Гой

Пётр Межурицкий, 2023

Фантастическая утопия, острый политический памфлет, глубокая психологическая проза – так можно определить жанр этого романа. "Гой" – книга увлекательная, познавательная и волнующая, написанная легким и непринужденным мастерским пером. Она иронична, приправлена тонким юмором и узнаваемыми реалиями., помещена, как батальное полотно, в широкую раму мировых катаклизмов… А еще книгу можно было бы назвать "Любовь во времена апокалипсиса".

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Гой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть первая

ХРАНИТЕЛЬ

1.

О, Боже, Боже, кто еще помнит про «Рика и Морти»? Я не только о них совсем недавно впервые услышал, но и всех двадцати девяти томов историка Владимира Соловьева, труды которого глубоко почитаю, никогда вместе не видал. В давнюю пору в Южно-Пальмирском, тогда еще государственном, а не национальном, как ныне, университете, я одновременно учил три иностранных языка, из которых один древний, но так ни одного и не выучил. Современный иврит я в ужасе одолел года за четыре, сутками напролет работая сторожем на незаконных с точки зрения международного права стройках сионизма в ожидании допуска к экзаменам в гражданско-религиозный педагогический колледж, но Тору по сей день читаю только по-русски. Несколько томов то ли вавилонского, то ли другого изготовления Талмуда я только видел, но ни разу к ним даже не приближался, стоя от них на почтительном расстоянии, естественно, на коленях. Пишу с ошибками на любом языке — вот что значит быть глубинным инородцем.

Да, я все еще славянин, хотя более тридцати лет живу в Израиле на правах члена семьи еврея, в моем случае — еврейки. А вот папа мой — бывший славянин и похоронен на еврейском кладбище неподалеку от одного из президентов Израиля, его сына и несчастного Владика Ц., растерзанного горячими палестинскими патриотами в качестве солдата незаконного с их точки зрения сионистского образования на Земле Израиля, которую они считают своей.

Впрочем, о Владике Ц. как-нибудь потом, а пока о моем папе, который принял иудаизм еще в Советской Украине, будучи генералом милиции в отставке. Служба его проходила в украинском городе Южная Пальмира, известном в бывшей Российской империи как ее главный торговый центр в крайне северном Средиземноморье, а заодно и как центр еврейской маргинальной культуры, которая никакой другой и не могла быть после полной и окончательной победы христианства в Европе, что произошло за сотни лет до появления России на политической карте мира.

Так вот о Южной Пальмире. Прежде всего это мой родной город и город моих славянских предков, поселившихся здесь еще до его основания. Это свято место, правда, совсем уж пусто не было, по той простой причине, что на нем жил и не исключено, что процветал, турецкий город-порт, в завоевании и стирании с лица земли которого самое активное участие в качестве старшего солдата русской императорской армии принял мой прямой предок Авраамий Карась. Да — Авраамий, потому что имя — это ничуть не менее древнееврейское, то есть истинно православное, чем, например, Иоанн.

События, связанные с завоеванием и стиранием турецкого города с лица земли, известны в русской истории под именем «освобождения исконно славянских земель». Впрочем, не исключено, что и ныне несуществующий город появился в турецкой истории при таких же обстоятельствах.

Как бы то ни было, новоявленная в Российской империи Южная Пальмира зажила своей жизнью. И быть бы ей очередным заурядным городом русской славы, если бы после изгнания турок не задержали тут русские военные власти шестерых евреев-ремесленников, коренных жителей бывшего турецкого города-порта.

— Зачем ты это сделал? — через десять лет строго спросила государыня-императрица всероссийская первого генерал-коменданта города.

— Помилуй, матушка, — с видом величайшего изумления отвечал вельможа, — кто-то же должен был в этой Тмутаракани латать обмундирование, чинить сапоги, ремонтировать военную технику, доставать пропитание и нанимать строительных рабочих. Интенданты твои, сама знаешь, воры да волокитчики, так что, если бы не эти христопродавцы, город бы и до сих пор был бы только на бумаге, а так гляди, уже и корабли заморские принимает.

— И откатами не обидели, — понимающе перевернула эту страницу истории города государыня и вскорости умерла, а город остался.

2.

Шестеро евреев посреди образовавшегося в этих местах славянского мира, конечно же, вызывали к себе его пристальный, причем не только чисто академический интерес. Кто-то искал истину, кто-то хотел пополнить свои познания, кто-то вынашивал меркантильные планы, видя, как эти, еще вчера практически погорельцы, начали стремительно богатеть. Что касается правительства империи, то оно, как ему и положено, соединяло в себе интересы всех своих подданных, то есть хотело узнать, кто такие евреи на самом деле, и заодно было не прочь их ограбить при случае, кем бы они на самом деле ни были.

Однажды стали непригодными для ходьбы, а не то, что для полноценного участия в строевой подготовке, и сапоги Авраамия Карася.

— Исаак Моисеевич, — спросил он в ожидании починки у сапожника, — как же вы так быстро выучили русский?

— Дело привычки, молодой человек. Мы, евреи, разговариваем практически на всех языках, кроме иврита. На иврите нам нельзя разговаривать, потому что это святой язык. Ну, о чем бы мы сейчас с вами разговаривали на святом языке? О видах на урожай? О моральном облике вашего унтера? Вы уверены, что святой язык существует для этого?

— А на каком же языке древние евреи говорили о видах на урожай?

— Это хороший вопрос, молодой человек. Чтоб вы себе не морочили голову, я отвечу: считайте, что таки на арамейском.

— Значит, иврит и тогда уже был мертвым языком?

— Считайте, что мертвым, но я же вам уже говорил — святым. Впрочем, вы почти правы, в известном смысле это практически одно и то же.

— А скажите, Исаак Моисеевич, Христа обязательно надо было распинать?

— Я вас понял, молодой человек. Какую вы хотите скидку? У вас, славян это называется «откат», а у нас евреев «налог за распятие», хотя Христа распяли арийцы.

— Арабы, что ли?

— Темный ты человек, Аврамий, воевать тебя научили, а всему остальному не захотели… А вот и товарищ поручик.

— Какой я тебе товарищ, — возмутился поручик Свистунов.

— Вы правы, — согласился сапожник. — До этого еще не дошло. А придет время — и генералы станут называться товарищами генералами. Например, потомок этого старшего солдата станет товарищем генералом, а ваш потомок, ваше благородие, врагом народа из еврейских бухгалтеров.

— Абсолютно спятил старик, — констатировал поручик Свистунов. — Карась, ты уверен, что он сумеет починить сапоги? Учти, деньги казенные.

— Уже починил, — сообщил сапожник.

На улице раздались выстрелы.

— Турки, что ли, в атаку пошли? Откуда бы им взяться? — глядя на Карася, спросил Свистунов.

— Нет, — спокойно сказал сапожник. — Это еврейский погром. Может быть, спросите, откуда взяться погромщикам? А как же им не взяться, если сотни лет в христианской Европе ведется черный антиеврейский пиар? Да что там Европа? Вы «Слово о Законе и благодати» митрополита Киевского Иллариона читали? Начало ХI века, еще домонгольская Русь, а уже чистый призыв к еврейским погромам при соответствующем прочтении.

— В ружье! — скомандовал поручик Свистунов. — За мной! Впрочем, нет. Остаться здесь! И пусть хоть один волос упадет с головы этого еврея.

— Слушаюсь, ваше благородие, — отчеканил старший солдат Авраамий Карась. — Считайте, что уже не упал.

3.

Главным историческим результатом первого еврейского погрома в истории нового города стало то, что еврейское кладбище появилось в нем раньше славянского. Шестая часть городских евреев, то есть один из них, была уничтожена. Пятеро местных и еще десять срочно прибывших из Варшавы его хоронили. Похороны охраняла полурота пехоты под командой поручика Свистунова.

— Идите домой, — сказал по окончании обряда сапожнику Исааку Моисеевичу поручик Свистунов, — и ждите меня в гости. У меня появились к вам вопросы, я бы сказал, экзистенциального порядка. Вот вам старший солдат Карась для сопровождения, уже доблестно себя проявивший при спасении вашей жизни.

— Какого порядка вопросы у него ко мне появились? — спросил сапожник у старшего солдата.

— Не могу знать ваше еврейское достоинство, — отвечал старший солдат, впервые в своей жизни увидевший раввина при исполнении им своих служебно-ритуальных обязанностей. — Какие у вас попы, однако. Что они с Христом не поделили, никак понять не могу.

— Ты вот что, братец, приготовь-ка нам с поручиком кофе, у меня тут после турок немного осталось. Да и себя не забудь. Бери за так, сколько совесть позволит и помни, что я свою жизнь, которую ты спас, ценю достаточно высоко. Бери сразу мешок, если хочешь. Но как же ты его хранить будешь? Давай лучше приходи ко мне, когда вдумается, и угощайся от всей души… Как же это он сказал? Экзистенциальный порядок? Эх, видимо, ему и до майора не дослужиться с такими умонастроениями. Помрет, скорее всего, у себя в имении в довольно еще молодые годы от передозировки кофе, если еще раньше не убьют его на дуэли, а то и сам на себя руки наложит. Видимо, точно еще не решено, а то бы я, наверное, уже видел. Или, может быть, слышал.

Что такое кофе, русские солдаты уже хорошо знали. Торговля этим продуктом стала одним из первых еврейских бизнесов в новом городе. Она же стала одной из главных причин погрома, хотя большинство из арестованных погромщиков не без успеха утверждали на следствии, что двигала ими исключительно любовь ко Христу. Те же, кто ссылались на чувство абстрактной справедливости, оказались гораздо менее любезны следствию и суду, в результате чего получили реальные каторжные сроки.

Поручик не сразу начал разговор по существу. Сначала он похвалил кофе. Потом поругал снабжение армии и лишь после этого несколько издалека начал:

— Вы тут давеча говорили, будто генералы станут называться «товарищи генералы». Что за глупость такая? Ведь вижу, что не глупость. А что тогда? Вы, часом, не маг?

— Молодой человек, — отодвинув чашечку кофе, сказал сапожник, — не делайте из меня Спинозу. Этот его пантеистический мистицизм вещь не такая уж и глупая, но если вы думаете, что я туда-сюда путешествую по субстанции, помогая Богу познавать самого себя, то вы сильно заблуждаетесь. Ничего такого Бог пока что мне не поручал, и я очень надеюсь, что и никогда не поручит, потому что ваш Спиноза тоже не Бог.

— А что же тогда?

— Я всего лишь пророк, — отвечал сапожник. — Что-то я вижу, что-то слышу, а чего-то не вижу и не слышу. Вот товарищей генералов, например, вижу и слышу.

— Какие они? — спросил Свистунов.

— Что вам сказать, молодой человек? Вам бы они не понравились. Но вы их и не увидите.

— И все-таки я не понимаю, как это генерал может быть товарищем? Отцом солдатам, еще куда ни шло, или, скажем, слугой царю…

— Да вы просто поэт, молодой человек.

Поручик Свистунов действительно сочинял стихи. Они приходили к нему строчками, словно посланные кем-то, и бросали вызов, мол, попробуй теперь придумать окончание или начало, чтобы тебе самому стало понятно, из какого целого вырваны эти строчки.

— Это не я поэт, — почему-то счел себя обязанным попытаться объяснить Свистунов. — Это как бы кто-то поэт. Или был поэтом. И еще не сочиненные человеком стихи уже существуют в готовом виде, а дело человека заключается в том, чтобы восстановить их законченный вид, как реставратор может по осколку восстановить вид некогда существовавшего кувшина. Вы понимаете?

— Еще как понимаю! — воскликнул сапожник.

— А я вот не понимаю, как евреи в Варшаве узнали, что тут у нас в Южной Пальмире умер еврей. Ведь никакая весть еще не могла отсюда докатиться туда. Весть о том, что тут был погром, возможно, уже дошла до Киева, но это меньше, чем полпути до Варшавы, а мы, то есть вы, уже похоронили этого злосчастного еврея. Как такое возможно?

— В этом деле важно, что возможно, в чем вы сами убедились. А вот как такое возможно? Ну, на то и существует физика, чтобы отвечать на такие вопросы. Но кто из нас физик? Я пророк и сапожник, а вы поэт и поручик. Вы же сами только что сказали, что не знаете, откуда берутся стихи. Кстати, не могли бы прочитать последнее из сочиненного вами на сегодняшний день?

Поручика эта просьба смутила. Он покраснел и опустил глаза.

— Любопытный, однако, феномен, — чтобы преодолеть неловкость, продолжил сапожник. — Вы встречали когда-нибудь пророка, который бы стеснялся пророчествовать? Ну, например, опускал глаза, как девица, жеманничал и чуть ли не вилял задом, полагая, что таким образом проявляет свою душевную невинность? Почему же поэты, иные до самой старости, ведут себя именно так? Никогда этого не понимал. Так вы будете читать или нет?

— Буду! — решился поручик Свистунов и будто выдохнул:

— Да хоть весь мир в огне гори,

Но из окошка выгляни —

У римлян гунны — дикари,

А у евреев — римляне.

Поручик стоял, снова потупив взор, а ребе сапожник не торопился выносить приговор. Наконец, сказал:

— Я так и знал, что вы затерявшаяся еврейская душа. Не волнуйтесь, так бывает. Скорее всего, ваша душа еще отыщется. Ну, допустим, не прямо сейчас. Вот вам две половины некогда целого кольца. Одну отдайте старшему солдату Авраамию Карасю. И пусть они хранятся у каждого из вас.

— Это еще зачем?

— Вы хотите, чтобы я сказал: «Так надо»? Хорошо: так надо. И вот еще что, когда-нибудь Южную Пальмиру захватят румыны.

— Кто-кто?

— Но и это еще не все. Славяне будут этому только рады.

4.

Немецко-румынские войска под командованием генерал-лейтенанта Николае Чуперка уже почти месяц безуспешно атаковали Южную Пальмиру. Это не могло не бесить кондукэтора Румынии маршала Йона Антонеску. В начале сентября 1941 года он вызвал генерала в Бухарест, где устроил ему форменный разнос, буквально как школяру.

— Вы имеете представление, за что мы воюем, генерал? — спросил маршал.

— Так точно, мой кондукэторе! — отчеканил Николае Чуперка.

— А я в этом уже сомневаюсь, потому что, если бы и в самом деле имели представление, Южная Пальмира уже была бы взята.

— Мы ведем священную войну за национальное воссоединение, — попытался отвести от себя обвинение в недостатках собственной военно-политической подготовки генерал.

Вождь Румынии посмотрел на него исподлобья и неожиданно смягчился:

— Присядьте, генерал. Присели? Так вот, вы мне фуфло не задвигайте, скажу я вам грубо, по-нашему, по-фашистски. Вы ведь настоящий фашист, генерал?

— Пока что я только настоящий румын, мой кондукэторе.

— Этого уже мало, генерал. Сколько безоружных евреев в день может уничтожить настоящий румын? Ну двух, ну трех, ну пятерых при очень уж хорошем погроме. А может — и ни одного, даже и при хорошем, верно? Сколько, например, евреев уничтожили лично вы во время кишиневского погрома?

— Ни одного.

— Ну вот видите, генерал. Мне многое о вас известно. И к тому же — не только мне. Понимая всю бесполезность своей затеи, все же хочу кое-что вам рассказать. Устраивайтесь поудобнее. Ах да, вы, я вижу, уже устроились. Спасибо, долго уговаривать не пришлось.

Разговор вышел по-генеральски задушевным. Так бывает, когда генералам хочется наедине друг с другом почувствовать себя курсантами, когда груз знаний еще не мешал им легко и непредвзято приобретать их.

Николае Чуперка шел по предвечернему Бухаресту, пребывая под впечатлением встречи с вождем всех румын. Но и здесь, в Старом городе, вряд ли уже можно было наслаждаться миром, даже если только что прибыл с фронта военных действий. Среди классических и модерновых зданий этого Парижа всего Востока, но в отличие от самого Парижа все еще королевского, а главное — независимого, разместились столики кафе, за которыми уже начали устраиваться пока еще немногочисленные посетители. По каким приметам можно было узнать, что страна воюет, неся все большие и большие потери?

Так ведь ни по каким.

Полгода назад генерал провел месяц в Париже, будучи откомандирован туда Генштабом на курсы повышения оккультных знаний. Там он узнал, что война ведется в космическом пространстве некими демоническими силами, а здесь, на Земле, действуют только эманации высших сил.

— Я уже читал это в детстве в Илиаде и Махабхарате, — имел неосторожность заявить генерал какому-то старому хрену с прической романтического поэта начала ХIХ века, но в форме СС, и был тут же отчислен с курсов за полным отсутствием способностей ко всем видам магии, но выговор за него получил маршал Антонеску.

Генерал обрадовался возможности пару дней, пока оформлялись документы, погулять по любимому с молодых лет Парижу. Он приготовился к печальной встрече с ныне порабощенным оккупантами городом, но, к своему удивлению, встретился все с тем же своенравным, словно дышащим воздухом свободы городом. Лишь изредка в толпе мелькала немецкая офицерская фуражка. Никаких патрулей зловещих оккупантов, облав и гильотин, а не виселиц на площадях ради политкорректного уважения к национальным традициям.

«Как же так вышло, что мы, представители романской генетики и культуры, добровольно оказались в союзе с этим бесноватым германским идолом? Что произошло с легким французским умом, всегда потешавшимся над немецкой маловразумительной неуклюжестью суждений? Ведь не военный гений фюрера так просто завоевал Францию. Вон Англия совершенно не готова к войне, а какой, однако, дает отпор. Выходит, что Франция попросту поддалась Гитлеру, потому что сама хотела быть с ним в союзе. Нашла нехитрый французский способ перейти на сторону чудовища, будто оно ее вынудило к сожительству. Во всяком случае, в дальновидности ей не откажешь. Мало ли, а вдруг все-таки какой-нибудь заколдованный английский меч покончит с чудовищем», — думал генерал.

В том, что Гитлер — исчадие ада, генерал Николае Чуперка не сомневался. Выходит, в чем-то правы эти чертовы оккультисты в эсэсовских мундирах.

Генерал рад был тому, что вернется на фронт только для того, чтобы сдать дела. Он действительно не понимал, почему Южная Пальмира, население которой в целом устало от большевицкого ига не меньше, чем все, кто под ним оказался, так упорно сопротивляется, причем довольно малыми военными силами. Красная армия оставляет город за городом, только подбирать успевай, а тут вцепилась в клочок пригородной степи и таки ни шагу назад, причем без всяких заградительных отрядов. Неужели это как-то связано с тем, что треть населения города евреи? Но ведь и в Киеве полно евреев, а его взяли практически без единого выстрела.

Бульвары вечернего Бухареста быстро заполнялись людьми, и генерал поспешил занять место за столиком знакомого кафе, хозяином которого еще недавно был еврей. В кафе от смены хозяйствующего субъекта словно ничего не переменилось.

— А зачем что-то менять? — легко прочитав мысли генерала, шепотом спросил бросившийся его обслужить новый хозяин кафе. — Вот вернется настоящий хозяин и отблагодарит меня. Пусть все будет, как должно быть, то есть как в Евангелии Господа нашего Иисуса Христа.

— Вы что, раб этого еврея? — поинтересовался генерал. — Да и в Евангелии было несколько не так. А самое главное, еще неизвестно, кто вернется. В одном вы правы: возвращение старого еврея было бы нехудшим вариантом.

Генерал не сразу понял, что произнес очевидную по нынешним временам крамолу. Новый хозяин кафе смотрел на него как заговорщик на заговорщика. И генерал вдруг ясно ощутил, что еще многие десятилетия граждане Румынии будут смотреть друг на друга как заговорщики смотрят на заговорщиков. «Неужели Гитлер действительно победит? — подумал генерал. — А что же тогда будет с Англией?». Вообразить себе поражения Англии он не мог.

Но почему? Что мешало?

— Вот мы с вами православные христиане, — сказал он хозяину кафе. — И что это значит? Вот что мы сейчас с вами должны делать в этой связи?

— А что тут поделаешь, — ответил хозяин. — Как вы думаете, возьмем мы Южную Пальмиру?

— А как же, — не задумываясь, пообещал генерал. — Непременно, возьмем. Но уже без меня. Планируете расширять бизнес как верный и рачительный раб? Вижу, вы всерьез увлекаетесь Евангелием. Спасибо за мамалыгу.

5.

И как не прекрасен Бухарест, а Париж как был более продвинутым, так и остался, ибо обошелся без еврейских погромов. И года не прошло, как серия еврейских погромов потрясла Бухарест. Власть короля зашаталась. Ведь это очевидно, что начинают с евреев, а заканчивают королями. И армия, чтобы спасти короля, вступилась за евреев, не побоявшись жестоко расправиться с погромщиками, за которыми стоял, как это было очевидно всем, сам Гитлер. Партия погромщиков была запрещена, и Румыния, запретившая задолго до этих событий сталинскую коммунистическую партию, оказалась в эти судьбоносные для себя часы в безнадежном геополитическом положении. И надо отдать должное маршалу Антонеску, взявшему на себя все риски ответственности перед историей своей родины. Фактически он отстранил от власти короля, по факту исполнив ровно то, чего запрещенная им партия погромщиков и добивалась.

