. Пусть изложит свое дело завтра, за утренним рапортом.
Вестовой ушел и сейчас же вернулся.
— Господин полковник, — сказал он, — господин подпоручик просит доложить, что его дело не терпит отлагательства.
Командир встал со стула, пробормотал что-то о дураках, которые, если заставить их молиться, лоб расшибут, и отправился в соседнюю комнату, причем ее дверь осталась за ним неплотно прикрытой. Перед этим графиня тоже вышла на кухню, чтобы отдать какое-то распоряжение по хозяйству. Таким образом, Лахнер остался один в комнате. В первый момент он хотел без дальнейших рассуждений выпрыгнуть в окно и попытаться скрыться, надеясь, что, может быть, ему удастся благополучно добраться до своей квартиры и умчаться к Фрейбергеру, который уж укроет его. Ведь положение казалось совершенно безнадежным, подпоручик Вандельштерн как раз командовал ротой во дворе, и его появление у командира в такой неурочный час могло означать только то, что Лахнер узнан товарищами и что офицер явился доложить об этом командиру…
Лахнер почти было решил и в самом деле попытаться скрыться через окно, но одумался, признав, что это ни к чему не приведет. Ему не пробраться по двору, не уйти от преследования. А главное — ведь сказал же ему Кауниц, что в случае неудачи Лахнеру нечего рассчитывать на него… Значит… Он прислушался… Вандельштерн говорил взволнованно и громко, его слова были ясно слышны в столовой.
— Господин полковник, — говорил Вандельштерн, — я явился сюда в полной растерянности, чтобы сделать открытие, которое немало поразит и вас самих. Тот майор…
— Говорят «господин майор»! — поправил его Левенвальд.
— Тот самый субъект в майорском мундире, который четверть часа тому назад…
— Что это за выражение? — снова оборвал его Левенвальд. — «Субъект в майорском мундире»! В каком артикуле вычитали это вы, господин субъект в подпоручичьем мундире?
— Господин полковник, — невозмутимо продолжал Вандельштерн, — господин майор в зеленом мундире с красной выпушкой, который четверть часа тому назад был с вами во дворе, служит нижним чином в третьем взводе первой роты вверенного вам полка и зовут его Лахнером.
— Да вы спятили, что ли?! — крикнул командир.
— Его товарищ Талер узнал его и доложил мне. Я не мог не доложить этого сейчас же вам, потому что и мне самому бросилось в глаза, что этот господин майор как две капли воды похож на рядового Лахнера.
— Это неслыханная наглость!
— Совершенно неслыханная, — подхватил Вандельштерн, — и я сразу подумал, что здесь затеяна какая-то темная мистификация.
— Это наглость с вашей стороны, господин подпоручик! — загремел взбешенный командир. — Как вы смеете обращаться ко мне с такими глупостями? Из-за случайного сходства двух различных людей вы осмеливаетесь строить столь оскорбительные предположения? Это или непростительное легкомыслие, или опасная форма помешательства! Знайте, что тот «субъект в майорском мундире» — племянник князя Кауница, атташе и майор барон Кауниц!
— Это — Лахнер, — невозмутимо повторил Вандельштерн, — тот самый нижний чин из третьего взвода первой роты, который находится в данный момент в отпуске.
В этот момент двери закрылись: очевидно, Левенвальд заметил, что они неплотно прикрыты, и побоялся, как бы его гость не услыхал оскорбительных для него предположений.
«Пока еще не все пропало, — подумал лжебарон, наливая себе стакан вина, — мой командир недоверчив, как Фома неверующий, и весьма возможно, что я выберусь из этой передряги несравненно удачнее, чем Вандельштерн!»
Тем не менее командир еще долго говорил с подпоручиком, слишком долго, чтобы можно было с уверенностью рассчитывать на счастливый исход. Очевидно, ретивый подпоручик сумел все-таки поколебать уверенность командира. Это были худшие минуты в жизни гренадера Лахнера…
Вернулась «мать-командирша» и выразила глубочайшее изумление по поводу того, что суп продолжает стоять на столе нетронутым. Лахнер объяснил ей в чем дело, и «прелестная» Аглая сейчас же поспешила в соседнюю комнату, чтобы указать супругу на его невежливость, — по его вине гость остался в одиночестве за столом.
Не прошло и тридцати секунд, как командир с женой вернулся в столовую. Лоб Левенвальда был нахмурен, мрачность взглядов не предвещала ничего доброго.
— Простите, барон, — сказала графиня, — но муж уж всегда так: он готов ради служебных дел забыть о чем угодно. У нас лучший полк во всей Австрии, но это отличие связано со слишком большими заботами и хлопотами.
— Да, в этом отношении всецело сказывается отличие немецкой натуры от английской, — с любезной улыбкой ответил гренадер, — наш брат немец никогда не чувствует себя всецело спокойным, раз на нем лежат известные обязанности. А англичане… Я знавал в Лондоне полкового командира лорда Элленуайфта, который хвастался тем, что ни разу в жизни не видел своего полка.
Левенвальд молчаливо сел к столу, но есть не мог: видно было, до какой степени он был взволнован.
