Часть вторая
Глава 1
К проливу Босфор «Екатеринодар» подошел утром 8 ноября 1920 года. То, что впереди находился пролив, определили даже далекие от морских дел казаки. Слева и справа по курсу корабля виднелись горы, а между ними — узкий, словно вырубленный проем, хорошо освещенный встающим солнцем.
По кораблю, от самой дымовой трубы, где примостился Дык-Дык со своей компанией и до самого дальнего и нижнего угла вонючего трюма понеслось:
— Земля! Земля! Берег! Берег!
Всем радостно представилось: наконец заканчиваются морские мучения и впереди нужно ждать только хорошее и радостное. Прекрасная, тихая и солнечная погода; спокойные, без волн воды пролива.
Пассажиры, не взирая на чины и ранги выплеснулись на палубы и, протискиваясь поближе к бортам, стали шумно переговариваться, окликая друг друга.
Капитан дал команду вахтенному рулевому максимально прижаться к правому, более освещенному утренним солнцем берегу пролива. Несмотря на ноябрьские дни, эта европейская часть казалась совсем теплой и приветливой и была похожа на расцветку яркого заморского попугайчика.
Красные линии увядающих кленов, оранжевых и желтых ясеней и дубков, вечно зеленых хвойных деревьев, спускались прямо к береговой кромке и отражались в удивительно чистой синеве морской воды. Между деревьями виднелись квадраты и прямоугольники светло-коричневых, почти красных черепичных крыш, добавляя в эту цветовую гамму строгости и порядка. Вздымались остроконечные башенки минаретов.
А вот открылась глазу зубчатая стена старой полуразрушенной турецкой батареи, защищавшей когда-то вход в пролив Босфор.
— Так вот они какие, ворота Царь-града, — удивленно протянул войсковой старшина Исаев.
— Волей судьбы и мы варягами стали, — поддержал его есаул Степан Недиков.
— Не варяги мы, Степан Григорьевич — ответил войсковой старшина, — скорее бродяги, которых сюда домашние беды занесли. И не щит на ворота Царь-града несем мы… Только вот что? — задумался Филипп Семенович.
Пароход приблизился к берегу.
— Здравствуйте, — весело кричали турки, приветствуя входивший в пролив «Екатеринодар».
Приободрившиеся казаки, как будто и не было этой тяжелейшей недели, чувствуя себя словно спасенными из ада и находящимися в преддверии рая, тоже приветственно махали руками, стоявшим на берегу мужчинам и женщинам, также махавшим им платками.
— Кто там? Русские или турчанки? — спрашивали казаки.
— Должно быть, русские беженки или европейки, но только не турчанки, — разглядывая в бинокль встречающих, пояснил офицер.
— Турецкие женщины все в черном… И чтоб снять платок да махать им! Это, господа, просто немыслимо. Вера им не позволяет этого делать, понимаете, вера!
— Да на что она нужна, такая вера, если в таком укутанном виде своих баб заставляют ходить?
— Это что! У них есть и другие правила… Турки за измену своих жен камнями побивают.
— Камнями баб! До смерти? За измену? Ну, и порядки у них! Я так понимаю! Если наша казачка на посиделках не на того казака или не так посмотрит, лапанет там её кто-либо у пристенка… Еще куда ни шло! Такой бойкой тумаков отвесить можно. Пожалуйста, на здоровье! Не жалко! С приступок куреня за волосы, к примеру, спустить можно, чтобы мужа своего не позорила. Да так, чтобы до одной все ступеньки пересчитала! А чтоб убивать? Н-е-е-т, не по-христиански это…
— Здесь много чего не по-христиански… Так что мой вам совет: поменьше об этом говорите и, тем более, возмущайтесь. Не они к нам, а мы к ним приехали, а со своим уставом, как известно, в чужой монастырь не ходят.
Хор трубачей Восемнадцатого казачьего полка сыграл бодрый марш.
В такт маршу казаки замахали кто фуражками, кто папахами. От избытка нахлынувших на него чувств Дык-Дык вместе со всеми замахал белыми козьими носками грубой вязки.
Офицеры, выстроившись на палубе и колесом выпятив грудь, отдавали честь. Чиновники военного времени тоже приободрились и, подражая офицерам, подтянулись как на строевом смотре.
На рейде уже находилось около двух десятков больших и малых судов с русскими беженцами, которые как усталые перелетные птицы перекликались друг с другом, поддерживая связь в стае и пытаясь узнать друг у друга какая их ждет участь.
«Екатеринодар» встал впереди остальных, ближе всех к набережной Серкеджи.
— Нас первыми выгружать будут! — догадливо понеслось по палубам. И началось движение… Каждый высматривал себе путь, чтобы как можно скорее, в числе первых, сойти с корабля на твердую землю. Но неожиданно машину вдруг застопорили.
— Карантин. Французы на берег нас не пустят, пока не пройдем санитарную комиссию, — объяснил генерал Гусельщиков штабным офицерам.
— Доведите до всех находящихся на корабле: придется ещё потерпеть. Думаю, что немного.
Призыв потерпеть ни на кого не действовал. У людей был только один, но казавшийся самым весомым аргумент:
— Нет сил, терпеть! Кончилось терпение в этом проклятом море.
Со стоявших на рейде кораблей стали отчаянно семафорить: «Погибаем от голода! Гибнем от жажды!»
Берег был рядом со столь желанной, необходимой в этот момент едой и водой, но подходить к берегу кораблям было запрещено. Наконец поняв, насколько накалена обстановка, французы стали доставлять на суда, стоявшие на рейде воду и хлеб.
Когда первый паровой катер подошел к «Екатеринодару» и перевесившиеся через леера пассажиры увидели, как плещется в большой бочке вода, люди криками и выразительными жестами стали показывать, как их измучила жажда. Один молодой казачок даже едва не свалился за борт, прямо в эту бочку. Первую бочку с водой, обвязанную для удобства подъема веревками, приняли на борт. Сразу возле нее пришлось выставить полукольцо часовых с обнаженными шашками. Мгновенно образовалась очередь. Один из первых к бочке с водой пробился пожилой, в старинном чекмене казак из станицы Луганской Кузьма Ремчуков. Дорогой, сильно страдая от жажды, кивая своей седой головой, он все приговаривал:
— Вот напиться бы вдосталь, тогда и умирать можно…
На борт подняли еще три больших бочки и очередь к первой сама собой рассыпалась. Дед Ремчуков, не ожидая такой удачи, оказался возле неё один. С необыкновенной ловкостью он черпанул из бочки цибарку воды и боясь, что его остановят или, не дай Бог, отнимут столь желанную жидкость, как можно скорее прошмыгнул к своему закутку под трапом. Но, не добежав до него трех шагов, остановился. Вороватым движением руки быстро поднес цибарку ко рту и стал жадно и торопливо пить, не замечая как холодные водяные струи текли сначала по седой бороде, по груди, по чекменю и так до самых шаровар.
Уже, казалось, цибарка наполовину опустела и легче стало деду её держать и должен наступить предел, но Кузьма, не переставая пил, пил, и пил, издавая хлюпающие звуки, как скотина в жаркий полдень на водопое у степной речки. Вдруг, резко обмякнув всем сухощавым, жилистым телом, Ремчуков навзничь упал на палубу и широко раскинул руки. Гремя самодельной кривой железной дужкой, цибарка откатилась в сторону. Подбежавший военврач полковник Безрукавый пытался привести деда в сознание, но было уже поздно. Кузьма был мертв.
— Кто дал ему воды? У него же мгновенный отек легких, — констатировал врач. — Глоток, два, ну, стакан, но не более, а тут — чуть ли не целое ведро!