— Ваше величество, — сказал он королю, — вы же понимаете, что было бы с вами и вашей семьей, если бы от власти вас отстранили погромщики, а не честные и порядочные люди. Уж им бы было, что вам справедливо предъявить, стоит только вспомнить вашу любовную связь с Еленой Вольф, дочерью аптекаря-еврея, я уж не говорю о коррупции.

— Разве плохой был аптекарь? Сейчас в стране стало лучше с лекарствами? А на Елене я собираюсь жениться. Но дело сейчас не в этом, и не я о ней заговорил. Но если вы хотите знать ее мнение, она видит выход из ситуации в примирении с Россией.

— Известное дело — еврейка. Чувствую, что она еще принесет нам ваших потомков, которые будут до скончания времен претендовать на трон Румынии. Спасибо вам за возможных будущих королей еврейского происхождения.

— Все европейские короли еврейского происхождения, и не делайте вид, маршал, что вам это неизвестно.

— И ваш родственник Николай, расстрелянный большевиками?

— Ровно в той степени, в которой он мой родственник. Только мы, румынские короли, Гогенцоллерны-Зигмарингены, а они, русские цари — Гольштейн-Готторп-Романовы.

— Кошмар какой-то, — сказал Антонеску. — Спасибо еще, что Романовы. Однако, как не понять Гитлера, который люто ненавидит королей… Ваше величество, раз уж вы все равно неформально отстранены от власти, позвольте узнать, а что действительно существует всемирный еврейско-королевский заговор?

— Вот прямо так я взял, и все вам выложил.

Король, жестом предложив маршалу оставаться в кресле для гостей, сам встал из-з стола и, сложив руки за спиной, принялся расхаживать по кабинету. Наконец остановился перед Антонеску и закончил встречу словами:

— Думаю, что Гитлер вас поймет и простит.

Антонеску только ухмыльнулся в ответ.

Эта ухмылка окончательно его лишила милостей короля, в которых, как ему представлялось, он уже больше и не нуждался.

Гитлер действительно даже и не думал прощать маршала, потому что ни в чем и не обвинял. Это королю было невдомек, что в погромщиках старого образца немецкий фюрер давно уже не нуждается. В самом деле, сколько евреев можно уничтожить путем погромов? Депортировать всех, конечно, можно, например, в районы развитии до тех пор, пока они их не разовьют, но и это уже вчерашний день.

Маршал Атонеску на встрече с Гитлером взял на себя решение задачи окончательного решения еврейского вопроса в Румынии и на землях, которые она завоюет в процессе освобождения исконных румынских земель. И вот дело затягивается из-за досадного недоразумения с Южной Пальмирой, которая и не думает почетно на благо себе сдаваться, но, напротив, во вред себе упорно сопротивляется, нанося доблестным румынским войскам такие потери, что впору задаться вопросом, а нужна ли Румынии эта война.

В бытность свою командующим армией Николае Чуперка несколько раз проводил расширенные совещания перебежчиков, предателей и других доброжелателей Румынии, сумевших, проявив мужество, смекалку и героизм, бежать из осажденного города и добраться до расположения румынских вооруженных сил с целью оказать им всяческое содействие в захвате Южной Пальмиры. Тут были и некогда заслуженные черносотенцы, беззаветные участники дореволюционных еврейских погромов, и бывшие пламенные большевики, пострадавшие от партийных чисток, и просто добропорядочные обыватели, которых достало большевитское иго вместе с еврейским засильем.

Все они утверждали, что население города, кроме еврейского элемента, с огромным энтузиазмом встретит освобождение города от чекистской власти.

— Но где же ваша подрывная деятельность? — недоуменно спрашивал генерал и не получал ответа.

— Что является духовным стержнем обороны — большевистский фанатизм, русский имперский патриотизм, еврейский национализм? — перечислял он и опять ответа не получал. Зато нередко в процессе обсуждения такого рода вопросов в зале заседания начинались такие распри между участниками этих тайных встреч, что дело доходило до драк.

— Вот видите, что творится, — вытирая окровавленное лицо и пытаясь отдышаться после побоища, порой говорил участник баталии. — Приходите володеть и княжить нами. И прежде всего — верните НЭП.

— Нет! — немедленно возвращался к жизни от этих слов кто-то из раненных бойцов. — Только не это! Хотите мирно править? Тогда послушайте меня, сразу же верните помещичье землевладение.

И это бы продолжалось до бесконечности, если бы всех сразу не примирял еврейский вопрос. С тем, что Южная Пальмира должна быть свободна от евреев, соглашались все.

6.

Старшим политруком Пинхасом Натановичем Свистуном владели мрачные предчувствия. Сталинский режим он уже ненавидел давно, однако душевная драма заключалась в том, что ему уже около года были не милы покойные Ленин и Троцкий.

«Сталин — это Ленин сегодня и Гитлер — завтра», — думал Пинхас Натанович и уже не понимал, как это красноармейцы не волокут его на расстрел. Он знал, почему защищает Южную Пальмиру, но представления не имел, почему ее защищают они. Когда он говорил солдатам обязательные слова про то, что они защищают социалистическое отечество, он сгорал от стыда, и ему хотелось застрелиться. Утешало только одно. Однажды после политинформации к нему подошел сержант Пинчук и вопреки всякой военно-полевой субординации сказал:

— Не дрефь, Пиня, мы тебя тоже насквозь видим.

— Товарищ боец, — не принял фамильярного тона старший политрук, — оставим эти разговоры до полного разгрома данного нам Богом врага.

— Оставим, — согласился боец, — но ты все же не дрефь.

После боев под Тарасовкой положение обороняющихся укрепилось настолько, что командование уверенно начало готовиться к зимней кампании, не сомневаясь в том, что у румын нет ни единого шанса взять город. Чуть не каждый день сержант Пинчук приводил к Пинхасу Натановичу посланцев от мирного населения, явных скрытых врагов советской власти, которые задавали один и тот же вопрос: «Гражданин комиссар, что еще мы можем сделать для обороны города?».

Между тем население других городов Украины встречало захватчиков не без энтузиазма. Портреты Сталина рвали и жгли повсеместно, евреев сдавали немецкой администрации не за страх, а как за нечистую, так и за чистую совесть.

— Сталина ведь и в Южной Пальмире мало кто любит, — говорил старшему политруку Свистуну комбат Григорий Карась, — но видать, и Антонеску наш брат славянин не больно-то празднует. Что ты на это скажешь, Пинхас Натанович?

Сентябрьский вечерок выдался не по-военному тихим. Бабье лето будто бы нашептало мир хотя бы на сутки. Комбат и старший политрук сидели в самой просторной хате Тарасовки в пятистах метрах от обрыва над Первым Бусурманским лиманом. Это был передний край обороны Южной Пальмиры.

— В хате я тебе ничего не скажу, — отвечал старший политрук. — Давай отвечеряем и выйдем к лиману.

Темная вода выдавала себя легкими всплесками прибоя и прохладой.

— Славяне хотят оказаться в Великой Германии, а не в Великой Румынии, чего тут не понимать, — обрисовал свое виденье ситуации старший политрук. — И их можно понять, если сравнить немецких евреев с евреями румынскими. У румынских евреев не было шансов стать фрейдами и эйнштейнами, мендельсонами и фейхтвангерами, карлами марксами и эммануилами ласкерами. Славяне не могут этого не ощущать.

— Ты думаешь, что Гитлер собирается готовить из славян эйнштейнов?

— Я думаю, что многим и многим славянам этого от него и не нужно. Распустит колхозы, предоставит местное самоуправление, отменит крепостное право…

— И это входит в его окончательные планы?

— Нет, конечно. И когда славяне это поймут, он получит такой Сталинград, что Южная Пальмира румынам раем покажется.

— Почему именно Сталинград?

— Понятия не имею. Просто вижу и слышу.

— Понимаю, — кивнул комбат. — Я тоже иногда вижу и слышу. Этак потемнеет в глазах, уши словно заложит, и я начинаю видеть и слышать. Только ты не докладывай куда надо и куда не надо. Чувствую, что все же сдадим мы нашу красавицу Южную Пальмиру на поругание лютому врагу.

Со стороны Тарасовки послышался звук мотора, из-за окраинных хат в сторону лимана ударили огни фар, и прямо по бездорожной степи к собеседникам, высветив их, покатил автомобиль.

— Это за мной, — объявил комбат.

7.

Действительный тайный комиссар второго ранга Управления НКВД по Южно-Пальмирскому Оборонительному укрепленному району Островидов Евграфий Тимофеевич положил на письменный стол папку и уставился долгим взглядом на пока еще комбата Карася.

Тот сидел с довольно безразличным видом.

— Интересный у вас политрук, — постучав указательным пальцем по папке, сказал действительный тайный комиссар. — Потомок декабристов и раввинов.

— А что, нельзя?

— Почему же нельзя? У нас и Верховный Главнокомандующий из семинаристов, а вокруг него вообще кто откуда. Проще сказать, кому можно, а кому и нельзя. Закуривайте. Кофе? Чай? Чай грузинский, а кофе, извините, импортный, своим как-то не запаслись.

Отпили по глоточку, и Евграфий Тимофеевич тихим голосом объявил:

— Короче, комбат, руководством нашей великой родины принято решение оставить красавицу нашу Южную Пальмиру лютому врагу на поругание. Я вижу, вы не очень удивлены. Тем лучше. Так как же нам быть с вашим удивительным комиссаром?

— А как с ним быть?

— Вот и я спрашиваю. Нет, комбат, мы ведь не совсем звери какие. Семью его, конечно, эвакуируем, но…

Действительный тайный комиссар умолк.

— Но как бы они других евреев не предупредили, — продолжил комбат. — Ну, а если предупредят?

— А если предупредят, начнется паника, десятки тысяч евреев рванут в порт, румыны тут же догадаются, что мы оставляем город, и не дадут нам смыться по-тихому. Я уж не говорю о том, что как же войска будут грузиться на суда, пробиваясь сквозь толпы смертельно напуганных евреев, пытающихся использовать последний призрачный шанс спасти свои жизни?

— Евреи все равно догадаются.

— Вот мы и должны их опередить. Поэтому сейчас, сразу после нашего разговора, вы снимаете батальон с позиций и тихим маршем отправляетесь в порт на карантинный причал. Ваш пароход называется «Коминтерн», Постарайтесь ничего не перепутать. А семью старшего политрука Свистуна мы сделаем вид, что арестовали. У соседей после этого будет такой паралич, что они сутки из дома не высунутся. За это время мы и должны успеть уйти. И еще, комбат…

— Слушаю, мой действительный тайный комиссар второго ранга, то есть товарищ.

— После победы наша страна будет совсем другой.

— Это понятно, товарищ тайный комиссар. После войны никогда не бывает, как до войны, иначе для чего тогда войны? Полагаю, что страна наша станет фашистской.

— Славяно-фашистской, — поправил Евграфий Тимофеевич. — И вот еще что…

Тайный комиссар Островидов встал со стула, но из-за стола не вышел, а оперся обеими руками о столешницу. Комбат вытянулся перед ним в струнку.

— Вам бы лучше присесть, — пошутил тайный комиссар.

— Спасибо, я постою, — отшутился комбат.

— Тогда слушайте. Жену вашу мы, конечно, эвакуируем, а сын ваш, Аркадий Карась, которому завтра исполняется шестнадцать, остается в городе. Да. Будет героическим подпольщиком, а может быть, даже и партизаном, если придется.

— Слушаюсь и повинуюсь, — вытянувшись пуще прежнего, чуть не прокричал комбат.

— И правильно делаете.

8.

— Сила христианства — в обиде Иисуса. И пока Иисус обижен, мы, христиане, непобедимы. А обижаться Иисус может только на евреев, потому что арийцы для него — мусор. Доктор на чужих не обижается.

— А разве славяне не арийцы? — спросил Молотов.

— Над этим мы после победы подумаем, — ответил Сталин, — а пока надо поднять церковь и усилить личные выпады против Иисуса из Назарета в традиционной иудейской среде. Пускай как можно больше внимания уделяют вопросу девственности его матери. Что может быть обиднее для сына, кем бы ни был его отец. Вот о моем отце чего только ни говорят, но никого пока за это не расстреляли. А вот твою жену, Вячеслав, конечно, посадим, потому что с сионизмом будем беспощадно бороться. Сионистам, Вячеслав, совершенно наплевать на Иисуса, и он за них на это не обижается. В чем тут наша геополитическая выгода?

Историю про Венского Сефарда Вячеслав Молотов знал. Это была одна из самых засекреченных страниц Тайной истории КПСС под редакцией Карла Радека. Вносить правки в эту историю не смел и сам Сталин. Ему, видимо, хотелось, чтобы хоть что-то осталось после него, кроме официальной биографии. Такая вот человеческая слабость. Не для Бога, чтобы осталось, который и так все знает, но для людей, которые ничего лишнего знать не должны. Да, как бы мы ни старались скрыть неприглядные или даже постыдные факты нашей судьбы при жизни, но в глубине души неистребимо желание, чтобы хоть кому-то, кроме Бога, стала известна наша жизнь такой, какую мы прожили.

А в легенде про Венского Сефарда, собственно, и ничего постыдного не было. В давние времена, когда Вена перестала быть городом-крепостью, более или менее окончательно отразив попытки турецкого вторжения в Европу, и еще до возникновения псевдохудожественного течения бидермейер, этакого сниженного ампира, превратившего Вену в город-сказку, поселился здесь еврейский беженец из только что основанного на юге Российской империи города Южная Пальмира. Чем ему было заняться? Да мало ли чем, и он вместо того, чтобы пойти в науку или освоить профессию скрипача, занялся скупкой и перепродажей старых вещей. Бизнес этот сделался наследственным и развивался в соответствии с требованиями все новых и новых времен. После Наполеоновских войн Вена постепенно превратилась в любимое пристанище будущих вершителей судеб мира, которым пока что было практически нечего есть, и что еще хуже, не во что было прилично одеться.

Будущий властитель мира может себе позволить ходить голодным, но ходить оборванным — никак, потому что нет ничего катастрофического в том, что верноподданный узнает в тебе бывшего посетителя дешевой столовки, но пиши пропало, если он узнает в тебе бывшего оборванца. Поэтому одеваться будущему властителю следует всегда элегантно, даже если и не по моде.

Этим обстоятельством и воспользовался потомок самого первого Венского Сефарда. Он прекрасно понимал, что носить поношенные вещи с чужого плеча будущему властителю мира не позволяет внутреннее достоинство, а приобрести новую приличную вещь не позволяет уровень достатка. И тогда он ввел в практику мистический обряд очищения старой вещи. Кроме того, он ввел в практику неформальный классовый подход, ибо жить в то время в Вене и не слышать про учение Карла Маркса было все равно, что ничего не знать о столоверчении и магнетизме. Для рабочих и служащих, желающих приодеться, приобретя не задорого прилично выглядевшую вещь, Венский Сефард скупал уходящие для них в прошлое гардеробы буржуа, а для будущих властителей дум и мира, пока еще пребывающих в нищете и обитающих в ночлежках, — предметы гардероба высшей аристократии, министров от разных партий, включая социалистическую, народных артистов, заслуженных художников, признанных писателей и других деятелей шоу-бизнеса. Например, полтора столетия спустя, за шляпу успешного венского драматурга Теодора Герцля, приобретенную уличным художником Адольфом Гитлером, разгорелась нешуточная борьба между государственным музеем Израиля и российским мульти-премультимиллиардером, пожелавшим остаться неизвестным. Дело, естественно, доходило до шантажа, подкупов, похищений и убийств, но это совершенно другая история.

А пока Венский Сефард готовился обслужить двух забавных маргиналов, одного из Российской империи, другого — местного, австро-венгерского. Австро-венгерский ненавидел Австро-Венгрию и мечтал о том, чтобы она сгинула безвозвратно, а русский не только не желал Российской империи сгинуть, но уже боролся за то, чтобы когда-нибудь возглавить ее. До начала Первой мировой войны оставалось еще полтора года, и даже сам Венский Сефард не мог подумать о том, что именно этим двоим суждено будет начать Вторую, куда более кровавую, чем еще только предстоящая Первая. Звали сегодняшних клиентов Венского Сефарда Адольф Гитлер и Иосиф Джугашвили.

Адольфу шел двадцать пятый год, а возраст Иосифа несколько напрягал Венского Сефарда, ибо выражался цифрой 33. «Возраст Иисуса Христа, имя носит как у евангельского плотника, вид имеет семитский, что, говорят, импонирует вождю большевиков Ленину, который ненавидит Российскую империю не меньше, чем этот маргинал Гитлер Австро-Венгерскую».

На столе уже лежал еврейский мистико-аллегорический комментарий к Пятикнижию Моисееву, как называют Тору христиане. Раскрыт он был на странице, на которой речь шла о двойном суде Божьем — до рождения человека и после его смерти. Венский Сефард зарядил семисвечник и приготовил спички. Клиенты должны были подойти с минуты на минуты, и они действительно нос к носу столкнулись у массивной двери, испепеляя друг друга взглядами. Оба что-то наверняка знали о приговоре космологического суда над ними еще до их рождения, что поразило Венского Сефарда. Он впервые видел таких людей. До встречи с ними он сомневался, что вообще увидит в жизни хотя бы одного такого, а тут сразу двое. Конечно, он наводил справки о своих клиентах, но никакие справки такого рода информации не предусматривали. Да и зачем она продавцу, пускай и не вполне тривиального товара. Его интересовал уровень платежеспособности клиентов и более ничего. Ничуть не лишняя мера предосторожности. А тут без всяких справок Венский Сефард узнал о нынешних своих покупателях нечто такое, раскрытие чего пока не входило в их планы. И не то, чтобы он испугался. Он ужаснулся. Но страха не было, хотя участь его уже была решена. Он даже был рад, что несущая смерть рука одного из них дотянется до него еще до того, как нечто похуже всякой чумы в скором времени воцарится на пространствах от Атлантики до Тихого океана.

«Впрочем, — внутренне усмехнувшись, подумал Венский Сефард, — вот будет юмор, если эти метафорические, но физически смертоносные руки, столкнутся в одном месте точно так же, как эти двое нос к носу пред входом в мою мастерскую».

Этот вариант и впрямь давал некоторый призрачный шанс на спасение.

А двое гостей были потрясены друг другом ничуть не менее, чем Венский Сефард обоими. Джугашвили, как кавказец, не питал расовой ненависти к евреям, но исконный антисемитизм большинства русских не мог не принимать в расчет, будучи политиком уже почти имперского уровня. Все-таки, член ЦК, с одной стороны, нелегальной, а с другой — уже и парламентской партии. И не просто член ЦК, а лицо, приближенное к ее вождю. Именно сейчас в Вене Иосиф Джугашвили писал, как он это ясно осознавал, главный теоретический труд своей жизни. Работа, пока еще условно, называлась «Ветхий Завет и революция, или участие евреев в социалистическом движении на Руси».

Курировал работу над этим сочинением сам Ленин, и ему предварительное название явно не нравилось. Он вообще очень плохо относился к мистическим мотивам как в жизни, так и в теории, возможно, именно потому, что четко осознавал свою неспособность непосредственно руководить потусторонними процессами. В конечной способности человечества овладеть физическими процессами, полностью подчинив себе природу, он не сомневался. Но мысль о том, что физика и химия могут повиноваться еще чему-то, кроме того, что люди называют законами природы, его раздражала. Не для того он собирался взять власть над миром, чтобы что-то управляло им, кроме человеческих воли и разума. Но есть ли это «что-то»? Он знал, что есть, а значит, собирался боролся и с ним, хотя победа над царизмом земным представлялась ему куда более реальной, чем над царизмом небесным. В том, что царизм небесный не вступится за царизм земной, он почему-то не сомневался. Царизм земной отнял лично у него брата. «Но ведь и у царизма небесного царизм земной отнял нечто такое, за что у царизма небесного есть все основания его ненавидеть», — думал Владимир Ильич Ленин, не собираясь делиться этой обнадеживающей его мыслью даже с Иосифом Джугшвили. В глазах соратников он считал себя обязанным выглядеть непреклонным материалистом.

— Вы же знаете, Иосиф, как я уважаю евреев, но они…

«Неужели скажет"ослы"»? — успел подумать Иосиф.

–… но они действительно не принадлежат сами себе. Труд ваш, безусловно, полезнейший для нашей борьбы, придется переименовать. И не ради эстетики, но ради истины, что, в сущности, одно и тоже, хотя вы, возможно, этого пока не поймете. Ницше вы в семинарии, конечно, не изучали. Но Максима Горького уже читали, разумеется? Некоторые его штуки будут посильнее «Рождения трагедии, или Эллинства и пессимизма» Фридриха Ницше. Вот Ницше себе позволил вставить слово «эллинство» в название, а мы с вами должны пойти дальше и слово «еврейство» из названия убрать.

