Настало времечко…

Николай Самохин, 2021

Николай Самохин (1934–1989) – замечательный русский писатель, в чьих произведениях неразделимо переплелись смешное и серьезное, лирика и сатира, социальные типы и причудливые характеры. Про Николая Самохина говорили, что он «обладает абсолютным чувством смешного». Действительно, он, как никто, умел увидеть в обыденной жизни парадокс, емкую деталь, характерную черту. При этом никогда Самохин не стремился писать собственно «юмористику», главным критерием настоящей литературы считал правду и не позволял себе ни малейшей фальши – ни ради «красного словца», ни ради «общественной пользы».

Оглавление

Из серии: Сибириада

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Настало времечко… предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Условный французский сапог

Чужая невеста

Венька Гладышев, таксист четвертого автохозяйства, допустил хулиганский поступок. Непростительный. Из ряда вон выходящий.

Дело было в субботу вечером, часов около одиннадцати. Венька отвез пассажиров из центра в Академгородок, получил с них четыре рэ (на этом маршруте такса твердая — с носа по рублю, хотя счетчик ровно трешку бьет) — и присох на стоянке.

Желающих уехать обратно в город не было. Венька еще ждал, но понимал уже, что назад придется, скорее всего, гнать порожняком.

Тогда-то и подбежал этот парень. Высокий, довольно симпатичный, в замшевой куртке, при бакенбардах — все в строчку. Такой из себя мэнээс. Или, может, газетчик. Очень взволнованный чем-то. Открыл дверцу, засунулся в кабину чуть не до пояса:

— Шеф, есть работенка!

— Ну? — спросил Венька.

— Маленько тут в окрестностях покрутиться.

— Крутиться не могу, — сказал Венька. — У меня в двадцать четыре заезд. В город — пожалуйста.

— Шеф! Христом-богом! — взмолился парень. — Понимаешь, какое дело — невесту надо украсть.

Венька присвистнул:

— Ого!.. А откуда украсть-то?

— Да рядом здесь, за углом, свадьба — в кафе. Подскочим, я ее быстренько выведу.

— Это чтоб потом выкупать? — догадался Венька. — Не-е. Разведете бодягу.

— Нет, тут другое дело, шеф. Покатаешь нас минут пятнадцать — и назад. Вот так надо, шеф! — Парень чирканул ладонью по горлу. — Вопрос жизни — понимаешь?

Венька подумал секунду.

— А сколько кинешь?

— Ну сколько, сколько… — Парень от нетерпения перебирал ногами. — Ну, пару рублей кину.

— Падай, — сказал Венька.

К этому кафе, где свадьба, они подъехали со двора. Там оказалось высокое крыльцо, неосвещенное, — парень, видать, знал ход.

Он прислушался к музыке:

— Порядок. Как раз танцы. Минут пять подождешь?

Выскочили они даже раньше. Невесту Венька не рассмотрел — темно было. Тоненькое белое привидение скользнуло в машину. Хлопнула дверца.

— Трогай, шеф, — велел парень.

— Куда ехать-то?

— Все равно.

Все равно — так все равно. Венька крутанулся переулками до Торгового центра, поворотил к Дому ученых, на Морской проспект, потом — вниз по Морскому, выехал на Бердское шоссе — темное уже и пустынное.

Но — стоп! Не в маршруте дело, а в том, что происходило за Венькиной спиной. А происходило там та-кое-е!.. Венька уши развесил и рот открыл. Он думал, что похищение это — хохма какая-нибудь, розыгрыш, а получился роман прямо. Художественное произведение. У этих двоих, оказывается, раньше любовь была. Потом он как-то неудачно выступил, она его вроде «пнула», проучить хотела. Он взбрындил и уехал — в экспедицию, что ли. А она подождала-подождала, тоже взбрындила и раз! — замуж. За школьного друга, кандидата какого-то.

Примерно так понял Венька из обрывков разговора. Не столько понял даже, сколько сам нарисовал эту картину. Потому что говорили они теперь — торопливо, перебивая друг друга, — не о прошлом уже, о настоящем. А слова-то, слова какие — кино, честное слово, кино!

«Лелька, дорогая! Что ты делаешь, подумай!.. Неужели на кандидатские позарилась? Это ты-то? Не верю! Поломай все, Лелька, порви — слышишь?..»

А она: «Ах!.. Ох!.. Аркаша, милый!.. Ох, дура я, дура! А ты — балда, балда! Хоть бы адрес оставил!.. Да поздно, Аркашенька, поздно!.. Да при чем здесь кандидатские — он человек хороший, ты же сам знаешь. Ой, мамочки! Да ведь я не та уже, не та! Понимаешь? Ты хоть это понимаешь?..»

И в таком духе, в таком духе.

Кого только ни возил Венька: пьяных в сиську, иностранцев, писателей, базарных спекулянтов в кепках-«аэродромах», кидавших пятерки на чай, официанток из ресторанов с ихними фраерами развозил по хатам.

Но чтобы такое!.. У Веньки вспотели ладони, он по очереди вытирал их о свитер и, вытирая, слышал, как под ладонью бухает сердце.

Парень заливал здорово, напористо — невеста начала слабнуть. Венька почувствовал это. Парень тоже, видать, почувствовал, от уговоров перешел к командам:

— Никуда ты отсюда не выйдешь, не выпущу. Плевать нам на них, Лелька, плевать! На хороших, на плохих — на всех. Едем ко мне. Прямо сейчас!.. Шеф, разворачивай в город!

Запахло, кажется, воровством настоящим. Венька аж головой крутанул: вот те на! Хотя что же? — не он ведь воровал. Его дело извозчичье. И в город ему, с пассажирами, вполне годилось.

Все же он пока не разворачивался, только скорость чуть сбросил. Потому что те двое окончательно еще не договорились.

Парень — «разворачивай», а невеста — «Аркашенька, опомнись! Что мы делаем, господи!..»

— Шеф, ну что ты телишься? Разворачивай! — простонал парень.

И тут Веньку тоненько щекотнуло что-то. Мысль — не мысль, а так — дуновенье. Атом какой-то проскочил по извилинам. И он, как тогда, на стоянке, спросил:

— А сколько кинешь?

Спросил и напрягся почему-то в ожидании ответа.

— Ну сколько, сколько… — тоже как там, на стоянке, сказал парень — только еще нетерпеливее сказал, злее: — Пару рублей сверху получишь!

Венька смолчал. Продолжал ехать.

— Ну, тройку, шеф! — сказал парень, нажимая на «р» — «тр-ройку».

Венька резко тормознул. Включил свет в салоне и повернулся к ним.

Парня он проскочил взглядом — видел уже, — уставился на невесту. Глазами с ней Венька только на мгновение встретился — не успел даже цвет различить. Круглые, испуганные — и все. Она их сразу же опустила. Но и с опущенными… Нет, не видел Венька подобного ни в кино, ни на картине. Не видел!.. Такая она была вся… такая! Ну не расскажешь словами. Да как рассказать-то? Про что? Про волосы? Про щеки… губы? Про то, какая шея? А такая: раз взглянуть — и умереть. Или напиться вдрабадан, чтобы неделю ничего другого не видеть… И где только она росла-то? Чем ее поливали?..

Венька смотрел.

Становилось неудобно.

Парень усмехнулся углом рта и тихо, словно извиняясь, сказал:

— Видишь, какие дела, шеф? Помоги вот… уговорить.

Венька очнулся. Слова до него не дошли. Просто стукнулись о черепок и разбудили. И сразу же он понял, что сейчас будет. С такой ясностью увидел неотвратимость всего дальнейшего — даже в животе холодно сделалось.

Еще почти спокойно, стараясь не сорваться раньше времени, он сказал парню:

— Вылезай — приехали!

— Как приехали? — не понял тот.

— А так. Дальше ты у меня не поедешь.

— Ты что, шеф, взбесился? — спросил парень. — Мало даю, что ли? Могу прибавить.

— Я тебе сам прибавлю. — Венька психанул. В секунду. Словно на него скипидаром плеснули. — Прибавить?! Сколько? Червонец — два? Н-на! — Он рванул из кожанки скомканные деньги. — Бери! И выметайся!

— А ну-ка, не ху-ли-гань! — раздельно заговорил парень, с твердостью в голосе. И видно стало, что не такой уж он молодой, а вполне самостоятельный мужчина, умеющий когда надо командовать людьми. — И не маши хрустами! Ку-пец!.. Спокойно. Повыступал — и хватит! Все!

Ровно говорил, начальственно, как гипнотизировал.

