Кто они, герои этой книги? Молодая женщина, борющаяся с болезнью и вынужденная вести двойную жизнь, встречает своего отца, который бросил ее с матерью более тридцати лет назад, – и однажды ей выпадает случай безнаказанно, как она полагает, расквитаться с ним за предательство… Красивая, уверенная в себе стерва, путешествуя с любовником по Ирландии, получает известие о самоубийстве сына; люди с трудом достают ей билет домой, но она вдруг решает не ходить на похороны, выключить телефон и забаррикадироваться в чужой квартире… Ветеран Великой Отечественной, прошедший через блокаду, эвакуацию по Дороге Жизни, захват Сталинграда, бегство на фронт, Пражскую операцию, освобождение Терезина, теперь, в наши дни, он не нужен своей семье и даже себе самому… Обыкновенные люди в обыкновенных обстоятельствах. Но эта проза создается вокруг самой хрупкой, самой непостижимой и поистине неисчерпаемой материи – отношений между людьми, а метод, с помощью которого автор решает поставленные задачи, – так же прост и безыскусен: «переживание жизни».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Багатель предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Созданы друг для друга
1
Катя понимала, что немилосердно тянет с выздоровлением. Будучи врачом, она знала, что здорова, но всячески оттягивала наступление момента, которого так ждали ее родные и те немногие из друзей, которые ее еще не забыли после того, что произошло: когда она понемногу, шаг за шагом, начнет возвращаться в прежнюю жизнь. Возвращаться к ним. Надо сказать, что сама себе она напоминала пациента из травматологии после масштабной автокатастрофы: на ноги встала после нескольких месяцев полной фиксации в хирургической кровати — и застыла в нерешительности и беспомощности: сделать этот хрестоматийный первый шаг или все-таки не стоит? Рухнуть обратно в койку?
Не следовало вставать — вот что.
Нет, родные и друзья пока еще не знали, а вот она знала, что никогда больше не вернется. Но как объяснить им, что она не способна стать прежней, — двадцатисемилетнему сыну, тринадцатилетней дочери — она не понимала, и ей просто ничего другого не оставалось, как продолжать симулировать.
Поначалу Коссович взял на себя абсолютно все. Он вместе с ней ел, спал, менял ей белье, причесывал ее, следил за ее одеждой, обувью, настаивал, чтобы она принимала ванну — и при этом крутился где-то поблизости: контролировал. Просто поразительно, как мгновенно в их квартире на Непокоренных сломались задвижки в туалете и ванной, а потом друг за другом стали исчезать колющие и режущие предметы — Коссович тоже свою профессию знал на отлично! И ходил он в первые недели с ней вместе. Повсюду. За руку.
После приема пищи подсовывал ей «таблеточки». Катя мотала головой:
— Не нужно. Я справлюсь.
Она бы, может, и попробовала эти «таблеточки» — узнать бы, чем всю жизнь потчевала своих подопечных, — только ей претил сам факт, что Коссович вот точно так же в свое время протягивал точь-в-точь такие же «таблеточки» своей жене, а потом и дочери.
Чтобы «справиться», в ход пускалось белое сухое вино — почти каждый вечер. Но дозу свою она знала: спиваться не собиралась. Скорее наоборот, она искала способ обрести некоторое равновесие, чтобы возобновить работу мысли: необходимо было додумать кое-что очень важное (оно было, это важное, оно сидело у нее в голове, она ощущала его почти физически), но пока она не могла ухватиться за это столь необходимое, основу основ, облечь ее в слова и вывести, так сказать, на печать — увидеть глазами: мозг не слушался ее, а с эмоциями что-то случилось, они больше не захлестывали, как когда-то, не били через край, не побуждали к поступкам — смелым, дерзким, отчаянным. Пока думалось только отрывочно, фрагментарно: все вместе в картинку не собиралось, нужные мысли не находились, сколько бы она их ни искала. Правда, она не слишком торопилась с ними.
Со временем, понемногу, Коссович стал «доверять» ей. Оставлять ее одну. В конце концов, он вынужден был выйти на работу — необходимо было кормить семью. И ей приходилось подолгу оставаться одной. Правда, он и тогда контролировал ее — звонил каждые два часа. А мог нагрянуть среди дня на обед, зажав под мышкой пакет с фаст-фудом.
Пользуясь свободой, Катя принялась разнообразить свое существование. Нет-нет, она вовсе не утратила интереса к жизни, то, что зовется скукой, тоской, одиночеством, ее, как ни странно, совсем не тяготило — она отдыхала, когда оставалась одна.
Это только в самом начале, выпроводив Коссовича, она ложилась на диван и часами глядела в потолок. Изучала на белом полотне вмятину, оставшуюся от малярных работ, желтоватое пятно после какой-то протечки, царапок, отлетавший от него по касательной, свисающую с потолка нитку пыли. Она начинала раскачиваться, эта нитка, если приоткрыть форточку. И тогда Катя глаз не сводила с нитки, словно та была не досадным упущением хозяев дома, а рыбкой с золотистым плавником в потолочном аквариуме.
Теперь же Катя норовила с утра, вслед за Коссовичем, выскользнуть из дома, сесть в любой понравившийся автобус, или троллейбус — все равно, и ехать по неведомому ей маршруту до конечной, и там долго гулять по каким-то окраинам, где панельные дома в конце концов заканчивались и начинались перелесок или промзона, и уж только потом, достигнув края земли, повернуть обратно: на табличке какого-нибудь дома прочитать название улицы и вызвать такси.