Графиня и Лахнер принялись за суп. У лжебарона руки дрожали так, что суп расплескивался; чтобы скрыть свое волнение, он сделал вид, будто с жадностью набросился на консоме[28].
— Что же ты не ешь, дружище? — весело спросил он Левенвальда. — Могу сказать, что бульон отменный, и ты очень несправедливо относишься к нему с таким презрением.
Левенвальд недоверчиво и испытующе посмотрел на него и ответил после довольно продолжительной паузы:
— Я так рассердился сейчас, что у меня пропал всякий аппетит.
— Что же тебя так рассердило? — спросила Аглая.
— Подпоручик из первой роты, право, спятил!
— Очень прискорбный случай, — заметил Лахнер, прихлебывая суп, — но, к сожалению, далеко не редкий.
— Причину угадать очень нетрудно, — сказала Аглая. — О, что за молодежь пошла!
— Графиня, — любезно ответил ей гренадер, — неужели у вас хватает духу осуждать ту самую молодежь, среди которой царите вы сами?
Пятидесятилетняя матрона расцвела от этих слов и преисполнилась таким благоволением к лжемайору, что немедленно приказала принести из погреба две бутылки старинного бордо, — честь, которой не удостаивался никто из обедавших у нее в последние пять-шесть лет.
Полковник продолжал оставаться мрачным; зато Аглая уже давно не пребывала в столь отменном расположении духа, как теперь, а потому уже давно не болтала столь многословно и нудно, как в описываемый момент.
Лахнер изо всех сил крепился, чтобы с честью довести свою комедию до конца. Он чувствовал, что что-то затевается против него, но что именно?..
Левенвальд кидал на него недоверчивые взгляды. Он вспомнил, с какой неохотой «барон Кауниц» проследовал в казармы. Правда, он все еще не мог отделаться от твердого убеждения, что между его гостем и покойным бароном Кауницем существует безусловное фамильное сходство… А потом, — мыслимое ли дело, чтобы простой рядовой мог в течение столького времени ни разу не выйти из своей роли, ничем не выказать своего низкого происхождения? Нет, это положительно невозможно! Простой гренадер осмелится явиться к графине Зонненберг, будет разговаривать без стеснения со своим собственным командиром? А манеры? А разговор? Нет, нет, это положительно невозможно!
Но почему же Вандельштерн с такой непоколебимой уверенностью настаивал на своем утверждении?
Бедный Левенвальд не знал, что и подумать. С одной стороны, он не доверял, с другой — это недоверие казалось ему преступлением против друга.
Теперь он с нетерпением ждал, что покажет придуманное им испытание. Он приказал Вандельштерну прислать к нему одного из товарищей Лахнера, а именно того, который спит в казарме рядом с ним. Он хотел, чтобы тот прислушался как следует к звуку голоса Лахнера, хорошенько присмотрелся к его лицу и сказал, Лахнер ли это или это ошибка. Правда, рядовой Талер безапелляционно признал в майоре Лахнера…
«Ну, погоди ж ты, — думал Левенвальд, беспокойно ерзая на стуле, — если окажется, что все это просто показалось Талеру с пьяных глаз, так я прикажу снять с него семь шкур».
Наконец момент выяснения всей этой темной истории настал. Дверь столовой распахнулась, и туда вошел гренадер с корзинкой апельсинов в руке. Он вытянулся в струнку и почтительно доложил, что его прислал подпоручик Вандельштерн.
— Отдать апельсины вестовому.
— Слушаюсь, господин полковник.
— Ты из какой роты?
— Из первой, господин полковник.
— Как зовут?
— Биндер, господин полковник.
— Так это ты отличаешься каллиграфическим искусством?
— Точно так, господин полковник.
— Этот нижний чин отличается выдающимся по красоте почерком, — обратился Левенвальд к Лахнеру, — бумаги, которые он переписывает, производят впечатление гравированных, а не рукописных.
Появление Биндера снова воскресило надежду Лахнера выпутаться из этого скверного положения. Он отлично понимал план Левенвальда и рассчитывал на любовь коллеги, — ведь когда прошел первый порыв горя и отчаяния после вынужденного поступления в солдаты, Биндер всем своим поведением доказал, что желает оставаться верным и преданным товарищем, который не изменит былой университетской дружбе. Поэтому Лахнер был совершенно уверен, что хотя Биндеру и вполне непонятна вся эта комедия с переодеванием, но товарища он не выдаст.
— Давно служишь? — небрежно спросил наш самозванец Биндера.
— Два года и несколько месяцев, господин майор, — почтительно ответил тот.
— И до сих пор не произведен в ефрейторы? Ну, ну! Должно быть, братец, ты неважный служака.
Биндер молчал.
— Сколько раз ты подвергался дисциплинарным взысканиям? — продолжал Лахнер.
— Ни одного раза, господин майор.
— Тогда я уже ровно ничего не понимаю, — сказал «майор», покачивая головой. — Раз обладаешь таким почерком и служишь исправно, то… Что-то тут нечисто.