Только Венька видал таких гипнотизеров. Не раз и не два. Он достал «уговаривалку» — монтировку. Вымахнул из машины, рывком открыл заднюю дверцу.

— Вылезешь, козел?! — спросил, не разжимая губ.

Парень вылез. Губы у него прыгали.

Невеста сунулась было за ним, но Венька, не глядя, так шарахнул дверцей, что невеста отпрянула в угол и закрыла лицо руками.

— Ладно, — сказал парень. — Я выйду. Но ты!.. Бандит!.. Понимаешь? Ты же бандит! Бандюга!.. И куда ты денешься? Я же тебя найду. Под землей раскопаю! Понял ты?!

— Ищи! — сказал Венька.

Он сел за баранку, развернулся, заскрежетав по гравию обочины, — и попер. И попер, попер! — только сосны замелькали, а потом и вовсе слились в сплошную черную стену, летящую навстречу.

Позади тряслась, давилась рыданиями невеста.

Только когда уже показались фонари Академгородка, она перестала трястись. Поняла, видать, что Венька не собирается ни грабить ее, ни чего другого с ней делать.

— Зачем вы с ним так? — заговорила, шмыгая носом. — Ведь ночь. Это ведь километров десять. Как он теперь?

Венька молчал.

— Ну, я понимаю, допустим… Да нет, я ничего не понимаю. Вам-то какое дело? Кто вы мне, право? Брат, сват, судья?

Венька молчал.

— Может, я еще и не поехала бы. Думаете, это так просто, да?

Венька молчал.

Но молчал он только вслух. А про себя… Никогда еще, наверное, Венька так свирепо не ругался.

«Коз-зел!.. Козлина! — скрипел зубами он. — Куртку замшевую надрючил! Джинсы американские!.. Пару рублей сверху, а!.. Торговался еще, гад! ТАКУЮ увозить — и торговался! Гнида с бакенбардами!.. Сидел — мозги пудрил, вешал… лапшу на уши. И — пару сверху! Ромео выискался».

Ах, если бы Веньке она сказала — увози. Да разве бы стал он торговаться! Кожанку бы снял. Рубаху последнюю. Половину таксопарка откупил. На руках бы нес все эти тридцать километров!

…Он остановился возле того же темного крыльца. Лег грудью на баранку: все, мол, точка.

Невеста взялась за ручку дверцы.

— Послушайте… Денег-то у меня с собой нет.

— Иди ты! — буркнул Венька. — С деньгами своими…

Она вылезла из машины, отбежала в сторону, остановилась — боком, настороженно, как собачонка: ногой топни — отпрыгнет.

— Вы подождите тогда — я вынесу.

— Эх! — сказал Венька и рванул с места.

* * *

Веньку судили товарищеским судом. Тот парень выполнил свое обещание — разыскал его. Венька мог отпереться. Свидетелей, кроме невесты, не было, а невеста молчала бы, как мышка. Скандал ведь.

Но отпираться Венька не стал. Да, сказал, высадил в лесу и «уговаривалкой» грозил — точно.

Его спрашивали: какая тебя муха-то укусила? Пьяный, что ли, был?

Венька не стал трогать подробности. Вообще отказался от объяснений. Сказал только:

— И еще бы раз этого козла высадил.

Его на полгода сняли с машины.

Сейчас он за восемьдесят рублей в месяц крутит в гараже гайки и сосет лапу.

Встретились Толя и Гриша…

Писатель Толя и бригадир монтажников Гриша подружились. Мы столь фривольно называем их потому, что сами они друг к другу именно так впоследствии обращались.

Подружились они на отдыхе, в писательском Доме творчества. Для непосвященных это может странным показаться и даже неправдоподобным — для тех, кто думает, что писатели живут в замках из слоновой кости или отгорожены от народа непреодолимой стеной. По крайней мере, в своих собственных творческих домах.

Так вот — чтобы исключить недоразумения: когда не сезон, в этих самых домах отдыхают шахтеры, доярки, железнодорожники, строители. Попадаются иногда и писатели.

Толя и Гриша сошлись на той почве, на которой чаще всего сходятся русские люди. Писатель накануне встречался по случаю заезда с местными коллегами, маленько переборщил — и с утра чувствовал себя неважно: мотор плохо тянул, и голова побаливала.

Бригадир тоже был не в лучшей форме.

После завтрака вышли они вместе прогуляться по городку, похрустеть осенними листиками. Пошли рядом. Познакомились.

— Ну что, Григорий, — не знаю отчества, — сказал в одном месте писатель. — Может, по пятьдесят грамм? — и кивнул головой в сторону открытой рюмочной.

— Я не против! — легко согласился бригадир. — Меня на это дело уговаривать не надо.

Вошли.

— Только уж что по пятьдесят, — сказал Гриша. — Давай по сто пятьдесят. В честь знакомства.

— Нет, старик, — отказался писатель. — Душа-то, она широкая — примет. Да вот организм узкий — сопротивляется.

— А я возьму. Меня пятьдесят даже не щекотят.

Взяли они — каждый свою дозу, выпили, закурили: бригадир — «Беломор», писатель — сигаретку «Элита». Закурили — разговорились. Оказалось, между прочим, что они одногодки — оба с тридцать девятого. Хотя внешне — никто бы не подумал. Бригадир Гриша здоровый был, краснощекий, глаза голубые, чистые, с веселой сумасшедшинкой. Писатель Толя — небольшой, сухощавый, с залысинами, под глазами мешочки.

Толя докурил сигарету, шевельнул левым плечом, поморщился:

— Пожалуй, старик, я еще пятьдесят приму.

— На вторую ножку! — оживился Гриша. — Ну, тогда и я повторю.

С тех пор у них и повелось.

Писатель Толя приехал сюда поработать. Работал он над новой книжкой коротких новелл, в два-три дня «доколачивал», как сам выражался, сюжетик и тогда позволял себе расслабиться — посидеть вечерком в баре.

Бригадир Гриша должен был лечить радикулит. Но он еще дома, перед отъездом, почувствовал себя хорошо и, в силу беспечности характера, решил на лечение плюнуть. О чем и объявил весело уже на следующей встрече:

— А я, Толик, курсовку свою выбросил. Псу под хвост. Помнишь, как у Василия Шукшина: «Свернул трубочкой — и сунул». — Гриша знал литературу. А Шукшина особенно уважал.

— Не зря ли, Гриша? Смотри: погусарствуешь здесь — а он тебя дома опять догонит.

— Ну и хрен с ним. Догонит — тогда и полечусь… Ты посмотри, что вокруг делается! — А вокруг правда бушевала осень — такая, что под сердцем щемило. — И чтобы я — каждый день на процедуры? Да гори они!

Словом, собирались они вместе довольно часто. Беседовали о разном. Схватывались, например, спорить о хоккее. Это уж как водится.

— Ну, вот Харламов, — горячился Гриша. — Что он в последнее время показывает?.. Серпантин этот свой? Схватит шайбу, поволокет — все за ним: вот, думают, будет банка. А он накрутится досыта — и бздынь! — потерял. Хоть бы своему кому отдал, а то — чужому.

— Ну как же, — спорил Толя. — Он свою задачу выполняет: изматывает противника, отвлекает на себя.

— Своих он изматывает! Побегай-ка от ворот до ворот впустую. Не-ет… Я бы на месте тренера ему сказал: или ты играй, понял, или… У меня в бригаде был один такой… мудрило, рационализатор. Наделает шороху, нафинтит: счас, дескать, мы — левой ногой до правого уха. Ну, я подождал-подождал и взял его за жабры. Дома, говорю, рационализируй… в часы досуга, понял? А здесь давай план. И качество. Забивай, короче, шайбы! А то я тебе забью. Я те так забью! — Гриша сжимал полупудовый кулак.

Засиживались они таким образом часов до десяти-одиннадцати. Потом Толик подводил черту:

— Ну, старик… Я, пожалуй, и спать. А то ведь завтра снова на Голгофу.

— Давай, — не удерживал его больше Гриша. — А я пойду администраторшу поуговариваю. — Гриша бил клинья к администраторше — грудастой, большеглазой даме. Но пока безуспешно.

…В другой раз затрагивали производственный вопрос.

— Что, Толик? — спрашивал Гриша. — Трудно — инженером человеческих душ?

— Трудно, — честно сознавался Толя. — Не знаю, как другим, а мне трудно.