Могла зайти в районную библиотеку и там долго, почти целый день, листать журналы по ландшафтному дизайну. Могла часами сидеть в кафе и пить кофе, уставившись в книжку и лишь иногда переворачивая страницы. Могла сходить на бесплатное пробное занятие по кройке и шитью, познакомиться с мастерицей (и тут же забыть ее имя-отчество), посмотреть на машинки, на девушек и женщин, пришедших сюда вместе с нею, чтобы научиться шить, поулыбаться им в ответ.
И это было хорошо. Никто не лез к ней с вопросами, никто ни знал, кто она и почему тут. Никому не было до нее никакого дела.
В своей квартире она появлялась очень редко, чаще уже вечером, в сумерках, предварительно насидевшись с Коссовичем в машине у подъезда, выжидая момента, когда никого из соседей не будет видно в радиусе пятидесяти метров. Тогда она быстро выскакивала из машины с зажатым в пальцах ключом, не смея хлопнуть дверцей (а может, инстинктивно оставляя ее незакрытой, чтобы проще было впрыгнуть обратно — если что), опрометью кидалась на свой второй этаж и почти врывалась в квартиру, замирая от ужаса, потому что ясно слышала, как на площадке третьего этажа кто-то распахнул дверь, захлопнул ее, прошелся по площадке и уже шагнул на лестницу… Дома она сразу же проходила в кухню, садилась за стол, ей придвигали тарелку и она ела, делая вид, что не замечает на лицах матери, дочери и сына одного и того же вопроса: когда? Когда она к ним вернется? Когда будет жить вместе с ними? Начнет решать с ними их проблемы? Ну или когда она, в конце концов, швырнет эту тарелку в стену, ее содержимое вязкой массой медленно потечет по обоям вниз, закроет лицо ладонями и шумно разрыдается?
Никто не знал, даже Коссович, но Катя ни единой слезы не пролила в то утро, которое изменило до неузнаваемости все вокруг, — ни в тот день, ни после. Должно быть, такова была ее природа: она помнила, что в последний раз плакала, когда родила Полю, своего третьего ребенка, а Коссович не слишком-то торопился записывать ее на себя — не то что уходить от своей идиотки жены. Так, даже не заплакала, а всплакнула, для вида. Плакала она навзрыд, она хорошо это запомнила, в Крыму, когда ей было семнадцать и она прощалась со своей первой любовью. Стоял последний день лета: он уезжал в Симферополь в пэтэу, а она вместе со своими интеллигентными родителями, делающими вид, что им ничего неизвестно о первом романе в жизни их дочери, возвращалась в Ленинград после очередного отдыха под Карадагом.
То необъятное, оглушающее и темное, что захватило и поработило ее, не могло излиться слезами. Теперь с ней происходило другое. Она плакала по заказу, как актриса, но, что примечательно, заказ этот исходил от нее самой. Иными словами, плакала она сама для себя. Без зрителей! Вечерами в квартире на Непокоренных, когда Коссович задерживался допоздна, занимаясь частной практикой на дому у пациентов, она вываливала на ковер семейный альбом — свой или Коссовича. Слезинки начинали щекотать ресницы в конце второго бокала «Виуры» — и было все равно, на кого она глядела в тот вечер, на своего Зайца или на его Селедку. Дальше все зависело от количества спиртного. Эта выпивка по сути являлась для нее процедурой. Думать все равно не получалось, но подобной терапией она поддерживала в себе то некое свойство, которое в прошлой жизни ее друзья и близкие называли, кажется, человеческим теплом — в переносном смысле, разумеется. А может, врали.
Время от времени Василин строчил пулеметной очередью в экран Катиного телефона, небось целясь Кате в самое сердце: «Ты сука-сука-сука-сука-сука-сука-сука»… Она настолько привыкла к этим всегда одним и тем же посланиям, что уже давно не воспринимала их. Они просто говорили ей о том, что Василин все еще жив и что в данный момент он находится в запое никак не меньше трех дней.
Вот это, пожалуй, и все, что связывало ее с прошлым.
Не зная, как вести себя, все еще упрямо желая выиграть для чего-то время, она и продолжала тот образ жизни, который освоила последние полтора-два года. В чужой квартире, с сумкой и чемоданом, тем самым, из Дублина, будто только вчера из аэропорта. Коссович заново покупал ей какие-то вещи, предметы гигиены, но все они легко терялись в недрах чужой квартиры. И у нее по-прежнему не было ничего своего. Но ничего и не нужно было.
Однако, похоже, все-таки наступал конец ее привычному бездумному существованию. Известие о том, что девятнадцатого, кажется, числа (она не переспросила) прилетает Селедка, всколыхнуло Катю больше, чем ей бы хотелось. Селедка, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, даже просто посмотрела (хотя нет, «просто» смотреть на Катю она не смотрела, она всегда смотрела так, словно хотела убить ее — и не только взглядом) — это было всегда потрясение. Событие, скандализирующее всю Селедкину семью.
Но Катю ведь больше ничто не могло потрясти — после того, что с ней случилось? И все-таки Селедка должна была ясно увидеть, что Катя уничтожена — только так Селедка обретет второе дыхание и сможет улететь обратно в свой Лондон, до следующих своих каникул. В свои двадцать один та еще не понимала, что Кати и так уже не было. Приходилось делать вид, что есть.
2
Значит, Селедка… А Катя-то в последнее время совсем осмелела. Расслабилась. Повадилась снимать квартиры посуточно в высотках. На одиннадцатых этажах.
Выбирала на сайте квартиру с лоджией, бронировала, в нужный час встречалась с хозяином, делала вид, что осматривает, платила, выслушивала ценные указания, а когда дверь за хозяином захлопывалась, подкрадывалась к лоджии, открывала окна и, облокотившись на подоконник, смотрела вниз как завороженная. Часами. Устав смотреть на улицу, придвигала кресло к окну и глядела то в небо, то на раскачивающийся на ветру тюль.
