На пороге новой мировоззренческой парадигмы

Сергей Горюнков

Ожидание смены мировоззренческой парадигмы, инициированное в своё время прогнозами В. И. Вернадского, витает над страной уже целое столетие. Но решающее слово здесь никем ещё не сказано; ситуация остаётся «зависшей». А её внутренней напряжённостью задан главный нерв текущей реальности – тот общемировой кризис, который принято объяснять финансово-экономическими, межэтническими, геополитическими и прочими тому подобными причинами, но который на самом деле является мировоззренческим кризисом: кризисом совести, кризисом целей и смыслов человеческого существования, кризисом в понимании предпосылочных основ культуры. Без критического переосмысления этих основ кризис не преодолеть.

Оглавление

О главной научной загадке

Сказать, что мир полон загадок — значит сказать банальность; никто в данном факте и не сомневается. Само клише «научные загадки» является лучшим рекламным средством привлечения общественного внимания к той или иной научной теме. Но есть одна научная загадка, обсуждение которой находится под негласным запретом. Суть её выразима вопросом: почему методологическая несостоятельность и безнадёжная устарелость предпосылочных оснований современной научной картины мира никогда не становится темой широкого научного (не говоря уже — массового) обсуждения?

Несколько предварительных пояснений. Существует такая необходимая вещь, как научная традиция, вне которой не может развиваться никакая узкоспециализированная дисциплина. Традиция проявляет себя в приверженности учёных той или иной парадигме (учению основоположников, научной школе, системе взглядов авторитетных специалистов), в рамках которой решаются частные задачи. При этом парадигма бывает как узкой (частнонаучной), так и широкой (мировоззренческой). А максимально широкой общенаучной парадигмой является сегодня материалистическая по духу эволюционно-историческая картина мира. Именно она служит главным предпосылочным основанием современного научного мировоззрения — той «уровневой планкой», соответствие которой считается главным критерием научности любых умозаключений.

На заре своего научного существования эволюционно-историческая парадигма, с её главной идеей поступательного усложнения мира, вполне чётко осознавалась как условная конструкция — как гипотетическое допущение, которому оказали доверие авансом, в надежде, что в дальнейшем факты подтвердят его правильность. Факты, однако, разочаровали, поскольку чисто условные категории «простого» и «сложного» в принципе непригодны для выстраивания на их основе действительно научной картины мира. Эмпирический подход к изучению окружающей нас реальности неизменно убеждает в том, что «нет ничего сложного и ничего простого, равно как всё сложно и всё просто. Камень прост, если надо поднять его и кинуть, и сложен, если мы хотим постичь его кристаллическую структуру» (В. Л. Леви. Охота за мыслью). «Человек как причинно-следственная система бесконечно сложен для психолога и как дважды два (в обычной логике) прост для бюрократа, смотрящего на посетителя сквозь уменьшительное стекло. Микроскописты знают, что такое “разрешающая способность” прибора. Под лупой пылинка. Дать увеличение посильнее, и вот уже оказывается, что это живой организм, какая-то инфузория. Ещё сильнее ― и это безмерно огромный агрегат органических молекул…» (там же). То есть впечатление сложности и простоты напрямую зависит от разрешающей способности ума, принимаемой за достаточную.

Тем не менее выбираться из натоптанной колеи ментальных штампов «усложненческой» парадигмы никто до сих пор не собирается: про аванс забыли, гипотетическое допущение обрело незаметно имидж и статус глобально-интегральной Аксиомы (абиогенез — биологическая эволюция — антропо — и культурогенез — социально-технологический прогресс»), и в результате вся последующая научная мысль оказалась, бессознательно для самой себя, вынужденной заниматься бесплодным совмещением умозрительной теоретической схемы с противоречащими ей фактами.

В. И. Вернадский в 30-х годах так описывал эту ситуацию: «Психозы сейчас ярко проявляются. Часть диаматов и диалектиков, по-видимому, психически больны. Мне часто рисуется: русские учёные должны работать, неся груз невежественных и больных диаматов.., мешающих, сколько возможно, научной работе» (В. И. Вернадский. Дневники. 1926—1934. М. 2001). А сегодня мы пожинаем плоды этой ситуации, и в первую очередь ― в сфере общественных наук.