Иосиф Джугашвили немедленно согласился.

«Какой чудесный грузин», — подумал и даже чуть не сказал вслух Ленин.

9.

Да, здесь, в Вене, тридцатитрехлетний Джугашвили сочинял судьбоносную для себя и всего мира статью, названную по рекомендации Ленина «Марксизм и национальный вопрос». Опубликованная под псевдонимом Сталин в том же, 1913 году, она тут же стала хитом сезона в социалистических кругах Российской империи. Имя Сталина приобрело известность. Еще бы! Национальный вопрос и особенно еврейская тема были в головах и душах буквально всех российских подданных. О евреях с пристрастием писали главнейшие российские публицисты и философы Владимир Соловьев и Василий Розанов, а Константин Николаевич Леонтьев прямо так и говорил: «Не надо забывать, что антихрист должен быть еврей, что нигде нет такого множества евреев, как в России». Тем самым убийство евреев вплоть до младенцев объявлялось добрым делом. В самом деле, разве может быть что-нибудь лучше для человечества, чем убийство антихриста прямо во младенчестве?

И вдруг какой-то Сталин, русский крайне левый социалист, пишет статью с таким интригующим названием. Подумать только! Сам Карл Маркс, будучи крещеным европейцем еврейского происхождения, ничего хорошего о народе, выходцем из которого был, конечно же, не сказал. А как можно было рассчитывать на хоть какой-нибудь успех в европейской культуре, хорошо отзываясь о евреях? Зачем же заведомо обрекать на неуспех собственное учение? И Маркс объявил евреев главными виновниками возникновения столь ненавистного ему капитализма, самой страшной, по его мнению, формой угнетения простых немцев, французов, англичан и даже экономически недоразвитых пока что славян.

Сталин знал цену своей статьи и не сомневался, что по-настоящему образованные люди тоже ей цену знают. А цена эта суть грош в базарный день. Особенно тяжелую пощечину он получил от самовлюбленного Троцкого, жившего тут же, в Вене. Сталин зашел к сотруднику газеты «Правда», снимавшего крохотную квартирку в получасе ходьбы от площади Хальденплац. Тут он неожиданно для себя и застал Троцкого, в чьи планы встреча со Сталиным тоже не входила. Так впервые и повстречались эти люди, словно созданные для того, чтобы на веки веков остаться в памяти человечества абсолютными антиподами. Они в упор уставились один на другого, мрачный и рябой кавказец с тяжелым взглядом и светлоликий, похожий на подающего самые большие надежды студента, еврей.

— Старик познакомил меня с рукописью вашей работы о национальном вопросе, — счел нужным сказать Троцкий. — Вижу, что вы добросовестно проштудировали Каутского и Бауэра. Поздравляю! Поскольку большинство наших практикующих революционеров ни Каутского, ни Бауэра никогда не открывали и никогда не откроют, они сочтут вас главным теоретиком партии по национальному вопросу.

Выражение лица Джугашвили не изменилось, хотя он с удовольствием отметил для себя самое главное: легко разоблачив плагиат и тем вполне удовлетворив свое авторские тщеславие, Троцкий проглядел действительную суть работы. Выглядеть в глазах Троцкого десятистепенным теоретиком Джугашвили ничуть не боялся. Пускай Троцкий считает себя первостепеннейшим, каковым и был, Иосифа Джугашвили это ничуть не смущало. Важно было, чтобы и впредь, видя очевидную заурядность в любой деятельности Сталина, Троцкий не обращал внимания на суть этой деятельности, в которой заключалась такая сила, какую этот, радостно брызжущий во все стороны сиянием своего неотразимого интеллектуального обаяния, еврей когда-нибудь ощутит, да будет для него уже поздно.

— Благодарю за содержательную рецензию, — раскланиваясь, не спеша произнес будущий Сталин и, выйдя из квартирки соратника по революционной борьбе, которого он на беду того никогда не забудет, направился в сторону площади Хальденплац. Ему неудержимо захотелось постоять перед дворцом Хофбург, с балкона которого через двадцать пять лет фюрер и главнокомандующий вооруженными силами Германии Адольф Гитлер объявит о присоединении своей родины Австрии, в которой он никем, кроме как уличным художником, не стал, к стране, в которой он стал всем.

«Кто был ничем, тот станет всем», — подумал Сталин строчкой из будущего гимна страны, лицом и именем которой он, несомненно, станет. — Умеют же поэты сказать».

10.

Джугашвили и Гитлер ожидали в приемной. Они чувствовали, что все приготовления в кабинете ритуалов уже завершены, но понимали, почему Венский Сефард медлит с приглашением одного из них приступать к таинству очищения предмета гардероба. Они сами были под впечатлением того, что судьба свела их в один час в этом месте. Это не могло быть случайностью, потому что тогда надо было бы признать случайностью то, что именно этим людям, на данный момент и близко не состоявшим на государственной службе и никогда не служившими в армии, хотя одному было уже хорошо за двадцать, а другому и за все тридцать, суждено будет в качестве главнокомандующих самыми могучими армиями Европы захватить Вену.

Уж слишком неправдоподобным это сейчас выглядело. Но все трое, похоже, уже знали, что иначе и быть не может. Будущий генсек даже внутренне посочувствовал будущему фюреру. Мол, каково ему знать, до чего он в конце концов доиграется, и кто сейчас сидит рядом с ним. «Впрочем, он еще пожнет хорошую жатву, — подумал Джугашвили, — которая и приведет меня к победе над ним. Всякая страсть есть дорога в ад, а я уж с церковью как-нибудь помирюсь».

А Гитлер вспоминал сейчас о том, зачем и почему он столь судьбоносно для себя и для них люто возненавидел евреев, причем ненавистью не бытовой, но метафизической. Ведь он хорошо относился к евреям. Да чего там, лучшего защитника у евреев не было, чему порукой был природный гуманизм Гитлера. Сначала природный, а потом уже и культурный.

Гуманистом Гитлер и оставался до самого своего конца, потому что не видел никакой необходимости, по странной рекомендации славянского писателя Антона Чехова, по капле выдавливать из себя гуманиста. О Чехове он узнал от Геббельса, который называл Чехова жидовствущим, в отличие от Достоевского. Геббельс иногда преувеличивал, что порой могло дискредитировать борьбу, которую Гитлер называл «Моя борьба».

— Конечно, — выговаривал он в таких случаях Геббельсу, — чужая борьба не своя, с ней можно особо не заморачиваться.

Геббельс шутливого тона не принимал, вытягивался, словно он рядовее всех рядовых, и отчеканивал:

— Ваша борьба — это моя борьба!

И Гитлер знал, что с тех пор, как Геббельс выбрал между ним и Штрассером, это действительно так. Идейные мотивы художественного творчества Чехова по наводке Геббельса подвергли тем не менее самому тщательному экспертному анализу. После годичного исследования Специальное научное присутствие семью голосами против четырех утвердило Вердикт, согласно которому славянский писатель признавался скорее антисемитствующим, чем жидовствующим. Книги Чехова решено было не сжигать, но к широкому распространению не рекомендовать до дальнейшего обязательного пересмотра дела в течение ближайших пятидесяти лет, ибо национал-социалистическое литературоведение не должно закостеневать.

Однако до знакомства с германским университетским интеллектуалом австрийскому маргиналу без признаков формального образования Гитлеру было еще далеко. Он с презрением смотрел на венскую антисемитскую прессу, находя, что своей убогостью она оскорбляет немецкие душу и ум. Его собственные душа и ум, будучи несомненно немецкими, тянулись к самому возвышенному и одновременно глубокому. Но эти уровни германской культуры расстраивали будущего фюрера едва ли не более, чем желтая пресса. Артур Шопенгауэр утверждал, что «евреи являются величайшими виртуозами лжи» и был прямо-таки вдохновенным певцом антисемитизма, а Фридрих Ницше заявлял буквально следующее: «Антисемитов нужно расстреливать».

Гитлер понимал, что любого философа власть может поправить, особенно когда его уже нет в живых, но пока еще не решил, в каком направлении следуют проводить работу по исправлению идейных недостатков лучших немецких философов, большинство из которых все-таки так или иначе были, подобно русским писателям, антисемитами. Это обстоятельство весьма сближало немецкую и славянскую культуры, с точки зрения все того же интеллектуала Геббельса, с которым Гитлер пока еще не был знаком.

Тем не менее славян Гитлер уже недолюбливал, а евреев — пока еще нет. Славяне и впрямь, с его точки, лишали Австро-Венгрию истинно немецкого национального духа, грозя и вовсе подменить немецкий дух славянским, в то время как евреи представлялись будущему фюреру в сущности теми же немцами, только не признающими Иисуса Христа Богом. В принципе Гитлер и сам считал эту еврейскую точку зрения вполне здравым взглядом на вещи. Воображать себе некоего Иисуса из Назарета хоть каким-то боком сопричастным к сотворению вселенной было, с его точки зрения, чем-то в высшей степени безответственным по отношению к здравому смыслу. Да будь так, евреев и впрямь было бы за что ненавидеть, потому что получалось бы, что человечество, пускай хотя бы частично, обязано им, шутка сказать, появлением на свет этого мира.

Что за дикая фантазия? Но ведь именно евреи ее и отвергают, за что ж их тогда ненавидеть? Гитлер легко соглашался считать евреев немцами Моисеева закона и ненависть к ним списывал на счет религиозной архаики. Сам он был человеком модерна, но шансов на карьеру это ему не давало. Сама мысль о том, чтобы стать депутатом Рейхсрата была ему отвратительна. В верхней палате, куда ему вообще не было доступа, заседали эрцгерцоги, архиепископы и представители землевладельческой аристократии — муть какая. Что касается нижней палаты, то в ней и вовсе правили бал социал-демократы и христианские социалисты, которых Гитлер одинаково ненавидел за прямое предательство интересов немцев.

Все эти разговоры про мультикультуру были, с его точки зрения, ничем иным, как стратегическим планом по уничтожению немецкого народа. Если сегодня в Австрии немецкая и славянская культура будут равноправны, то почему же завтра агрессивная славянская культура не подавит беззащитную и доверчивую немецкую? Или немец должен свято верить в мирные намеренья славян? Та же Россия начнет использовать австрийских славян для подавления немцев, развернет против Австрии гибридную войну, и исконно немецкие земли превратятся в славянские, да так, будто и духу немецкого здесь никогда не было, даже опомниться не успеешь. Или прикажете России доверять?

Как так вышло, что в Российской империи русские главные, а в Австрийская уже и по названию полуавтрийская, иначе говоря Австро-Венгрия. Это сегодня. А завтра — Австро-Венгро-Чехия, а послезавтра — Венско-Пражский край Российской империи. А главная беда заключается в том, что он, Гитлер, видя все это, как на духу, изменить ничего не может. До кого докричишься? До околоточного надзирателя? Вот Джугашвили состоит уже в руководстве партии, которая ставит своей задачей захват власти и ведет войну с правительством. А что из себя представляет он, Гитлер, одиночка из одиночек, у которого ни одного друга и который не то что не член ЦК, пускай и самой завалящей партии, но даже не рядовой член профсоюза работников хоть чего-нибудь.

Чудовищное существование мозга, который все понимает, но не в силах ничего изменить. «Я мельче главаря самой ничтожной банды, за которым все же стоит какая-никакая, а сила. А меня любой может обидеть. Что мне остается? Умереть в уличной драке, чтобы сохранить свою честь? Кто я такой? Глубоко презирающий себя художник, зарабатывающий на скудное, да и то не ежедневное пропитание изготовлением и продажей рисунков для удовлетворения самых примитивных эстетических потребностей низших слоев деградирующего мещанства? Кто внушил им эту эстетическую потребность, кто дал мне способность ее удовлетворять?».

Гитлер болезненно ощущал, что цель исторического процесса либо ускользает от его интеллекта, либо ее вовсе не существует. Но если не существует, это все равно ничего не меняет. Цель перед историей можно поставить и самому. Собственно, все более или менее стоящие люди, а за ними и народы — так и делают. Какая в самом деле разница для истории, сам ли Моисей поставил перед собой цель, или ему действительно внушило ее некое, прости господи, космосообразное существо? Чего только не пишут про астрал. Жулье, конечно, или психически больные люди, но если эти представления об астрале, или как его там, и впрямь дают реальную силу, что главарям мелких шаек, что королям, то разве не глупо этим астралом, или как его там, пренебрегать? И ради чего, собственно, пренебрегать? Ради некоей объективной истины? Ой, я вас прошу, вы меня извините.

И все же, будущий фюрер пребывал в сомнениях.

«А ты ведь не Гамлет», — услышал он голос. Адольф пришел в себя. Бывало, он словно отключался от действительности до такой степени, что вовсе не замечал ее. Но в какой-то момент обнаруживал себя в ней, иногда совершенно не понимая, как и почему оказался именно там, где оказался. Сейчас он обнаружил, что находится в Городском парке Вены перед памятником Антону Брукнеру. Гитлер недоверчиво оглядел этого композитора, органиста и педагога, благоговевшего перед Рихардом Вагнером. Музыка Вагнера впечатляла и Адольфа, хотя он никогда не слышал ее в хорошем исполнении. И опять же независимую натуру будущего фюрера покоробила несчастная слабость человеческая. Подумать только, великого Вагнера лишало душевного покоя то мелкое, практически бытовое обстоятельство, что молва приписывала его родителям еврейское происхождение. Не будем лицемерами и согласимся, что это может повредить карьере. Но когда ты поднялся на вершины человеческого духа, а твоя музыка стала чуть ли не символом подлинно национальной культуры, то какое же имеет для тебя значение происхождение твоих родителей, тем более, а что же такого плохого в еврейском происхождении, и как можно опускаться до расхожих воззрений.

Стало немного досадно за Вагнера, и вдруг будущий фюрер почувствовал, что он не случайно услышал голос, что не случайно находится сейчас именно на этом месте. Он поднял взгляд на Брукнера, но никакого видимого подтверждения своей догадки от памятника не получил. Однако чувство, будто дух Вагнера взывает к нему, не оставляло.

— Слыхал я, что люди бывают медиумами, но чтобы памятники, — вслух пошутил он. Брукнер оставался непроницаем, и Гитлер понял, что дело серьезнее, чем ему кажется.

— Но почему я? — снова вслух произнес он.

Дух Вагнера проигнорировал вопрос, и тогда будущий фюрер совершенно неожиданно для себя пообещал в пространство:

— Хорошо, сделаю! — и тут же, словно в награду, увидел перед собой Стену Плача в Иерусалиме и стоящего к ней спиной гиганта ростом с нее. Великан не был похож на еврея. Но и на римлянина или германца он тоже похож не был. «Где-то я его уже видел», — подумал Гитлер и тут же узнал фараона египетского.

Картинку с изображением Стены Плача и гигантом на ее фоне он на удивление легко продал следующим утром на блошином рынке какому-то еврею по цене в десятеро большей обычной.

Так он заработал на шляпу, обряд очищения которой уже готов был начать Венский Сефард. Деньги на приобретение пальто ссудила Джугашвили партия. Все-таки он уже был функционером.

11.

— Схлестнулись Сталин с Гитлером, а нам, Пиня, пипец, — между мощными взрывами двух новейших немецких противокатакомбных бомб успел сказать комбат Карась и прислушался. Бомбежка, похоже, прекратилась.

— Испытывают они, что ли, на нас свои новые вооружения?

— Испытывать на вас они будут в другом месте. А сейчас им до нас дела нет. Проверили, возьмут ли их новые противобункерные бомбы наши казематы, — объяснил старший политрук свое виденье ситуации.

— Хрен возьмут! — с проснувшейся гордостью отреагировал комбат Карась и уже мрачно продолжил: — Как же мы это так все просрали.

— А ты разве командующий?

— Каждый солдат заслуживает своих командующих, — не стал принимать комиссарского утешения командир.

Это был один из последних разговоров комбата Григория Карася и старшего политрука Пинхаса Натановича Свистуна.

— Отличная, между прочим, фамилия для советского политработника — Свистун, — заметил комбат. — Признайся, ты с ней нарочно в политруки подался?

— А как же, — не без удовольствия принял шутливый тон Пинхас Натанович. — И у тебя для героического комбата победоносной Красной Армии фамилия вполне подходящая — Карась. А что? Рыба, известная своими выдающимися боевыми качествами. Кто ходил на карася с голыми руками, тот знает. Но немцы, как видишь, пришли не с голыми.

— А все же, Пиня, как же это они нас отымели?

— Да как же им нас отыметь, Гриша, ты сам подумай. Ну, взяли они Севас, ну на Волгу пойдут, ну возьмут они Сталинград. Дальше что? На Челябинск пойдут? Нет, Гриша, это мы их в конце концов отымеем. Но чтобы до этого дожить, ты сегодня же должен сдаться в плен.

— А ты?

— А я уж лучше как-нибудь без вести пропаду. Или хочешь увидеть, как меня расстреляют на месте? Я ведь, Гриша, комиссар и еврей. Даже в документы не заглянут. Каждый второй, ну, хорошо-хорошо, каждый третий пленный боец нашей доблестной Красной армии посчитает за честь им на меня указать.

Комбат Карась опустил глаза.

Они укрылись в каземате уже взорванной 35-й береговой батареи, понимая, что или придется самим выйти, или на них очень скоро неизбежно наткнется поисково-исследовательская команда германской армейской разведки. Перебрались поближе к выходу. Немцев пока видно не было. Все плато Херсонеса, сколько хватало глаз, было усеяно разбитой техникой, на которой брошенные командованием десятки тысяч защитников Севаса предприняли последнюю попытку эвакуироваться.

Куда там! Наскоро построенный под бомбежками противника самодельный причал тут же провалился и ушел под воду, едва только на него сошли первые сотни беспорядочно отступавших красноармейцев. В плен уже почти никто не хотел. Если в сорок первом году, когда началась война, в плен все, кроме евреев, сдавались не без надежд на лучшую жизнь, то на второй год войны с этими мечтами пришлось распрощаться. Гитлеровские лагеря для славян оказались ничем не лучше сталинских и даже, по слухам, еще хуже. Правда, можно было заявить о своем желании перейти воевать на сторону Гитлера в его Русскую освободительную армию, как многие и поступали.

Многие, но уже далеко не все.

Военный корабль, героически прорвавшийся к самодельному, в отчаянье построенному оказавшимися в ловушке красноармейцами причалу, не смог и близко подойти к тому, что от него осталось. Капитан, в бессильной ярости от того, что он и его команда напрасно рисковали своими жизнями, пытаясь спасти этих людей, которых сейчас придется бросить на произвол их судьбы, дал команду отходить полным ходом на Новороссийск.

Было очевидно, что массовая сдача в плен завершена, и комбат со старшим политруком порадовались тому, что им удалось избежать участи стать свидетелями этой сцены. Не менее очевидным было и то, что уже недалек тот час, когда немцы раскроют их убежище.

— Отдай мне пистолет, комбат, — сказал старший политрук. — Он тебе больше не понадобится.

— Да? А немцам я что сдам? Только о себе думаешь, Пиня.

— Прости, Гриша, — почти серьезно извинился Пинхас Натанович и действительно посерьезнел. — Есть у меня к тебе просьба…

Он извлек из бокового кармана крохотный коробок, достал из него что-то, переложил в другую ладонь, а сам коробок, вздохнув, запустил куда подальше. Потом разжал кулак. На его ладони лежало полукольцо из пепельного цвета металла. Менее всего старший политрук ожидал, что удивит этим комбата, но совсем уж не ждал, что сейчас ему придется изумиться самому.

Некоторое время комбат, внезапно одеревенев, словно впал в транс под воздействием гипноза, смотрел на полукольцо. Потом с застывшим лицом, словно и впрямь во сне повторил все то, что проделал старший политрук. Результат был тот же. На его разжатой ладони лежало полукольцо из пепельного цвета металла.

12.

Лазарь Моисеевич Каганович ковал победу не только как высший руководитель страны по железнодорожному транспорту и член Государственного Комитета Обороны, но и как еврей. Иногда Лазарь Моисеевич даже позволял себе думать, что второе обстоятельство и есть истинно первое. Он вел рискованную игру и искренне был благодарен своим великорусским коллегам по руководству страной, за то, что лишь благодаря их поддержке он все еще жив. А их поддержка была далеко не предопределена. Дело в том, что этой столь чудовищной для России войны можно было реально избежать. И в том, что она все-таки разразилась, сказалось влияние Лазаря Моисеевича на ход исторического процесса.

Два года назад Сталин вызвал к себе на сверхсекретное совещание только тех, кто участвовал во главе с ним в принятии стратегических решений на уровне глобальной политики. Это были товарищи Молотов, Ворошилов, Маленков, Берия, Вознесенский, Микоян и Каганович.

— Речь, товарищи, пойдет вот о чем, — сказал Сталин и, тяжело вздохнув, умолк. Он уже давно никого и ничего не стеснялся, поэтому предположить, что он тянет с началом разговора по морально-этическим соображениям, было совершенно невозможно.