Да, это был плохой симптом, она знала это как никто другой. И она тщательно скрывала эти свои похождения от Коссовича.
Внизу было интересно. Многоуровневые гаражи, сверкающие шлагбаумы, блестящие машинки, веселые разноцветные детские площадки, набережная, синяя на солнце полоска воды, но под окном — обязательно асфальт — новехонький. Все крохотное, чистенькое, игрушечное с такой-то высоты.
Она возвращалась к островку асфальта под окном и думала о том, что станется с человеком, если ему вступит в голову броситься вниз. О том, как выглядел ее сын, прыгнув с одиннадцатого этажа. И думать об этом можно было часами. Никогда не надоедало. Сколько крови было на асфальте, как именно пробит череп и сбиты кости, что осталось от лица и как его смог опознать вечно пьяный Василин? Как назавтра выглядела черная лужа крови? Послезавтра? Через неделю? С ума это ее не сводило, как ни странно.
…Они с Коссовичем кочевали по провинциям Ирландии, катили и катили по селам и деревням в какой-то маршрутке с экскурсионной группой, когда во время очередного перекура зазвонил ее телефон и в окошечке высветилось: «Василин». Подозревая, что тот, как всегда, пьяный в стельку, так и не смирившийся с присутствием в ее жизни Коссовича (уже много лет оформленный к тому времени развод для Василина был ничего не значащей бумажкой, которую он прилюдно разорвал в клочья и втоптал в песок, в своей обычной манере поморского мужика — всегда прибавляла Катя к рассказу об этом эпизоде), — она не стала брать трубку. Тем более что Василин отлично знал, где она и с кем. Хотя, может, и забыл в подпитье. Через какое-то время ей позвонила дочка, и тут что-то случилось со связью: ничего было не разобрать, кто-то ревел, выл и, кажется, икал — Катя органически не переносила истерик. Но потом, когда на том конце невидимого провода вдруг стало тихо, близко-близко возник голос матери и отчетливо произнес, как отрезал, что их Алеша покончил с собой, похороны в субботу.
Катя опустилась прямо в изумрудную траву посреди достопримечательностей под открытым небом — мимо нее проходили смеющиеся попутчики, кто-то из них открыл большую бутылку кока-колы и, подмигнув Кате, кивком предложил ей угоститься. Катя отвернулась. Потом, стоя спиной к ветру, она трясущимися руками нажимала на какие-то кнопки в телефоне, чувствуя себя как в дурном сне, когда необходимо, например, бежать, чтобы спастись, но ноги почему-то отказываются бежать, и потом все-таки накрывает догадка о том, что это сон, а не явь, что это не всерьез… Кажется, она пыталась набрать Алешкин номер.
Катя не поверила им: дочери-подростку и матери-старухе.
Зато Коссович поверил. Он сразу же переговорил с гидом, взял Катю за руку и повел ее через одинаково зеленые поля на какую-то трассу, чтобы двинуться автостопом в обратном направлении. Потом в каком-то поселочке Коссович купил билеты на автобус в Дублин, и уже вечером того же дня они стояли перед огромном табло в аэропорту. Рейса, конечно, вот так сразу, немедленно, на Санкт-Петербург не было. Коссович связался с всемогущим Аркадием: была одна возможность, на послезавтра, с двумя пересадками, но билет стоил больше, чем весь их тур по Ирландии на двоих. Всемогущий Аркадий моментально сделал перевод.
Оглушенная, вне времени, Катя сидела в номере на постели, не сдвигая белоснежного покрывала, потом в зале ожидания, потом еще в каком-то аэропорту, и еще, а когда ее последний самолет уже стал кружить над Пулково, вдруг поняла, что домой не поедет — поедет на Непокоренных к Коссовичу (ключ у нее был), телефон выключит и на похороны завтра утром… не пойдет.
Она хорошо помнила, как дотянула до вечера следующего дня — с ногами в кресле гостиной и с выключенным мобильником в потных ладонях. Не расставаясь с телефоном ни на минуту, она поминутно смотрела в его выключенный экран и иногда — в черный экран телевизора напротив нее. Для того чтобы получить известие от Коссовича, мобильник все-таки пришлось включить — и на нее градом обрушились сообщения. Она не читала их — скорее, скорее пролистывала, боясь их, как огня, но глаза ее все равно выхватывали имена (очень много имен), тех, кто имел ей что-то сказать по поводу случившегося. Через несколько дней, включая трубку, она научилась удалять сразу все, что накопил за сутки этот маленький, но такой опасный аппарат, не читая, и сама звонила Володе и — изредка — дочери. «Я сама позвоню», — говорила она им всем: Володе, дочке, матери, сыну. Все другие больше не имели к ней никакого отношения — так она решила.
А потом, примерно через неделю, она купила себе новую сим-карту — когда догадалась дойти до стекляшки ближайшего оператора. Теперь ее новый номер знали только Коссович, сын, дочь, мать и Елена, подруга еще с института, самая близкая. Позже до него докопался, конечно же, и Василин.
Василин был человеком эсэмэс: звонил он редко, все больше писал, так уж повелось с начала эпохи сотовой связи, когда звонки еще стоили дорого и люди жили в мире моментальных спутниковых сообщений, кидаясь к телефонам, заслышав заветный сигнал. Так что все эсэмэски у Кати теперь были одинаковые, от одного и того же абонента: «Ты сука» и «Я тебя убью». И никаких больше субботних информирований из супермаркета о распродаже свинины окорочка со скидкой тридцать процентов, никаких напоминаний успеть выбрать себе что-нибудь из осенне-зимней коллекции магазина такой-то марки.