— Вот я и говорю!.. У меня же техникум как-никак. Неполный, правда, диплом я не защитил, так получилось. Ну, покрутился какое-то время в итеэр, плюнул и ушел бригадирить. И ты знаешь — лучше. Во-первых, тебя не едренят так в хвост и в гриву — раз. Во-вторых, ты все своими руками пощупать можешь — каждый болтик. А я очень люблю, чтоб своими руками. Ну, а в-третьих, заработок выше…

— Какой, кстати, заработок, Гриша?

— Так-э… В добрые месяцы — до четырехсот рублей… А у вас как? Если не секрет.

— У нас?.. Ну, если напишешь да напечатают — тогда гонорар. А вообще-то, многие служат — получают оклад: надежнее… Я вот, например, служу.

— Где?

— В журнале. Завотделом.

— Это что? Вроде начальника участка, по-нашему? И сколько?

— Сто семьдесят.

— Негусто… Ну а гонорары?

— С этим, старик, сложнее. Тут мы кустари-одиночки. С одной только разницей. Вот представь себе: сделал кустарь табуретку, вынес ее на рынок — получил пятерку. Простая операция: товар — деньги. А теперь представь: ты литератор. Сделал свою «табуретку», принес на рынок — в издательство то есть. Там ее покрутили-повертели — две ножки отломали. Как идеологически шаткие. Или художественно недоброкачественные. Две оставшиеся взяли, через полгода заключили с тобой договор — выплатили двадцать пять процентов. Спустя какое-то время — еще тридцать пять. Остальные — после выхода книжки. А это — года через полтора. А ты в долгах уже весь, как сукин сын… Хотя многие очень неплохо живут. Очень даже… Тут ведь индивидуально.

— Дела… — чесал в затылке Гриша. — А я вот помню, года четыре назад у вас же, в «Литературке» вашей, заметка была. Писал какой-то дух, что надо бы за книжки гонорар сразу не выплачивать. Пусть ее сначала читатели оценят, выскажут свое мнение: если толковая — получи сто процентов, а неважная — держи половину. Я тогда подумал: прав мужик. А это что же получается?.. Погоди-погоди… Ну а если сам он, допустим, строитель? Сдал дом, так? Жильцы помыкались квартал-другой: между панелями дует, полы рассыхаются, батареи текут. Хоп ему: пятьдесят процентов в зубы — и умойся!.. Как же вы, в своей же газете, пропустили такое?

— Демократия, Гриша, — посмеивался Толя. — Глас народа…

Разговаривали на интимные темы, о женщинах — мужики ведь.

— Как дела-то? — показывал глазами в сторону администраторской Толя. — Есть сдвиги?

— Сегодня поставил вопрос ребром, — сообщал Гриша. — Когда? «Почему, — говорит, — я должна уступать вашей настойчивости?» А чувства? — спрашиваю. — Гриша бил кулаком в широкую грудь. — Чувства надо уважать — нет? «У всех, — говорит, — чувства». У кого это еще, интересно? «Да есть тут… некоторое количество». Давай, говорю, раз так, посчитаем, сколько… на сегодняшний день. Кто и кто конкретно? Покажи…

— Да-а, — поднимал бровь Толя. — Вообще-то, подружку не мешало бы завести. Не такой уж грех, а?.. «Ночью хочется звон свой…» М-да… Но ведь для этого, черт-те… подход надо знать. Слова какие-то произносить. Вот чего сроду не умел.

— Ты?! — изумлялся Гриша. — Да за тобой же… любая! Свистни только. — Гриша искренне убежден был, что у артистов и писателей эта проблема не стоит: баб у них — как грязи.

— То-то, что не любая, старик, — виновато улыбался Толя. — Далеко не любая. Я в данной области, как говорится, тюфяк. Абсолютнейший. Бывает, уже и наедине остаешься. И по глазам видишь: ждет она, что ты ее сейчас… за разные интересные места. Так нет, руки, понимаешь, костенеют. Ну, словно тебе предстоит из человека в козла обратиться. Был-был человеком, и вдруг — м-ме-е-е!

— Темнишь, — качал головой Гриша. — Придуриваешься.

— Как хочешь, старик… Не ты один, кстати. Другие тоже не верят. Наоборот даже — сердцеедом считают. Реабилитируете потом, дьяволы… посмертно.

Так вот и прожили они месяц душа в душу. Расстались друзьями. Писатель на прощание подарил Грише свою книжку. Надпись сделал: «С нежностью»…

…Гриша прочитал книгу в поезде. Проглотил часа за три, не спускаясь с полки. Полежал маленько и вдруг — как уколотый — сел. Треснулся макушкой в потолок вагона. И схватился за голову: «Мать-перемать!..»

Но не от боли схватился. «Как же так, а?.. Ведь был человек рядом. Месяц целый!.. Поддавали, братались! О чем говорили-то? О че-ем?! Его же расспросить надо было, выпотрошить: как, куда, зачем? Он же знает! Вот она — книга-то, вот! Ведь тыкаешься, как цуценя мордой! Только пузыри надуваем — мы да мы! А он знает. Чувствуется же!.. Что?! Фиг теперь — раньше надо было. Вот дуб, а! Вот… клык моржовый!..»

Не знаем уж, телепатия тут или что другое, но о том же примерно (он улетал на день позже) думал в самолете писатель.

«Бездарно, бездарно! — качал головой он. — И ведь талдычат отовсюду: новый человек, в корне изменившийся. На экскурсии возят. За круглые столы сажают — толку-то от них, искренности-то. А тут — вот он: голенький, душа нараспашку — кореш! И что же? О чем я с ним? “Пас на пятачок… бабы… сто пятьдесят… сколько в месяц кидают? ” Но это же у всех — от и до! Это же одинаковое. А его собственное? Такое, о чем, может, только себе? Господи, да что это за стиль у нас, что за чириканье повсеместное?! Почему? Скользим… как на воздушной подушке… Ай, как бездарно!..»

Бескорыстный Гена

Познакомились мы при следующих обстоятельствах.

У меня потекла раковина в совмещенном санузле. Закапало откуда-то из-под нее. Снизу. Причем довольно энергично.

Я сходил в домоуправление и записал там в большой амбарной книге: дескать, так и так — течет. Примите срочные меры.

А под раковину примостил пока двадцатилитровую эмалированную кастрюлю, купленную в хозтоварах для засолки огурцов.

Я знал по опыту, что слесарь все равно не придет, но совесть моя, по крайней мере, была теперь чиста.

Слесарь, однако, пришел. На следующее же утро. Это был, я думаю, исторический факт в деятельности нашего домоуправления, который следовало отметить большим торжественным собранием и банкетом.

Звали слесаря Гена. Он был невысоким крепким парнем, с широким лицом и открытым взглядом.

Пока Гена стучал в санузле ключами, я варил на кухне кофе и мучился сомнениями. Слесарю полагалось заплатить три рубля — это я знал. Нет, я не суммировал в голове трешки, которые он может насшибать за день, и не скрежетал зубами при мысли, что заработок его получится выше профессорского. Просто мне никому еще не приходилось давать «в лапу», и я заранее умирал от стыда.

Наконец я решил попытаться оттянуть этот момент, самортизировать его, что ли, и когда Гена вышел из ванной, протирая ветошью руки, я фальшивым панибратским тоном сказал:

— Ну что, старик, может, по чашечке кофе?

Гена охотно принял приглашение.

Не сняв телогрейки, он сел к журнальному столику, заглянул в чашку и спросил:

— Растворимый?

— Нет. Покупаю в зернах и перемалываю.

— О! — сказал Гена. — Как в лучших домах Лондо́на! А растворимый — барахло. Им только пашок грудничкам присыпать.

Гена оказался интересным собеседником. Он, как выяснилось, служил много лет в торговом флоте, избороздил чуть ли не все моря и океаны, побывал и в Гонконге, и в Сингапуре. Особенно красочно Гена рассказывал про то, как гулял, возвращаясь из загранки с большими деньгами. Прямо с причала он ехал, бывало, в лучший ресторан Владивостока — один на шести «Волгах». В первом такси сидел сам Гена, во втором лежал его чемодан, в третьем — фуражка, в четвертом — пальто, в пятом — перчатки. Шестая машина была пустой — на случай, если Гена встретит по дороге хорошего кореша или знакомую девицу.

Потом Гена поинтересовался моими занятиями.

— А ты что, дед, — спросил он, — во вторую смену вкалываешь? (Он называл меня почему-то не «старик», а «дед». Наверное, это считалось более современным.)

Пришлось сказать, что я писатель и работаю в основном дома.

Гена это сообщение воспринял спокойно. Даже не поинтересовался, сколько я зарабатываю. Мои знакомые инженеры спрашивают про гонорар, как правило, на второй минуте разговора.