— Да он сам эту цибарку схватил. Всю дорогу только и мечтал напиться, только об этом и говорил…
— Ну вот, мечта одного странника уже сбылась… Не приведи, Господи! — и все стали креститься.
* * *
С одного из рядом стоявших рядом с «Екатеринодаром» кораблей была ссажена дюжина кавказцев, пожелавших поступить в армию Мустафы Кемаль-паши, чьи войска стояли на азиатской части пролива.
Турки прислали за каждого кавказца по одному белому хлебу. Роскошный мягкий хлеб, разрезанный на равные куски сразу же исчез, как будто и не лежал на белой холстине.
Казаки смешливо, с иронией переговаривались:
— А еще желающих нету? А то, дюже хороший хлеб дают!
— Так туда ж берут только магометан, а мы христианской веры, мы ж необрезные!
— Обрезная это доска! А они обрезанные, понятно?
Между тем предприимчивые турки как-то сговорились с пулеметчиками и за сто двадцать турецких лир вместе с кавказцами был передан и пулемет.
Но недремлющие французы тут же решительно пресекли начавшуюся было торговлю и все остальные контакты с турками из Кемалисткой армии. Сначала они дали длинную пулеметную очередь над мачтами кораблей, а затем просемафорили, что больше предупреждений не будет. Если с русских пароходов будет сниматься оружие и, особенно, пулеметы, то с союзнических кораблей будет открыт огонь. А для большей убедительности, один из французских военных кораблей обогнул дугу возле казачьего плавучего городка и демонстративно встал с азиатской части пролива.
Наступил первый вечер пребывания казаков на рейде Константинополя.
Непривычно ранняя, с оттенками багрянца темнота, опустилась в бухту Золотой Рог. На минаретах мечетей, возвышающихся над заливом, разом, перекликаясь друг с другом взвыли муэдзины:
— Иль-Аль-Аллах!!!
Приснувший было Дык-Дык живо встрепенулся:
— Ну, завели свою бодренькую песню. У нас в станице как хоронят, так бабы над могилой вот так же воют. Ну-у-у-! Тоска! И так по сердцу скребёт, а он еще со своим пилячим воем.
Гаврила Бахчевников, в потемках рассматривая опустевший берег, ткнул пальцем:
— Вон… Видишь, серпы над этими мечетями? Вот этими серпами нам по одному месту и резанули. Я в бинокль видел… У них в орнаментах на мечети даже звезды нарисованы.
— Так то ж другие звезды! И красный флаг у Кемалисткой армии тоже другой, не такой как у наших красных.
— Достали вы своими разговорами, — ворочаясь с боку на бок во сне недовольно проворчал Федор Уляшкин. — В пути, что ли, не наговорились?
Утро началось с того, что в стальные бока корабля мягкими деревянными носами стали ударять небольшие рыбацкие лодчонки фелюги и послышались многоголосые гортанные крики. Это турки без разбору называли всех прибывших своими друзьями:
— Аркадаш! Аркадаш!
Так первые торговцы стали зазывать обитателей парохода к своей соблазнительно разложенной на носу фелюг турецкой еде. Специально разрезанный на половинки белый хлеб, аккуратно выложенные стопки лепешек, пластованная вяленая рыба с потеками жира, связки коричневатого инжира и даже мед в плоских баночках…
Полковник Гундарев Петр Никитич, переходя от группы к группе наблюдающих за этим великолепием казаков, принюхиваясь к доносящимся по ветру запахам, тихо ругался:
— Уж лучше в трюм… Там ничего этого не видно.
Затем, вроде бы заинтересовался…
— А что турки берут? Какие деньги? — и он стал шарить по карманам.
— Эти? — и он вынул еще царские, светло-серого цвета сторублевки с изображением грудастой, надменно смотрящей на все происходящее вокруг Екатерины Второй, и пятисотрублевки с изображением Петра Первого со строгим пристальным взглядом. Но денежные лики российских императоров энергичных турок никак не трогали и они продолжали твердить:
— Алтын бар?
Тогда, пошарив в карманах френча, Гундарев достал перевязанную замызганной веревочкой пачку серовато-желтых денежных знаков Главного командования Вооруженными силами на Юге России, которые в народе прозвали «колокольчиками». На них красовались массивные колокола, опоясанные Георгиевскими лентами.
— Эти вроде бы по-новее… Может, подойдут? Деньги всё же…
Но турки и на них не обращали внимание.
Ни какие бумажные кредитные обязательства никаких российских правителей и правительств их абсолютно не интересовали.
— Алтын бар?! — настойчиво твердили турки.
Скоро всем стало понятно: их интересуют только настоящие деньги. А это означало лишь одно: золотые или серебряные монеты, но никак не бумажные ассигнации.
Но вскоре оказалось, что некоторые торговцы — греки и турки согласны брать в оплату за еду и вещи, даже из форменного обмундирования. Торг сразу оживился, и вдоль бортов понеслось:
— Вещи есть?
— Да! Но что они берут?
— Новые шинели, новое белье, мундиры, ботинки.
— И как меняют?
— Это у кого какая степень жадности! Один за ботинки английские два хлеба может дать, а другой — только половину того же хлеба. А наши, русские, отдают вещи в зависимости от степени оголодалости…
Торговцы — и греки, и турки, словно забыв свою недавнюю враждебность друг к другу, даже помогали торговаться с русскими и всячески расхваливали свой товар, при этом сбивая меновую стоимость вещей у русских.
— Вот сволочи! С пулемета бы косануть, — наблюдая за явно неравноценным обменом, сквозь зубы процедил Антон Швечиков.
— Нет пулемета! Забрали французы, и торговцы об этом знают. Да и пулеметом делу не поможешь. Людей кормить надо.
Урядник Игнат Плешаков спустился по полуопущенному трапу почти к поверхности воды, кивком головы подозвал торговавшего с лодки грека:
— А это возьмешь? — и он разжал ладонь, на которой лежал массивный нательный крест. — Ты ж христианин… Возьми по-христиански, одари, не жлобствуй. А то Бог у нас с тобой один, и он накажет тебя за жадность, а меня за продажу.
Грек что-то долго лопотал на своем языке, потом показал на крестик, и словно сгребая с носа фелюги, жестом стал показывать, какие продукты он отдает за крест:
— И денег, денег еще дай, чтоб и завтра пожрать можно было, — униженно улыбаясь, добавил урядник.
Грек, размахивая рукой показал, что они не договорились и, сделав вид, что отгребает от трапа, взялся за весла…
— Ну, куда же ты? — с отчаянием закричал Плешаков. — Вот смотри: крест один — пять лир, — он растопырил пятерню. И вот это, — казак показал на два хлеба, кулек лепешек, связку рыбы и связку инжира.
Грек сразу стал загибать два пальца на протянутой грязной пятерне казака. Игнат — с силой их разгибать. Но все равно сторговались на четырех лирах.
Когда не совсем довольный такой торговлей Плешаков наконец, поднялся от воды, окружившие его корабельные страдальцы стали спрашивать:
— Что ты у этого носатого коршуна сторговал?
Тому было стыдно признаться что он отдал нательный крестик, освященный в своем Успенском храме, и он неохотно ответил:
— Да часики дамские, за ненадобностью, небольшие такие, — сказал он, чтобы не подумали, что он продешевил.
Понемногу казачий плавучий городок начал распадаться. Одни корабли ушли на выгрузку в Галлиполи и дальше, на остров Лемнос. Другие — стали выгружаться на набережных. На пароходе «Россия» по-прежнему находился Донской атаман Богаевский Африкан Петрович.