По поводу похорон она поговорила лишь один-единственный раз с Еленой — только несколько слов. Но все было ясно и так. Катя словно видела этот экшн своими глазами. Василин, тряпка, на похороны явился качаясь, распугал всех Алешкиных друзей, потребовал открыть гроб… Ему открыли. Он припал к тому, что скрывалось за атласом и парчой — и отдавать сына не собирался. Елена, заручившись поддержкой присутствующих мужчин, потребовала прекратить «этот кошмар»: Василина подхватили сразу несколько рук и оттащили. Последнее, что, видимо, отпечаталось в его воспаленном мозгу и что он без устали перебирал в своих последующих бесконечных откровениях с посетителями рюмочных, так это то, как Поля подошла к еще открытому гробу и вложила туда пакетик с чипсами. «Брату в дорогу», — обливался пьяными слезами Василин в своих россказнях… Потом Василин, уложенный, словно ковер, в конце автобуса, неизвестно каким образом воскрес, никем не контролируемый прилепился к хвосту колонны, добрался-таки до вырытой ямы, там рухнул и очнулся, лишь когда гроб закопали. Тогда он зашелся ревом и принялся, как обезумевшее животное, расшвыривать цветы и песок, так что побежали за могильщиками — тремя крепкими парнями, и только с их помощью и с помощью новой порции алкоголя Василина удалось снова нейтрализовать.
Да, может, это и правильно, что Катя не пошла на похороны. Василин вполне мог ее убить…
Алешка заболел в мае, в разгар зачетов. Просто не пошел однажды утром в университет. Катя не придала этому значения и забыла. Только когда выяснилось, что зачетная неделя прошла и к экзаменам сын не допущен, состоялся неприятный разговор. Сын молчал, пряча от нее глаза, и твердил только одно: что ему «больше не хочется жить».
О, вот с такими выкрутасами Катя справлялась на счет раз! Таких пациентов у нее была тьма! Ни минуты не раздумывая (не было у нее времени на размышления: май-месяц на дворе, уже начался период отпусков, главный опять на конференции, у самой Кати Ирландия на носу), она определила его к себе в клинику. Поговорила с коллегой, который будет его вести. Все это были нервы, нервы и еще раз нервы — перед экзаменами. А как же, третий курс, самая тягомотина. Наверняка и без девицы дело не обошлось… Так говорил коллега. Катя считала точно так же. И улетела, как было запланировано, с Коссовичем в Ирландию — все равно своих не лечат. Да и чем она поможет Алешке, если останется?
Накануне отъезда она позвонила Василину, объяснила ситуацию, и он обещал навещать сына каждый день, в очередной раз обругав Катю сукой, которая не в первый раз уезжает, бросив больного ребенка на произвол судьбы. А когда Алешку выпустили, как водится в психиатрических клиниках, домой на выходные — Василин отъехал по делам фирмы, кажется, в Иматру, всего на несколько часов… И в этот день для Кати почему-то все закончилось.
3
Селедка… Впервые Катя увидела дочку Коссовича, когда той только-только исполнилось восемь. Катя уже родила Полю, Василин от нее съехал и подал на развод, и Коссович принялся открыто жить на две семьи.
Коссович вез Селедку через весь город, по пробкам, к какому-то врачу (у девочки были нескончаемые проблемы со здоровьем), а Катю нужно было подкинуть с Васильевского домой. Так они и встретились — в машине. Кате, специалисту экстра-класса, трех минут хватило, чтобы поставить диагноз: расстройство личности налицо, причем из тех, которые не лечатся. Вялое, тщедушное тельце, беспокойные черные глаза — и целый букет комплексов.
Коссович сто раз на дню говорил «дочка», имея в виду свою Селедку, а дочь от Кати как-то не воспринимал. Поля не была «дочкой». Поля развивалась в соответствии со своим возрастом и не имела никаких проблем, а если какие-то трудности и возникали, они вовремя и успешно разрешались. Поле не нужен был массаж в элитной клинике, остеопат с американским дипломом, гомеопат из Москвы, семейный психолог, средства по уходу, выписанные из Испании, двухлетняя подготовка к поступлению в лучшую гимназию города. Требовалось только раз в месяц выдавать Кате некоторую сумму на ее содержание (весьма, кстати, умеренную), а при встрече потрепать девчонку за щечку, сказать «Привет» и «Ну ты крутышка!» — пожалуй, это все.
Настя была дочкой. Единственной. Долгожданной. Законнорожденной. Центром вселенной, вокруг которой крутилась жизнь героя-любовника Володи Коссовича. Да, Коссович, как ни смешно, действительно явился исключением из длиннющего ряда хрестоматийных женатиков, беззастенчиво уверяющих свою очередную пассию, что не разводятся «только ради ребенка». Этот не разводился не только из-за ребенка, но еще и из-за жены, потому что «она этого не переживет». И скептически настроенные зрители этой нескончаемой мелодрамы напрасно хмыкали, в конце концов так оно и произошло: жена Коссовича Кати не пережила.
Но именно Селедка была истинной соперницей Кати, а вовсе не Наташа, ее мама.
На Наташу Кате было наплевать. Наташа была слишком ничтожной как личность. Она даже не вызывала интереса — не то что сочувствия. Так Катя привыкла думать и говорить, однако… Однако Катя делала все, чтобы Коссовичу с Катей было очень-очень хорошо, а с Наташей — очень-очень плохо. Искусство завоевания чужого мужа к тому времени Катей было отточено до филигранного превосходства и уже не требовало сверхусилий, как когда-то. В ситуации с Коссовичем она использовала все свои трюки, распотрошила весь имеющийся в ней потенциал, невозможное сделала возможным, и все-таки… И все-таки некая злонамеренная сила не выпускала Коссовича из семьи, не отдавала Кате в ее полное распоряжение. Коссович держался, держался иногда из последних сил — невесело усмехалась Катя и закусывала губу.