Вот исповедь одного из наиболее ярких и самобытных специалистов по древней русской истории:

«Профессия историка не принадлежит к числу престижных и даже просто уважаемых. Археолог ― ещё куда ни шло. Он может что-то неожиданное выкопать. А историк… Кто виноват в плохих учебниках? Историки. Кто повинен в плохом преподавании истории? Тем более они же. Кто насаждает всевозможные культы? Опять историки. Не за что их уважать. Ну а знания о прошлом ― тут любитель может и поспорить с профессионалом. Почти наверняка он знает нечто такое, что профессионалу неизвестно. А что же профессионалы? Обижаются. Требуют обуздания любителя. Только не всегда могут убедить его в своём превосходстве. И не потому, что невежество всегда воинственно. Обычный аргумент: а работал ли ты в архиве? ― любителя не сразит. Каждый может, если понадобится, засесть на месяцы, а то и на годы, в архиве, и никаких институтов для этого не потребуется. Более того. Многие проводят в архиве всю свою сознательную жизнь (это их работа) и ничего не дают как историки. Очевидно, и сумма знаний, и привязанность к архивным фондам ― это только количественный показатель. Качественное же отличие проявляется лишь в методе. А в этой сфере у историков такой разнобой, что любитель вправе бросить упрёк: разберитесь сначала сами» (Аполлон Кузьмин. К какому храму ищем мы дорогу?).

Аналогичный диагноз выносится сегодня всей институциональной сфере гуманитаристики, — в связи с оценкой качества общетеоретической стороны современных историко-культурных исследований: «В академическом сообществе есть много сильных и толковых ученых, но рассчитывать на академическое сообщество как целостную форму, думаю, не стоит. Это труп, который забыли похоронить. И в этом отношении никаких иллюзий испытывать не надо». «К сожалению, есть целый ряд проблем, которые объективно ослабляют историю как дисциплину, делают ее не очень научной». «Во-первых, наша история как наука в последние двадцать пять лет — это ацефальная история, безголовая. В советское время историку было хорошо в том смысле, что от него в общем-то не требовалось занятий теорией». А сейчас «вместе с марксизмом ушла вообще теория, то есть выплеснули ребенка вместе с водой, и последние 20–25 лет — это в общем-то атеоретичные исследования… Возникает проблема: если у тебя нет теории, то на каком языке ты будешь описывать проблему? И тогда получается, что все рассыпается в события. Но… событие можно понять только в рамках конъюнктуры, а чтобы понять конъюнктуру, нужна теория. То, что у нас последние 25 лет теория в загоне, то, что у нас повторяются зады западной теории и утильсырье 50–70-х годов, — это очень серьезная вещь. Поэтому здесь историк сразу лишается целого ряда преимуществ, которые отличают ученого от неученого». (Из доклада А. И. Фурсова на Круглом столе, проводившемся в Институте динамического консерватизма под названием «Интерпретация истории как технология социального проектирования». — Эл. ресурс).

Сказанное не означает, что с попытками теоретизирования на основе прежних предпосылок покончено. Но симптоматично, что именно такие попытки и добивают окончательно имидж гуманитарной науки (и не только её) как инструмента познания мира. «Если в рамках модернистской индустриальной парадигмы информация понималась как некое знание, то теперь она обрела своего рода независимость от смысла. Смысл переносится теперь в сферу чисто субъективных и едва ли ни произвольных интерпретаций. Информация же стала некоей претендующей на объективность данностью, «вещью-в-себе», которая может быть интерпретирована бесконечным числом способов в зависимости от контекста и от установок интерпретирующего субъекта». Как следствие, «современная посткуновская наука определяет научную истину как соглашение научного сообщества, то есть рассматривает её в отношении не к предмету научного познания, а к социальной коммуникации сообщества учёных». Но «если истина — это только соглашение научного сообщества, то и научный факт ― это то, что данное сообщество признаёт фактом в рамках принятых в данный момент правил внутреннего социального взаимодействия… Таким образом, мы получаем представление о современном (а, тем более, будущем) научном сообществе не как о сообществе, основанном на идее познания объективного мира и проникновения в тайны бытия, и даже не как о сообществе, оформившемся в результате общественного разделения труда. Мы получаем представление о нём как о коммуникативном сообществе, сложившемся вокруг определённого информационного канала… Иначе говоря, научное сообщество по сути своей есть тусовка. Если бы мы представили себе достаточного масштаба и уровня проработки ролевую игру, в рамках которой бы моделировалась наука, то такое игровое сообщество «учёных» качественно не отличалось бы по принципам своего функционирования от сообщества «настоящих» учёных. Академическую же подготовку в университетах можно смело отнести к принятому в рамках данной социальной игры элементу игрового антуража, в настоящий момент пока ещё считающегося обязательным для участия в данной социально-ролевой игре» (Строев С. Постиндустриальный симулякр: добро пожаловать в ролевую игру. ― Эл. ресурс).