Казачьи генералы мрачно шутили:
— Наш атаман не в России, а на пароходе «Россия». Это не одно и то же. Вот отберут французы пароход в счет нашей кормежки и глазом не моргнут. Им что Россия — страна, что «Россия» — пароход, всё едино! Они — победители в Европе и благодетели для нас.
Полковник Тимофей Петрович Городин, как член Донского войскового Круга стал проявлять беспокойство. Не зная деталей соглашения с французами, он попытался съездить на пароход «Россия» к Донскому атаману. Но казённой лодки ему не дали, а частная турецкая лодка стоила десять лир в один конец.
Расстроенный вконец Городин походил-походил вдоль борта, предлагая турку перевезти его за рубли, но тот заладил как заведенный:
— Нэт, дэнга давай!
Такая же проблема с лодкой возникла и у одного поручика, у которого жена, как выяснилось, тоже находилась на пароходе «Россия» и ему нужно было забрать ее на «Моряк».
— Аркадаш! Аркадаш! Сколько стоит отвезти меня вон на тот пароход и забрать оттуда жену с сыном?
— Двадцать лир будет.
— А русские деньги берешь?
— Нэт!
Расстроенный офицер толчется у борта и отчаянно машет своей семье. По пароходному семафору передали, что может быть и перевезут, но только завтра. Поручику сделалось совсем невмоготу и он обратился к корабельному матросу за помощью. Тот сразу отказался:
— Нет, я после вахты, господин поручик! На шлюпке плечи ломать неохота… Вы бы хоть что-то предложили, господин поручик!
— У меня сейчас ничего нет.
— А у жены?
— И у нее тоже нет. Беженцы они.
— Ну, вот и думайте, — сказал моряк уже без всякого сочувствия и отошел на корму.
— Русский, а хуже турка, — выругался поручик, и в отчаянии пнул носком сапога лежавшую рядом бухту каната.
На каждом корабле стихийно установилась своя меновая стоимость вещей при торговле с турками и греками. На стоявшем рядом с «Екатеринодаром» пароходе «Моряк» солдаты и офицеры Марковского полка, разобрав цейхгауз Алексеевского военного училища по-дешевке загоняли белье почуявшим добычу туркам, хищно окружившим корабль на своих лодках. За один хлеб весом в два с половиной фунта — пара белья, за сапоги русского образца — два хлеба. Французы, как могли, отгоняли фелюги торговцев. Но стоило отойти портовому катеру от парохода, как на него тут же со всех сторон снова налетали фелюги и лодчонки разных размеров. И снова отовсюду слышалось вездесущее:
— Аркадаш! Аркадаш!
9 ноября 1920 года французы стали разоружать находившихся на кораблях солдат и казаков. Офицерам оставили револьверы и шашки, казакам оставили только шашки. Кое-кто из казаков и солдат, припрятав заранее, умудрился оставить при себе на всякий случай штыки.
Пулеметы и винтовки укладывали на большой брезентовый полог, подводили под низ канаты и судовым краном перегружали на французские суда. Издалека, с других кораблей, это напоминало выгрузку дров.
— Где Россия? — горестно покачав головой, сказал офицер Марковского полка. Он с трудом сорвал со своих плеч погоны и со злостью зашвырнул их в море, приговаривая:
— Нет оружия, значит, нет солдата и офицера, а погоны без оружия нам не нужны. Остается одно: пулю в лоб, пока не всё ещё отобрали, — и он достал из кармана шинели револьвер. Повертел, повертел его в руках…
— Ладно, не буду ни вам, ни команде, беспокойства доставлять — сказал он оторопевшим товарищам и быстрыми шагами ушёл, почти убежал на нос корабля.
Все, кто были свидетелями этой сцены, насторожившись, стали прислушиваться, не раздастся ли выстрел. Нет, обошлось. Марковец забился за носовую лебедку и не выходил оттуда до следующего дня.
Глава 2
Корабельная жизнь на рейде Константинополя всех измучила своей неопределённостью. В отсутствии войсковых телеграмм, газет и сообщений вестовых любой вымысел превращался в слух. Слух — в информацию, а информация, переданная из уст в уста на десятках кораблей, в незыблемое утверждение.
На «Моряке» гадали: куда они должны попасть при эвакуации!? Во Францию, Сербию или же в Болгарию?
Чиновник военного времени Роман Григорьевич Вифлянцев в бесконечных разговорах на темы эвакуации всегда приободрялся и начинал мечтательно вспоминать как он ездил в Париж перед войной в начале 1914 года.
— Ох, господа, Франция! Восторги, восторги, восторги!
Рядом стоящий с ним войсковой старшина Анатолий Пшеничнов срого одернул его:
— Умерьте, сударь, свои восторги и необоснованные предположения. Сейчас получена депеша: пароход идет на остров Лемнос.
И все сразу прильнули к нескольким картам разного масштаба.
— Где же он, этот островок? Так это в Эгейском море! — оповестил всех один из офицеров.
— Да это же волчиный куток, только в море, — разочарованно протянул другой. И, найдя этот далекий и неизвестный Лемнос, все сразу огорчившись отпрянули от карты.
— А вы что хотели, господа? Чтобы французы повезли нас на лазурный берег в Ниццу и поселили в лучших отелях? Дали нам карманных денег для того, чтобы мы их в казино проигрывали?
— Да мне одинаково плохо за границей — хоть здесь, в Константинополе, хоть в Ницце, — с сарказмом бросил третий офицер, нервно, как от озноба, поводя плечами.
— Не скажите, батюшка, не скажите, — суетился в группе беседовавших Вифлянцев, — заграница загранице рознь.
— Вот мы на эту разницу и посмотрим…
— Было б на что смотреть, господа, — примирительно сказал чей-то голос.
Наконец на «Моряке» получена команда сначала идти на Галлипольский полуостров и выгрузить там марковцев и дроздовцев, а потом следовать к острову Лемнос.
Утром 10 ноября пароход отделился от общей группы судов и пошел к Мраморному морю, держа курс на Принцевы острова, торчащие на выходе из пролива Босфор каменными глыбами, как одиноко оставшиеся зубы в челюсти у древнего старика.
Наконец-то, немного отдохнувшие матросы из брандспойтов отмыли и отчистили от грязи и людских запахов палубу и, вместо смердящего духа, в трюм ворвался свежий морской воздух. Приходящим в себя пассажирам уже не так был страшен и небольшой дождь, и слегка раскачивающее «Моряк» волнение. Где-то совсем рядом, в туманной прозрачно-сероватой дымке мелькал надежно-утешающий берег. Поглядывающим на него людям казалось, что самое главное в плавании — от него далеко не отплывать, а то чем дальше от берега, тем больше мучений, с лихвой испытанных пассажирами во время черноморского перехода.
Вдруг пароход «Моряк» стал сильно крениться на правую, ближнюю к берегу сторону. По судну резво забегали матросы, по команде помощника капитана равномерно распределяя и перемещая по кораблю оставшихся людей.
Казаки с интересом наблюдали за марковцами и дроздовцами, которых офицеры снова стали сбивать в подразделения и готовить к выгрузке. Подошедший к отделившейся от общей массы солдатской стайке офицер-марковец, что-то коротко объявил, дал команды писарям и ушел, не вступая ни с кем в разговоры.
Казачьи офицеры вели себя здесь совсем по-другому. Они все время находились рядом с нижними чинами, по земляческому принципу разбились по станичным и хуторским группкам.
То взводный собрал вокруг себя своих подчиненных, то сотенный, не чураясь, с унтер-офицерами гужуется.
Еще молодой и любопытный ко всему казак Прохор Аникин за столько дней чисто выбритый, поглядывая на марковцев рассудительно замечает:
— Да, правильно на Дону порой говорят: землячество — превыше чина.