— Прошу вас, товарищи, как коммунистов, максимально активизировать свои интернациональные инстинкты и чувства, поскольку речь сейчас пойдет о войне, мире и еврейском вопросе.

Все посмотрели на Кагановича, а Каганович ощутил нечто непередаваемое, что казалось чем-то более важным, чем сам Сталин. Ему на миг показалось, что он физически не перенесет этого чувства, и тут же с неожиданной ясностью понял, что именно для этих минут появился на свет. И он перестал бояться, отчего пришел просто в ужас.

— Так что там о еврейском вопросе, товарищ Сталин? — спросил он.

Тут уж и Сталин своим ушам не поверил. Его действительно перебили, да еще при свидетелях? И как иногда бывает в таких случаях, дерзость одного раскрепостила всех.

— Не тяни, Коба, что там про евреев? — словно перенесясь в те времена, когда Сталин не был великим кормчим, а сам он маршалом Советского Союза, на правах старого боевого друга поинтересовался Климент Ворошилов.

«Это уже становится похоже на государственный катаклизм первой степени, — подумал Берия, еще больше сосредоточиваясь на происходящем. — Когда царь лично поднимает еврейский вопрос — это всегда государственный катаклизм первой степени».

— У нас есть шанс избежать большой войны и сохранить мир с гитлеровской Германией, полюбовно решив с ней вопросы расширения жизненного пространства, как это называют они, и воссоединения братских народов, как это называем мы, — принялся детально обрисовывать ситуацию Сталин. — Да и вообще мы с фашистами очень похожи, если кто еще не заметил. Между нашими режимами осталась лишь одна разница, а именно, как вы уже поняли, отношение к евреям. Предлагаю высказываться. Высказывайтесь, товарищ Вознесенский.

— Так, может быть, в наших интересах сохранить эту разницу, — словно сам с собой, принялся размышлять вслух Вознесенский, — а то народы мира могут подумать так: у нас уже есть гитлеровская Германия, зачем нам еще Советский Союз?

После этих слов все высказались за сохранение разницы.

— Так, — выслушав соратников, задумчиво сказал Сталин, — а вот какое предложение поступило мне от Гитлера по каналам, о которых даже товарищ Берия и слыхом не слыхал.

Сталин подошел к главному сейфу страны, который стоял в углу его кабинета. О том, что хранилось в этом сейфе, не знал никто в мире. Загородив спиной сейф, Сталин неторопливо открыл его, что-то извлек, положил это на сейф и так же неторопливо, продолжая загораживать собой дверь, запер ее. Когда он повернулся лицом к собравшимся, в руках он держал пакет, вид которого не вызывал никаких сомнений в том, что он государственной важности.

— Не все вам будет понятно, но я прочитаю как есть, — предупредил вождь и извлек из уже распечатанного пакета лист нелинованной бумаги. — Все готовы? Тогда слушайте.

Сталин остался стоять, приблизил послание к глазам и принялся читать:

«Уважаемый коллега, вы, конечно, не забыли нашей удивительной встречи в Вене четверть века тому назад. Мир с той поры разительно переменился, и не в последнюю очередь благодаря нам с вами. Россию и Германию не узнать. И у наших стран есть историческая возможность сохранить мир между собой, если мы придем с вами к согласию. Предлагаю поделить Евразию на две части, причем большая — от Карпатских гор до Тихого океана — остается за вами при условии, что задачу тотального искоренения еврейства на ней вы берете на себя. Не затягивайте с ответом, сами понимаете, что время близко,

искренне Ваш фюрер,

Адольф Гитлер».

Сталин оторвал глаза от бумаги:

— Что скажешь, Лазарь? Прошу тебя, ответь честно, как коммунист коммунисту.

— А я вот что скажу, Иосиф, — не стал затягивать с ответом Каганович, словно он заранее знал, о чем пойдет речь. — Ты ведь учился в семинарии и, надеюсь, еще не забыл Священную историю, в частности то, чем кончались для государств попытки уничтожения евреев. Ни сам Гитлер, ни его Германия хорошо не кончат. Но, предположим, что я это говорю, как еврей. Теперь скажу, как член Политбюро ЦК ВКП(б) и народный комиссар путей сообщения, да еще и нефтяной промышленности…

— Вот это уже интересно, — подал реплику Сталин.

— Да, интересно, — не стал спорить Каганович и продолжил: — Так вот, Гитлер изгнал евреев из физики и искусства, но в Германии остались и физика, и лирика, а если ты изгонишь евреев из физики и лирики, то в России ни физики, ни даже лирики не останется.

— Ну, лирика, положим, останется, — задумчиво возразил Сталин. — Однако Германия без евреев будет и впрямь посильнее, чем мы без евреев, а вот мы с евреями, возможно, будем и посильнее, чем Германия без евреев. Как думаете, товарищи?

— Не торопись, Иосиф.

Сталин грозно и вопросительно посмотрел на Кагановича.

— Разрешите внести предложение, товарищ Сталин.

— Так-то лучше, — сказал вождь. — Вноси.

— Товарищ Сталин, тут нас собралось восемь человек вместе с вами, из них четверо, то есть вы, я, товарищи Микоян и Берия, не русские, а речь все-таки о России идет. Может быть, поступим так, раз уж столь остро встал с подачи Гитлера национальный вопрос — пускай русские, то есть товарищи Маленков, Ворошилов, Молотов и Вознесенский, сами решают, а мы так и быть помолчим. По-моему, это будет правильно.

— Интересное предложение, — не раздумывая, отреагировал Сталин. — Не знаю, может быть, ты и хитришь, Лазарь, но все равно любопытно.

Верховный вождь советских людей вложил послание Гитлера в пакет, запер его в сейфе и, жестом поманив за собой всех не русских, пошел прочь из кабинета. В дверях обернулся:

— Ждем вашего вердикта, наши славянские соратники, а мы тут в приемной чаек попьем, думаю, что товарищ Поскребышев это дело организует.

13.

То, что полукольца в их семьях передавались из поколения в поколение, им друг другу объяснять было не надо.

— Я слышал, — сказал комбат, что эти полукольца время от времени должны соединяться в руках одного человека, который, в свою очередь, вновь разъединит половинки, отдав их разным людям только по ему одному ведомому мотиву. Так оно и идет по кругу. И вот, значит, они опять соединились.

— Несколько неожиданно, — сдерживая себя от проявления эмоций в связи с, возможно, историческим событием, сухо констатировал старший политрук. — Я собирался просить тебя, чтобы ты отдал полукольцо, когда с войны вернешься, моему сыну, а тут такое. Кстати, моих сына и дочь эвакуировали из Южной Пальмиры, а твоего, я слышал, оставили.

— Как слышал? — ужаснулся комбат. — Кто еще слышал?

— Лучше спроси, кто не слышал.

— Все-таки подставили, значит.

— А кого и когда наши не подставляли? Но может быть, в этом и есть наше спасение. Ты прости, что я тебе сейчас рассказал, но, во-первых, а когда же еще, а во-вторых, тех, кому сейчас шестнадцать, успеют призвать на фронт. И неизвестно, у кого из наших сыновей больше шансов выжить: у твоего в подполье или у моего на передовой.

— Спасибо, комиссар, утешил, поднял, можно сказать, мой боевой дух перед сдачей в плен.

— Будь, как настоящий еврей, Гриша, знай, ради чего выжить надо, цепляйся за жизнь, какой бы невыносимой она, порой, ни казалась. Сам знаешь, каково вашим у них в плену. И если что…

— Неужто благословляешь во власовцы податься, комиссар, если, конечно, что?

— Спасай жизнь, Гриша.

— Неужто любой ценой?

— Любой, Гриша, ты и у власовцев не будешь. Да и не такие они…

— А какие?

— Очень может быть, что увидишь и сам… Ладно, я сейчас кое-что подготовлю минут за пятнадцать и пойду. А потом и ты выходи. Но только часов через пять, не раньше, чтоб они тебя под горячую руку не пристрелили.

И старший политрук принялся тщательно готовить осколочные ручные гранаты к применению, после чего начал прилаживать их к ремню гимнастерки.

Комбат все понял, но, чтобы разрядить обстановку, спросил:

— Это что, Пиня?

— А это пояс аида, Гриша. Может, еще когда и услышишь. Бывай!

Попрощавшись таким образом, старший политрук вышел из укрытия и пошел в сторону города.

14.

Аркаша Карась вырос на Подолянке, полуеврейском районе Южной Пальмиры, что при царе, что при большевиках. Семья переехала сюда с пролетарской во всех смыслах Низиновки, населенной в основном славянами, что при царе, что при большевиках. Простые рабоче-крестьянские евреи жили все же побогаче простых рабоче-крестьянских славян, и над загадкой, почему это так, веками бились как лучшие еврейские, так и лучшие славянские умы разной степени интеллектуальной честности и лукавства.

Отец Аркадия, Гриша Карась, во времена своей предреволюционной молодости входил в состав пролетарской боевой дружины Низиновки, которая, в полном соответствии с принципами интернационализма, когда силы, враждебные революции, готовили в городе очередной еврейский погром, отправлялась на Подолянку, чтобы помочь силам еврейской самообороны отразить атаку черносотенцев.

Со своей стороны приказы отражать атаку черносотенцев получали полиция и армия, и по прошествии очередного погрома приходилось всегда только удивляться, как он вообще мог состояться, если его участникам противостояли такие крупные и разнородные вооруженные силы.

Была в этом некая двусмысленность, трудно поддававшаяся пониманию даже самого чистого разума. Дело в том, что часто против погромов выступали и самые известные лидеры черносотенцев.

А еврейский погром тысяча девятьсот пятого года в Южной Пальмире был настолько убедителен, что о нем с возмущением заговорили и в Европе, и, конечно, в Америке, перед которыми русскому царю и без того было чего стыдиться. Ему тем более было обидно, что его называли негласным организатором погрома. Впервые услышав этот охвативший все прогрессивное человечество слушок от Григория Распутина, императрица расплакалась.

— До чего же злы и несправедливы бывают люди, — прикладывая платочек к глазам, говорила она. — Знали бы они Николя.

— Они знают его городовых и казаков, — отвечал Распутин. — А вот ты, матушка, хорошо ли знаешь его городовых и казаков?

Слезы императрицы тут же высохли.

— Он этих городовых и казаков разве в Америке заказал? Или, может быть, это я их с собой из Германии привезла? А погром в Южной Пальмире тоже я организовала?

— Нет, матушка, этого про тебя не говорят. Хотя, если бы говорили, то это было бы гораздо лучше, чем то, что на самом деле о тебе говорят.

Услышав это, императрица окончательно взяла себя в руки:

— Этот народ никогда меня не полюбит, и в этом не виновата ни я, ни народ. Сердцу не прикажешь. Может быть, этот народ чувствует, что и я его не больно люблю. Ни его, ни его страну. Но зла я ему не желаю, Григорий. Уж ты-то знаешь. А он мне? Что, Григорий, молчишь, да еще так мрачно? Да улыбнись, пожалуй. Вели шампанского принести. И выпьем за то, чтобы ненависть этих людей на моих детей не распространилась. Страшно, Григорий. Жутко, порой. Думаешь, я евреев боюсь?

И пока Распутин с императрицей предавались праздности, царь работал.

С мягким укором он спрашивал у генерал-губернатора Южной Пальмиры Константина Адамовича Карангозова, как же это могло произойти, что в городе были разграблены дома мирных иудейских жителей, а десятки из них, включая беременных женщин, детей и граждан престарелого возраста, были убиты?

— И разве объяснишь ему, что хорошо еще, что не сотни? — спросил Константин Адамович у собравшихся в его резиденции на неформальную встречу городских лидеров мнений. Встреча проходила не в рабочем кабинете, но в гостиной. Кто хотел, раскинулся в креслах, кто не хотел, стоял или прохаживался. Лакеи предлагали вина и лимонад, как сидящим, так и стоящим.

— Вам особая благодарность, Виталий Васильевич, — обратился он к младшему офицеру, нервно расхаживавшему из угла в угол, заложив руки за спину, словно он предохранял себя от непрошенных рукопожатий. Младший офицер прервал движение и произнес: — Не стоит благодарности, Константин Адамович.

Встреча и впрямь была глубоко неформальной, и младшего офицера пригласили на нее не в качестве командира саперного батальона, но как восходящую звезду публицистики и аналитики черносотенного движения Всея Руси. Именно солдатам под его командой удалось решительными действиями подавить погром, когда уже казалось, что он выплеснется за пределы Подолянки в мещанские, буржуазные и дворянские кварталы города, где тоже обитали евреи, причем особо ненавидимые всеми слоями общества, как незаслуженно успешные, а то и крещеные.

Этому ныне младшему офицеру, а через двенадцать лет председателю либерально-монархической партии черносотенцев Великой Малой и Белой Руси, предстояло в железнодорожном вагоне, стоявшем на станции Нижнее Дно, принять отречение императора. Он словно уже сейчас был осиян этой предстоящей ему миссией.

— Что вы, как автор Теории разумного антисемитизма, можете сказать о причинах, которые не позволили нам не допустить погрома, позорящего Россию и ее императора?

— Дикость народа нашего, — не задумываясь, ответил не по чину младший офицер, восходящая звезда славянской общественной мысли.

— Не соглашусь с вами, господин Сульгин, хотя бесконечно уважаю вас, как автора Торы антисемитизма, — тут же возразил ему Почетный председатель Всероссийского Общества эмансипированных евреев, богатейший человек Европы и глава Южно-Пальмирского союза любителей британского футбола Шая Букинист. — Дикость вашего народа тут дело десятое, хотя ваша гипотеза о том, что невыносимо прекрасная метафизическая природа славянства резко пока контрастирует с тем, каким мы его наблюдаем в мире физическом. Дело в том, что еврейские погромы не возникают из ничего и не исчезают бесследно. Не терзайте вашу коллективную совесть, господа, в еврейских погромах виноваты сами евреи.

На Шаю Букиниста тут же зашикали сразу со всех сторон. То и дело раздавались реплики: «Вы клевещете на русский народ», «Это дешевая демагогия», «Вы ставите всех нас в неудобное положение», «Евреи такие же подданные короны, как все остальные»…

Напрасно генерал-губернатор взывал:

— Господа, господа, пусть наша встреча и неформальная, но все-таки попрошу соблюдать регламент, иначе я буду вынужден любезно пригласить жандармов.

15.

В 1905 году Григорию Карасю было пять лет, поэтому всего плохого про царя он еще не знал. Но в свои шестнадцать он уже входил в состав боевой пролетарской дружины Низиновки, в девятнадцать вступил старшим красноармейцем в бригаду Котовского, а в двадцать два, когда вождь мирового пролетариата Ленин начал бояться победившую Красную армию больше побежденной Белой, был демобилизован. Правда, как бывший начинающий революционер, вернулся он не в полуподвал в Низиновке, но в комнату в настоящей квартире на Подолянке. Когда-то эта квартира принадлежала грузчику Шломо Водовозову, котрый после десяти лет работы в Южно-Пальмирском порту сумел купить ее, имея уже щестерых детей. Теперь детей было восемь, семья продолжала жить все в той же квартире, но Шлому сильно уплотнили, а саму квартиру национализировали.

Новому соседу Шломо Водовозов очень обрадовался. Сразу было видно, что это свой, пролетарий, а не какой-нибудь бывший магнат, при котором и в уборной, когда-то своей, в полный расслабон уже не посидишь. Поди знай, что этот аристократ еще о тебе подумает. Что ни говори, а само присутствие аристократа где-нибудь поблизости повышает культурный уровень окружающей среды. «Надо, конечно, беречь Дом Давида, — подумал Шломо, — да где он теперь?».

Горестно вздохнув, он спросил:

— Вот вы мне скажите, молодой, но уже давно партийный человек, как пролетарий пролетарию, зачем советской власти понадобилось уплотнять грузчиков? Или вы думаете, что я профессор и мне ничего, кроме стола, стула и полки с книгами не нужно? Но тогда вы ничего не знаете о быте грузчиков. Вы, извините, кто по профессии, ваш уважаемый родитель, мамаша ваша, как я понял, никогда не работала, ведь сразу видно, что вы из порядочной пролетарской семьи.

— Батя мой цементо-бетонщик.

— Ну, вот видите, — обрадовался Шломо Водовозов. — И что? Его тоже уплотнили? Нет? А почему?

— Так в Низиновке и уплотнять нечего.

— Ну да, ну да, — опять обрадовался Шломо, на этот раз, видимо, своей сообразительности, потому что больше радоваться было как будто нечему. — В Низиновке уплотнять нечего, а на Подолянке, выходит, есть чего. Так я и думал. Именно так я почему-то всю свою жизнь и думал. Молодой человек, хотите Песаховки? Пятьдесят четыре градуса вам сильно много не будет?

— А почему вы всю жизнь именно так и думали, Шломо Евсеич, — выпив и закусив после первой, спросил Григорий Карась.

— Богатый исторический опыт, молодой человек. Да вы не волнуйтесь, у вас еще не скоро такой появится.

В тысяча девятьсот двадцать пятом году у заместителя начальника мясомолочного отдела Южно-Пальмирского пищеторга Григория Карася родился сын. На радостях Григорий захотел назвать его в честь умершего год назад любимого вождя Владиленин, но, во-первых, прежде покорная жена сказала, что выцарапает ему глаза, если он только посмеет:

— Лучше сразу его антихристом назови, — воскликнула она и ударилась в слезы.

Во-вторых, Шломо Евсеич отвел его в сторонку и тихо сказал:

— Послушайте вашу жену, Гриша. Она ничего не понимает, но все правильно делает. Вы уверены, что ваш новый вождь всегда будет хорошо относиться к вашему прежнему? Вы думаете, что при Троцком начальники будут так уж рады услышать, что кого-то зовут Владиленин? И вообще, кто знает, что еще будет через десять лет? Может быть, даже имя Никовтор будет самым политически грамотным. А то и Никопер. А может быть и Алекскер в честь Александра Федоровича Керенского. Не спешите, Гриша, я вам говорю, послушайте жену. Лично я предлагаю дать мальчику политически нейтральное имя Аркадий. Может быть, вы знаете царя Аркадия или вождя Аркадия? Назовите так, и никто ничего плохого даже через десять лет не заподозрит.

В принципе, идея была здравой.

Так и получилось, что вырос Аркаша на Подолянке в бывшей квартире ныне уплотненного Шломо Водовозова, а когда ему исполнилось восемь лет, семья медленно, но верно продвигавшегося по службе Григория Карася, получила квартиру в престижном районе города на улице Ленина, бывшей Дюковской. Правда, дом был ближе к Привозу, чем к Приморскому бульвару, но все равно хорошо, особенно, если вспомнить, что жизненный путь Григория начинался в полуподвале в Низиновке. Выходит, что не совсем уж зря Григорий Карась с младых ногтей с оружием в руках боролся за светлое будущее. С лично своим светлым будущим у него по крайней мере что-то дельное получилось.

А в конце лета тысяча девятьсот тридцать девятого года Григория неожиданно призвали в армию, тут же присвоили звание капитана, а служить отправили неподалеку, под Южную Пальмиру, так что семью можно было с места не дергать, но время от времени самому наведываться домой.

Меньше, чем через два года, началась та самая, большая война, в скором наступлении которой не сомневался народ. Однако Гитлер все-таки первый попер. И это сразу ошеломило. Вот если бы мы начали свой очередной освободительный поход, что тоже хреново, но куда денешься, и на фига тогда Россия, как не для того, чтобы в освободительные походы ходить, как это ни бывает тошно. А тут поперли на нас. И народ пригорюнился не на шутку.

16.

Аркашу Карася оставили в городе с главным заданием — фиксировать все, что произойдет с евреями, при этом строго-настрого приказав никого из них, а особенно Шломо Евсеича, не пытаться спасти.

— И задание провалишь, — объяснили, — и ни одному еврею все равно не поможешь.

А Шломо Евсеич был даже рад тому, что Гитлер напал. Он и так знал, что век ему победы над евреями не видать, но теперь в этом даже не сомневался, ведь русских ему точно не одолеть. Так чего же он полез? Как — чего? Видимо, не договорился со Сталиным вместе евреев уничтожать. Стало быть, сам полез по души сталинских евреев. И это очень плохо, потому что погубит он еврейских душ неисчислимо, гораздо больше, чем это бы получилось у Сталина. Как бы действовал Сталин? Неужто согнал бы всех евреев Южной Пальмиры к одному или двум, или пускай трем, вырытым загодя рвам и начал бы планомерно из пулеметов расстреливать? Или стал бы свозить со всей страны евреев во всякие соловки с южлагами, чтобы там их, допустим, в бараках сжигать? Тоже вряд ли. Наверное, попытался бы вывезти всех евреев в Биробиджан, поставил бы там Илью Эренбурга секретарем обкома по идеологии, а Лазаря Кагановича — первым секретарем, и евреи бы ему там без права выезда за каких-нибудь лет тридцать коммунизм бы его дурацкий построили, если бы, конечно, им никто не мешал. Ну а потом обвинил бы Лазаря и Илью в коррупции, а всех евреев — в пособничестве Лазарю и сговоре с американскими империалистами, после чего выслал бы их поднимать, допустим, целину, а уже цветущий Биробиджан отдал бы передовикам славянского социалистического производства вместе с семьями. И, глядишь, пока они там все разворуют, евреи подняли бы целину. И как все было бы не так уж и безнадежно, но тут Гитлер попер.