— Ну вот за эту, допустим, книжку, — говорят они, — сколько тебе, если не секрет, заплатили?

А услышав сумму, наморщивают лбы и так, с наморщенными лбами, сидят уже до конца, подсчитывая, очевидно, сколько же это я зарабатываю в год, в месяц, в неделю и в день.

Гена же только сказал: «Тоже хлеб. Дашь потом что-нибудь почитать», — и этим покорил меня окончательно.

Расставались мы приятелями.

— Дед, — сказал Гена. — Ты мне не займешь трешку до вечера? Крановщика надо подмазать — он нам трубы обещал из траншеи выдернуть.

— О чем разговор! — заторопился я, доставая из кармана заранее приготовленную трешку. — О чем разговор.

«Ну вот и славно, — подумал я. — Вот само собой и разрешилось».

…Вечером совершенно неожиданно Гена принес деньги.

Я попытался было отказаться от них, но Гена запротестовал:

— Да ты что! Скотина я разве — с корешей брать.

— Кто это был? — спросила жена.

— Представь себе… — Я растерянно вертел в руках трешку. — Утрешний слесарь… Занял у меня денег, я уж думал — с концом, а вот, пожалуйста. Даже обиделся: с друзей, говорит, не беру… Мы тут, видишь ли, выпили кофе, поговорили по душам…

— О, да ты демократ, — сказала жена.

— Напрасно смеешься! — обиделся я. — Человека не оскорбили чаевыми, не отодвинули от себя сразу — и он сумел это оценить. Вот тебе, кстати, наглядное доказательство.

На следующее утро, в половине седьмого, кто-то позвонил у наших дверей.

Жена, накинув халатик, пошла открывать.

— Там к тебе, очевидно, — сказала она, вернувшись.

Из-за плеча жены возникла честная физиономия слесаря Гены.

— Не разбудил я тебя, дед? — спросил он.

— В самый раз, — малодушно соврал я, кутаясь в одеяло, как индеец. — Только что собирались вставать.

— Кофейку заварим? — улыбнулся Гена. — Вчера с крановщиком поддали — голова трещит, ужас!

Жена принесла нам кофе и обратно ушла на кухню.

Она молчала, но было заметно, что ее не очень радует столь ранний визит.

От Гены это недовольство не укрылось. Он проводил жену насмешливым взглядом и заговорщически подмигнул мне:

— Видал, как хвостом крутит?.. Ты подвинти ей гайки, дед.

— Да нет, она, в общем, ничего, — заступился я за жену, — она добрая.

— Все равно подвинти, — сказал Гена. — Для профилактики… У меня корень один есть — большой специалист по профилактике. Утром проснется — как врежет своей Мане промеж глаз. Она еще сонная, понял? А он ка-а-ак врежет!.. Та очухается: «За что, Толя?» Молчи, говорит, зараза! Знал бы за что — убил бы!..

Ушел Гена без пятнадцати восемь. Я предлагал выпить по шестой чашке, но он отказался.

— Побегу, — сказал. — А то домоуправ опять хай поднимет.

На второй день Гена заявился ко мне часов в одиннадцать. Жена, слава богу, была уже на работе.

— Дед, — сказал Гена, — я упаду здесь у тебя?

— В каком смысле? — напугался я.

— Ну, брякнусь, — пояснил Гена. — Часа на полтора. В дежурке нельзя — техник застукает. А у меня — веришь? — голова как пивной котел. И ноги дрожат… Ты мне брось какой-нибудь половичок.

Я поставил ему раскладушку. Хотел кинуть сверху матрац, но Гена отказался. Прямо в сапогах он повалился на раскладушку, сказал: «Заделаешь потом кофейку, ладно?» — и через секунду уже храпел, как целый матросский кубрик.

Я попытался под этот аккомпанемент осторожно стучать на машинке, но скоро вынужден был отказаться. При каждом ударе Гена дико взмыкивал, скрипел зубом и отталкивал кого-то короткопалыми руками. Наверное, Гене снились обступившие его скелеты.

Я пожалел Гену, закрыл машинку и ушел на кухню.

На третий день Гена заскочил ко мне после полудня. Жена на сей раз оказалась дома.

Гена был энергичен, возбужден, глаза его азартно блестели.

— Дед, воды нет! — в рифму сообщил он. — Покрути-ка краны.

Я покрутил — воды, действительно, не было.

— Давай пятерку — сейчас будет! — сказал Гена. — Колодец, понял, засорился. И крышу заело. А мы тут самосвал поймали — зацепим ее проволокой, дернем — и порядок!..

— Да, — задержался он на пороге, — пятерку без отдачи — не обижайся. На общую пользу, дед. Со всего подъезда по двадцатнику собирать — это сколько время понадобится! А самосвал ждать не будет.

Через двадцать минут вода правда побежала. А еще через полчаса вернулся Гена. В руке он сжимал полбутылки «Солнцедара».

— Вмажешь, дед? — спросил он. — Твоя доля осталась… А мне пусть старуха кофейку сварит. Для бодрости.

Пришлось выпить «Солнцедар», чтобы не обижать Гену. Сначала-то я рассчитывал только пригубить, а остальное Гене же и выпоить. Но он даже заикнуться мне об этом не позволил.

— Дед, не придуривайся, — оскорбленно сказал он. — Тебе тут самому мало, а мы уж и так по полторы бутылки засадили…

— Слушай, — задумчиво сказала жена, когда Гена ушел. — Я понимаю, это не очень красиво выглядит, но попробуй занять ему денег. Нет, я не про трешки говорю. Займи сразу побольше — есть такой способ отвязаться.

Так я и поступил.

На другой день, когда Гена заскочил ко мне перехватить рубль, я, отворачивая глаза, протянул ему четвертную — под предлогом, что мелких нет.

Гена исчез на целую неделю, и мы было уже вздохнули с облегчением.

Но в следующее воскресенье я случайно встретил его на улице. На Гене был роскошный японский плащ, пестрый шарфик и кожаная короткополая шляпа.

— Дед! — радостно кинулся он ко мне. — Ты где пропадаешь? Я два раза уже к тебе заходил — и все мимо. — Он достал из кармана пачку денег и отсчитал двадцать пять рублей. — Держи, пока есть. А то я после премии отгул взял на четыре дня: начну гудеть — тогда пиши пропало.

Я принес деньги домой и молча выложил на стол.

Жена вопросительно вскинула на меня глаза. Я кивнул.

— Это конец! — бледнея, сказала она…

В понедельник жену подозрительно срочно отправили в длительную командировку. Она прибежала домой — собраться, и глаза ее сияли свежо и молодо. Она даже напевала что-то негромко, укладывая чемодан.

Никогда мы еще так легко не расставались.

Я проводил ее в аэропорт и возвращался домой затемно.

На углу моего дома буфетчица выталкивала из «гадюшника» запозднившуюся компанию. Над дверью «гадюшника» горела лампочка, и в тусклом свете ее я узнал в одном из гуляк Гену. Гена прижимал к груди три бутылки уже знакомого мне «Солнцедара».

На всякий случай я укрылся за телеграфным столбом.

— Ладно, парни, пусть она застрелится! — бодро говорил собутыльникам Гена. — Есть куда пойти… Тут у меня рядом один корень живет — вот такой мужик. Свой в доску. Баба у него, правда, отрава, но он ее сегодня в отпуск проводил…

Я поднял воротник, покрепче надвинул шляпу и пошел ночевать на вокзал.

Игра в откровенность

Оранжево-фиолетовым сентябрьским вечером во двор школы № 148 стекались поодиночке озабоченные родители.

Родительниц не было. Учительница четвертого «Б» класса Алевтина Прокопьевна скликала на этот раз исключительно отцов — и, стало быть, вопрос предстоял нешуточный.

В двух случаях поднимают по тревоге одних мужчин: когда дело пахнет порохом и когда надо срочно решить, по сколько сбрасываться к Восьмому марта.

До Восьмого марта было еще далеко. Значит, запахло порохом.

Покинув различные народнохозяйственные объекты, шагали в школу усталые папаши, не поднимая глаз на пышной осени таинственный багрянец.

Шли в числе прочих и незнакомые пока еще друг с другом родители: Сидоров, Владыкин и Копницкий.

Молодой и бесшабашный папаша Сидоров был раздосадован. Сегодня ихней бригаде подвернулся хороший калым на тарной базе — и это собрание было нужно ему, как собаке пятая нога. Хорошо еще, что ребята вошли в положение, обещали его из доли не исключать. Однако после работы предполагалось, по традиции, обмыть калым — и вот это мероприятие теперь безнадежно ускользало от папаши Сидорова. Правда, ему как уходящему открыли одну из заранее приготовленных бутылок, он принял сто пятьдесят и зажевал чаем. Но одно дело — выпить на бегу, незаработанное, и совсем другое — со всеми вместе, не торопясь, когда чувствуешь, что хорошо повкалывал и семье принесешь, а сейчас в своем праве.