Каждый день Коссович возвращался домой и не знал, что выкинет его обезумевшая от ревности жена. То, что жена двинулась по фазе в результате бесконечных измен мужа, сообщало Коссовичу особенное чувство вины и, похоже, в конце концов именно оно явилось гарантом Наташиного брака — и, одновременно, защитой Коссовича от пресловутого слабого пола в лице Кати… Наташа чувствовала новую женщину в жизни мужа заранее, еще до ее появления, и изводила себя заранее — и мучила мужа заранее. Она все время грозила ему, что покончит с собой, и он всю дорогу лечил ее, а заодно и подрастающую Селедку — та вообще без истерики дня не могла прожить, используя ее и как защиту, и как нападение, и как необходимую эмоциональную встряску.
А потом, вне всякой логики, так, по крайней мере, считала Катя, когда они втроем прожили с десяток лет, Катя, Коссович и Наташа, — разводиться этот стойкий семьянин по-прежнему не собирался и Катя уже примирилась с мыслью о том, что ей не удастся пройтись с Коссовичем под марш Мендельсона — Наташа все-таки сделала это. Выполнила свою угрозу.
И сразу же в доме Коссовича заголосила, забесновалась, загрозила самоубийством другая женщина — шестнадцатилетняя дочь. Коссович даже не успел передохнуть.
Селедка ходила за Коссовичем по пятам и требовала упечь Катю за решетку по статье «доведение до самоубийства». Оповещала всех и каждого в социальных сетях о том, что Катя, доктор Екатерина Александровна Медиевская из такой-то клиники, — убийца, слала и слала без конца письма, частным лицам и в организации, и даже накарябала на двери в Катину квартиру масляной краской: «Убийца». Она и до милиции дошла и попыталась подать заявление. (Чтобы нейтрализовать последствия этого обращения, Коссовичу пришлось здорово потрудиться.) Селедка являлась на Непокоренных в «любовное гнездышко» Кати и Коссовича, трезвонила и стучала без остановки, отец рано или поздно открывал дверь, и дочь протягивала Кате горсть таблеток. Когда же Селедка обманом проникла к Кате прямо в отделение, где та работала, это оказалось последней каплей. Коссович, за которым послали, в результате этого грандиозного скандала, начавшегося в кабинете заведующего и продолжившегося в холле второго этажа на глазах у всех его насельников и сотрудников, «порвал» с Катей, как этого требовала дочь, взял дочь под локоток, посадил в машину, но повез не домой, а к врачу частной практики.
Конечно, он продолжал встречаться с Катей. «Тайно». Селедка один день верила в то, что они расстались, другой день — нет: вторая Наташа, они и внешне были очень похожи. Как только дочь окончила школу, он отправил ее, по ее желанию, учиться в Лондон — ее уровень английского после лучшей гимназии города позволял это. Уровень доходов Коссовича тоже: он сдавал две материны квартиры и три раза в неделю допоздна дежурил у постели с капельницей на квартире какого-нибудь запойного алкоголика или наркомана. К тому же, на карточку ему каждый месяц капала зарплата из больницы, где он работал. На собственно жизнь давала мать.
4
Стоило Кате закрыть глаза, как ей грезилась работа. Свой собственный кабинет с массивным столом какого-то породистого дерева и столешницей зеленого сукна, стационарным телефоном семидесятых годов с витым проводом, с цветами в горшках, которые так любила Старшая (Катя не запоминала их названий), на широченных подоконниках, с окнами, выходящими в заросший сад… Раскладывающийся кожаный диван, подаренный ей завотделением, старый тяжелый эстонский шкаф с домашним постельным бельем и парочкой непременно свежевыглаженных и даже накрахмаленных белых халатов с синими манжетами… Она и захотела в пятом классе стать врачом из-за такого вот белого халата. Ну, а в десятом сообразила, что врач, особенно врач в больнице, — он всегда начальник, в подчинении у которого человек двадцать больных — и весь младший медицинский персонал в придачу.
— Кто здесь главный, вы или я? — весело, иронично, смеясь одними глазами, спрашивала она упиравшегося напротив нее больного, готового разреветься от несправедливости жизни и личной несправедливости ее, Екатерины Александровны, к нему. — Я, — с нескрываемым удовольствием отвечала она. — Так что идите обедайте, в шестнадцать у вас групповая психотерапия, а завтра еще раз обсудим вашу ситуацию самым подробным образом, но немножко с другой точки зрения.
Эта клиника была для нее больше чем домом.
Она невесело хмыкнула, вспомнив Василина, который рассказывал всем, кто готов был его слушать, что она была «психиатром, что называется, от бога». Будучи уже совсем в тумане, на самой глубине интимных откровений с собутыльником, он сообщал, что именно из-за Катиного профессионализма земля еще носит ее, из-за него, этого чертова профессионализма, ей многое будет прощено там…
Недавно она приходила посмотреть на свою больницу. Тайком, не доходя двух домов, остановиться на противоположной стороне и посмотреть из-за угла подворотни на фасад старого здания, проходную, крыльцо, арку с перекрытием во втором этаже, вход во двор… Почти два года прошло, как она взяла отпускные, помахала своему отделению ручкой, пообещала подарок главному из Ирландии — какую-то бутылку виски, у нее даже было где-то записано — какую.
Она ни разу не была здесь с того самого майского солнечного дня. Даже не знала, по какой статье ее уволили, и уволили ли, и цела ли еще ее трудовая книжка, и где она. Безусловно, весь персонал больницы вместе с главврачом, и даже больные, которые, конечно же (конечно!), тоже были в курсе, теперь знали, что она такая же сумасшедшая, как и ее трагически погибший сын.