И Шломо Водовозов занялся актуальной бухгалтерией. Из восьми его детей шестеро были мальчиками. Нужно было быть совсем уж дураком, чтобы не понимать, что это к очень большой, может быть даже до сих пор не виданной войне. И внутренне Шломо был к ней готов. «Итак, — вычислял он, — из шестерых сыновей один работает в таком секретном институте, что тот даже и не в Москве, а где-то совсем уж в глубинах страны. Нет, этот на фронт не попадет. Другой был уже знаменитым чемпином международного уровня игры на скрипке, почти не сходил с парадной, можно сказать, витрины государства, и его, надо понимать, тоже поберегут, хотя Монечка, конечно, будет обязательно проситься на фронт. Ну и хорошо. Его просьбу удовлетворят, и он отправится на союзнические гастроли в Лондон, в конце концов там тоже идет война, и даже можно будет попасть под гитлеровскую бомбежку, так что мальчику стыдно за себя после победы не будет».

С другими четырьмя сыновьями дело обстояло гораздо проще. Исай получит тяжелое ранение, станет инвалидом, но ничего, выучится и заведет семью, хотя и женится на медсестре-славянке. Что тут поделаешь? Внуки — гои, они тоже внуки, потому что не кошерных детей не бывает, а даже если и бывают, то Шломо Евсеич считал себя право имеющим на особое мнение. О трех других своих мальчиках он решил не думать ничего, кроме того хорошего, что каждый из них своего немца, конечно же, убьет. А вот что будет с девочками?

Шломо Евсеич вышел из задумчивости и поймал на себе взгляд жены. Она не решалась его ни о чем спрашивать, но старалась, и не без успеха, все прочитать на лице супруга.

— Надо быть сильными, — сказал Шломо Евсеич даже не на идише, но на иврите. Он вообще словами не разбрасывался, но на иврите как-то особенно. Этот язык не был для него языком сионистской повседневности, которая представлялась ему явлением, хотя и правильным, но слишком уж экзотичным, но оставался Святым и только Святым языком для особо исключительного употребления, ну там, чтобы, например, проклясть или благословить.

Сейчас он благословил.

«Надо быть сильными», — повторил он на иврите и с самым общечеловеческим видом вышел на улицу. Шел он на собрание Хранителей Южно-Пальмирского филиала Тайного еврейского общака. Хранители не были людьми социально заметными. Кандидаты в Хранители отбирались смолоду и одним из условий продвижения вдаль по тайному пути был полный отказ от социальной карьеры. На этот раз у Шломо Евсеича была личная просьба к Совету Хранителей, что, во-первых, хотя и не запрещалось, но рассматривалось как действие из ряда вон выходящее и в любом случае допускалось не более одного раза в жизни. И если жизнь, не дай Бог, складывалась так, что возникала необходимость второй раз обратиться с просьбой личного характера к Совету, то просьба рассматривалась, но сам Хранитель автоматически исключался из Совета, а его прямые наследники в течение пяти поколений не рассматривались в качестве кандидатов в члены Совета.

Но просьба у Шломо Евсеича была первая.

Хранители Тайного еврейского общака должны были решить сегодня два вопроса. Один был чисто техническим и жизненно важным десятой степени. Надо было выбрать, кому из партийных функционеров помочь в борьбе за власть в городе, когда в него вернутся коммунисты, которые из него еще не ушли. Другой был жизненно важным третьей степени, но на самом деле первым из тех, что были в компетенции местного Совета Хранителей еврейского общака. Это были вопросы человеческих жизни и смерти. О первых же двух степенях знали только особо посвященные Мудрецы ТАНАХа, имена которых были неизвестны даже Хранителям. Не ведали они ничего и о формальных организационных структурах деятельности Мудрецов Танаха. Догадывались лишь, что обсуждаются ими актуальные вопросы явления Машиаха и еще какие-то, мысли о которых от себя гнали по причине страха и трепета.

Итак, сегодня вечером предстояло выбрать сто двадцать из тысяч и тысяч обреченных на заклание еврейских семей, чтобы за стоящую того мзду эвакуировать их на одном из последних военно-морских транспортов, покидавших город. И транспорт этот должен был уйти не в Севас с красноармейцами на борту, но в Новороссийск с мирными гражданами еврейской национальности, до которого немцы еще не скоро дойдут. А уж из Новороссийска вырванные в последний момент из лап смерти семьи отправятся, например, в Сталинград, куда уж немцам точно в погоне за безоружными евреями не добраться.

Впрочем, там будет видно. А пока надо было отцепить целый корабль от флотилии так, чтобы командующий Черноморским флотом и сама Ставка Верховного словно бы ничего не заметили. Особой проблемы в этом не было, поскольку вся операция оплачивалась в твердой валюте, положенной на счета, открытые в швейцарских банках на имена решателей. На двадцать пятом году советской власти даже самые преданные идеям Маркса из них, хотя после партийных чисток и массовых расстрелов врагов народа таких уже не осталось, отлично понимали, что это такое.

И вот Шломо Евсеич хотел просить Совет, чтобы в число этих ста двадцати семей была включена семья одной из его дочерей. Просить при таких обстоятельства за две семьи было делом немыслимым: у всех есть дети. Сам Шломо выбирать между дочерьми и внуками не хотел, свалив эту нечеловеческую задачу на Совет. И на обсуждении этого вопроса он присутствовать отказался. Выйдя из комнаты собрания, он прошелся по прихожей, после чего остановился у окна, выходящего на улицу, и взгляд его застыл на здании кирхи, высившейся напротив наискосок.

Нарочно ли предыдущие поколения Хранителей выбрали для своих собраний квартиру с видом на Кирху? Об этом Шломо Евсеич мог только догадываться. Знанием истории местного отделения Тайного общака обладали лишь председатель, его заместитель и один из Хранителей, имени которого не знал никто, включая председателя. Бог весть, кто его назначал.

Около десяти лет назад из этого же окна Шломо наблюдал, как трое рабочих, забравшись на самый верх башни, обвязали устремленный ввысь крест могучими тросами, другие концы которых сбросили вниз, где их коллеги подцепили концы к трактору. Проделав эту операцию, верхолазы спустились на землю, и тогда прозвучала команда. Взревел двигатель, тросы натянулись, и трактор как бы встал на дыбы. Передняя его часть оторвалась от земли, но тракторист, сам напрягшийся, как тросы, не дал слабину, продолжая давить на газ. И в какой-то момент новейшая техника взяла верх над старинным строительством. Крест, словно нехотя, накренился, ощутивший начинающую возвращаться к нему способность к свободе передвижения трактор медленно двинул вперед вдоль по улице. И крест рухнул.

Толпа, стоявшая за милицейским оцеплением, дрогнула. Дрогнуло и само оцепление. Отпрянул от окна и Шломо Евсеич. На мгновение показалось, что он стал свидетелем разрушения Иерусалимского храма, вот только непонятно, какого именно — Первого или Второго.

Поток воспоминаний был прерван приглашением зайти в комнату собраний. Это означало, что выбор сделан, и участь обеих дочерей и внуков Шломо Евсеича решена. Сейчас ему предстояло узнать, какой из его дочерей с детьми жить, а какой вместе с детьми погибнуть. И Шломо Евсеич молил в эту минуту Царя вселенной лишь о том, чтобы быть в их смертный час рядом с ними.

17.

До нападения Гитлера на сталинскую империю в Южной Пальмире проживало почти двести тысяч евреев, составлявших треть населения города. За каких-то четыре месяца войны евреев в городе осталась около половины от прежнего счастливого для них числа. Кого-то призвали в армию, кого-то эвакуировали в организованном порядке, в основном это были семьи советского начальства и научных работников. Судьба тех девяноста тысяч, что остались в городе, была предрешена, хотя ходили слухи, что румынская власть не будет устраивать евреям такой уж Холокост. Помучают только, примерно так, как евреев всегда в Европе и мучали, ну там ограбят на радость христианской публике, как это происходило в одной из комедий Шекспира, ну выселят из обжитых домов в чистое поле, ну вовсе из страны выгонят, так разве в Европе бывало когда-нибудь иначе? Это только за пару десятилетий советской власти в России евреи немного разбаловались, оказавшись так же бесправны, как все остальные. Да и то по всему чувствовалось, что это скоро пройдет, и все вернется на круги своя и при советской власти.

Но вот румыны свергли советскую власть, и традиционный европейский процесс притеснения евреев значительно ускорился. Но начала румынская власть почему-то не с евреев. Королевские войска вошли в оставленный Красной армией город вечером шестнадцатого октября, а уже утром семнадцатого конвой гнал куда-то за город несколько сотен красноармейцев. Оставалось только диву даваться, как они умудрились не эвакуироваться.

Впрочем, знающие люди поговаривали, что эта злосчастная часть подошла к указанному в приказе причалу ровно за полчаса до начала посадки, но судно, предназначенное для перевозки, не появилось ни через час, ни через два, ни через три, ни вообще когда-либо. Поняв, что их бросили, бойцы и командиры по приказу неизвестного истории полковника, взявшего командование на себя, принялись разбегаться по городу.

— Бойцы и командиры, — прокричал, забравшись на бочку, полковник, — некоторые из вас меня знают, и все видят, какая на мне форма. Имени и фамилии своих не называю, у меня ведь в эвакуации семья, но приказываю как старший по званию, — полковник набрал в легкие столько воздуха, сколько они могли вместить, и возгласил. — Всем немедленно разойтись!

Тянуть с выполнением приказа не стали, переночевали кто где мог, а утром почти все вновь встретились, но уже в колоне военнопленных.

Наблюдая в толпе горожан за тем, как гонят их в сторону вокзала, Аркадий недоумевал, почему же удалось их так быстро изловить.

— Свои, небось, сдали, — вслух откликнулся на мысли большинства присутствующих явно не потерявший бодрости духа старичок.

«А ведь прав старикашка, — с огорчением не усомнился в его словах Аркадий. — Неужели в городе столько антисоветски настроенных граждан? Как же я их всех выявлю?». Выявлять предателей родины было одним из полученных им заданий.

Пленные шли очень медленно не от усталости, но как бы под грузом переживаний. Им было стыдно перед соотечественниками за то, что своя армия их почему-то бросила, как будто они ей не нужны. И кому же они тогда нужны? При этом смертной тоской их лица пока еще не омрачались.

— Вы поглядите на них, люди добрые, — опять открыл рот бодренький, все более радующийся жизни на глазах у почтеннейшей публики старичок. — У них еще хватает наглости считать себя военнопленными. Да ни один цивилизованный суд не признает сталинскую орду законным воинским формированием. Какие это рыцари. Да они хуже евреев.

— Это почему же они хуже евреев? — нарушая все правила конспирации, хотя еще и суток не прошло с тех пор, как он стал подпольщиком, возмутился Аркадий.

— А потому, молодой человек, что евреи вообще не люди, то есть не человеки они. А вы часом не сын комбата Карася?

— Ну сын, ну и что? — полез на рожон Аркадий.

— Что же это ваш батюшка на съедение белякам вас оставил? Ваше место там, среди этих…

И старичок смачно плюнул в сторону плетущихся по мостовой пленных, что, на его беду, не прошло мимо внимания одного из конвоиров, принявшего такое красноречивое выражение чувств на счет Великой Румынии. Конвоир, к изумлению публики, ни секунды не раздумывая, бросил свой пост и вырос перед старичком, которого принял за большого славянского патриота. Старичок вытянулся перед ним, проявляя гражданскую сознательность, и тут же получил удар прикладом в лицо. Румынкого солдата ничуть не заинтересовал результат применения им оружия. Не оборачиваясь, он мигом вернулся к исполнению обязанностей конвоира. Между тем результат оказался максимально возможным: из старичка вышибло дух.

— Готов, — объявил свидетелям происшествия склонившийся над пострадавшим, видимо, представитель одной из медицинских специальностей, которые всегда оказываются в любом случайном скоплении людей и живо откликаются на вопрос: «Врач среди вас есть?».

— Если румыны таковы, — растерянно обратился ко всем обнаруживший себя доктор, — то каковы же немцы?

Через пару часов в городе стала распространяться ошеломляющая новость. Всех пленных будто бы расстреляли на территории загородной базы местной команды мастеров футбола, переоборудованной в концлагерь. Старичок из толпы, выходит, был прав. Новая власть явно не склонна была считать, что международные конвенции о военнопленных относятся к захваченным красноармейцам.

И дело пошло само собой, поскольку известная часть населения решила, что наконец-то пришло и ее время поквитаться за все прошлые обиды, причиненные ей прежней безбожной властью. На единственный в городе проспект невесть откуда взявшиеся энтузиасты, своей властью стали сгонять выловленных евреев, не способных в одиночку сопротивляться превосходящим силам погромщиков. В основном это были старики, а уж еврейских стариков и старух в городе хватало. По тайным статистическим данным НКВД средний возраст уходящих в мир иной евреев более чем на десять лет превышал средний возраст уходящих туда же славян.

— Подумать только, — говорил сапожник Ленский шляпнику Кюхельбеккеру, сидя рядом с ним на мостовой со связанными за спиной руками в ожидании, когда их вместе с остальными повесят, — проспект этот спроектирован Францем де Воланом по образцу парижских Елисейских Полей. Но какой же это Париж, я вас прошу. Южная Пальмира — город средиземноморский, дух Марселя тут еще туда-сюда приживается и даже чувствует себя иногда, как дома. Нет, назвать Южную Пальмиру маленьким Парижем мог только тот, кто ничего не понимает ни в Южной Пальмире, ни в Париже. Евреи всегда не любили этот проспект. И вот он нам, кажется, отомстил. Но ты только вообрази, Изя, именно при румынах Южная Пальмира таки станет настоящей, а не метафорической столицей, о чем мы могли только мечтать.

Разглагольствовал он не слишком долго. Меньше чем через час его тело искало ногами землю среди четырехсот других еврейских тел, повешенных вдоль всего проспекта Сталина. Расторопности и умению палачей приходилось только удивляться, словно они долгие годы готовились к исполнению этой миссии.

18.

Впечатленный событиями Аркадий решился, была не была, еще раз в течение одних суток грубо нарушить правила конспирации.

«Вот еще один раз нарушу, — подумал он, — и больше уже никогда».

С этой обнадеживающей мыслью Аркадий отправился не куда-нибудь, а на Подолянку. Это было чистейшее безрассудство. По улицам Подолянки уже шныряли типы самого погромного вида. Аркаша понимал, что треть из них может быть агентами НКВД, но для евреев это ничего не меняло.

Аркадий не был похож ни на еврея, ни на погромщика. Но кто же он тогда и чем тут занимается? Неужели, будущий праведник мира, человек святой души, который явился сюда в целях совершить попытку спасать евреев? Такой просто не мог не вызывать к себе немедленной и самой лютой вражды. Аркадий некоторое время шел по Рыбоедовской улице, то и дело ловя на себе недобрые взгляды. Проходя мимо тяжелых деревянных открытых ворот очередного типичного Южно-Пальмирского двора, он внезапно получил ошеломивший его удар в челюсть и влетел в подворотню. Тут же мощными руками он был возвращен в вертикальное положение, после чего заработал не менее впечатляющий удар, но уже в глаз.

Очнувшись все в той же подворотне, Аркадий увидел перед собой совершенно бандитскую рожу. — К Шломо Евсеичу идешь? А тебе разве не говорили к нему не ходить? Смотри, расстреляем. Значит так, это было твое последнее нарушение инструкции. Усек? Зачем тебе Шломо Евсеич?

— Я только хотел узнать, почему какой-то чем-то противный, но все же явно необыкновенный старикашка, каких я никогда в Южной Пальмире раньше не замечал, сказал перед своей смертью, что евреи не люди?

— Мало ли что говорят старикашки, пусть даже противные и необыкновенные, нашел время выяснять.

Произнеся это, незнакомец с каким-то новым интересом посмотрел на Аркадия и резюмировал:

— Не зря, конечно, тебя выбрали. Но ты это, все-таки береги себя.

Он о чем-то задумался, придирчиво разглядывая своего визави. Внешний вид Аркадия, видимо, стал внушать ему доверие. Один его глаз совсем заплыл, а другой уже не смотрел на этот мир, светясь надеждой и доверием к нему, несмотря ни на что.

— Хорошо, — принял решение незнакомец, — пойдем к Шломо Евсеичу, но если остановят, рта не раскрывать.

19.

Квартира Шломо Евсеича, в которой прошло детство Аркадия, представляла сейчас из себя печальное зрелище, будто с нее содрали кожу. Жизнь ушла из нее. В большой комнате на складном стульчике, стараясь слиться со стеной, сидела подчинившаяся сразу всем обстоятельствам супруга Шломо Евсеича. Сам он пригласил гостей в помещение, которое прежде служило кухней.

— Я ничего тут не оставил, — сказал пока еще живой квартиросъемщик, — отдал все, кому сам хотел, а то, что никому не нужно, сжег во дворе. Правильно выглядишь, Аркаша. И что тебя сюда привело? Умеете сидеть по-турецки? Тогда не чинитесь, присаживайтесь на пол.

— Спасибо, мы постоим, — отклонил любезность незнакомец. — У Аркадия к вам вопрос. Юношу интересует, почему некий старичок, перед тем, как героически погибнуть от рук оккупанта, заявил, что евреи не люди? Мне тоже будет интересно узнать ваше компетентное мнение.

— Старичок был такой свеженький, похожий на большую макаку-альбиноса?

— Ну да, — удивленно подтвердил Аркадий. — Никогда раньше его не встречал.

— Что же тут странного? — спросил Шломо Евсеич. — Вся Южная Пальмира очень велика. Вы существовали в разных пространствах, о времени не говоря. Надо было произойти гигантской квантово-исторической флуктуации, чтобы вы пересеклись. Она и произошла.

— Квантово-историческая флуктуация? — переспросил незнакомец с бандитской рожей и уточнил. — Более сильная, чем Октябрьский переворот?

— Более, — ответил Шломо Евсеич. — Возможно, что и восстановление Царства Израиля, земного, разумеется, не за горами. Но и это, согласитесь, уже кое-что для народа, одноименный вопрос о котором стараются вот уже две тысячи лет так или иначе окончательно решить. У христианства и мусульманства, как вы заметили, не получилось, да и не могло получиться. По сути, они саботировали его окончательное решение. Думаете, это оставалось незамеченным?

— Думаю, что не оставалось, — отозвался обладатель бандитской рожи.

— Так вот, Аркаша, старичок твой — маг, причем далеко не последней из степеней посвящения.

— Но это же ненаучно! — разведя руками, воскликнул Аркадий, и его здоровый глаз вновь засиял живым интересом к познанию. — И разве маги против евреев?

Шломо Евсеич ответил не сразу. Видно было, что он и не хочет отвечать, потому что ответ не радует его самого. Но все же произнес, хотя и нечто уклончивое:

— Смотря, какие. Но многие таки против. А чего ты от них хочешь, если наш Бог без энтузиазма относится к источнику их силы.

— Их силы? Разве не в знании сила? — совсем растерялся Аркадий.

— Еще как в знании, — не стал спорить Шломо Евсеич и почему-то укоризненно посмотрел на незнакомца. И тот даже как будто завиноватился. Но только слегка.

— Где сейчас Ленин? — совершенно неожиданно для Аркадия спросил Шломо Евсеич.

— П-п-причем тут Ленин? — сам не поняв, чего испугался, спросил Аркадий.

— Этот человек приворожил Россию, дал ей невиданную силу, — невозмутимо продолжал Шломо Евсеич, — и ты спрашиваешь, причем тут он? Так, где он сейчас?

— В мавзолее лежит.

— Как ты думаешь, он живой?

— Ленин всегда живой, — испытав странное чувство, словно это и не он сам произнес, ответил Аркадий.

— Так вот, Аркаша, Владимир Ильич Ленин, чтоб ты знал, завещал не обижать евреев.

— Он вообще завещал не обижать угнетенных, — снова обрел себя Аркадий.

— Ты считаешь евреев угнетенными?

— Но мы же видим, — оглядев дом своего детства, с которого история человечества так безжалостно и красноречиво содрала шкуру, ответил Аркадий.

Шломо Евсеич надолго замолчал и, наконец, произнес:

— Если считать их людьми, то евреи не люди.

И Аркадий понял, что Шломо Евсеич ушел от ответа. Нелюдью фашистов называли и советские газеты. А вот незнакомец бандитского вида и, по-видимому, с интеллигентной душой как будто нашел в ответе то, что искал.