О том же по сути, а по форме намного короче, говорят издатели политической и исторической литературы: «…историческое сообщество в нашей стране разрушено, а история превратилась из науки в посмешище» (А. И. Колпакиди). И на эту же тему злословят сатирики: «Как только меняется власть, так история переписывается с точностью до наоборот» (М. Н. Задорнов).

Тем не менее, повторюсь, выбираться из натоптанной колеи ментальных штампов никто не собирается. Причина проста: сама эта парадигматическая колея, с её претензией на «объективное восприятие реальности», выполняет в современном обществе чрезвычайно важную для власти (государственной или надгосударственной ― безразлично) функцию, аналогичную прежней «жреческой». То есть в обществе, лишённом сакральных смыслов, она оказывается последним резервом идеологического авторитета, от имени которого возможна легитимация выгодных власти решений и монополизации нужных ей ресурсов (экономических, силовых и др.). А дистанцированность этой парадигматической колеи от этических проблем («наука вне морали», «экономика вне морали», «политика вне морали») санкционирует превращение самой управленческой практики в законное средство манипуляции общественным сознанием.

Но поэтому и не удивительно, что симбиоз власти и науки давно уже приобрёл сомнительный, мягко выражаясь, характер: «Власть руководствуется сиюминутными (утилитарными, военными, социально-экономическими, политико-идеологическими) соображениями, а ученые мягко вымогают у власти деньги на гипотетически полезные проекты» (Макаренко В. Наука и власть: контекст социальной истории науки. ― Эл ресурс). Что, кстати, типично не только для отечественной ситуации: везде и «всегда существует опасность того, что занятость в государственных структурах, ассигнование проектов и денежные вопросы будут довлеть в сознании учёных» (из речи президента США Д. Эйзенхауэра).

Результат налицо: и в научном, и в массовом сознании консервируется образ мышления, не стыкующийся со всё более явственно обозначающимися тенденциями современной поисковой мысли и терпящий «явный провал в попытке описания системных явлений, волнующих сейчас общество, — кризисов, конфликтов, насилия, терроризма и т. п.» (С. Г. Кара-Мурза. Идеология и мать её наука).

Действительно, хотя общее количество противоречащих господствующей общенаучной парадигме фактов и огромно, но массовым научным сознанием практически не учитывается и не осваивается. Как следствие, специалисты зачастую не знают, чему больше верить: вбитым в голову предпосылкам, задающим определённую логику научного стиля мышления, или противоречащим этой логике эмпирическим фактам. К тому же в недостаточной степени осознаётся и необходимость выбора, — поскольку назначенная в своё время ответственной за качество предпосылок философия сама находится в глубоком кризисе, а специализированная академическая наука вообще отучена думать о качестве предпосылок.

Всё это означает, что мы имеем дело с «ситуацией зависания в предпосылочной недодуманности»: с одной стороны, учёные продолжают бессознательно цепляться за теорию, в которую факты уже не вписываются, а с другой — вынуждены считаться с фактами, для которых нет адекватной им теории (как нет зачастую и понимания её необходимости). Ситуация вовсе не безобидна, поскольку лишает научный стиль мышления методологической основательности. Именно отсюда проистекает полубессознательная подмена творческого поиска «правилами игры в науку», снижающая социальную значимость знания. А на сознательном уровне овладение «правилами игры в науку» способствует тому, что достижение социального успеха становится самостоятельным, мало совместимым с наукой, занятием.