Почему, ну почему она не смогла заставить себя дойти досюда и уволиться как нормальный человек?! Ведь многие тогда совершенно искренне ей соболезновали, наверняка! Она договорилась бы о каком-нибудь неурочном времени, когда бы ее никто не увидел из врачей, персонала, больных (подруга сделала бы это для нее, и потом она бы вычеркнула эту подругу из памяти, как ту же Елену) — и ей пришлось бы (всего-то!) пройти только через завотделением, кадровика и бухгалтера. Максимум.
Но ей была нестерпима мысль о том, что даже эти два-три человека, тщательно подготовив специально для нее взятые напрокат трагические маски и слова соболезнования (искренние, искренние, наверняка!), вопьются своими взглядами в ее лицо, увидят ее такую — совсем не победительницу, не уверенную в себе женщину, не красавицу, властную, ироничную, смелую — увидят и задавят своим соучастием, которое на самом деле никогда не бывает искренним. Не может быть искренним. Не может, и все.
Ей нестерпима была мысль о том, что в чьих-то глазах она получила по заслугам. «А будь на свете справедливость, ей бы досталось еще пуще!» — с мрачным удовлетворением воскликнули бы они.
Она все еще временами вставляла на несколько минут в телефон свою прежнюю сим-карту. Эти, из больницы, звонили ей долго, много-много месяцев. Еще бы! Такая несуразица! Не исключено, что они даже приезжали к ней по адресу прописки, просто дети ничего ей не сказали…
Подняв воротник тренчкота, она быстрым шагом прошла вдоль фасада клиники и свернула на набережную, и теперь оттуда, из-за поворота, принялась подглядывать за жизнью клиники, в которой проработала двадцать лет. С проходной выскакивали молоденькие медсестры, новенькие, какие-то незнакомые врачи (откуда они взялись, черт их побери? Это же элитная психиатрическая клиника на четыре отделения, и кого попало сюда не берут — только по знакомству, по согласованию «сверху»)… Больные так же, как и всегда, праздно шатались у арки, заходя в здание через вертушку, либо во двор клиники, а там сразу в калитку налево — в монастырский сад. Значит, знаменитое подворье, с которым они некогда воевали по коммунальным спорам, с его романтически запущенным садом, снова разрешило руководству клиники в определенные часы прогуливать там своих клиентов? Стайка каких-то женщин (о, ей было достаточно одного взгляда, чтобы признать в них своих подопечных, а отнюдь не кумушек из числа прихожанок) спорхнула, щебеча, со ступенек отреставрированного собора, прошелестела мимо Кати, и никто (никто!) из женщин не узнал в ней грозной и блистательной Екатерины Александровны, вершившей некогда их судьбы!
А Катя как раз узнала одну из них. «Биполярное расстройство личности по смешанному типу» — писала она ей в карту. Очередная дура, которая возомнила о себе лишнее и никак не желала прислушаться к голосу рассудка. Или хотя бы к голосу супруга, который все не оставлял ее своими заботами, вместо того чтобы давно плюнуть на нее и… Нет, плевала в него она — зубной пастой — и гостила здесь, в клинике, каждый год по два месяца. Железно.
Женщины прошли, оживленно обсуждая какого-то врача, имя которого Кате ничего не говорило, и нового настоятеля подворья, завернули за угол, а Катя, подумав, наоборот, вошла в церковь. Как же она изменилась! Ремонт был, похоже, полностью закончен, храм божий сиял, играя красками, солнцем и светом. Катя бродила по нему как по картинной галерее, задрав голову кверху.
Неужели правда все они забыли и Катю, и ее сына, и даже лежавшую в отделе кадров ее трудовую книжку — и никому не было до нее ни малейшего дела?! Ни врачам, ни персоналу, ни пациентам?! Как давно все забыли о ней? Через два месяца после «трагедии» (она не воспринимала это слово в силу своей профессии, оно было для нее пустым звуком, даже теперь)? Через шесть?
Катя вышла из церкви в то время, когда зазвонили к вечерне. Вероятно, в пять часов. Точно! Из ворот клиники выплыла бухгалтерша, проработавшая в клинике не меньше Катиного, ее рабочий день заканчивался в пять, — и вдруг увидела ее, Катю! Увидела и узнала, потому что слишком уж пристально, по-особенному, она вцепилась взглядом в Катю, а потом, кажется, ахнула, и даже шагнула в ее сторону, как будто желала получше вглядеться в ее лицо… Катя метнулась от ее жадных глаз, аханий и вопросов назад на широкую набережную, рванула вперед, обогнала каких-то туристов, а когда обернулась, конечно, никакой бухгалтерши не было. Никто не думал ее преследовать. А может, Катя обозналась? Померещилось со страху?
Всем было все равно. Для всех ее история была окончена два года назад и сдана в архив.
Сдана в архив?
Нет-нет, постойте! Подождите!