— Спасибо за консультацию, Шломо Евесич, — сказал он. — Ну, не будем вам больше мешать.

Проходя мимо согбенной на своем раскладном стульчике старушки, приостановился напротив нее и произнес:

— Прощайте, Евгения Моисеевна, не поминайте лихом.

— Евгения Моисеевна, — захотел произнести слова прощания и Аркадий, но незнакомец подтолкнул его к выходу, не дав еще раз потревожить старушку.

20.

Через пару дней, когда Шломо Евсеича, подруги его жизни и их младшей дочери со всеми тремя ее детьми уже не было в живых, Южную Пальмиру потряс доселе неслыханный ею взрыв, хотя история больших и малых взрывов в ней была не такой уж и бедной. Кто тут только кого и за чтопорой не взрывал удачно или не очень. В данном случае взлетело на воздух бывшее здание НКВД, а ныне здание румынской комендатуры на улице Классиков Марксизма-ленинизма, бывшей Аразлиевской.

Дом этот был лучшим из жилых в дореволюционной Южной Пальмире. Его возвели незадолго до начала Первой мировой войны напротив главного городского парка, названного именем одного из императоров, и парк этот отделял городской квартал от морского побережья. Где еще прикажете поселиться миллионщику, как не здесь? При доме была своя конюшня и, что вообще поражало воображение горожан, свой гараж. А во дворе дома располагался летне-зимний сад такого уровня, что августейшие особы Европы придумывали предлоги, чтобы побывать в нем.

Хозяйкой это чуда архитектуры была баронесса Луиза фон Гойнинген-Гюне, которая вряд ли догадывалась, что ее дом стал зримой вершиной столетнего периода процветания и стремительного развития Южной Пальмиры, которая всего за один век из поселения в отдаленном краю империи превратилась в третий по величине ее город.

Через каких-то четыре года после окончания строительства этого дома в Южной Пальмире, сначала едва заметно, а потом с нарастающей очевидностью, стала править свой зловещий маскарад так же оказавшаяся столетней эпоха деградации и нескончаемых бед. Здание действительно родилось словно для того, чтобы стать символом. Вот только символом чего? Ответ на этот вопрос могла дать только дальнейшая история города.

Через двенадцать лет после окончания строительства здания в него вселились новые хозяева жизни, на сей раз чекисты. Конечно, право первого выбора резиденции принадлежало коммунистической партии, второго — советской власти, третьего — Красной армии и только четвертого — ЧК. Поэтому председатель Южно-Пальмирской Губчека ужасно волновался, когда новая власть окончательно утвердилась в городе и тут же принялась его делить, что это здание достанется не его ведомству. Впрочем, и надежда на то, что дурной вкус конкурентов окажет ему добрую услугу, не покидала его. И действительно, первый секретарь Губкома, председатель горисполкома и командующий войсками местного гарнизона один за другим остановили свой выбор на других зданиях. Более того, они даже не заглянули на улицу Классиков Марксизма-ленинизма, считая ее несоизмеримо менее престижней тех улиц, на которых располагались дореволюционные органы власти. Такое состояние умов всех руководителей новой власти, кроме председателя ЧК, решительно расходилось с марксистской доктриной, которую они формально исповедовали, утверждавшей, что настоящие хозяева жизни и государств не внешние обладатели символов власти, но миллионщики, кудесники капитала.

Безо всякой конкуренции заполучив для своего, казалось бы, не первого в структуре новой власти ведомства шедевр архитектурного модерна европейского уровня, председатель Губчека уже не сомневался в том, кто станет действительной властью в официально провозглашенном в качестве реально существующего первом в мире государстве рабочих и крестьян.

«Обхохочешься», — подумал он, и лучше бы ему было так не думать. У писаной истории нет достоверной информации, подслушал ли кто в это мгновение его мысли, но менее через двадцать лет он был расстрелян своими менее склонными распускать свои мысли коллегами. А пока что здание стремительно приспосабливалось к новой жизни. Удивительно, как оно подошло для ее насущных нужд. Можно было подумать, что и проектировалось оно с тем, чтобы мгновенно перевоплотиться под требования самых передовых политических технологий новейшего времени. Что ни говори, а модерн есть модерн.

Восьмикомнатные квартиры, созданные для всех видов земного уюта и наслаждений, самым естественным образом ненавязчиво преобразились в кабинеты следователей, в которых очень удобно было всячески пытать допрашиваемых, просторный гараж словно для того и был создан, чтобы тут же, под рев автомобильного двигателя, расстреливать тех, кого находила нужным уничтожить якобы рабоче-крестьянская власть, а уж летне-зимний сад, скрытый от нескромных взглядов возможных посторонних, стал идеальным местом для массовых захоронений. Получился такой замкнутый цикл юридического производства, технологически превосходивший все прежние такого рода по состоянию на начало двадцатых годов двадцатого века.

Приучать от природы понятливых жителей Южной Пальмиры обходить это место десятой дорогой долго не пришлось. Но как чекистское начальство точно предугадало, что именно в этом здании захочет обосноваться румынская оккупационная власть, которая таковой себя не считала, полагая, что она пришла навсегда? И каким чудом чекистам удалось взорвать здание? Ведь наперед было ясно, что кто бы ни решил тут поселиться, наверняка проведет проверку каждого квадратного миллиметра площади здания, начиная с подвалов и заканчивая крышей, силами самых элитных саперов королевства, если он, конечно, не полный идиот.

21.

Аркадию было заранее строго предписано в тот роковой час, когда взлетело на воздух самое роскошное некогда здание Южной Пальмиры, не только не находиться в районе бывшей Классиков Марксизма-ленинизма, а ныне снова Аразлиевской улицы, но и вовсе спуститься в катакомбы. На свое счастье, он сдержал данное себе слово и после посещения Шломо Евсеича стал наконец-то выполнять приказы командования и не нарушать правил конспирации.

Спуск в катакомбы находился в скромном дворике ничем не примечательного частного сарая на окраине города. Назвав пароль хозяину сооружения, Аркадий вошел в сарай, отодвинул деревянный люк и спустился в подземелье. Там при свете факела уютно расположился за самодельным столом, сидя на самодельном стуле, школьный учитель Аркадия по географии Серафим Аполлонович Стульчиков. Это был дородный мужчина высокого роста с несколько безумным выражением полного лица, на котором был словно нанесен грим постоянной ухмылки.

— Слыхал, что в городе произошло? — не дав Аркадию долго удивляться встрече, добродушно спросил Серафим Аполлонович. — А я ведь лично румын предупредил. Мало того, что они сами по себе все здание промониторили, прости, я хотел сказать обыскали, обшарили, прочесали с миноискателями. Эх, металлодетекция, металлодетекция…

Серафим Аполлонович с удовольствием отхлебнул из кружки, от которой шел запах ароматнейшего кофе, достал коробку, из которой извлек сигару, неторопливо прикурил и, наконец, втянул дым в себя. У Аркадия глаза полезли на лоб.

— Кубинская, от наших в недалеком будущем союзников, — не так, чтоб очень уж понятно, пояснил он. — Сигару не предлагаю, а кофием угощу, даже и не думай отказываться. Такого кофе давненько наш южно-пальмирский обыватель не нюхивал. Считай, что тебе повезло. Стал подпольщиком, переходи на спецснабжение, привыкай. Небось, отец твой даже по офицерскому пайку такого не получал. Да знаю, знаю. Вся семья одной из моих теток попала под Голодомор. Никого из них вытащить не сумел.

Лицо Серафима Аполлоновича продолжало ухмыляться, в глазах засветились словно не от сего мира огоньки. И наверное, Аркадий бы испугался, если бы точно не знал про этого учителя, что он добрый. Еще не родился учитель, который бы на этом деле смог провести своих учеников. Хоть весь урок кричи, указку через колено ломай и учебную доску с нечеловеческим ревом со стены срывай, а все равно добрый.

Серафим Аполлонович вышел в соседнее помещение и скоро оттуда послышался завораживающий аромат необыкновенного кофе.

«Как бы наверху его не услышали», — с тревогой подумал, стремительно усваивая опыт конспирации, Аркадий, и тут же из смежного помещения донеслось:

— Можешь не волноваться, тайную приточно-вытяжную вентиляцию тут еще в середине прошлого века устроили торговцы белыми рабынями. Говорят, что этот бизнес на равных паях греки с евреями держали. Рабынь, конечно, на Туретчину отправляли, какая международная кооперация, однако. Хочешь спросить, только ли нерадивые славяне своих девушек в турецкую неволю продавали? Нет. Успокойся, греки и евреи тоже. У каждого народа находятся свои праведники. Так что не комплексуй за славян, не хуже других.

— А как же полиция? — в волнении воскликнул Аркадий.

— Ты хотел спросить, а как же насквозь коррумпированная южно-пальмирская полиция? — осторожно ставя дымящиеся кружки на стол, уточнил Серафим Аполлонович. — Вот тут свое брали славяне, не все же грекам и евреям на незаконном бизнесе наживаться, верно?

— Серафим Аполлонович, вы интернационалист? — прямо спросил Аркадий собеседника, как участник коммунистического подполья участника коммунистического подполья.

— Давай-ка, Аркадий, — пригубив кофе и посмаковав его, сказал Серафим Аполлонович, — прямо с сего мгновения прекращай пользоваться этой профанной терминологией. Скажем так, не упоминай мемов всуе. Приучайся смотреть на себя, как на потенциального посвященного. Вопросы будут?

— Вопросы есть, но их не будет, — точно попав на нужную линию поведения, ответил Аркадий.

— Ты хоть кофе-то отхлебни, — приободрил его Серафим Аполлонович и посмотрел на часы. — Прошло три часа после взрыва. Военный комендант Южной Пальмиры погиб, а с ним множество офицеров его штаба погребены под обломками здания. А вот господин генерал-майор Константин Трестиориану, весь осыпанный строительной крошкой, выберется на белый свет, потому что в нужный час находился в нужной капсуле, замаскированной под одну из бесконечных комнат. И ты уже, конечно, понял, кто ему подсказал правильные место и время.

— Почему вы ему помогли?

— Чтобы он знал, кому в дальнейшем подчиняться. Мы вовсе не собираемся отдавать Румынию маршалу Антонеску. Ну а пока… — Серафим Аполлонович еще раз взглянул на часы. — Ну а пока господин генерал-майор вражеской на данный момент армии готовится составить докладную своему верховному командованию. И в этой докладной, — нарочито позевывая, скучным голосом продолжил говорящий, — он сообщит о принятых им срочных мерах для наведения порядка в городе. Так и отобьет в правительственной телеграмме: «Принял меры, чтобы повесить на площадях Южной Пальмиры евреев и коммунистов». Кого он назначит коммунистами, я примерно догадываюсь, за них вполне сойдет местный криминалитет, а евреи они и есть евреи, что младенцы, что малолетки, что пенсионеры. Как ты думаешь, это евреи взорвали комендатуру?

— Боже упаси! — воскликнул Аркадий.

— Конечно же, не они. Им сейчас точно не до того, чтобы комендатуры взрывать.

Оба собеседника задумались.

— Это вы ему приказали евреев повесить? — наконец решился прервать молчание Аркадий.

— Ну что ты, — тут же ответил, явно ждавший этого вопроса Серафим Аполлонович, — напротив, дали ему полную волю, сказали: «Генерал, действуйте так, как вам ваше сердце подскажет».

— И вы не догадывались, что ему его сердце подскажет?

— А ты хотел, чтобы мы ему приказали пойти из пистолета румынских солдат пострелять, а приказ вешать евреев и коммунистов чтобы отдал кто-нибудь другой, человек, возможно, неблагонадежный и нами не контролируемый? Еще вопросы есть? Выбери один, а то расходиться пора.

— Серафим Аполлонович, евреи после всего этого останутся?

— После чего — этого? После войны мировой? Так она со времен Каина и Авеля не прекращается. После чего — этого? Сам подумай, Карась. Я ведь вас всегда думать учил, правда, так, чтобы ни вы, ни родители ваши, ни завуч с директором этого не заметили.

22.

Подполковник медицинской службы Павлазар Моисеевич Бредичевский в детстве и юности был Гитлером. И диплом медицинского факультета бывшего императорского Юго-Западного университета имени графа Воронцова он получил на фамилию Гитлер. А его старший брат, тоже, разумеется, Гитлер, до поры до времени носил еще и имя Адольф. Именно этому Адольфу Гитлеру, служившему капельмейстером 43-го Украинского полка, и суждено было сочинитьставший со временем популярным на общегосударственном уровне военный лирико-патриотический марш «Страдания хуторянки».

Конечно же, великие мелодии не берутся из ничего и не исчезают бесследно. За, на первый слух, немудреной мелодией «Страдания хуторянки», покорившей вслед за огромной империей и целый свет, стояли и музыкальные достижения Венской классической школы, и все исторические перипетии, связанные с восстанием Хмельницкого, и появлением первых хасидов в природе, а если углубиться к истокам, то и непростые военно-дипломатические отношения Русского и Хазарского каганатов.

Историческая картина мира парадоксальна. Прямым доказательством этого служит судьба любого города, особенно если в нем оказываются евреи. В Бредичеве евреи жили еще со времен Русского каганата, который со временем плавно исчез со сцены, зато на ней появились Речь Посполитая и Великое княжество Литовское, что не могло особенно удивить бредических евреев, чьи предки были пленниками в Вавилоне, рабами в Древнем Египте, свободными гражданами в Древнем Риме, не говоря о постоянном проживании в куда менее долговечных государственных образованиях, типа империи Александра Македонского. Когда очередной князь Бредичевский или городской голова, поиздержавшись, принимался решать свои финансовые проблемы путем в той или иной степени приближения к окончательному решению еврейского вопроса, главный раввин города успокаивал своих прихожан совершенно исторически обоснованным напоминанием о том, что мы, мол, и не таких видали.

Однажды Бредичев, чьи евреи давно уже привыкли считать себя настоящими польскими патриотами, за что даже успели претерпеть немало бед от казаков Хмельницкого, не всегда являвших образцы истинно христианского смирения, вошел в состав Российской империи. Но тут история с азартом циркача совершила очередной кульбит, благодаря которому город стал стремительно пополняться дружески расположенными к России австрийскими евреями, так удачно применительно к обстоятельствам всегда не любившими Польшу, за что, правда, никаких любезностей со стороны казаков Хмельницкого, не отличавшихся куртуазностью, не видели никогда.

В те времена и переселилось семейство аптекаря Гитлера из эрцгерцогства Австрия в Российскую империю. Так в городе Бредичев герр Иосиф Гитлер-старший впервые увидал хасидов и даже не понял, что это евреи. Первой его мыслью было, что это обрусевшие индейцы, на которых так повлиял климат их нового отечества. В принципе его гипотезу можно считать научной, да еще опередившей свое время, поскольку лишь спустя век Фридрих Ратцель сделался отцом геополитики.

Конечно же, аптекарю Гитлеру было комфортнее в Бредичеве среди его казавшихся ему совершенно дикими евреев, чем в интеллигентной Вене. Он не сразу нашел в себе силы это признать, но чувствам действительно не всегда прикажешь. Таким образом, если на интеллектуальном уровне он навек опередил появление геополитики, то на эмоциональном уровне предвосхитил сионистские чаянья, через век неожиданно пробудившиеся и подчинившие себе душу своего провозвестника, процветающего венского драматурга Теодора Герцля.

Что же это за город такой Вена, будто и впрямь все будущие вожди, властители душ народных масс, почему-то оттуда? Про будущие геополитику и сионизм, вошедшие в общественное сознание человечества десятилетия спустя, скромный венский аптекарь Иосиф Гитлер, конечно, понятия не имел на уровне самоозознания, но человеком он был европейских культурных стандартов, которым должен был соответствовать аптекарь одной из первых европейских столиц. В качестве такого европейского горожанина скромного достатка герр Иосиф Гитлер посещал иногда венские музеи, а иногда бывал в сокровищнице Хофбургского замка, где обычно долго стоял перед Копьем Лонгина. Сведущие люди рассказывали, что именно этим самым копьем римский центурион ударил распятого Иисуса из Назарета, когда тот мучился на кресте. Из раны потекли кровь и вода, потерпевший скончался там же, где и был распят. В этих делах аптекарь кое-что понимал.

Понимал он и еще кое-что, о чем и под страхом смерти никому бы ни рассказал. Фамилию Гитлер, на свое счастье, древнейший род иудейских знахарей, чье имя старейшинами народа веками хранилось в строжайшем секрете, получил в Европе от ничего не подозревавших властей Священной Римской империи. И худо бы пришлось всему роду новоявленных Гитлеров, если бы хоть чью-то постороннюю голову посетила догадка, что они имеют какое-то отношение к тому самому члену Синедриона, который отдал убитому римлянами Иисусу свою могилу.

Дело было очень даже давнее, но Иосиф Гитлер поежился при мысли, что кто-то кому-то отдает свою могилу. Любые сношения с тем светом представлялись ему делом крайне сомнительным. Да и профессия его в идеале заключалась как раз в том, чтобы помогать людям как можно дольше задерживаться на свете этом. И еще он знал то, что знали все. Кровь и вода из только что умерщвленного тела не пролились на землю, но данный член Синедриона на глазах у римского караула подставил некий тазик, в который и оказались налиты физиологические жидкости из тела покойного. Римлянам этот почтенный, известный их начальству еврей объяснил, что иудейская вера не позволяет крови и частицам тела свежепреставившегося оставаться на земле, но предписывает тщательно все собрать. И это отчасти было правдой.

На этом то, что известно каждому интересующемуся казнью Иисуса из Назарета, заканчивается, и начинается область недостоверных сведений, в достоверности которых у Иосифа Гитлера были все основания не сомневаться. Бравый центурион, для которого прежде руководить распятием врага государства было делом чести, достоинства и деловой репутации, явился на доклад к гауляйтеру Иудеи, казалось, несколько озадаченным.

— Что-нибудь не так? — спросил его гауляйтер.

— Все не так, владыка края, — отчеканил центурион.

— Да ты расслабься. Эй, принесите нам вина. Или чего-нибудь покрепче, центурион?

— Чего-нибудь покрепче, простите мне мою дерзость, владыка края.

— Тевтонский шнапс! — скомандовал гауляйтер Иудеи.

Через пару минут они уже выпили по одной.

— Ты сегодня славно поработал, — выслушав подробнейший доклад, заключил гауляйтер. — Еще раз об этом тазе Иосифа из Аримафеи, который всегда казался мне самым подозрительным из иудейских старейшин. Да, я позволил ему захоронить смутьяна в гробу в канун Субботы, но какое дело нам до еврейских прикидов, если они не подрывают наших устоев.

Лицо центуриона не выразило полного и счастливого согласия с этой мыслью, что весьма напрягло гауляйтера.

— Что ты хочешь этим сказать, мой славный воин, краса и гордость офицерского состава оккупационной гвардии такой сложной провинции, как Иудея? — спросил гауляйтер. — Неужели то, что любой еврейский прикид уже сам по себе направлен против наших устоев в силу того, что он еврейский? Сиди, сиди…

Гауляйтер встал из-за стола и принялся расхаживать по небольшому залу виллы, служившему кабинетом. Вилла эта была построена на некотором отдалении от города Кейсария, где находился дворец царя иудейского Ирода и его собственная, гауляйтера Иудеи, официальная резиденция. Вилла стояла на небольшом возвышении, и с дворика, площадь которого была выложена мозаикой, изображавшей диковинных птиц и животных, была видна полоска моря.

— Сиди, сиди, — задумчиво повторил гауляйтер. — Значит, говоришь, унес в тазике биоматериалы казненного смутьяна? Как ты думаешь, а на кой они ему?

— Чтобы захоронить, — выдвинул единственную, как ему казалось, правдоподобную версию центурион.

— А ну-ка, — приказал гауляйтер дежурному офицеру, — немедленно доставить сюда этого закоренелого антипатриота, действительного члена Синедриона Иосифа из Аримафеи.

Скоро офицер вернулся с докладом, что Иосиф пропустил встречу Субботы и никто его после того, как он отправился к своему гробу, чтобы с разрешения властей захоронить в нем смутьяна, не видел.

— Усиленный наряд к гробу Иосифа, выяснить и доложить обстановку.

Обстановка оказалась на удивление стабильной. Стража стояла у гроба, как и было приказано, тело покойника, завернутое в плащаницу, было на месте в целости и сохранности, насколько это вообще возможно после распятия. Иосифа тем не менее обнаружить не удалось. Так он и исчез вместе с посудой, которую тогда же и назвали Тазик Иосифа, который на протяжении столетий совершенно не волновал массового человеческого сознания, пока не актуализировался в рыцарские времена под другим брендом.

23.