Вот отчего так у нас?! Казачьи офицеры — их благородия, и у добровольцев офицеры — тоже их благородия? Но у них это самое благородие как непробиваемая стена, а у нас — как надежная подпорка. Все по-другому… Мы после этого морского пути независимо от чинов все дурно пахнем, — Аникин наглядно потянул носом и поморщился. — Ан, нет! В марковском полку их благородия по привычке от нижних чинов носы воротят, — рассудительно закончил он свою ценную мысль.
Жизнь будто решила продемонстрировать эти глубокомысленные рассуждения казака: совсем рядом с беседующими разгорелся конфликт, чуть не перешедший в драку…
Казак из резервного казачьего полка, перетаскивавший свои чувалы на освободившееся место никак не преднамеренно толкнул капитана-марковца.
— Куда смотр-и-ишь? Все ноги оттоптал, каналья!
— Не кричите, Ваше Благородие! Канальи в России остались!
Офицер зло схватился за револьвер, казак — за шашку. Еле разняли.
Но были и такие офицеры-добровольцы, с которых тяжелейшее морское путешествие сбросило чванливость как защитную оболочку, обнажив их самые лучшие душевные качества.
Весь путь рядом с казаками тыловых и резервных частей Донского корпуса находился молодой поручик с простецкой русской фамилией Иванов.
Мастер на рассказы, шутки и прибаутки, он как-то сразу понравился казакам и те, как могли, оказывали ему знаки внимания. Даже предложили:
— Давайте, Ваше Благородие, сделаем вас приписным казаком, раз не удалось вам казаком по рождению стать! Полковник Городин, он у нас тут старший, да еще член Донского войскового Круга, наверняка согласится.
На подходе к Галлиполлийскому полуострову пароход «Моряк» стал на якорь. На великое счастье только сейчас, вблизи от берега и в достаточно спокойном море, случилась довольно серьезная поломка, которая произойди она тремя днями раньше, неминуемо привела бы к гибели перегруженный корабль.
Команда немедленно затеяла в машинном отделении сложный ремонт. Капитан послал радиограмму в Константинопольский порт, а наиболее набожные военные чины и гражданские беженцы в который раз за последние недели стали молиться о своем спасении.
Вечером, когда на европейском берегу Мраморного моря садилось багряное солнце, поручик Иванов бережно достал из старенького ободранного футляра чудом сохранившуюся скрипку и заиграл.
Скрипичные звуки разносились в полной тишине по морю и будили самые разные человеческие чувства. Казалось, это надрывно и тоскливо поют души беженцев. Зазвучал такой знакомый полонез Огинского «Прощание с Родиной». Воспоминания о далекой и, может быть, навсегда оставленной Родине, навевали эти звуки. На глазах непрошено выступали слезы, перехватывало горло даже, казалось, у самых грубоватых и обозленных.
— Спасибо, господин поручик! Затронули, цапанули душу. Вот это инструмент! — восхитился Прохор Аникин.
— Что инструмент — руки какие у поручика! Не то, что наши клешни, — вахмистр Егор Матыцин выставил перед собой растопыренные мозолистые ладони.
— В мирное время для нас одни инструменты: плуг да коса, пила да топор.
В войну — другие: шашка, пика и винтовка. А здесь — их благородие! Их бла-го-ро-ди-е! — произнес он в растяжку по слогам. — Ну, как воевать такими руками!
Завязался неспешный мужской разговор и поручик рассказал одну из историй, случившихся с ним в Гражданскую в Северной Таврии:
— Я остался живым благодаря двум, казалось бы, бесполезным по этой жизни умениям — умению играть в карты и умению играть на скрипке.
Попал я в плен к махновцам… Но как-то удачно попал, не в горячке боя, когда никто не разбирает, поднял ты руки, не поднял… После боя, значит.
Вообще-то офицеров-марковцев и дроздовцев махновцы не щадили. Да и те махновцам платили той же монетой. До сборных пунктов они просто не доходили.
Насчет махновцев говорили просто: присягу они не давали, убивают и грабят больше в охотку, чем из идейных соображений, а раз так, то и разбираться с ними нужно как с простыми грабителями. И поручик, поуютнее устраиваясь на скрученном в бухту просоленном канате, улыбнувшись, продолжил…
— Так вот… К строю пленных вышел махновец, здоровенный детина и обратился с совершенно неожиданным для всех вопросом:
— Батька сказал: — хто на скрипке грае, того в расход не отправлять до вечера завтрашнего. А с остальными можно и нынешней ночью раскашляться.
Принесли старинную скрипку с простреленным грифом. Поручик взял ее и смычок, стал, прилаживаясь к новому для него инструменту, играть похоронный марш Шопена.
— Не-е-е, нам таких музык не надо! — тут же отреагировал махновец.
— Жидочек, который батьке, чем-то не угодил, так тот все больше веселые музыки наяривал, а ты такое завел, что я тебя и до ямы отводить не буду. Шлепну прямо здесь! Ну-к, веселую, я сказал!
Долго не раздумывая, напуганный нарисованной махновцем перспективой, поручик быстро перешел на зажигательный венгерский Чардаш. Довольный махновец, оценив услышанное, дал команду:
— Скрипача в отдельный подпол! И глядите мне, чтоб ни с кем не перепутали! Батька за скрипача голову сымет и сыграет на ваших жилах заместо струн.
Так нежданно-негаданно поручик Иванов, мысленно благодаря свою мать, проявившую невиданную настойчивость при обучении его в детстве игре на скрипке, оказался в подвале пристройки к флигелю. Пусть на неопределенное время, но жизнь была все же продлена. В самом же флигеле в это вечернее время уже вовсю шумела азартная карточная игра на награбленное и лихая махновская пьянка.
Часовой, приставленный к охране подвала, плюгавенький мужичонок в чиновничьем шерстяном сюртуке, который ему был так велик, что он, небрежно подвернул рукава сюртука с белой атласной подкладкой до самых локтей, переживая, что без него идут и дележ и игра, постучал прикладом о крышку подвала:
— Вылазь, игрун, развлекаться будем. На скрипке ты мастак, а вот как ты в карты мастак — сейчас посмотрим.
— Скрипку брать? — с надеждой на лучшее спросил поручик.
— Бери, бери, целее будет, — снисходительно согласился мужичонок.
— Давай, скрипач, сговоримся в картишки переброситься. И тебе веселее, и мне не до сна.
Махновец, кряхтя поставил на пол свечу с массивным подсвечником, приоткрыл дубовую крышку подвала. Рядом он демонстративно положил револьвер:
— Это чтоб ты не нервничал.
Удивленный таким жизненным поворотом, поручик уточнил у махновца:
— А на что играть будем? Ставка-то какая будет?
— Да простая, скрипач, простая… Все мне кажется, что ты батьке не подойдешь. И если начнешь грустные, или, не дай боже, не те музыки пиликать, то, значит, тебя в расход пустят. А по этим делам я завсегда в команду назначаемый, — махновец довольно погладил себя по щуплой груди. — Так вот, если ты выиграешь, то расстреляем, а если проиграешь — то придется тебя шашечкой, для экономии патронов…
Пришлось играть. Трижды выигрывал скрипач. На четвертый раз махновец не на шутку разозлился:
— Вроде ты и не мухлюешь, а я все время проигрываю. Ладно, лучше к хлопцам пойду, там хоть навар какой-то будет, а с тобой — что выиграть, что проиграть — все равно никакого прибытка.