Впрочем, досада папаши Сидорова, ввиду легкости его характера, была неглубокой, мимолетной.

«Воспитатели!.. — с веселой злостью думал он. — Учат их, учат в институтах… с короедами, понял, не могут справиться!.. Ко мне вон, если че, папу-маму не вызывают. Бугор как возьмет за шкирку — не обрадуешься… Даром что институтов не кончал…»

Интеллигентный папаша Копницкий, привыкший мыслить не просто словами, как все люди, а законченными литературными категориями, содержащими обязательный заряд иронии, думал о другом: «Интересно, что еще изобрела наша неугомонная Алевтина Прокопьевна? Какую живинку намерена она привнести в процесс формирования подрастающей смены?.. Ах, избави бог нас и наших детей от учителей-отличников, учителей — передовиков народного просвещения, орденоносцев и чемпионов. Бедные, бедные ребятишки, чьи пятерки — лишь предмет удовлетворения честолюбия наставника и чьи двойки — только досадные препятствия на пути к чемпионскому званию».

Папа Владыкин ни о чем не думал. Угрюмо шагал он сквозь листопад, неся на крутых габардиновых плечах тяжелый груз забот ответственного работника. Лишь изредка, когда под его неразборчивой ногой особенно громко всхрустывали пожухлые листья, папа Владыкин вскидывал каменный подбородок, и в мозгу его загоралось единственное слово: «Выпорю!»

Алевтина Прокопьевна, высокая нервная блондинка, со впалыми щеками и вертикальными, навечно воодушевленными глазами, встречала родителей у дверей класса. Было в ее облике что-то старомодное, подвижническое. Так не в первый раз подумалось папе Копницкому, встречавшемуся с учительницей и раньше. Он поздоровался с Алевтиной Прокопьевной за руку и, как старый знакомый, произнес несколько обязательных фраз.

Папа Сидоров, сказав про себя: «Ну и шкыдла!» — боком прошмыгнул в класс и, по давней привычке, отправился прямиком на «камчатку».

Папаша Владыкин учительницу видел впервые, но, будучи человеком опытным в житейских делах, сразу же определил: «Без мужика колотится бабенка».

Алевтина Прокопьевна начала собрание с традиционного обзора успеваемости. Оказалось, в частности, что сын гуманитария Копницкого — Игорь, лучший в классе литератор, наследственно хромает по арифметике, а способный, но хулиганистый Петя Сидоров учится либо на пятерки, либо на единицы и середины не знает.

При этом папа Сидоров сморгнул зелеными глазами, а папа Копницкий слегка приподнял плечи: дескать, увы-увы — прискорбно, но факт!

Про ровно успевающего Борю Владыкина учительница ничего худого сказать не могла, но папе Владыкину крышка парты больно врезалась в живот, и он мрачно подумал: «Выпорю».

— А теперь, товарищи родители, — сказала Алевтина Прокопьевна, — я должна сообщить вам тревожную вещь: дети становятся нехорошими! — Тут она слегка заломила руки и так, с заломленными руками, пружинисто прошлась туда-сюда вдоль доски. — Да! Нехорошими!.. Они курят и ругаются скверными словами! Недавно Петя Сидоров… — Алевтина Прокопьевна сделала паузу и поискала глазами незнакомого родителя Сидорова. Но не нашла. — Петя Сидоров пришел в школу, пропахший табаком, как… я не знаю кто… А когда наши девочки сделали ему замечание, он их так назвал, так назвал!.. Я даже мысленно не могу повторить этих слов!

«Вот суконец! — изумился папаша Сидоров. — А я-то на бабу грешил. Думал, это она сигареты у меня ополовинивает, чтоб меньше курил…»

— Дурные примеры, как известно, заразительны, — продолжала учительница. — Петя Сидоров оказался не одинок. Я поставила себе целью узнать, кто еще из ребят курит или ругается, — и кое-что выяснила.

И Алевтина Прокопьевна, помолодев глазами — поскольку речь зашла о ее педагогической находчивости, — принялась рассказывать хмуро слушавшим ее родителям про свой эксперимент.

В воскресенье она повела ребят на экскурсию в березовую рощу. Там дети собирали гербарий, упражнялись в устных описаниях осеннего леса, играли. И когда переиграли во все известные игры, а домой идти еще не хотелось, караулившая этот момент Алевтина Прокопьевна, как бы между прочим, предложила им совершенно новую игру — в откровенность.

«Неужели раскололись?» — замер с приоткрытым ртом папа Сидоров.

«Ай да Алевтина! — язвительно усмехнулся папа Копницкий. — Ай да новаторша! О таком бы опыте — да в “Учительскую газету”… Интересно, сама она им тоже все откровенно говорила? Например, что затеяла эту игру с целью выявления злокачественного элемента?..»

— В общем, курят и ругаются еще, как они сами сознались, Боря Владыкин и — что я никак не ожидала — Игорь Копницкий…

«Тьфу, салаги!» — расстроился папа Сидоров.

«Выпорю!» — окончательно решил задыхающийся в тисках парты папа Владыкин.

Один Копницкий принял сообщение спокойно. «Ну что же, — раздумчиво поднял он глаза к потолку, — Игорехе сейчас одиннадцать. Сам я попробовал это зелье в семь лет. Или в шесть?.. И выражения, разумеется, знал. Правда, не произносил. Да они все уже их знают. Разница в том, что один произносит, а другие нет».

— Я только прошу вас, товарищи, — говорила между тем Алевтина Прокопьевна, — не принимать пока никаких решительных мер. Постарайтесь даже не показывать детям, что вы про все это знаете. Будем действовать исподволь. Мы тут, со своей стороны, кое-что уже организовали. — Она интригующе подняла брови. — Зеленый патруль! Так мы его условно назвали. В общем, это специально выделенные дежурные, которые на переменах прислушиваются к разговору тех, кто… ну-у… ненадежен. И затем докладывают мне лично.

У папы Сидорова отпала челюсть.

«Во дает баба! — ахнул он. — Шпионов приставила! Надо же!»

Папа Владыкин почувствовал себя ограбленным. У него было такое ощущение, будто кто-то вдруг вырвал из его занесенной руки карающий ремень.

Ироничный папа Копницкий впервые за все собрание растерялся. Он судорожно пытался решить задачку на морально-этическую тему со многими неизвестными. И никак не мог…

В тот же вечер молчаливый ужин в семье Владыкиных закончился столь же молчаливой поркой. Помня наказ Алевтины Прокопьевны, папа Владыкин действий своих не объяснял.

Не подвел учительницу и родитель Сидоров. Он только сказал жене:

— Зашей этой цаце карманы.

Что послушная его Маруся тут же и выполнила.

У Копницких дело обошлось вовсе без эксцессов. Озадаченный папа весь вечер обсуждал с мамой абстрактную проблему этичности отдельных методов школьного воспитания. Обсуждали они ее громко: в демократичной семье Копницких принято было ничего не скрывать от ребенка. Конкретных имен, правда, родители не называли, заменяя их такими оборотами, как «допустим, некая учительница некоего четвертого класса…»

На другой день в школе № 148 произошло ЧП. Во время большой перемены был жестоко поколочен и вывалян в грязи «зеленый патруль» в составе отличниц учебы — Пупыкиной и Бякиной.

Алевтина Прокопьевна протрубила новый сбор родителей.

Агенты-элементы

Зашел ко мне в одно из воскресений сосед, Сысоев Иван Матвеевич. Задал странный вопрос:

— Яковлич, когда писателя работают?

Я, признаться, вздрогнул. И смешался. Поскольку сам последние месяца два ни черта не работал, а только маялся из-за того, что не работаю, этот вопрос прозвучал для меня не вопросом, а укоризной: дескать, вы, сукины дети, работаете когда-нибудь вообще-то?..

— То есть? — спросил я.

— Ну вот — когда: ночью сочиняют или с утра садятся?

— А-а! — У меня отлегло от души. — Это кто как. Которые ночью, а которые с утра. Тут, Иван Матвеевич, все индивидуально. Я, например, по утрам… стараюсь. А в чем дело-то?

— Опростоволосился я, похоже, Яковлич, — вздохнул Иван Матвеевич. — Так опростоволосился…

И Сысоев рассказал мне свою историю.