В этих условиях научная традиция всё более явственно принимает вид бездумной научной инерции, в силу которой подавляющая масса узких специалистов даже не осознаёт своей общетеоретической невежественности. А на почве бездумной научной инерции открываются широкие возможности для спекуляций на превращённых в догму предпосылках. То есть создаются парниковые условия для постепенной подмены настоящих профессиональных кадров сообществами «специалистов по правилам игры в науку» — от мелких наукообразных междусобойчиков до крупных научных мафий.

Ясно, что говорить в этой ситуации о пересмотре предпосылочных оснований науки не приходится. С одной стороны, на такой пересмотр попросту не способна та часть научной общественности, которая давно уже принимает условные предпосылки за саму «объективную реальность». С другой стороны, сознательное паразитирование на закостеневших предпосылках оказывается главным условием существования специалистов по «правилам игры в науку».

Но и это ещё не всё. Даже там, где пересмотр предпосылок может быть допущен как теоретически возможный, он неизбежно затрагивает интересы далеко не одних только учёных с их лично-профессиональными амбициями, корпоративными установками, мировоззренческими убеждениями и политико-идеологическими ориентациями. Он затрагивает также интересы и тех, более циничных, «дирижёров» мировой политики (в том числе научной), которые понимают, что материалистическое мировоззрение со всеми его претензиями на «диалектику» — это всего лишь ступенька на пути к законченному экономикоцентризму. То есть: сначала ― компрометация духовности (путём её объявления «вторичной», «надстроечной», «небазисной»), а затем ― создание «экономического человека», которому безразлично всё, что не имеет товарного статуса и меновой стоимости, идёт ли речь о Боге, о совести, о национальном интересе или государственном суверенитете (А. Н. Панарин. Народ без элиты). Во всяком случае, уже сейчас на роль очередных ступенек, ведущих к завершению экономикоцентрической тенденции, давно претендуют такие отточенные инструменты этой идеологии, как бихевиоризм с его неприятием высших смысловых ценностей, или экономическая теория чикагской школы с её фактическим уравниванием «неприспособленных предприятий» и «неприспособленных народов» (там же). А всю ту фактологию, которая в указанные идеологические конструкции не вписывается, «современной либеральной теории запрещено замечать» (там же), подобно тому как в советские времена запрещено было сомневаться в истинности историко-материалистического учения.

Понятно, что выступать в таких условиях против материалистической парадигмы означает фактически — ставить себя вне обсуждаемости, вне легальной научной полемики, вне возможности быть услышанным. Это особенно очевидно в связи с российскими условиями, где понятия «научный» и «материалистический» давно стали синонимами, — потому что на протяжении многих десятилетий советской истории сама возможность допущения в академическое сообщество была напрямую связана с «принесением клятвы в верности материализму» (а именно так и нужно расценивать необходимость сдачи входившего в «кандидатский минимум» экзамена по теории научного материализма).

Можно, конечно, сказать, что подобная практика — вчерашний день. Но реальность дня сегодняшнего — это, во-первых, унаследованное от времён советского обществоведения следствие подобной практики: катастрофическое отсутствие самостоятельной теоретической мысли (каковой факт и приходится держать под негласным запретом). Во-вторых, это переизбыток в науке людей, не имеющих к ней никакого, за исключением потребительского, отношения. Во вненаучной же сфере — это беспрецедентный разгул паранауки как формы компрометации любых попыток выхода за пределы «натоптанной парадигматической колеи».

Оздоровить сложившуюся тупиковую ситуацию, а, точнее сказать, внести посильный вклад в такое оздоровление, и призвана книга «Мета-коды культуры» (СПб.: ООО «Контраст», 2014). В ней много необычного — что объясняется радикальной переменой угла зрения на проблему историзма. Но поэтому и прочтения эта книга требует не поверхностно-снобистского, «заранее всё знающего», а вдумчивого и самокритичного, верного бахтинскому завету: «Необходимо новое философское удивление перед всем… Надо вспоминать мир, как вспоминают своё детство…» («Из черновых тетрадей»).

2014

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я