Расстроенный постигшей его в игре неудачей, махновец загнал поручика обратно в подвал. Заглянув в темноту, благородно сунул в руки бывшему партнеру по игре горящую свечу. Затем, придвинул на крышку подвала комод и пошел играть в карты к хлопцам.
А поручик, при тусклом свете свечи в свалке старья в углу нашел треснутую сковороду, за ночь прорыл нехитрый подкоп и, придерживая бесценную спасительницу — скрипку подмышкой, был таков. Прошел мимо спящих постов пьяных махновцев и, переждав день в балочке, к следующему утру оказался в расположении казачьего полка.
Завершая свой удививший всех рассказ, Иванов вытащил из-под подкладки футляра колоду карт:
— С тех пор я в карты из суеверия не играю, а на скрипке — под настроение и с удовольствием.
— Ну, сыграй, мил человек, для общества, — стали просить поручика казаки резервного казачьего полка и подошедшие кубанцы.
Поручик, покачав головой, снова взял в руки скрипку.
— Что же вам сыграть? — задумался он.
Затем озорно, по-мальчишески улыбнулся, вскинул скрипку, и разрывая предзакатную морскую тишину, на многие морские мили вокруг понеслись зажигательно-волнующие звуки огненного венгерского Чардаша.
* * *
Три парохода — «Моряк», «Самара» и «Херсон» один за другим прибыли к Галлиполийскому полуострову. Здесь уже вовсю шло обустройство корпуса русской армии генерала Кутепова.
Находящаяся рядом с пристанью небольшая грязная турецкая деревушка в полторы сотни дворов никак не могла служить для размещения войск. Русские воины устраивались в палатках, приспосабливали под жилье заброшенные сараи и обветшалые блиндажи, а самые отчаянные рыли пещеры-землянки в почти отвесном турецком берегу…
Кубанец дед Нестеренко, наглядевшись в бинокль на лагерь Кутеповского корпуса воскликнул:
— Та що це робыца, колы солдаты вэлыкой дэржавы России в пещерах як первобытни людыны живуть?
А ему тут же в ответ:
— Ты еще, дед, не знаешь, как мы будем на Лемносе том самом жить. Наверняка не лучше.
Со стоящих на рейде кораблей началась выгрузка добровольцев. С одного парохода на другой перевозят казаков. На весельной лодке к борту «Самары» приблизился генерал Кутепов. Долгий морской переход и суета первых дней устройства войск на необжитом берегу, казалось, нисколько не утомил генерала. Он был чисто выбрит и бодр. На лице — какая-то выразительная душевная приветливость, которая сразу вызвала расположение казаков.
— Здравствуйте, казаки, гордость Дона и Кубани!
— Здравия желаем, Ваше превосходительство!
— Молодцы! Спасибо за бравый дух!
— Ура-а-а-а! — понеслось над волнами. На время даже прекратилась выгрузка имущества добровольцев: дроздовцев и марковцев. Один из смелых кубанцев крикнул Кутепову.
— Что дальше, господин генерал?
— Дальше вы, кубанцы и донцы, поедете на остров Лемнос и будете готовиться к новой отправке в Россию. Надо набраться сил. Нам прочат роль мирового жандарма, охраняющего покой мирных тружеников от мировых разбойников. На время, пока не окрепнем, может быть и придется согласиться и с такой ролью, а вернемся в Россию — по-другому дело поведем. В добрый путь, казаки!
Донцы и кубанцы со всех трех кораблей громко прокричали:
— Ура-а-а-а-а!
Когда марковцы и дроздовцы выгружали свое имущество: обувь, подметки, полушубки, форменное обмундирование и белье, то кое-что перепало и казакам, остающимся на корабле.
По полупустой палубе метался интендант, заведовавший вещевой службой, суетясь и отворачивая свои глаза, оправдывался перед большим начальником:
— Понимаете, господин полковник, во время шторма волной все смыло. Она через весь корабль перехлестывала.
А в это время казаки запихивали подальше в свои чувалы вещевое имущество, якобы смытое волной.
* * *
Вернулись на корабль несколько отпущенных на берег казаков, искавших там своих родственников.
— Что вы так скорбно вздыхаете, как будто только что с кладбища? — удивились станичники.
— А откуда же еще? — вздохнул один из поднявшихся на борт корабля.
— Это все, — он обвел рукой Галлиполийский полуостров — и есть кладбище русской армии…
* * *
Еще когда пароход «Самара» с казаками-кубанцами на борту проходил пролив Дарданеллы, пошел такой разговор:
— О, цэ воны и е Дарданэллы… Тю, яка нэвидаль! Тильки валуны, та скалы! — тыкая вдаль прокуренным пальцем, громко комментировал увиденное, стоявший у борта казак из станицы Славянской Назар Крамаренко.
— Вот видишь, казак, какое тебе счастье привалило. Такие места посмотреть! Когда б ты это еще увидел, — вступил в разговор беженец — бывший небогатый купец Иона Михайлович Бесчетнов.
— Та нужно мэни такэ счастье, як собаке крылья, — добродушно огрызнулся незадачливый кубанский путешественник.
На этом разговор, казалось бы, закончился. Один из казаков обратился к поручику Иванову.
— Ваше Благородие! Так вот из-за этих самых гирл морских все войны и начинались?
— Каких гирл? — не сразу понял вопрос опешивший офицер.
— Гирлами у нас на Дону и на Кубани называют места, где реки впадают в море. Или лиманы с морем соединяются, где водотока промеж ними идет, — покровительственно, как неразумному, пояснил спрашивающий.
— Ну, считайте и эти проливы гирлами, — согласился поручик. — Закрыть их — и не пойдет торговля нашим российским хлебом в Европу. Через это старое правительство и решило твердой ногой стать на этих проливах. Война с турками от этого не раз начиналась. И сейчас, в германскую, мы всю войну были близко от черноморских проливов, стремились к ним с одного краю, а англичане и французы — с другого. Только французы теперь здесь как победители, а мы — вот так, — и он широко распахнул полы старенькой потёртой шинели в разные стороны.
— А если бы мы смогли первыми завоевать эти проливы, то диктовали свою волю не только Турции, но и Англии с Францией, — подхватил разговор подошедший к своим донцам войсковой старшина Сивожелезов, уроженец станицы Луганской и несостоявшийся наследник двух шахт в юрте своей станицы, и трех — в юрте станицы Гундоровской.
— Каково вы, ваше благородие размечтались, — сказал начавший разговор казак, покосившись на Сивожелезова.
— Пошли паёк получать, — вздохнув, позвал односума Прохор Аникин, — а то их благородия так раздухарились на почве международной политики, что того и гляди, последнего куска хлеба лишимся.
Глава 3
Оставшийся в Константинополе пароход «Екатеринодар» наконец-то встал на якорь у причала Серкеджи. В ожидании разгрузки, столпившиеся на палубе казаки с повышенным интересом наблюдали и горячо обсуждали жизнь, кипевшую на пристани и ближних тесных улочках города.
С берега, заморачивая даже самые спокойные головы оголодавших корабельных наблюдателей, наплывал аппетитный маслянный чад зажаренной на мангалах только что выловленной морской рыбы.
Легкий, ленивый осенний бриз перемешивал этот дивный запах желанной еды с другими, не менее волнующими запахами близкого берега: дыханием роскошной, не увядающей даже осенью зелени и человеческого жилья.
Взбирающиеся вверх, на гору, узкие улочки города, переплетаясь между собой в каком-то загадочном и понятном только местным жителям сочетании, были застроены неприхотливыми глиняными домишками, втиснутыми в очень узкие дворики.
Старые дома стояли вперемешку с вновь построенными, ухоженными. Попадались среди них и давно заброшенные древние строения.