Иван Матвеевич пристрастился последнее время ходить в баню. И не только из-за пара. Веничком постегаться он, вообще-то, любил, но с возрастом у него голова перестала сильный пар выдерживать. Тело еще просит, а голова не держит. Так что корни этой страсти глубже лежали.

Сысоевы с год назад в город переехали — из районного центра. Как Иван Матвеевич на пенсию вышел, так они свой домишко обменяли на однокомнатную квартиру — поближе к детям. И здесь, в большом городе, Иван Матвеевич затосковал. Старухе-то проще — ей на день внучат подбрасывают. А Иван Матвеевич затосковал. Собственно, не затосковал, не то слово — растерялся как-то. Выйдет на улицу, глянет кругом — все люди одинаковые. Вроде и разные — одеты, обуты, причесаны по-разному — но одинаковые. То есть они так одеты и обуты, что не отличишь: кто из них богаче, кто беднее, кто начальник, кто рядовой. Идет, допустим, навстречу человек — Иван Матвеевич силится угадать, кто он такой, и не может. То ли кандидат наук, то ли слесарь выходной, то ли, не приведи бог, жиган какой-нибудь.

У себя в райцентре Иван Матвеевич почти всех не только на лицо помнил, но даже знал, кто чем дышит. И хотя там люди тоже одевались не так, чтобы один, допустим, в поддевке, а другой во фраке, у Ивана Матвеевича никогда подобного чувства не возникало. А здесь он растерялся. Не знал даже, как ему к людям обращаться. Окликнешь: «Эй, паренек!» — а он, может, Герой Труда или депутат Верховного Совета. Сунешься: «Дорогой товарищ!» — а он вдруг интурист. Из капиталистической державы.

Вот Иван Матвеевич и повадился — в баню. Сначала-то он раз в неделю ходил, по старой привычке, а когда обнаружил, что в бане ему легче, понятнее, — зачастил.

А в бане действительно все проще оказалось. Заходят, к примеру, двое парней. Оба в дубленых полушубках, при портфельчиках, волосы из-под шапок длинненькие. Кто такие — бес их душу разберет. Начинают, однако, раздеваться. Иван Матвеевич наблюдает. Сняли полушубки — под ними одинаковые пиджаки, с блесткой. Пока, значит, туман. Скинули пиджаки, остались в шерстяных рубашках, без галстуков. Это Ивану Матвеевичу тоже пока ничего не говорит: в городе галстуки не шибко любят, даже люди солидные — руководящие или ученые. Растелешились парни окончательно — и сразу полная ясность: у одного на каждой коленке по знаку качества вытатуировано, а у другого поперек ляжек надпись: «Они устали».

И все. Можно в отношении этих парней самоопределиться. Уже знаешь, как с ними разговаривать.

— Сынок, а сынок, — начинает Иван Матвеевич, — что-то низковато значки нарисовал! Надо бы чуток повыше. У тебя там есть где.

Рядом сидящий мужчина, тоже пожилой, вроде Ивана Матвеевича, подхватывает:

— Дак, может, у него там пока только количество наросло. А с качеством еще слабовато.

Парень видит, что с ним по-доброму, не обижается, скалит зубы. Слегка даже застенчиво скалится: что, мол, поделаешь — дурак.

Попробовал бы Иван Матвеевич вот так вот снисходительно пошутить с ним одетым — когда он в дубленке своей, в заграничном пиджаке с блестками, в модных ботинках на высоких каблуках. Иван Матвеевич, был случай, раз вякнул. В магазине, в очереди за пивом. Ох, как его отбрили тогда. «Иди, — сказали, — пахан, воруй!..»

А здесь ничего. Здесь все голые, все мужики, хотя и далекие друг от друга по возрасту.

Дружок «качественного» тоже ухмыляется и прикрывает надпись веником. Самому, наверное, смешно: какого там, к лешему, «они устали» — такими ногами мировые рекорды бить можно!

Ивану Матвеевичу делается хорошо, душевно.

— Идите, ребята, — разрешающе подмигивает он парням. — Похлещитесь. Там мужики добренько наподдали — аж волосы трещат.

Или другой случай. Заходит мужчина. В годах, солидный, с начальственной замкнутостью на лице. Между прочим, тоже в дубленке. Начинает неторопливо раздеваться, ни на кого не глядит и локтями старается не касаться. Вернее, глядеть-то глядит, да не видит. Так посмотрит, будто нет тебя, будто вместо тебя стекло прозрачное.

Иван Матвеевич ждет: «Давай-давай, гражданин хороший… Счас увидим, что ты за птица».

Разделся мужчина — и вот он уже для Ивана Матвеевича весь как на ладони. Под правым соском шрам резаный. Только не скальпель здесь прошелся, а осколок — Иван Матвеевич умеет отличить. И ноги мелко посечены в нескольких местах.

— Где же это тебя, полчок, так поклевало? — спрашивает Иван Матвеевич.

Мужчина догадывается, о чем речь, косит глазом вниз, на собственную грудь. Ему уж давно шрам без зеркала не видно: грудь большая, рыхлая, курчавым седым волосом поросла.

— В Белоруссии, — говорит он. — Под Витебском… Мина.

— Вижу, что не курица, — кивает Иван Матвеевич. — Пехота?

— Она. Царица полей. — Мужчина внимательно смотрит на Ивана Матвеевича. — Тоже, гляжу, отметился?

— А как же. Первый раз под Москвой, последний — под Будапештом. Песню слыхал, поди: «А на груди его светилась медаль за город Будапешт»… Вот там мне и засветило.

— Да-а, — качает головой мужчина. — Там засвечивали…

Ему уже пора идти, он все приготовил — мыло, мочалку, веник, — но не уходит. Поставил таз на колени, сидит, мелко головой кивает каким-то своим мыслям и опять в сторону смотрит. Только не прежним твердым взглядом, а добрым, оттаявшим.

— Ты в каком звании закончил? — спрашивает он Ивана Матвеевича.

— Старший сержант.

— А я рядовой. Не дотянул до генерала, — усмехается мужчина. — Всего полгода повоевал… Зато потом полтора года на костылях прыгал. Да-а… Ну, как там сегодня? Есть парок-то?

— Иди погрейся, — говорит Иван Матвеевич. — Я маленько продышусь да, может, еще разок слажу. Подряд-то тяжело голове. Не держит.

Мужчина уходит, а Иван Матвеевич смотрит ему вслед и думает про себя: «Вот жизнь… К одетому-то небось на кривой козе не подъедешь. А разделся — и пожалуйста: свой мужик. Солдат. Окопник. Крученый, моченый, с редькой тертый…»

Короче, прижился Иван Матвеевич в бане, полюбил ее. Он вообще пришел к выводу, что городской человек только здесь и настоящий, в той цене, которую ему природа и жизнь определили. А на улице он тряпками завесится, форсу на себя напустит, идет — не дышит. Хотя, может быть, у него пузо сбоку и вместо души пятак.

Не исключено, что Иван Матвеевич несколько идеализировал баню. Но что поделаешь, если он находил здесь определенные, бесспорные преимущества.

Так, например, в бане не воровали. Хотя закрывающихся кабинок не было, а были, по-современному, открытые соты-ячейки. Выбирай любую, складывай одежонку. По первости Иван Матвеевич еще опасался. Надевал что попроще: старые галифе, сапожишки стоптанные, пиджачок лоснящийся. Лишний рубль, на пиво припасенный, под стельку незаметно прятал. А потом видит — народ смело держится: одеты все нормально, часы на глазах друг у друга снимают и спокойно кладут в карманы (а брюки-то в раздевалке остаются висеть, с собой в мойку их никто не берет), за веники с банщицей рассчитываются — кошельки открыто достают. Иван Матвеевич стал тогда тоже надевать в баню лучший свой, единственный костюм. И часы дома больше не оставлял. Ему приятно было — когда кто-нибудь вдруг спрашивал: «Мужики, а сколько время? Кто скажет?» — раньше других вынуть часы и, далеко, видно отставив их от глаз, сообщить: столько-то, мол.

Он даже на примере бани самодеятельную теорию развил — относительно положительных изменений в нашей жизни. У него дома имелась пластинка, еще довоенная, с рассказом Михал Михалыча Зощенко «Баня». Так в той, ранешней бане, описанной в рассказе, можно было не только со штанами распрощаться — там шайку могли из-под носа свободно утянуть. И в сравнении с зощенковской теперешняя баня казалась Ивану Матвеевичу прямо островком наглядности — наглядности того, как выросло благосостояние людей и окрепла их сознательность.