Стоя перед копьем Лонгина, венский аптекарь Иосиф Гитлер всегда вспоминал эту историю. Куда скрылся Иосиф из Аримафеи для него, конечно, не было тайной. Куда же ему было податься, как не в подземный Иерусалим, последнее, как его тогда называли, прибежище еврейских патриотов. Где Иосиф из Аримафеи вышел на солнечный или лунный свет, Иосиф из Вены тоже догадывался. И на что действительному члену Синедриона нужны были биоматериалы того, кого одни называли Смутьяном, а другие Спасителем, у аптекаря Иосифа Гитлера были свои сугубо профессиональные соображения, с которыми он ни с кем не собирался делиться.

Однако пришло время раздела Речи Посполитой, и Копье Лонгина вместе с самой Веной остались в жизни, которая для Иосифа Гитлера превратилась в настолько прошлую, будто ее никогда и не было в настоящем. Евреи из тех частей Польши, которые отошли к Австрии и Германии, были изгнаны и подались в Россию. Среди них было множество родственников венских Гитлеров с фамилиями, в основном оканчивающимися на «ич» и «ский»: гитлеровичи, гитлеревичи, гитлеревские, гитлеровские и тому подобное.

«Раз евреев стали выселять из австрийской периферии, значит, и до Вены когда-нибудь дойдет», — решил Иосиф Гитлер и принял историческое решение для своей семьи, спасшее несколько жизней из его далекого потомства, поскольку в будущем все австрийские гитлеры семитского происхождения были поголовно и с необыкновенной ревностью истреблены австрийскими гитлерами арийского происхождения. Так семья венского аптекаря Иосифа Гитлера оказалась в Бредичеве.

— Ничего, — строго сказал он жене, которая пришла в ужас с первого взгляда, брошенного ею на Бредичев. — Знаешь, как называют этот город славяне? — Иосиф сделал многозначительную паузу и со значением произнес. — «Торговый Иерусалим Израиля», а еще «Волынский Иерусалим».

— Да пусть они называют его хоть Царствием Небесным, — откликнулась на слова строгого мужа жена и горько разрыдалась.

А через тридцать лет в Бредичев поучиться игре на струнных у местного профессора и послушать пение канторов в здешней синагоге приехал будущий композитор Шопен. Тут он познакомился с одним из отпрысков к тому времени уже покойного бывшего венского аптекаря Иосифа Гитлера. Молодых людей сближал не только абсолютный слух, но и значительный интерес к музыке хасидов и теории круговорота напевов в природе. Глубоко генетически обиженный на Австрию и все немецкое Ицик Гитлер не стеснялся делиться с новым приятелем из Варшавы своими мыслями о том, что если немецкую Германию и не забудут в грядущей дали веков, то только потому, что в ней когда-то жили евреи.

— Ну кто бы помнил через каких-нибудь, скажем, пять тысяч лет, что был такой город Регенсбург, если бы не Иегуда Хасид из Регенсбурга?

И действительно, в нынешнем Бредичеве рабби Иегуду Хасида прекрасно знали, хотя он жил в Регенсбурге шестьсот лет назад. А кто видел тот Регенсбург? Рики тихо и задумчиво улыбался. История жизни и трудов Йегуды Хасида рождала в его душе необъяснимое романтическое томление, хотя он никогда не читал «Книгу благочестивых» знаменитого рабби из Регенсбурга.

— Вот ты смеешься… — начинал было заводиться Ицик Гитлер, но Рики Шопен успокаивал его смиренным:

— Я не смеюсь, я слышу, — и Ицик бы дорого дал, чтобы услышать то, что, по всей видимости, и впрямь слышал Рики, потому что казалось, что он слышит ангелов.

Так пролетели еще девяносто лет, и в город Бредичев своим чередом пришел двадцатый век, который, вопреки радужным надеждам передового человечества на окончательное торжество прогресса и гуманизма, сразу же начал озадачивать заинтересованных наблюдателей отнюдь не благостными событиями. Сначала всех потрясли слухи о баррикадных боях в Москве, а еще через пару лет бредичевские умы самого разного качества не на шутку смутило сообщение о гибели в далеком от Российской империи океане лайнера с фундаментальным названием «Титаник».

— Так и Машиах скоро придет, — сказал кантор в отставке Моисей Гитлер своим взрослым сыновьям, Адольфу и Павлазару.

И может быть, вдохновленный в том числе и этими словами своего отца Моисея старший его сын Адольф, капельмейстер полка, стоявшего именно в родном для него Бредичеве, и сочинил «Страдания хуторянки», марш, ставший со временем всемирно известным. Мелодия родилась сходу и просто изумила Адольфа своей проникновенной красотой.

«Какая заводная, хватающая за душу вещь! — подумал он, и слезы навернулись у него на глазах. — Но почему страдания, да еще хуторянки?». Вопрос был не праздный, хотя Адольф в чем-то лукавил сам с собой. Хуторянка в его военной жизни, конечно, была. Были и ее страдания.

Полк тогда расположился лагерем на Кубани неподалеку от казачьего хутора, и капельмейстеру Адольфу Гитлеру разрешалось удаляться иногда довольно далеко от армейской палатки в процессе размышлений над художественной трактовкой того или иного музыкального сочинения, которое он планировал включить в репертуар. В глубокой задумчивости проходил он иногда через хутор, не замечая вокруг себя ничего земного. Зато его не могла не заметить бойкая шестнадцатилетняя Анюта, которая однажды устроила так, что отрешенный от мира капельмейстер чуть об нее не споткнулся.

— Ой, — воскликнула Анюта, словно впервые увидела чужака, — а вы не из турок крещеных будете?

— Я вообще не крещеный, — растерянно ответил молодой человек, уже вернувшийся на землю и даже успевший обратить внимание на то, что перед ним стоит, возможно, одно из самых прекрасных существ из тех, какие только могут обитать на земле. Так началась эта дружба, которая, по условиям стратегических планов Генерального штаба императорской армии, не могла продолжаться вечно.

Полк вместе с его капельмейстером передислоцировали поближе к еще не существующему в природе, но уже будоражащему лучшие военные умы России Западному театру военных действий, а, несмотря ни на что, не убитую личным горем и строгих нравов, но любящими родителями Анюту сумели выдать замуж так, что в появлении на свет ее первенца от немолодого уже вдовца никто ничего сверхестественного, к счастью для новорожденного и его матери, не усмотрел.

24.

— Интересно, интересно, — поощрительно произнес, сидя за концертным роялем в актовом зале Бредического Дома офицеров императорской армии, полковник Шнетке-Барановский и плавно опустил пальцы на клавиатуру, а стопы приблизил к педалям инструмента. Доиграв до конечной тактовой черты, он застыл. От недавней снисходительности не осталось следа. Отойдя от оцепенения, полковник снова опустил пальцы на клавиатуру, а стопы снова приблизил к педалям инструмента. Снова доиграл до конечной тактовой черты.

Ни жив ни мертв, почти навытяжку стоял за спиной полковника в ожидании решения участи своего сочинения капельмейстер полка Адольф Гитлер. Полковник встал со стула и прошелся по сцене, словно не замечая Адольфа. Потом остановился перед ним, внимательно оглядел всего и, наконец, спросил:

— Ну а почему страдания, почему хуторянки? — и услышал в ответ безапелляционное: «Не могу знать».

— Не можешь, стало быть, — констатировал полковник. — Ну, допустим, с этим понятно. А вот как быть с остальным? Ведь шедевр, понимаешь? Истинный, как есть, шедевр, это я тебе говорю. И ведь до чего просто, словно каждый сочинить мог. Впрочем, чему тут удивляться? А правду говорят, что твой прадед дружил с Шопеном, или тоже не можешь знать?

— Так точно, дружил.

— Оно и видно, хотя кто только с ним не дружил. Мне-то, что прикажешь делать? Положить твой типичный, по правде говоря, иудео-либеральный марш под сукно, или в рапорте на высочайшее имя осмелиться предложить рекомендовать этот опус для исполнения в войсках Его Величества, указав автором слов и музыки Адольфа Гитлера? Ты хоть представляешь себе, кого нынче при дворе государя считают главным внутренним врагом? Слова-то, однако, покажи.

— Слова — это так, — смутился капельмейстер полка, — я ведь не поэт.

— Не скромничай, — приказал полковник, аккуратно протер стеклышко пенсне, не торопясь пристроил его на носу и к ужасу Адольфа принялся читать вслух:

— Запев: мы уходим на ратное дело, за страну свою станем стеной, будем биться сурово и смело и вернемся в Бредичев родной… Припев: умрем, как один, тебя не сдадим, прощай, исполин, волынский наш Ерусалим…

Полковник с весьма озадаченным видом снял пенсне, положил листок с текстом на крышку рояля и спросил:

— И где же тут хуторянка с ее страданиями? Опять не можешь знать? Стало быть, решаем так… — полковник взял последнюю паузу в этом разговоре и, наконец, вынес вердикт:

— Весь материал в том виде, в каком он был получен мной от тебя, я отправляю в Главное Политуправление православного воинства нашего, пускай они там себе головы и ломают. Поздравляю с отменно сочиненной мелодией, капельмейстер.

— Служу Российской империи, — отчеканил Адольф Гитлер.

Через двадцать девять лет пенсионера Адольфа Гитлера расстреляли в одном из киевских оврагов в рамках проводимой его арийским тезкой политики расширения жизненного пространства. По печальному совпадению белогвардейского полковника Шнетке-Барановского тоже расстреляли в Киеве, правда, на двадцать два года раньше — в рамках проводимой новыми властями Всея Руси политики пролетарского интернационализма.

25.

На третьи сутки после операции в тыловом эвакогоспитале старший сержант Семен Свистун пришел в сознание. Вернее, это сознание пришло в него неизвестно откуда, причем явно чужое. Перед койкой раненого стоял подполковник медицинской службы, главный хирург госпиталя Павлазар Моисеевич Бредичевский и не спускал с него глаз.

— Что скажешь, Семен? — спросил подполковник и услышал в ответ раздраженное:

— Я не Семен.

— Вот как? А кто же ты?

— И попрошу не тыкать, — уже совсем строго потребовал Семен и, помолчав, продолжил. — Я генерал от инфантерии Лавр Георгиевич Корнилов. Значит, я не убит?

— Живехонек.

— Государю обо мне уже доложили?

— Возможно, но только в самых общих чертах.

— Что значит в самых общих чертах? И вообще с кем имею честь?

— Подполковник медицинской службы Бредичевский.

— Из крещеных, что ли? — поморщился Семен.

— Никак нет, — удовлетворил его любопытство военный хирург.

И тут мнимый Корнилов что-то вспомнил:

— Ах да, государь отрешен, — успел проговорить он прежде, чем впал в глубокую задумчивость.

— Семен, Семен, — встревоженно принялся взывать к его сознанию, а может быть, и душе подполковник.

Семен приоткрыл глаза и слабым голосом поинтересовался:

— Но почему вы называете меня Семеном?

— Потому что ты Семен.

В голове у старшего сержанта раздался тяжелый скрип, словно кто-то начал открывать деревянные ворота, которые по меньшей мере лет сто были заперты, и одновременно возникло ощущение, что если скрип продлится еще хоть немного, то наступит смерть. Скрип однако прекратился, и Семен признался таким тоном, словно он вовсе не рад своему открытию:

— Да, я Семен.

«Я Семен, — думал он, — это именно я родился в Южной Пальмире, и детство мое прошло напротив Кирхи, это меня призвали в Бугуруслане и через месяц отправили на фронт, а не в училище, жаба их душила кинуть мне звездочку».

— Сегодня десятое апреля, по радио сообщили, что Южную Пальмиру освободили, — сообщил подполковник.

Никаких особых эмоций Семен не выказал, и подполковник понимающе спросил:

— Родственники там остались?

— Не все, — ответил Семен. — Маму вместе со мной отец эвакуировал.

— Что с отцом?

— У отца шансов не было — еврей, комиссар, но не в генеральских чинах.

— Что о нем известно?

— Известно, что пропал без вести, простите за тавтологию.

— Ух, какие ты слова знаешь.

— Ну да, тех, кто таких слов не знал, отправили в училище, а тех, кто знал, сразу на фронт. Скажите, доктор, это селекция? Кстати, откуда вы знаете, что я из Южной Пальмиры?

— А то я документов твоих не видел. Да и бреда твоего имел удовольствие наслушаться. Не стандартно бредишь, старший сержант. Советую этим не увлекаться. Особенно наяву. Про отрицательную селекцию, это ведь был бред?

— Я не сказал «отрицательную», — скривил, насколько хватило сил губы Семен, пытаясь изобразить хотя бы слабую усмешку.

Военный медик Бредичевский с перепугу чуть не в струнку вытянулся. Это ж надо, столько лет тщательно скрывать свои мысли и вдруг так проколоться. Впрочем, вокруг никого не было, что к случайным стечениям обстоятельств никакого отношения не имело. Услышав первые же фрагменты бреда старшего сержанта, когда того доставили в госпиталь, главный хирург, используя свой административный ресурс, распорядился определить того в палату резерва для особо важных пациентов. Само собой разумеется, что люди, избранные властями для того, чтобы тайно способствовать пребыванию всех остальных граждан на идейно-нравственных вершинах, тут же сообщили куда надо, к чему подполковник, конечно же, был готов. В спецотделе он под присягой подтвердил, что старший сержант Семен Свистун состоит в родственных отношениях с начальником отдела Главного управления партии и правительства по связям с зарубежными друзьями страны товарищем Свистуновым. Естественно, в спецотделе знали, что это означает то, что товарищ Свистунов занимается организацией убийств и похищений врагов народа, проживающих за границей.

Положив в папку объяснительную записку подполковника, следователь спецотдела сделал вид, что объяснения фронтового хирурга его удовлетворили. Но все же, чтобы не чувствовать себя полным идиотом, спросил уже неформально:

— Но как же это может быть, подполковник: Семен Пинхасович Свистун и товарищ Свистунов?

— Об этом вы у товарища Свистунова спросите, — ответил подполковник. — У меня нет привилегии отвечать на неформальные вопросы, касающиеся его личных обстоятельств.

Касаться каких бы то ни было личных обстоятельств товарища Свистунова ни в малейшей степени не хотелось и следователю, на что подполковник и рассчитывал. Он нахально блефовал, надеясь только на то, что и произошло: поостережется рядовой следователь заводить дело, в котором бы фигурировало имя товарища Свистунова.

Если бы фронтовой хирург и следователь узнали, что такое дело уже заведено, они бы не поверили. Тем более они бы не поверили в то, что Семен Свистун и товарищ Свистунов действительно состоят в родстве. Вообще-то, Павлазар Моисеевич хранил в глубине души знание о том, что практически невозможно выдумать такую ложь, которая бы не оказалась в той или иной мере правдой, но все же интуитивно придерживался заповеди: «Не лжесвидетельствуй». Но разве ложь и лжесвидетельство это одно и тоже? Доктор Бредичевский отлично усвоил, что без вранья не прожить, а на то, что можно не стать лжесвидетелем вплоть до своего последнего вздоха, надеялся.

Как бы то ни было, к тому, что товарища Свистунова через восемь лет арестовали и после зверских пыток расстреляли за неискренность, как двурушника, скрывшего свое еврейское происхождение, Павлазар Моисеевич отношения не имел. Не имело также никакого отношения к судьбе товарища Свистунова то историческое обстоятельство, что это не род Свистуновых произошел от Свистунов, но наоборот, еще во время Наполеоновских войн один из Свистуновых тайно принял иудаизм, став основателем еврейского рода Свистунов. Впрочем, у рабоче-крестьянских властей, взявшихся искоренять еврейское засилье, причем далеко не только в одной отдельно взятой стране, своя логика, безусловно, была: кто ж его знает, что хуже, русские Свистуновы с еврейскими корнями или евреи Свистуны с корнями славянскими. По зрелом размышлении и то и другое одинаково крайне подозрительно.

Павлазар Моисеевич Бредичевский пошел на такой ужасный риск, повинуясь не разуму, но душе, которая неумолимо потребовала искупления грехов путем спасения во чтоб это ни стало старшего сержанта Семена Свистуна не только от неминуемой гангрены путем ампутации левой руки по плечо, но и от неминуемого ареста — путем изоляции. Бредил старший сержант непозволительно крамольно. И дело было не в том, что бред его был на модную среди нынешних тяжелораненых воинов еврейскую тему. Дело было в идейных особенностях освещении этой темы в бреду.

Здоровый бред заключался в негодовании на евреев, которые, вместо того, чтобы воевать, попряталась в тылу, а если и попадают на фронт, то лишь для того, чтобы устроиться на нем снабженцами. Чаще всего среднестатистический носитель бреда использовал слово «жиды». То и дело слышалось, что «жиды везде». Раздавалось и знаменитое «Доколе!».

Павлазар Моисеевич с сердечной болью выслушивал все эти бредни, но не терял присутствия духа. Главный вопрос для него заключался только в том, будет ли в стране погром старого образца или уже нового, как у Гитлера? И тут в госпиталь попал тяжелораненый Семен Свистун, который в бреду высказывал совсем иные соображения о роли евреев в Великой Отечественной войне, чем подавляющее большинство участников войны. Да, это был освежающий душу фронтового хирурга бред. И что же ему оставалось делать? Попытаться побыстрее спровадить носителя идейно-вредного бреда на тот свет или, рискуя жизнью, постараться спасти? И Павлазар Моисеевич начал спасать. Бывало, он часами сидел у постели раненого и с чувством глубоко удовлетворения слушал, как тот на чем свет стоит костерил политику партии и правительства, а то и принимался ставить под сомнение якобы природную добродетельность загадочной славянской души. Тут Павлазар Моисеевич проверял, надежно ли заперта дверь резервной палаты, поуютнее располагался в кресле и с нарастающим наслаждением слушал крамольные монологи. Конечно, бред пациента еще надо было расшифровать, а потом из расшифровок составить стройную концепцию, что практически всегда выпадает на долю адептов учений, как пророков, так и поэтов, поскольку смыслы, скрытые в словоизвержениях пророков и даже в напечатанных стихах поэтов, чаще всего бывают темны и для самих пророков с поэтами.

Слушая бред Семена, Павлазар Моисеевич всецело полагался на память, потому что вести записи на работе он не решался. Зато, придя домой после напряженнейшего дежурства, продолжавшегося чаще всего без всякого учета рабочего времени в связи с обилием раненых, львиную долю коротких часов отдыха военврач посвящал записям прямых изречений Семена. Сил на расшифровку уже не оставалось, и Павлазар Моисеевич оставлял ее на потом. Но вот приходило потом, и военврач начинал работу над текстом. Если коротко, то со слов Семена получалась картина, которую Павлазар Моисеевич обрисовывал для себя так:

«Гитлер отнюдь не столько был заинтересован в расширении жизненного пространства ради расширения жизненного пространства, сколько в уничтожении евреев на всем завоеванном жизненном пространстве. Его главными врагами были не славяне с англосаксами и всеми прочими в той или иной степени недочеловеками, каковыми во многом являлись и сами немцы, но с иудейством как таковым. Но одним из способов существования метафизического иудейства являются сами иудеи, а это значит, что все носители еврейской крови вообще, а не лишь религиозные евреи, уничтожение которых дело хотя и наипервейшее, но и наиболее легкое. И таково учение для низших. Для посвященных идея иудейства тем и отвратительна, что это идея человека. Еврей — это именно человек и потому является первым и непримиримым врагом сверхчеловека. Где еврей, там человечьим духом пахнет».

Наслышавшись такого, Павлазар Моисеевич чувствовал себя так, будто горным воздухом надышался. Он выходил из резервной палаты и с новыми силами направлялся в общую, для того, чтобы уже с почти спокойной душой выслушать вместе со всеми, кто в ней находился, вопли очередного, еще пребывающего под действием наркоза воина о том, что проклятый жид его зарезал. Воин приходил в себя и его наперебой принимались укорять раненые: «Как же тебе не стыдно, Павлазар Моисеевич тебе жизнь спас, а ты…». У воина на глазах выступали слезы, и он начинал мямлить: «Простите, братцы, сам не знаю, что на меня нашло». Это повторялось изо дня в день. И спася еще несколько жизней, военный хирург заходил в заветную резервную палату, чтобы принять живительную порцию откровений бредящего Семена. А Семен, казалось, был неисчерпаем. Например, нес такое:

«Иудейско-либеральная цивилизация простых людей сорвет планы Неведомых по завоеванию Земли, которые воплощал Гитлер, но ему на смену пришел уже другой усатый, истинный победитель большевизма, начавшегося при Моисее, чьим очередным воплощением был Ленин».

«Что за бред, — думал Павлазар Моисеевич, — этот Семен ничего не понимает или нарочно путает. Какой же Ленин Моисей, вы меня извините? Моисей ушел, чтобы никто не узнал, где его останки покоятся, а этот лежит в мавзолее своего имени, как прямая противоположность Моисею, хотя, нет…». Военный хирург усилием воли пытался остановить свою мысль, которая в перспективе могла напугать его самого, но надолго задержать ее не удавалось, и она прорывалась в сознание. «…хотя, нет, — продолжалась с того места, где была прервана, мысль, — это Усатый отомстил Моисею, выставив тело Ленина на всеобщее обозрение».