Венцом над всей этой многоголосой дворовой какафонии гордо возвышалась выстроенная на горе, и оттого хорошо видимая с пристани одна из самых больших в Константинополе — Голубая мечеть.
Шпили минаретов по углам этой величественной красавицы мечети на фоне ясного неба напоминали поставленные вертикально остро отточенные казачьи пики.
Для офицеров и казаков, от вынужденного безделья рассматривавших с корабля пристань и город, все вокруг было совершенно чужим и чуждым.
Запахи, растительность, народ, обычаи, визжащие несмазанными колесами в рост человека арбы — казались непонятными и загадочными. Немного странное впечатление создавали старательно и преднамеренно не смешивающиеся группы мужчин и женщин.
Неторопливые мужчины, с бесстрастными гордыми лицами восточных красавцев, в темной одежде — отдельно… Женщины — в черных и просторных паранджах, с покорными и запуганными глазами — тоже отдельно, и даже — по другой стороне улицы.
— Вот так! Религия с порядком! На намаз собрал, и сразу — в бой.
Не все казаки оказались достаточно терпеливыми в ожидании разгрузки. Некоторые не дожидаясь, когда пароход причалит и матросы спустят сходни, стали с парохода сигать прямо вниз. Дык-Дык от нетерпения стрыбанул не очень удачно и угодил в воду. Брызги, смех окружающих…
А он, неугомонный, отжимая мокрую одежду, подпрыгивая, весело кричит:
— Вот вода, братцы, соленущая, — и потом непонятно для чего добавляет, — а жизнь наша — проклятущая.
— Ты особо проклятьями не сыпь, — делает ему замечание вахмистр Власов, — ты, вон, свои косточки хоть и в чужом, но в море купаешь, а другие свои косточки в землю давно сложили.
Старый казак, каменский станичник Никанор Калитвенцев, коснувшись бородой чужой земли, целует её и плачет никого не стесняясь:
— Я уж думал — все, хана, на дне морском окажусь.
Сидящие на пристани грузчики-турки, глядя на него, тихо посмеиваются в бороды, но сочувственно, с пониманием, качают головами. К Никанору подошел его земляк есаул Константин Диков:
— Вставай, отец! Свою землю скоро целовать будешь…
— А скоро, сынок. Скоро?
— Да, Врангель передал депешу, что всех сейчас — по лагерям и готовиться, а потом с сенегальцами, вот с этими…, — и он кивнул головой в сторону скучавших чернокожих постовых. — Опять в Россию, на Дон — утешил есаул старика.
— Сынок! — обрадовался, всплеснув руками Калитвенцев. — Только скажете, хоть с чертом, и то пойду, а с этими чернявенькими — тем более. За цыган их считать буду.
— Слышали? Все слышали? Скоро уже вернемся, — суетливо стал оповещать сходивших на пристань казаков старик Никанор Калитвенцев.
— Пойдем лучше, дед, на перепись, фамилию свою на море-то не забыл? — вдруг отчего-то рассердился Диков и потянул упиравшегося Калитвенцева за рукав.
У выхода с пристани полным ходом шла регистрация прибывших.
Стояли разного калибра столики, накрытые темными, с кистями по бокам скатертями, и за ними, на колченогих табуретках уже угнездились войсковые писари — и пошло, поехало. Год рождения, перепись, в каком полку числится…
Оказалось, что французы ничуть не считаются с воинской организацией прибывших и настойчиво разбрасывают их по количеству людей, а не по принадлежности к своим полкам.
Вокруг бродили, охраняя неизвестно кого, пока еще доброжелательные арабы и чернокожие. Казалось, они ни во что не вмешивались, но за всем бдительно и зорко следили. Всякий, кто мог связать два-три слова по-французски, пытался с ними заговорить и одобрительно показать им всегда и всем понятный жест: поднятый вверх большой палец.
Закончив перепись вновь прибывших и распределив всех по местам дислокации, французы старались, не мешкая отправлять казаков на железную дорогу и развозили их по лагерям.
В ожидании очередного эшелона, сидя прямо на земле и на чувалах, казаки добродушно и доверительно переговаривались:
— Когда в Керчи грузились, то сообщили, что поедем в Константинополь — под покровительство Франции. Мы то думали, что нас отвезут во Францию, разместят там по деревням. Отдохнем — и снова вернемся в Россию. Думалось, что доведется мир повидать. Море, Франция… А то, может, и Африка. Когда б мы это увидели!
— Француженки, — задумчиво, с прононсом произнес молодой казачий офицер.
— О-де-колон! — дурашливо, растягивая слово, проговорил его сосед.
— Про-ван-саль — насмешливо передразнивая смутившегося офицера поддержал другой.
— Ага, потерпите чуток, будут вам и француженки… А пока, во-о-он, видите? — и он показал на собирающихся стайками и суетящихся вокруг казаков молоденьких медсестер из Красного Креста.
— Интересно, француженки или нет?
При посадке казаков в поезда действительно молоденькие француженки помогали подносить еду к вагонам и весело перешучивались со своими подопечными. Они были такими изящными и хрупкими, так задорно смеялись, что казаки невольно обращали на них внимание.
— С каким удовольствием я бы провел время с этими милыми существами… — мечтательно произнес казачий офицер войсковой старшина Николай Манохин.
— Кто они? Сестрички милосердия, наверное? Боже, если хотя бы одна ко мне милосердие проявила! — без всякой надежды на взаимное внимание со стороны женского пола сказал сотник Павел Грешнов, носивший старинную донскую фамилию и имевший, под стать фамилии, репутацию большого любителя женского пола.
— Ну, ты ж посмотри на него! Еще три дня назад с жизнью на корабле прощался, все молитвы со страху вспомнил! А уже — туда же, — язвительно рассмеялись вокруг.
— Ожил, зашевелился. Все хотения проснулись. Как беседовать-то с ней будешь? На каком языке милосердие выпрашивать?
— Французский познал в пределах гимназического курса, а обхождение у меня — по лучшим правилам военного искусства покорения дамских сердец, — не растерялся острый на язык Грешнов.
— А помещение? Антураж, так сказать! — продолжали веселиться офицеры.
— Ввиду полевых условий, ничего, кроме палатки, предложить не могу.
— И то не своей, а французской…, — разлилась новая волна хохота.
— Позвольте, господа, мы же не семейную жизнь решили затевать!
Казакам раздали крепкий горячий чай и хорошо пропеченный хлеб. После корабельной пшенной юшки и «чухпышек» это нехитрое угощение показалось настоящим удовольствием, удвоенным ещё и тем, что разносили всё это богатство те самые, живо обсуждаемые казаками молоденькие француженки.
Кружки и хлеб мгновенно разбирались именно с тех подносов, которые весело предлагались щебечущими девушками, и только потом — у арабов, которые, казалось бы, носили точно такие же кружки и такой же хлеб. Среди молодых подхорунжих неожиданно вспыхнул спор:
— И у меня такая же кружка!
— Нет, совсем не такая! Мне ее француженка дала, а тебе — какой-то мужик, да еще и черный!
Многие впервые увидели негров и арабов. Один из казаков с изумлением разглядывая сенегальца, осторожно протянув руку, коснулся ею пальцев сенегальца и непроизвольно, словно обжегшись о раскаленную печь, резко отдернул руку назад. Сенегальцу это явно не понравилось.
Он неприветливо покосился на нахала и со злостью отрывисто проговорил:
— Аллэ!
Испугавшийся казак, поняв свою оплошность, торопливо стал извиняться на русском:
— Звиняйте, ваше сенегальское благородие! Непривычные мы пока к вам.