Он отвернулся от товарища и заговорил с графиней Левенвальд. Полковник отпустил Биндера и сам вышел вслед за ним. Лахнер сразу понял, что теперь Биндера будут спрашивать о тождестве Кауница с рядовым Лахнером. Но когда из соседней комнаты послышались проклятия и громкая ругань, то он понял также, насколько не ошибался, полагаясь на преданность Биндера: очевидно было, что последний отверг предположения подпоручика Вандельштерна.
— У мужа ужасный характер, — вздыхая, сказала графиня Аглая. — Он — раб своего темперамента. Из-за каждого пустяка он готов поднять целый скандал…
В этот момент дверь резко растворилась и с треском захлопнулась за вернувшимся в столовую Левенвальдом. Он тяжело дышал, и все его лицо было совершенно красным от бешенства. На вопрос жены он что-то сердито буркнул и тяжело опустился на стул.
— Однако ты довольно-таки странно развлекаешь нашего гостя, — иронически сказала графиня.
Левенвальд тяжело перевел дух, залпом выпил большой бокал вина, провел рукой по лбу, словно отгоняя от себя какую-то навязчивую досадную мысль, и сказал, обращаясь к Лахнеру:
— Ты уж прости меня, пожалуйста, милый Артур, но у меня совершенно несносный характер: я не в состоянии сдержаться, когда меня бесят так, как сегодня… У меня в полку черт знает что происходит. Мне только что пришлось отдать приказание довольно неприятного свойства.
— Именно? — полюбопытствовала Аглая.
— Я приказал отправить одного из подпоручиков к профосу, а одного из нижних чинов — на «кобылу»[29].
— Да что случилось?
— Не стоит говорить, а то я опять начну беситься. Выпьем-ка еще по стаканчику, милый Артур.
Лахнер внутренне облегченно перевел дух. Теперь надолго была устранена одна из самых страшных опасностей. Судьба Талера заставит всех и каждого воздержаться от опасных разоблачений, и даже те, которые не усомнятся в тождестве их товарища с этим бароном Кауницем, поостерегутся высказывать вслух какие-либо предположения.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Самозванец (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
4
Князь Венцель фон Кауниц граф Ритберг (1711–1794) до 1753 г. нес дипломатическую службу при правительстве Марии-Терезии, в 1753 г. назначен государственным канцлером и с этого момента пользовался исключительным влиянием на политику Австрии.
9
Профосы в австрийской армии исполняли полицейские функции. На них возлагалось наблюдение за арестантами, исполнение телесных наказаний, охрана порядка в местах расположения войск и другие обязанности.
11
Фухтель (нем. Fuchtel) — плоская сторона клинка холодного оружия; удар саблей, палашом, шпагой плашмя.
12
Это известие было сообщено австрийским посланником при берлинском дворе — ван Свитеном. Ван Свитен принял обычные у прусского короля Фридриха Великого приступы подагры за водянку и, не проверив своих сведений, встревожил венский двор. Но Фридрих оправился еще ранее того, как Австрия сконцентрировала войска на прусской границе.
14
Регалии (от лат. regalia — принадлежащий царю), в феодальной Западной Европе — монопольное личное право государей и (через их пожалования) крупных феодалов на получение определенных доходов (от чеканки монет, рыночных пошлин, продажи табака, спиртных напитков, марок и проч.).
15
Ритурнель (фр. ritournelle, от ит. ritorno — возвращение) — здесь: вступительный и заключительный отыгрыш в танцевальной музыке.
16
Герой знаменитого романа Сэмюела Ричардсона (1689–1761) «Кларисса Гарлоу». Этот роман появился незадолго до времени действия настоящего повествования и был немедленно переведен почти на все языки, вызывая всеобщую сенсацию. Ловелас остался в литературе всех народов синонимом бессердечного губителя женских сердец. Это — опошленный Дон Жуан, но действующий не под влиянием беспокойного духа, а под напором чувственности.
17
Для того чтобы читатель мог понять соль этой наглой выходки, мы хотим объяснить, что северогерманский выговор вообще значительно отличался от южного, и в частности — произношение смягчающего «о», которое у пруссаков звучит как открытое «э». Поэтому слово «безухая» — «ohrlos» звучало совсем как «ehrlos» — бесчестная.
19
Крикливая и хвастливая бездарность, Ваничек был очень скоро забыт и не оставил ни малейшего следа в литературе.
20
На грани XVI и XVII столетий в Голландии жил богослов Янсен (или Янсениус), который разработал и ввел в основную догму отвергнутое католическою церковью учение блаженного Августина о свободной воле и предопределении. Последователей Янсена звали янсенистами, а само учение — янсенизмом. Особенно ярыми противниками янсенизма были иезуиты.
22
Готфрид Бюргер (1747–1794) — немецкий поэт-националист, первый стал черпать вдохновение из народных песен и легенд. Большинство его современников с презрением отворачивались от его музы, считая ее грубой, непоэтической и непристойной. Ведь в те времена от поэта требовались прежде всего приторность, искусственность, аристократичность темы и ее трактовки. Тем не менее, явившись основателем целой школы, вдохнувшей в немецкую поэзию новую струю, Бюргер пережил века.