Ей же проходу не давали в этой клинике! Одних сколько «просителей» поджидало ее каждый день на улице перед входом, в вестибюле нижнего этажа, в коридорах, в курилках на лестницах, в галерее-перекрытии второго этажа на пути к ее кабинету и, наконец, на площадке возле самого кабинета! Они просили убрать «ту жуткую таблетку, которая все портит», клянчили дополнительные два сеанса массажа, разрешения съездить домой, перебраться в другую палату. Пациенты, выписанные домой, молили о консультации, выпрашивали рецепт, как будто для этого не существовало врачей по месту жительства! Но больше всего «просителей» было из числа родственников: они уговаривали ее повлиять на положительное решение отборочной комиссии, взывали о помощи при переводе сюда из «настоящей» психушки, в которой творится незнамо что, умоляли о визите в частном порядке, «просто поговорить» с дочерью или сыном, у которых проблемы… Да мало ли о чем они просили?! «Екатерина Александровна!» — эти два слова, произносимые различными голосами и на разные лады, подкарауливали ее всегда и всюду. Они и во сне ей слышались. Больные подходили к ней даже в городе! В кофейне на Невском, где она сидела за столиком с подружкой, или в Эрмитаже, где она гуляла с детьми. Один раз к ней умудрились подкатить даже на рок-концерте, где впотьмах, под градусом и в оглушительных децибелах вообще было ничего не разобрать… Но в туалете! Сообразительный парень — он подкараулил ее у дамской комнаты клуба!.. А еще они ей звонили! Всякими правдами и неправдами добывали ее телефон — и звонили! Это было еще хуже, потому что по телефону их речи, торопливые, заискивающие, путаные, порой просто бесили.
Она же была лучшим врачом в этой клинике! Она была богиней этого маленького сообщества на двести человек больных и тридцать персонала. У нее все получалось. Она шла на своих шпильках по коридору в развевающемся халате, расстегнутом на все пуговицы (так рекомендовали психологи в работе с душевнобольными), и все буквально сворачивали шею ей вслед. Неважно: мужчины, женщины, пациенты, родственники, бывшие пациенты, гости.
Она была чаровница, когда сажала больного напротив себя, их разделял только стол (она никогда не пользовалась историями болезней, все бумаги писались ею дома или на суточных дежурствах), и, не спуская с него своих зеленых колдовских глаз, обведенных слоем густых прямых, словно стрел, черных ресниц, с легкостью, блистательно, всего в несколько ходов, добивалась того, чтобы пациент сам докопался до сути своей проблемы и сам (ну ладно, пусть не сам, пусть вместе с нею) выбрался из лабиринта своего недуга на свободу.
Она была благодетельница, когда состряпывала кому-то освобождение от армии и не брала за это денег, если знала, что платить нечем. Или когда открывала больничный какой-нибудь истерзанной болезнями тетке с копеечной зарплатой, чтобы та смогла передохнуть, отдышаться.
Она была спасительница, когда вдумчиво и грамотно подбирала схему лечения мамаше, чей ребенок погиб под колесами машины, и вызывала ее к себе в кабинет каждый божий день. Через месяц такая мамаша могла есть, через два месяца — говорить, через три — выходить на улицу. Через полгода она уходила из больницы. А через полтора являлась в гости на отделение к Екатерине Александровне — предъявить ей вновь родившегося у нее младенца и, конечно же, плача, поблагодарить «за все».
Она была истиной в последней инстанции, когда давала замученной матерью девке путевку в жизнь, подарив дурнушке парочку модных журналов и отдав ей свою косметичку с некоторым содержимым. Стареющая девушка преображалась и иногда (иногда!) ей удавалось вырваться из оков материнской любви. Девушка делала себе стрижку, после которой ее не узнавала родная мама (и, если совсем везло, не пускала на порог), покупала себе новое платье, находила новую работу, создавала семью (или не создавала) — но больше сюда не попадалась.
Она была музой художника, который переживал в стенах этой клиники глубокий творческий и личностный кризис. Платоническая любовь во все времена горы передвигала. Художник выкарабкивался из ямы, а на холсте появлялась мадонна с Катиным ликом. Правда, после выписки из больницы художник возвращаться в лоно семьи не спешил, предпочитая семейному уюту жизнь взаперти в своей мастерской. Катя на какой-то период всерьез увлекалась живописью и дома только ночевала. Но это была уже совсем другая любовь.
Она была любимой женщиной писателя, своего вчерашнего пациента — и становилась прототипом главной героини его романа, а сам писатель — рабом своей неожиданной и всепоглощающей страсти.
Она была стерва и гадина, когда весело потирала руки и спрашивала молодую женщину, оказавшуюся у нее в отделении впервые: «Боитесь, что муж бросит?» А старые девы, великовозрастные маменькины дочки, нервические дамы за пятьдесят с уже полетевшей соматикой?! Те, что продолжали носиться со своими маменьками, которым в свою очередь было под восемьдесят, лечили их и себя уже практически от одних и тех же болезней и ходили с ними всюду за ручку — Катя презирала их от души! А ведь они, эти неудачницы, которые потом оставались без маменек, одни-одинешеньки на свете, и уже в связи с этим снова и снова проходили лечение у Кати, проживали остаток жизни под грузом случайно оброненных Екатериной Александровной пары-тройки небрежных, но уничтожающих слов. И, кто знает, умирали в конце концов, раздавленные ими.
Она была мерзавка, когда, качая головой, говорила одинокой женщине под сорок, испробовавшей все способы зачать и свихнувшейся на почве бесплодия: «Дети должны рождаться от любви». У несчастной расширялись зрачки, и она покидала кабинет только с одним желанием — повеситься.
Она была преступница, когда объявляла поэту, или актеру, или музыканту, что «их отношения исчерпали себя и не приносят ей ничего нового». И дальше поэт, актер, музыкант лечились уже от Кати — в другой клинике, посерьезнее. А Катя передавала подружкам письма и стихи, которые они присылали ей, все еще на что-то надеясь, чего-то ожидая. «Творчество душевнобольных», — произносила она с непередаваемой интонацией, в которой насмешка вполне, впрочем, по-доброму сочеталась с приличной дозой умиления, словно Катя целых полгода проработала в цирке, и только к концу этого срока ее подопечные все же справились с программой и сумели сорвать аплодисменты…
У нее было много ролей в этом театре, и все они были главными.