Казаки постарше столь бурной радости от встречи с француженками не высказывали и больше обстоятельно обсуждали встречу с представителями другой, доселе не виданной ими расы.
— Видишь, кум, — кивок головой в сторону, — одни из них чернющие, как уголь из шахты, а другие — те будут посветлей. Но и те и те — что-то дюже кучерявые.
— Представляешь, пока мы с тобой по чужим краям болтаемся, тебе жинка, таких вот, курчавеньких нарожает. Или узкоглазых, как на Сорокинских рудниках, китайчат.
— Да типун тебе на язык! Пусть твоя тебе таких плодит!
А сотник Грешнов все никак не унимался, и спрашивал, и спрашивал у ставшего ему другом за время морского пути, чиновника военного времени добродушного дядьки Ивана Ивановича:
— Ну, а как вы оцениваете вот эту француженку?
Упитанный и пузатенький Иван Иванович, не поворачивая головы, скосил глаза на указанную прелестницу. Мысленно оценил… Затем, молча пожевал губами. Его многозначительное «да-а-а-а», казалось, длилось дольше протяжного гудка парохода, который как раз стал отходить от пристани.
На грязных, почерневших от пароходного дыма, давно не мытых лицах казаков и офицеров расцвели веселые улыбки. Сегодня жизнь сулила радость и надежду на лучшее и казалась куда приветливее, чем вчера.
Напившись чаю и с сожалением вернув кружки, офицеры до посадки в вагоны попытались выйти в Константинополь и хоть немного рассмотреть неизвестный им город.
Желание вновь, после всего пережитого, увидеть спокойную, размеренную и всего-то обычную человеческую жизнь было довольно велико. Но вся станция заранее была оцеплена предусмотрительными французами и в город, несмотря на многочисленные и настойчивые просьбы, никого не выпускали.
На железнодорожной платформе, вплотную примыкающей к пристани Серкеджи, отовсюду слышалось французское:
— Плю витт! Плю витт! Аллэ! Аллэ!
— Слышишь, что французы говорят? Плюют, плюют они на нас!
— Да не плюют, а плю витт! Скорее, значит, идите!
— А нам куда спешить, и к кому? Кто нас и где ждет?
— И то верно!
К портовым воротам подошли несколько русских женщин и стали выкрикивать фамилии своих родственников, надеясь найти их или хотя бы узнать что-либо о близких. Это были беженцы, выехавшие из Крыма раньше основной эвакуации.
— Из Платовского полка, станицы Великокняжеской есаул Николай Уколов из госпиталя в начале октября выписался! Нет ли его среди вас? В Джанкойском офицерском полку резерва был. Никто не слышал?
К выкрикивающей фамилию мужа женщине подошел офицер штаба Донского корпуса:
— Есть телеграмма от французского командования в Болгарии. Эсминец «Живой», на котором был полк офицерского резерва, затонул. Экипаж и все пассажиры погибли. Но есть так же сведения, что несколько человек остались в живых. Давайте я провожу вас в штаб эвакуации и вы напишете заявление. Мы попробуем через французов выяснить судьбу вашего мужа, — он осторожно взял под локоть и повел плачущую женщину в здание товарной конторы, которое было временно превращено в штаб эвакуации.
Раздается другой, ясный и громкий женский голос:
— Из станицы Калитвенской, подъесаул Манченков Даниил Прокофьевич! Кто видел, кто слышал? Отзовитесь, люди добрые!
Казаки, вспоминая своих, оставленных невесть где жен, сочувственно переглядывались. Но вот беда — помочь женщинам ничем не могли!
Неожиданно из группы армейских кавалерийских офицеров, приписанных к гундоровскому георгиевскому полку, вышел молодой ротмистр Виктор Бабенко.
Авантюрист от природы и отчаянный игрок в карты, на скачках и в биллиард, он дважды за Гражданскую войну переходил от казаков в части добровольцев и обратно. Первый раз это произошло, когда он с кавалерийскими офицерами бежал из елецкой тюрьмы, но был задержан красными. После повторного побега, не растерявшись от столь неожиданного поворота судьбы, с теми же офицерами он пробрался на Дон и поступил служить в Первый кавалерийский дивизион мало кому тогда известных добровольцев белой гвардии в Новочеркасске.
А когда весной восемнадцатого произошло соединение добровольцев с казаками под станицей Кущевской, ротмистр по рапорту вернулся к донцам и был зачислен в гундоровский полк.
Но относительно спокойная жизнь в казачьем полку была ротмистру не по душе и не по карману. Осенью девятнадцатого он проигрался в пух и в прах, и подальше от греха был отправлен командиром полка на должность офицера для связи с соседним полком добровольческой армии. Там неугомонный офицер неожиданно для себя прижился, беспрепятственно снова стал ротмистром и, удивительное дело, благодаря какому-то, так и оставшемуся неизвестным, шальному случаю где-то раздобыл денег. Причем, не каких-нибудь бумажных разномастных знаков, а настоящих, золотых кругляшиков — николаевских десяток.
Как истинно благородный игрок он снова — таки добрался до своего гундоровского полка, где щедро раздал всем страждущим свои, уже списанные сослуживцами как безнадежные, долги. Расплатился даже с односумами погибших казачьих офицеров.
Где-то в Таврии он и встретился с тем офицером, фамилию которого выкрикивала сейчас молодая и отчаявшаяся найти своего мужа женщина.
— Да, знаю я о таком. И слышал, и, главное, даже видел. Но лучше вам об этом не знать… — пояснил он ошеломленной, ничего не ведавшей о злоключениях мужа женщине.
— А почему же? Он что, погиб?
— Да нет. Он жив, но служит у красных… Могу подтвердить хоть где… Сам видел его у них на позициях.
— Может вы ошиблись? Да как же я теперь?
— Не мог я ошибиться! Два года в юнкерском училище, да еще сколько времени в одном полку в Галиции. Так что, никак не мог я ошибиться. Краском теперь ваш муж. Красный командир. В России и ищите его…
Дрожащая всем телом женщина медленно отошла от ротмистра и больше ни к кому уже не подходила…
Небольшой группе офицеров в которой был и Антон Швечиков все же удалось выйти в город и пройтись по его удивительным для казаков улицам. Город жил своей, кипучей и непонятной жизнью. В одной из зеркальных витрин офицеры, разглядев свое отображение, неприятно для себя смутились. Небритые, давно как следует не мытые физиономии, мятые шинели, пыльные сапоги… И это внешний вид представителей некогда Великой державы! Один офицер, донельзя расстроенный своим «живописным» внешним видом, заявил:
— Нет, дальше я не пойду! Вид у нас такой, что скоро милостыню давать начнут…
— Ну и возьмем, ввиду сложности обстановки…
— Быстро же вы, господин сотник, переменились. На обстановку ссылаетесь? Может, в такой обстановке кто-то из нас скоро захочет перейти и на такое положение? — и он резким кивком головы показал на турка, чистильщика сапог, наводящего блеск на ботинках у прохожих возле входа в кафе.
Чистильщик краем глаза профессионально заметил жест офицера, но подумал, что его подзывают для дела. Оценивая людей, он прежде всего рассматривал и оценивал их обувь. А сапоги у господ офицеров очень нуждались в его работе.
— Аркадаш! Аркадаш! — обрадовался старик, и, помахав в воздухе сапожными щетками, жестом предложил почистить запыленные и изрядно выношенные офицерские сапоги.
— Сами чистим. Сейчас и вестовых особенно к этому не приставишь, — жестом осадил его старание сотник.
Турок, почти не понимавший русских слов, все же по лицам офицеров догадался, что им нечем платить и перестал возле них суетиться — раскладывать свой стульчик с подставкой под обувь и щеточный ящичек.