— Послушай, красноармеец Свистун, — обратился он к Семену, когда тот, пребывая в сознании, переводил дух после предыдущего бреда перед следующим, — а почему ты не обрезан?

— Так ведь папа мой — комиссар, — попытался было пуститься в пространные объяснения Семен, но военврач прервал его репликой:

— Тогда потерпи.

Когда до Семена дошло, что он обрезан, бред его возобновился с новой силой. Павлазар Моисеевич едва успел подготовить тетрадку и карандаш.

«Усатый использовал евреев, чтобы одолеть Гилера так же, как он использовал их, чтобы одолеть Троцкого, и теперь они становятся ему практически не нужны — на радость славянам и не только, — как ни в чем не бывало продолжал бредить Семен, словно оглашая программу партии Ленина-Сталина на долгие годы вперед. — Евреев уберут из всех органов власти, выгонят из всех научных и проектных институтов, больниц, школ, заводов, фабрик, шахт и рудников, отберут у них все правительственные награды, квартиры и приусадебные участки, после чего вышлют во внутреннюю Монголию, чтобы заодно насолить китайским товарищам».

«Что он несет?» — думал Павлазар Моисеевич, но на душе все равно становилось легче.

Семен прервал бред, открыл глаза и помимо воли произнес, как ему казалось, нечто способное поразить Павлазара Моисеевича в самое сердце:

— Скоро врач станет самой опасной еврейской профессией.

— Она уже самая опасная, — невозмутимо отреагировал военный хирург. — Ты как-нибудь загляни в общую палату, послушай, что обо мне находящиеся под наркозом бойцы говорят. Из каждых десяти семеро проклинают меня и угрожают мне самыми страшными карами, двое пребывают в сомнениях и лишь один благодарит за спасение его жизни. Так что же может ждать врачей еврейского происхождения в этой стране при таких статистических показателях? И что ждет народное здравоохранение в этой стране, учитывая то, что дар врачевания дан евреям от Бога?

— А славянам, значит, не дан?

— Конечно, дан, но от других родов и видов недугов, и больше по уходу, чем по диагностике.

— По-моему, у вас есть склонность к недооценке достижений отечественной медицинской практики и преклонение перед зарубежной фармацевтикой, доктор. Вот чем вы меня пичкаете, что я все время брежу, почти не приходя в сознание?

— Ты о пенициллине? Нет, я думаю, что бред у тебя чуть ли не от Бога.

— Так вы еще и верующий?

— Слушай, Семен, не дай тебе Бог когда-нибудь попасть на прием к неверующему врачу.

Тут Семен опять начал бредить, а доктор Бредичевский вспомнил, как двадцать лет назад он и его брата Адольф были приглашены на беседу в Бредичевское управление ОГПУ. Конвоир доставил обоих братьев прямо в кабинет, где следователь, представившийся Островидовым Евграфием Тимофеевичем, сразу же спросил, что они знают про Общество Туле. Оба ответили, что впервые о таком слышат. Тогда следователь поинтересовался, встречались ли они когда-то с Адольфом Гитлером, и оба брата ужаснулись, решив, что им повезло попасть на допрос к свихнувшемуся чекисту. Все знали, что в ОГПУ таких не так уж мало, и что именно они отличаются особой свирепостью. Наконец, Павлазар ответил:

— Как же я мог не встречаться с Адольфом Гитлером, если это мой старший брат, который сейчас перед вами?

— Значит, больше вы ни с каким Адольфом Гитлером, кроме этого, не встречались и даже про него не слышали? — невозмутимо уточнил Евграфий Тимофеевич и предложил, подвинув к братьям уже оформленную бумагу. — Тогда распишитесь в том, что вы никогда не встречались ни с каким другим Адольфом Гитлером и просите переменить вам фамилию на Бредичевские.

— Что? — в один голос воскликнули братья.

— Я вас должен упрашивать? — искренне удивился Евграфий Тимофеевич.

Так Адольф и Павлазар Гитлеры в одночасье сделались Бредичевскими.

26.

Помаявшись по госпиталям, безрукий, но здоровый, Семен Свистун вернулся в родную Южную Пальмиру, когда война уже закончилась. Получилось это у него далеко не само собой. Неожиданно для себя он выяснил, что в Южную Пальмиру его попросту не хотят пускать.

— Возвращайтесь туда, откуда были призваны в армию и не морочьте голову высококвалифицированным организаторам коммунистического строительства, мы лучше вас знаем, куда вам вернуться на благо родины, или вы ищите чего-то другого?

— Я руку потерял, — почти с ненавистью произнес демобилизованный воин, понимая, что общается с мельчайшей сошкой на поприще бюрократии.

— Другие жизни отдали, — недвусмысленно попрекая строптивца, небрежно заявил совслужащий и по слогам процедил сквозь зубы фамилию просителя, — Свис-тун, — после чего, заглянув в бумаги, не без удовольствия продолжил титулование, — Семен Пинхасович.

— Я буду жаловаться.

— Уж не в Сенат ли США, — находчиво съязвил чиновник. — Или, может быть, сразу в моцепекарню?

Семен изо всех сил стукнул по канцелярскому столу оставшейся рукой.

Произошло неожиданное. Вместо того чтобы выхватить пистолет и пристрелить на месте скорее контру, чем хулигана, немолодой начальничек откинулся на спинку стула и примирительно произнес:

— Ты чего? Так себя в присутственных местах не ведут.

— А вы чего?

— А мне нельзя терять форму. Необходимо постоянно быть в тонусе. Да ты присаживайся, ишь вскочил.

Семен понял, что сейчас последует если не рассказ в стиле саможития, то по крайней мере чистосердечное признание. И оно последовало.

— Конечно, я из князей, о чем уже тридцать лет никто из окружающих меня не знает, но в любою минуту каждый может догадаться. Чего мне только стоило приучить себя руки после посещения туалета не мыть и о мыле в рабочее время никогда даже не заикаться. А еще надо не забывать время от времени после себя в туалете не сливать. Уже скоро тридцать лет мучаюсь, а все как в первые дни. И шанс у меня избавиться от социальных страданий только один: сделать карьеру, пробиться хотя бы на уровень обкома, где некоторые уже научились мыть руки, возвращаясь со встреч с трудящимися, и где всегда есть в туалете мыло. И где вообще во всем стараются быть похожими на нас, а теперь уже и на гитлеровских фашистов. Вот я и стараюсь, Семен, хотя выше этого стула мне заведомо никогда и никуда не подняться.

Пожилой совслужащий глубоко вздохнул и предупредил:

— Все равно ничем не могу тебе помочь. Разумеется, я потомственный антисемит, но дело не в этом…

В проеме скрипнувшей двери на мгновение показалось озабоченное лицо секретарши.

— Подождут! — рявкнул совслужащий, и лицо испарилось.

Секретарша скрылась в приемной, где народное возмущение уже вырывалось наружу.

— Что он столько внимания этому чернявому уделяет? — раздавались голоса самопроизвольно возникших народных заступников, все более будоражившие очередь к начальничку.

— Это его незаконнорожденный сын, — умело погасила народный гнев опытная посредница между просителями и чиновником.

Народ тут же принял эту информацию, которой с ним так доверительно поделились, как смягчающее обстоятельство, и угомонился еще примерно часа на полтора.

— Понравился ты мне, Семен, — признался пожилой совслужащий, — не так уж часто встретишь на моей службе нормальное человеческое лицо, да и безрукий ты, что характеризует тебя с самой лучшей стороны. Поэтому силу твою укреплю, ибо знание — сила. Так знай: ходу в нашей стране евреям уже никогда не будет, но жить сможете, потому что совсем убрать евреев из народного хозяйства у них не получится. Ну, например, разве смогут Курчатов и Сахаров качественно в срок выковать ракетно-ядерный щит нашей родины без Юлика Харитона и Яши Зельдовича? Лаврентий Павлович, например, сомневается.

— Я не понимаю, о чем вы.

— Конечно же, при нас было гораздо целесообразнее, — вновь включился совслужащий, проигнорировав когнитивное смятение собеседника. — При нас в случае полной и окончательной победы Черной сотни в умах и сердцах правящего сословия Виталику Гинзбургу, например, просто бы настоятельно предложили принять православие. А что им делать сейчас, как не терпеть его таким, какой он есть, потому как, если он еще и православие примет, так не то что меньше евреем от этого не станет, но даже наоборот. Как же они все запутали! В пятую графу православие не внесешь. И в анкетах у них вопроса про вероисповедание нет, так что и с этой стороны православие к личному делу не подошьешь. Что за страна, русского из еврея уже не сделаешь, бьют ведь не по паспорту. Исправим, конечно, когда-нибудь. Но пока — что? Пока, говорю, не выйдет у них от евреев избавиться. Послушай, а может быть, Ильич нарочно так устроил, что Усатому всего не исправить?

Совслужащий опять надолго замолчал, а Семен сидел ни жив ни мертв, сообразив, что бредит не он, а совслужащий. Он воочию убедился, что гитлеровец с автоматом, явление куда менее пугающее, чем явно впавший в мистически экстаз совслужащий. Семен почувствовал, что волосы у него на голове вот-вот начнут шевелиться.

Совслужащий между тем словно окончательно с катушек съехал:

— Православная Иерусалимско-Палестинская Лига! — возгласил он. — Запомнил? ПИПЛ сокращенно.

«Ой», — только и сумел подумать Семен. Ничего более вразумительного в его голове не возникло. «Ой, ой, ой», — вернулся он к прежней мысли.

Совслужащий как-то весь обмяк, поскучнел и даже словно бы поглупел:

— Я что-нибудь говорил? — подозрительно спросил он.

— Да.

— Что?

— Что другие жизни отдали, и все такое…

— Так чего же ты еще тут? Или хочешь, чтобы я милицию вызвал?

27.

Вернул Семена в Южную Пальмиру Григорий Карась, так и не побывавший в гитлеровском плену. Когда пришло время, авторитетные товарищи поручились за него, как за бесстрашного крымского партизана, беспощадного к врагам родины и их пособникам, невзирая на лица. Из армии, правда, его поперли, но ответственный пост в мясомолочной промышленности Южной Пальмиры предоставили. Должность была не пыльная, но расстрельная. И дело было не только в том, чтобы обучить нужных людей отличать молоко от его видимости, но в том, чтобы для начала исхитриться как-нибудь добывать само молоко. К каждой доярке смотрящего не приставишь. Да и самому смотрящему жить как-то надо. Так и капли молока для трудящихся не добудешь, не говоря уже о руководящих работниках, которым видимость молока за молоко не продашь.

И все же молоко исправно поставлялось высшему начальству, а видимости молока разной степени приближения к истинному продукту — трудящимся, хотя, и с перебоями, которые продолжались десятилетиями. Система работала исправно, казалось бы, независимо от участников процесса. Как это получается, иногда пытался постичь Григорий Карась, но всякий раз терпел неудачу. Иногда сильнейшим образом искушала спасительная мысль, что все осталось как при крепостном праве, но интеллектуальная честность не позволяла всерьез принять гипотезу, что и при крепостном праве в основном производилось не молоко, а его видимость. В конце концов, чтобы отделаться от самого себя, Григорий Карась придумал понятие «развитое крепостное право», чем и удовлетворился, хотя механизмов производственного процесса это словосочетание ни в малейшей степени не объясняло. Зато на время успокаивало пытливый ум, а что еще пытливому уму от себя надо?

И не забывал Григорий Карась ни бывшего своего политрука Пинхаса Свистуна, ни о поручении его. На официальные запросы, которые он отправлял, приходил стандартный ответ: «Пропал без вести». Попытки выяснить что-нибудь неофициально тоже закачивались безрезультатно. Однако смутное подозрение, что именно обстоятельства пропажи Пинхаса спасли его от плена и сделали партизаном, не покидали Григория. Он с неослабевающей настойчивостью продолжал посылать официальные запросы и своего добился. Однажды летним вечером его взяли прямо при посадке в служебный автомобиль.

— Поедете с нами, — сказали ему, а его шоферу: — Можешь быть свободен, ты ничего не видел.

Долго уговаривать шофера не пришлось. Он так газанул с места и набрал такую невиданную в Южной Пальмире скорость, что первый же орудовец его задержал и тут же лишил прав. Через минуту мимо него и орудовца величественно прокатил автомобиль, увозящий Григория Карася на разъяснительную беседу.

Конвоир с каменным лицом открыл дверь в кабинет дознавателя, и Григорий Карась увидел перед собой Евграфия Тимофеевича Островидова.

— Не забываете некоторых своих однополчан, а почему?

— Гражданин, Евграфий Тимофеевич, — взмолился, сразу же вспомнивший беседу в осажденной Южной Пальмире, Григорий, — так разве же это недозволительно?

— Недозволительно излишнее любопытство. Сколько раз Родина должна отвечать вам, что Пинхас Натанович Свистун пропал без вести?

— Ну, я думал, что, может быть, уже нашелся.

— А я думаю, что вам уж очень хочется, чтобы Родина счастливо обзавелась еще одним евреем — Героем Советского Союза. Или я ошибаюсь, товарищ бывший комбат?

Григорий Карась поджал губы и опустил глаза.

— Правильно реагируете, товарищ просвещаемый. Лишние евреи-герои народу, строящему коммунизм, совершенно ни к чему. А то, что Пинхас таки герой, вы и без меня знаете. Можете смело считать его неформальным героем. Надеюсь, больше запросами о его посмертной судьбе тревожить государство не будете?

Из ящика стола дознаватель извлек объемный коробок, поставил перед собой в столешницу, с нежностью покрутил в руках сигару:

— На сей раз гавайская, — пояснил он. — Кофе могу предложить турецкий. Сразу предупреждаю, что отказываться считается дурным тоном в хороших домах.

Статная девушка в униформе официантки поставила перед собеседниками чашечки, источающие дурманящий аромат.

— Спасибо, товарищ старший лейтенант, — поблагодарил дознаватель и вернулся к прерванной беседе. — Так что вы можете пояснить о так называемом Поясе аида?

Григогий Карась тут же вспомнил сцену прощания с комиссаром в Севасе. Что тут было скрывать? И он выложил все, что не забыл. Но откуда мог узнать о Поясе аида дознаватель?

— Из протокола допроса пленного комиссара Пинхаса Свистуна, — ответил на незаданный вслух вопрос Евграфий Тимофеевич. — Уж не возомнили ли вы, что чтение ваших мыслей стоит большого труда? А дело было так, вы по совету вашего комиссара вышли из пещеры и направились в Севас сдаваться в плен. Шли час, шли другой и ни одного немца не встретили. Тут вас и подобрали партизаны, а немцы-то куда подевались?

Пригубив кофейку, дознаватель набрал в рот дым сигары, после чего, одно за другим, выпустил изо рта пару колец, изумив бывшего комбата, будто привороженного ими.

— Немного расслабились? Тогда продолжим. Собственно, уже и немного осталось. Комиссар ваш, якобы сдаваясь, остановился перед задержавшими его солдатами и, когда он подошли, взорвал на себе свой Пояс аида. Первый блин получился наполовину комом. Ноги с яйцами ему и солдатам Вермахта поотрывало, но умерли они все не сразу. И даже без сознания не сразу остались, успев хорошенечко осознать, какой смертью умирают, и почувствовать, что это значит, когда медицина бессильна. А комиссара вашего даже успели допросить. Он и имя свое, по-моему, с полным садомазохистским удовольствием им назвал и с еще большим удовольствием, как я понимаю, сообщил, что он еврей, хотя они его об этом не спрашивали. И, разумеется, перед тем, как совсем уже умереть, он им как на духу поведал, что мы в городе оставили чертову кучу жидов с поясами аида на чреслах. Вот они и кинули все свои патрули на обнаружение поясоносителей в Севасе, не до вас им было, вот вы до плена и не дошли. Но я ведь вас не только для того, чтобы все это рассказать, сюда пригласил. Откровенность за откровенность, лады?

Григорий Карась попробовал промолчать в ответ, и это у него, хоть и не без труда, получилось.

— Молчите? Ну что ж, тогда спрошу прямо: почему вы нам ничего не рассказали о полукольцах, которые находятся у вас на хранении?

— А что в них антисоветского?

— Вот и мы хотим знать и надеемся, что вы нам в этом поможете. Что, кофе не по вкусу пришелся? Смотрите, уже ведь остыл.

Григорий Карась не пошевелился.

— Вы думаете сейчас о своем сыне, в недавнем прошлом славном подпольщике, а ныне гласном сотруднике органов, студенте-заочнике юрфака Аркадии Карасе. А что, собственно, такого товарищ бывший комбат, а ныне ответственный работник мясомолочной промышленности, которому мы всегда имели все основания доверять, насколько это вообще возможно при условии, что никому доверять нельзя. Что собственно такого, еще раз спрашиваю я вас? У нас нет ни одного работника, который бы не сообщал Организации обо всех тайнах своих родителей. А вы сами разве не рассказывали о своих родителях, когда в партию вступали? А это — Организация! Да допивайте же вы, наконец, свой кофе. Тянете, словно нарочно хотите меня разозлить. Давайте, давайте, нашли время для того, чтобы впадать в транс.

Дознаватель пощелкал перед носом Григория Карася пальцами.

«Какие у него ухоженные ногти, — подумал бывший комбат. — Таких и у женщин не бывает».

— Это вы напрасно, — сказал дознаватель, — у женщин и не такие бывают. Так вот, изымали мы у вас негласно полукольца, хотя вы каждый день проверяете их наличие в тайнике, и вот вам Окончательное предварительное заключение Главного научного эксперта Организации.

— Как это Окончательное предварительное?

— А вот так, уважаемый Григорий. Никогда не следует забываться. Окончательное заключение о чем бы то ни было может дать разве что только Бог или, возможно, какие-нибудь иные Всемогущие, мы же, включая лучших из людей, способны лишь на окончательные предварительные заключения, ибо мир в своей основе не стационарен, и даже камень, представьте себе, текуч… Так, может быть, вы все же изволите ознакомиться с выводами, к которым пришел Главный научный эксперт организации?

Григорий Карась с недоумением взял в руки тоненькую брошюрку с грифом прямо на обложке «Тайна государственной важности. Исключительно секретно».

— А вы не пугайтесь, — приободрил дознаватель. — Основной текст предназначен для узких специалистов, а на последней странице краткое пояснение для профанов. Вы ведь профан, если не ошибаюсь?

— А вы, значит, узкий специалист?

— Правильно мыслите, Григорий. В этом деле и я профан. Так читайте же. Да, должен предупредить, что вы обязуетесь ни при каких обстоятельствах не раскрывать тайну даже на церковной исповеди, не говоря уже под пыткой. Если раскроете, то вас настигнет карающая рука. В общем, вам не надо в подробностях объяснять, что это значит не только для вас, но и для всех ваших близких, включая престарелых родителей и малолетних внуков и правнуков. Мы ведь не ерундой типа строительства коммунизма занимаемся.

И глаза Евграфия Тимофеевича реально потемнели так, что Григорию на мгновение показалось, будто мрак охватил весь кабинет.

— Теперь можете читать. Или отказываетесь?

Вопрос был, конечно, излишним, и Григорий прочитал всего лишь одну строчку под неброским заголовком «Для профанов»:

«Исследованный материал, из которого изготовлены представленные на Высочайшую экспертизу полукольца, имеет неземное происхождение и не идентифицирован ни с одним из известных земной науке метеоритных веществ. Технология изготовления полуколец не выяснена».

Когда смысл прочитанного дошел до Григория Карася, он решил, что его для чего-то разыгрывают.

— Думаете, я шучу? — чуть ли не печально спросил дознаватель и признался. — Я и сам хотел бы так думать, но факты, увы, не позволяют. А поскольку нам совершенно очевидно, что вам нечего показать в связи с внеземным происхождением колец, Организации остается положиться только на видимые наблюдения. Полукольца остаются у вас, и вы вольны распоряжаться ими по своему усмотрению. Словом, живите так, будто мы за вами не наблюдаем.

— Я и так именно так и живу. Все мы так живем.

— Да что же это такое, — неизвестно кому притворно пожаловался дознаватель. — Стоит только доверить человеку государственную тайну, как он тут же начинает дерзить.

— Я должен передать одно из полуколец тому, кто наследует Пинхасу.

— Вот и передадите. Скоро в городе появится Семен Свистун, безрукий инвалид Великой Отечественной войны, сын негласного героя Пинхаса Свистуна. Об отце пусть он знает, что тот пропал без вести, а о себе пусть знает, что это вы его разыскали и помогли в Южную Пальмиру вернуться. И пусть все идет так, будто за вами никто не наблюдает, хотя современные физические теории говорят о том, что сам факт наличия наблюдателя уже меняет поведение наблюдаемого. Вы можете себе такое представить? Это получается, что весь дедуктивный метод к чертям собачьим летит. Будущее, разумеется, за квантовой криминалистикой, но вы этого не слышали. Итак, скоро вам предстоит встреча с благодарным Семеном Свистуном.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Гой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я