Но не только эти исполненные с блеском заглавные роли являлись сутью ее жизни. Здесь, в стенах клиники, она по-настоящему освоила свою профессию — изучила людей изнутри. Постепенно узнала все их тайны, пороки, страсти, высокие и низменные, самые заветные желания, то, чем они живут изо дня в день. Она узнала все об отношениях между людьми — вот что ее сделало сильной, приподняло над миром и позволило благодушно, одними глазами, посмеиваться над горсточками людей, расположившихся в кабинетах на планерке, смеющихся и подшучивающих друг над другом в курилке, сидящих за столиками ресторана на набережной. Она не только по праву должности занимала позицию сильного, но и по праву мудрого! Она всегда знала, как поступит тот или иной человек, если на него воздействовать так-то и так-то — пациенты не в счет, на них она только училась, речь шла о полноценных противниках. Она наперед знала их поступки, слова, и даже мысли! И это приносило ей несказанную радость, дарило ощущение божества, царящего внутри нее. Богини мудрости. Многие мужчины долгие годы и впрямь считали ее богиней, имея в виду, правда, богиню любви, — но она была богиней мудрости, о чем мало кто подозревал, и напрасно.
И театр этот был ее! И все люди в нем — ее. Особенно когда заведующая разъезжала по заграницам, а вторая врач сидела дома со своим вечно болеющим ребенком. Ее Старшая, две процедурных, больные звали их за глаза Толстая и Тонкая (обе Анны Петровны), с графиком два через два, сестра-хозяйка с необыкновенно прямой спиной, словно ее только что треснули по этой спине палкой — выпученные неживые глаза на рыбьем лице усиливали эту иллюзию, — четыре постовые, четыре палатные — сутки через трое. Санитарок вот у нее не было: часы санитарок сестры делили между собой по своему усмотрению.
Буфетчица. Ее буфетчица. О, у нее было изумительное имя: Руфина Георгиевна. Катя сама принимала ее на работу лет этак — цать назад. Необъятных размеров, со слоновьими ногами, однако на самом деле двигающаяся точно, плавно и даже как-то танцевально, с халой под косынкой, с зычным в меру контральто, в мгновение ока умеющая переключать его на нежнейшие мелодичные интонации — когда видела начальницу. «Катериночка Алексанна», — звала она Катю нараспев, оставляя для нее все самое лучшее, и горячее, и холодное — с полной сервировкой в буфетной на столике для врачей, а когда Катя должна была есть без нее — всегда накрывала тарелку салфеткой ручной работы. Если она была тут же и Кате приходило на ум за чем-то подойти к раковине с посудой, Руфина Георгиевна со сдержанным достоинством хозяйки теснила ее в сторону, не позволяя замочить рук. Кстати, для рук она ловко подсовывала Кате влажное полотенце, словно студент-медик — профессору-светиле.
До больницы Руфина Георгиевна трудилась домработницей в частном доме, пока его хозяевам не пришла в голову счастливая мысль отправиться по контракту в глубоко провинциальный французский городок Мужен.
— Я потому только и запомнила его название: муж и жена — Мужен, — говорила она.
Хозяева звали Руфину Георгиевну с собой, но она не поехала, объяснив свой отказ невозможностью оставить родину. Руфина Георгиевна оказалась не в состоянии похоронить себя заживо в каком-то завалящем городишке, которого и на карте-то не сыскать, в котором и поговорить-то не с кем.
Она не принадлежала среде, что называется, тётошного, советского, сервиса, но в систему вписалась замечательно.
— Фамилия! — грозно, требовательно, колоритно вопрошала она одиноко мыкающегося у окошка на раздаче больного, прошляпившего обед.
— Моя? — машинально и испуганно бормотал несчастный, съеживаясь на глазах, не понимая, какое значение в данном случае имеет его фамилия.
— Свою я знаю! — резала Руфина Георгиевна, и у того отвисала челюсть.
Однако не воровала.
Катя гордилась, оттого что с ее отделения никто ничего не выносит сумками, вообще не выносит — ну разве что пару рецептов, пустых, за Катиной подписью и с круглой личной печатью. Или вату, которой снабжали в изобилии, или антигриппин… Сама Катя несла только писчую бумагу, немного, чтобы было на чем написать детям объяснительную в школу.
И только один раз ей не повезло за двадцать лет пребывания здесь: не удалось подсидеть старенькую заведующую, которая собиралась на пенсию еще с тех самых пор, когда Катя впервые переступила порог отделения. Катя честно исполняла все прихоти старухи, одна держала круговую оборону, постоянно замещая ее и исправляя ее ошибки — и вдруг, когда старуху все-таки сразил удар и ее-таки вынесли ногами вперед, на это вожделенное место назначили не ее, уже лет десять исполняющую обязанности заведующей, а человека пришлого, чужака.
С другой стороны, что значит «не повезло»? Этот новый заведующий, не совсем врач, скорее энергичный делец от медицины, постоянно таскался со своими степенями и сертификатами по комиссиям, по министерствам, по международным конференциям, писал статьи и книги одну за другой — и не только не мешал Кате работать, но и щедро платил ей. Гораздо, гораздо больше, чем она получала раньше.
— Люблю вас, Катерина Александровна, так, что жена скоро из дому выгонит, — говорил он ей с веселой улыбкой, целовал ей пальчики и вручал в очередной раз букет красных роз с конвертом внутри.
Они действительно сработались. Ни разу он ее ни в чем не подвел.
Да что там! Они даже сдружились. В сочельник одевались Дедом Морозом и Снегурочкой и вместе скакали по этажам, одаривая каждого встречного шуткой, шоколадкой и приглашением на дискотеку в первое отделение. Он потом уезжал к семье, а Катя продолжала лихо отплясывать в кругу персонала и больных.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Багатель предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других