Офицеры пошли вверх по улице, в сторону небольшого базарчика на перекрестке. Там можно было встретить, казалось, представителей всех народов, обитающих в этой части света: турок, греков, арабов, болгар, румын, сербов, и, конечно, вездесущих цыган. То тут, то там стояли толпы турок, окружавших приехавших русских в гражданской одежде и о чем-то с ними гортанно переговаривались.
На рынке они наткнулись на представительного русского в черном добротном пальто с толстым портмоне в руках, который то и дело вынимал разноцветные бумажные деньги и давал их рассматривать туркам. Тех, видно, смущало то, что страна, откуда приехали эти русские — одна, а видов банкнот — много…
Есаул Швечиков, увидев такую картину, сказал:
— Вот и докажи этому турку, что это настоящие деньги, если они у нас в стране менялись каждый год, как занавески в курене у хорошей хозяйки!
Офицеры, у которых оставались затертые турецкие лиры, полученные от продажи своих вещей на рейде, купили нехитрой еды, стоившей на этом базарчике гораздо дешевле, чем в порту.
Скоро пришлось возвращаться к пристани. Чернокожий солдат показывал в сторону стоявшего воинского эшелона и покрикивал при этом свое «аллэ».
— Разэлэкался! — проворчал Сергей Новоайдарсков.
— Ага, перелякались мы от твоего аллэ, — с улыбочкой стал говорить чернокожему капралу есаул Антон Швечиков и ехидно добавил:
— Подметка ты сапожная, вакса ходячая, антрацит топочный!
Спустя несколько часов Антон об этом очень сильно пожалел…
В вагонах медленно идущего состава казаки запели свои донские песни. Да так задушевно, что даже сопровождающие арабы и сенегальцы неожиданно для всех расчувствовались и стали подпевать, кто во что горазд… И этот самый чернокожий француз, которого Швечиков обозвал ваксой, с милой улыбкой сказал ему:
— О, казак-кия, песни карош! У-у! — и он, широко расставив руки, сначала показал на то место где у него сердце, а затем развел руки, прикоснувшись перед этим к груди. Надо было понимать — это его душа. И стал бурно аплодировать.
— Карошо, Руси, карошо!
Удивившиеся такому проявлению чувств сенегальца, казаки вразнобой шумно загалдели.
— Ну вот, Антон, слышишь? Если он по-русски говорит, то наверняка и понимает тебя даже лучше. А ты ему — вакса сапожная, антрацит топочный, — передразнил его Сергей Новоайдарсков.
— Так был бы из них хоть один, кто помогал бы нам… Разъяснил, куда нас повезут, и зачем? И что будем сейчас делать? — оправдывался смущенный Антон.
— Да много ли этот капрал знает?! Это ж по-нашему всего лишь вахмистр, — совершенно неожиданно для всех вступил в разговор почему-то все время после корабля молчавший подхорунжий Гаврила Бахчевников.
— Может и немного, — растянув рот в кривой улыбке, как всегда насмешливо заговорил Дык-Дык, — но от него их негритянскому языку выучились бы, на негрятянском языке хоть погутарить с ними смогли бы.
— Эх ты, хуторок в степи, церковно-приходская школа, три класса-четвертый коридор! Негритянского языка не бывает… Негры — это не нация, а раса, и говорят они на разных языках, — ответил ему Антон Швечиков.
— Окромя русского, — конфузливо соглашается Дык-Дык.
Поезд, постукивая колесами, проворно катился по турецкой земле, и примолкшие казаки стали рассматривать в большой раскрытый проем окрестные здания, большей частью одноэтажные и крытые красно-коричневой черепицей.
В конце вагона, подремывая, неуютно притулились боками друг к другу два сопровождающих казаков француза. Один из них был высоким и тонким, другой — до смешного полной противоположностью товарищу: толстым и низеньким. Особо ни во что не вмешиваясь, они выполняли роль наблюдателей, но при этом больше смахивали на подбадривающих друг друга часовых.
Вдруг умиротворенное и сонное настроение исчезло. Поезд как раз проходил поворот с небольшим, но крутым спуском. Раздался сильный металлический треск и грохот. Расцепившиеся вагоны с казаками в хвостовой части состава, наращивая скорость, стремительно понеслись под откос. Казаки стали выпрыгивать из открытых дверей и — кубарем вниз, превращая в рванье свое и без того неприглядное обмундирование.
К счастью и на удивление никто из пассажиров от этого крушения серьезно не пострадал, разве что в сердцах казаки побили молодого турка — сцепщика вагонов. Но сделали это, учитывая обстановку почти военного времени, быстро и без шума. Перепуганные крушением французы не смогли, а может и не захотели, вмешиваться.
Когда один вконец развалившийся вагон отцепили и оправившиеся от шока пассажиры перенесли из него свой нехитрый скарб в другие вагоны, поезд, после двухчасовой задержки, вновь отправился в сторону станции Чаталджа.
Казаки бурно обсуждали случившееся железнодорожное происшествие.
— Вот гад, стрелочник! Чуть ли не в первый же день в турецкую землю мог втрамбовать!
— Да не стрелочник он, а сцепщик!
— Мне бы было все равно! Из-за стрелочника или из-за сцепщика голову здесь сложить! И это после всего того, что в России было…
Побитый сцепщик под охраной двух французов, как изваяние, сидел без движения и в сторону казаков старался не смотреть, словно боялся, что если он встретится с кем-нибудь из них взглядом, то его обязательно еще раз побъют крепкой казачьей рукой.
Глава 4
Как по иронии казачьей судьбы, вновь прибывших казаков французы везли в Чаталджу. В ту самую далекую и легендарную Чаталджу, перед которой остановились донские полки во время русско-турецкой войны 1877–1878 годов. В ту самую Чаталджу, которую отчаянно атаковали братья болгары в 1912 году в борьбе за великую русскую мечту — захвата константинопольских проливов. Правда, болгары тогда больше мечтали воплотить не русскую, а свою великую мечту — завоевать пространство для болгарской империи на Балканах.
На турецкие, хорошо укрепленные, позиции перед Чаталджой болгары ходили в безумные по храбрости штыковые атаки — «на нож». Но для преодоления оборонительной линии из двадцати семи фортов, протянувшихся от Черного и до Мраморного морей, одной храбрости было мало. Хадем-Киойская гряда осенью 1912 года была усеяна трупами турецких и болгарских солдат.
По Лондонскому соглашению, заключенному в мае 1913 года, та война так и закончилась на чаталджинских позициях. А спустя два года здесь опять гремели бои. Только фортов и укреплений стало гораздо больше. Построенные под руководством немецких инженеров, специалистов в области фортификации, они остановили войска Антанты.
Англичане, французы, австралийцы, греки и сербы так и не смогли полностью пройти Хадем-Киойские высоты и вырваться на оперативный простор для захвата Константинополя, а с ним и заветных для всех европейских держав проливов. Следы той, совсем недавней войны на полуострове были видны повсюду: длинная цепочка бетонных дотов, громаднейшие бетонные форты на основных высотах и оплывшие, но еще сохранившие свою форму окопы третьей и четвертой линий турецкой обороны. Теперь — это зона французской оккупации.
— Тук-тук, тук-тук, — стучат вагоны на стыках рельс. Кряхтя и качаясь, изредка издавая короткие гудки, тащился поезд к Чаталдже.
После небольшого крушения пострадавшие, и оттого теперь особо бдительные пассажиры этого горемычного состава, внимательно прислушивались ко всем издаваемым поездом звукам. Но поезд ровно шел по низкой горной гряде вдоль берега притихшего моря.
Конец ознакомительного фрагмента.