Его, правда, другой, тоже самодеятельный, теоретик пытался как-то охладить. Ленивый такой детина с вершковой челюстью, похожий на одного киноартиста, который все бандитов играет. Это потому здесь все такие честные, объяснил он, что теперь центр воровства переместился из бань. Именно по причине возросшего благосостояния. Воры, дескать, тоже стали побогаче, не мелочатся. Ну что он тут возьмет? Костюм? А на кой он ему сдался? Сюда же люди хоть и не в тряпье одеваются, но и не как в театр, допустим. У него этот костюм даже на портянки не купят — теперь портянок не носят.

Что еще? Часы? Сколько они стоят? Двадцать восемь рублей? Ну, вот — двадцать восемь… новые. А за старые ему от силы пятерку дадут. Да еще не дадут, побоятся связываться.

— Так что, папаша, — подвел итог детина, — философия твоя на песке… А ты вот попробуй приди сюда в американских джинсах. Которые двести рублей на толкучке стоят. Попробуй заявись — и пойдешь домой с голой женей. Засверкаешь.

Иван Матвеевич удивился: это что же за штаны такие, что двести рублей стоят?

— Да вот студент как раз снимает, — показал детина. — Вон, гляди, с нашлепкой на заднице.

И тут оказалось, что на песке-то его собственная философия.

Студент не снимал штаны — надевал. Значит, они провисели здесь часа полтора — и никто их пальцем не тронул. Вдобавок студент достал из кармана своих двухсотрублевых штанов стовосьмидесятирублевые электронные часы на золотом браслете.

Детина, наблюдавший эту сцену, только крякнул. А Иван Матвеевич не стал его добивать, проявил великодушие победителя.

…Довольно долго длилась эта идиллия. И, возможно, не прервалась бы вовсе, если бы не толкнулась в голову Ивана Матвеевича одна неприятная мысль.

Сидел он как-то в раздевалке, отдыхал после парной, промокался полотенцем, поглядывал вокруг. А посмотреть было на что. Рядом компания молодых парней расположилась, чем-то очень похожих друг на друга: здоровые все, белокожие, в меру откормленные, спины, плечи, шеи — как из мрамора высеченные. Иван Матвеевич у внука в учебнике по истории картинку видел, называлась она «Борьба богов и титанов». Так вот, очень эта компания напоминала тех мужиков, с картинки. Только что не боролись — анекдоты рассказывали. И ржали на всю баню.

Смотрел на них Иван Матвеевич, смотрел и чего-то подумал: «А ведь сегодня вроде четверг…» И машинально уточнил вслух:

— Ребятки, у нас сегодня что? Четверг?

— Четверг, дядя, — ответили ему.

Да, был четверг. Будний день. Первая половина. Ивана Матвеевича вдруг охватило беспокойство. Пока еще смутное, неотчетливое. Он обшарил глазами раздевалку. Заметил в дальнем углу дряхлого старичка, изувеченного грыжей. Еще двое в соседнем ряду беседовали, да через проход какой-то дедок тесемки у подштанников развязывал. Ну, эти, ясное дело, пенсионеры — у них свободное время ненормированное… Иван Матвеевич в мойку прошел — там насчитал пять человек преклонного возраста. Остальной же народ был строевой, крепкий, мускулистый, сытый, не заезженный пока работой и годами не сгорбленный.

Иван Матвеевич вспомнил, что так же было в прошлый раз, и в позапрошлый, и во все прочие дни. В бане хозяйничали главным образом молодые люди. Хозяйничали умело. Знали, как поднять пар, чего примешивать в воду для духа, на полок лезли в круглых войлочных шапках, в рукавицах. Парились не по-мужицки — когда один раз, но до кровяных полос на теле, пока веник в голик не превратится, — а со вкусом, с передышкой, медленно доводя организм до сладкой истомы.

Иван Матвеевич значения этому не придавал. Просто не задумывался как-то. Пока не кольнула его вот эта самая мысль: «А день-то ведь будний…»

С тех пор и заползла ему в душу отрава. Он приходил в баню, убеждался, что контингент опять тот же, и удрученно думал: «Черт возьми!.. Это что ж делается, а? Рабочих рук не хватает, по городу кругом объявления висят: там требуются, там требуются…» Про сельскую местность ему даже вспоминать больно было. У них в райцентре, в ремонтных мастерских, где сам Иван Матвеевич протрубил пятнадцать лет, работали в основном пэтэушники — пацаны-допризывники с куриными шеями. А здесь… Полбатальона ядреных, в самом соку мужиков веничками машут. Белым днем!.. А если в масштабе города взять? Перемножить на все бани? Армия!

Иван Матвеевич недоумевал. Что за люди? Кто они?.. Посменно работают? Ночью у станка отстоит, а днем в парную?.. Попадались и такие. Иван Матвеевич узнавал их по усталым лицам, по кругам под глазами. Догадывался: отломали мужики ночную, теперь расслабляются. Но сколько попадалось-то? Два-три человека, не больше… Спортсмены?.. Забегали спортсмены — лишний вес согнать. Хотя Иван Матвеевич не понимал, почему они свои излишки днем сгоняют. Днем-то небось и спортсмены где-то работают. Или учатся. Ну, ладно — пусть днем. Так ведь и спортсменов по пальцам сосчитать можно было. И даже не пришлось бы для этого разуваться.

А остальные? Гладкие, свежие, уверенные в себе… Еще бы ладно, мойся они нормально, сколько человеку положено: отшлифовал веником задницу, голову намылил, под душем ополоснулся — и хорош. Так нет, часами сидят. Бутерброды из портфелей достают, рыбу вяленую, пиво. В карты играют, сволочи! В преферанс. Сгоняют кон, в парной похлещутся и снова — четыре сбоку, ваших нет.

Иван Матвеевич прямо озлобляться начал. Ловил себя на том, что сидит и, сцепив зубы, думает: «Вот бы где облаву-то устроить. Оцепить милицией, повыудить этих сазанов… Где же вы, спросить, милые, ряшки-то поотожрали?..»

В конце концов он не выдержал — заговорил с одним таким. Заговорил, конечно, нехорошо — что греха таить… А человек этот, которого Иван Матвеевич себе наметил, выделялся среди других: молодой, из себя красавец, плечи широченные, в поясе тонкий, живот ровными брусочками выложен, ноги длинные, мощные, посильнее, однако, чем у того парня татуированного. Но не спортсмен. Лицо больно вдумчивое, а волосы, наоборот, легкомысленные — до плеч. И зачесаны размашисто, как у артиста на открытке.

Вот Иван Матвеевич с ним рядом и подсел.

— Интересная жизнь получается… — с ехидцей начал он.

— Вы ко мне? — повернулся длинноволосый.

Ивана Матвеевича передернуло. Смотри ты: «Ко мне!» В кабинете он, понимаешь, сидит. Трудящихся принимает…

— Интересная жизнь, говорю! — возвысил он голос до звона. — Четыре часа в баньке прохлаждаемся, три часа потом в пивной сидим, час туда-обратно на дорогу — рабочий день долой. Ловко! — Он сам изумился полученному результату. — Ловко выходит!..

— Не знаю, — пожал плечами длинноволосый. — Я пива не пью, мне нельзя.

— Ну, конечно, тебе нельзя, — издевательски посочувствовал Иван Матвеевич. — Ты же больной. Сразу видно — чахотошный.

— Вы!.. — сказал человек возмущенно. Он смотрел на Ивана Матвеевича растерянными глазами. Ничего не понимал.

Но сидевший напротив мужчина, с мятым лицом и прозрачными нагловатыми глазами, кажется, догадался, что к чему, раскусил Ивана Матвеевича.

— Что, папаша, — заговорил он, — тунеядцев ловим? Собственная инициатива или по линии профсоюза?

— Тебе-то что? — окрысился Иван Матвеевич.

— А то, — сказал мужчина. — Товарищ, которого вы в данный момент атакуете, не тунеядец. Далеко не тунеядец, смею вас заверить. Он, дорогой папаша, солист балета. И, между прочим, заслуженный артист республики. А также, между прочим, депутат районного Совета.

Ивана Матвеевича прошиб второй слой пота: под горячим холодный выступил. Едрит твою в колено! — так вбухаться. Боялся одетого депутата зацепить, а напоролся на голого!..

Длинноволосый встал и быстро прошел в моечное отделение.

Иван Матвеевич смотрел на мятого мужчину — дурак дураком.

Тот смеялся глазами: наслаждался, змей, произведенным эффектом.

Иван Матвеевич все же обрел себя. Решил, что сразу-то сдаваться несолидно.

— Так, — сказал. — Депутат?

— Депутат, — подтвердил мужчина.

— А эти? — Иван Матвеевич кивнул в сторону. — Тоже все депутаты? У них здесь что, выездная сессия?

Мужчина захохотал.

— Остроумно, остроумно! — похвалил он Ивана Матвеевича. — Нет, конечно, не все депутаты. И тем не менее я вас разочарую. Вон, видите того, усатого? Писатель. Предпочитает работать по ночам. Такая у него привычка. Манера такая. Ну а днем… почему бы здесь не отдохнуть? Как говорится, думали-гадали, куда пойти — в театр или в баню, — выбрали что подешевле. (У писателя была настолько пропитая рожа, что Иван Матвеевич крепко усомнился в характере его ночной работы. Но смолчал.) Подальше, — продолжал мужчина, — четверо молодых людей — музыкальный квартет «Трубадуры». Очень известный. Вроде «Песняров». Не слыхали? Ну как же! Они часто по телевизору выступают… По второй программе… Этот, что с веничком в парную направился, — к сожалению, мы видим сейчас не самую талантливую часть его тела, — знаменитый спортсмен. Шахматист. Гроссмейстер…

Иван Матвеевич хотел спросить: «А ты кто такой, что про всех знаешь?» — но мужчина опередил его:

— Вижу, вас заинтересовала моя осведомленность. Вы хотите узнать, кто я. Ну что же… — Он наклонился к Ивану Матвеевичу и серьезно сказал: — Сам я — шпион… Агент иностранной разведки. Прячусь здесь от органов. Очень удобное место: все голые — трудно узнать. Да-с… все наги и обтекаемы, яко осетры…

— Тьфу! — вскочил Иван Матвеевич. — Тьфу, паразиты! Все вы тут… агенты-элементы! Гадье, в душу вас! Придурки!..

Он ушел домой до крайности возмущенный, обиженный, и дал себе слово: в баню больше ни ногой. Чтобы не видеть мордоворотов этих, сволочей, захребетников…

Но дома Иван Матвеевич мало-помалу успокоился, отмяк — и засомневался: а может, этот, с поношенной физиономией, только про себя заливал? А про других все правда? Ведь если он про всех сочинил, то надо тогда взрывать эту баню динамитом. К чертовой матери.

Вот с такими сомнениями Иван Матвеевич и заявился ко мне. Пришел узнать: когда работают писатели? И может ли такое быть, чтобы длинноволосика в депутаты избрали? И вообще — сориентироваться пришел.

Я успокоил Ивана Матвеевича как сумел. Сказал, что в миллионном городе все может быть. Много есть профессий, не привычных для простого понимания. Существует также значительная прослойка людей свободного труда. Опять же, одними отпускниками можно враз все бани заполнить. Я даже вспомнил знакомого длинноволосого депутата. Правда, он был не артистом, а токарем с инструментального завода.

Потом мы еще хорошо пофилософствовали, опираясь на теорию относительности и закон перехода количества в качество. Дескать, там, где народу вообще больше, всяких людей больше — как приличных, так и дерьма разного, прохвостов. Надо про это спокойно знать и не отчаиваться. Главное, все равно хорошие преобладают — и среди одетых, и среди голых.

Так мы поговорили с Иваном Матвеевичем, но, когда он ушел, я подумал, что облаву-то все-таки не мешало бы устроить. Черт его знает, действительно, многовато развелось каких-то подозрительно сытых, уверенных и нахальных типов. И должности какие-то странные повозникали, когда можно среди бела дня в бане потеть, а зарплата между тем будет капать.

Впрочем, возможно, я потому так подумал, что у меня вот уже два месяца не клеилась работа и мне на самого себя хотелось устроить облаву…

Унылая пора

Как Худяков ни старался подгадать к самому началу собрания — даже выкурил за углом школы подряд две сигареты, — он все-таки пришел раньше назначенного срока.

В школьном коридоре он увидел исключительно одних только женщин. Они стояли вдоль стен, возле подоконников, друг с дружкой не разговаривали, а лица у всех были почему-то некрасивыми, замкнутыми — так Худякову показалось.

Дамы его, конечно, сразу заметили — как единственного мужчину. Десятка два напряженных взглядов скрестилось на Худякове — он даже остановился растерянно и прижмурил глаза, почувствовав себя так, будто пришел сюда отдуваться за всех неявившихся папаш, за все преступное отцовское разгильдяйство.

Возможно, Худяков вошел бы в школу по-другому, как говорится, с поднятой головой, если бы сын его Витька числился круглым отличником или, по крайней мере, твердым хорошистом. Но Худяков был заранее сориентирован, что идет на собрание краснеть.

Жена Зинаида прямо так и заявила:

— Сходи — покрасней. А моих сил нет больше. Мне там на других родителей глаза поднимать стыдно.

Слава богу, Худяков ненадолго приковал к себе всеобщее внимание. В другом конце коридора показалась классный руководитель Вероника Георгиевна; мамаши враз колыхнулись от стен, окружили ее, засеменили рядом, жадно заглядывая в глаза…

Худяков занял место на последней парте, схоронившись за широкую спину и пышно взбитую прическу чьей-то крупной мамаши. Он не знал, какие бывают родительские собрания, и опасался, что вот сейчас учительница выкликнет его фамилию, возможно, даже поставит у доски и начнет конфузить за неспособного сына в присутствии этих строгих женщин.

Ничего подобного, однако, не случилось. Вероника Георгиевна достала из портфеля стопку тетрадей и заговорила о результатах последнего сочинения.

Сперва она назвала отметки, начиная с худших и двигаясь к лучшим. Имя Вити Худякова мелькнуло сразу после немногочисленных двоечников. На этот раз он получил тройку. Нетвердую, правда. С грехом пополам натянутую.

Но в общем Вероника Георгиевна сказала, что классом она довольна. Большинство ребят справились с темой, а некоторые прямо-таки порадовали ее своими успехами.

— Зачитаю несколько образцовых сочинений, — сказала Вероника Георгиевна. — Возьмем, например, Люсю Сверкунову… Ну, что тут можно сказать? Умница девочка. Старательная. Вот послушайте, как она пишет…

Худяков поерзал на парте — добросовестно приготовился слушать.

Задание у них, оказывается, было — написать про осенний лес, и называлось сочинение поэтому «Унылая пора, очей очарованье…»

Люся Сверкунова, правда, очень красиво обо всем написала: «Лес осенью стоит печальный, словно бы умирающий… Деревья роняют свой пышный наряд… Серебряная паутина блестит на солнце, едва пробивающемся сквозь мглистые облака…» — и так далее.

«Есть же дети у людей, а!» — позавидовал Худяков и стал оглядывать сидящих в классе женщин, пытаясь угадать — которая же из них счастливая мама Сверкунова.

«Да вот же она!» — сообразил наконец Худяков.

Мама Люси Сверкуновой — та самая дама, за спину которой он прятался, — сидела перед ним с полыхающими от гордости ушами и бисеринками пота на круглой шее.

Вероника Георгиевна огласила между тем следующее сочинение.

И это показалось Худякову ничуть не хуже первого. Было в нем сказано и про ковер листьев, и про паутину, и про мглистые небеса. Не так ловко сказано, как у Люси Сверкуновой, но тоже хорошо.

Видать, учительнице самой очень нравились эти сочинения. Она читала с выражением, вскидывала тонкие брови, округло поводила полной рукой и с особым нажимом произносила слова «золотой», «печальный», «серебряный», «пышный», «багряный».

После пятого, может быть уже шестого, сочинения Вероника Георгиевна остановилась, негромко сказала: «Ну, вот так», — положила ладони на тетради и с улыбкой опустила глаза, как будто в ожидании аплодисментов.

Родители сидели примолкшие, не шевелились.

Тогда Худяков, смущенно кашлянув, поднялся.

— Так, может, это… — сказал он, — в порядке, может, сравнения… Для товарищей вот… которые отстающие…

— А вы, наверное, папаша Худякова? — живо спросила его учительница.

Худяков кивнул.

— Очень хорошо, — сказала Вероника Георгиевна. — Тогда я Витино сочинение и прочту.

«Великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин, — писал Худяков-младший, — больше всех времен года любил осень. Он говорил про нее: “Унылая пора, очей очарованье, приятна мне твоя прощальная краса…”».

Худяков позабыл сесть и слушал стоя, переминаясь с ноги на ногу.

«Я тоже больше всего люблю осень…» — шпарил дальше Витька.

«Ай, стервец нахальный!» — хмыкнул Худяков.

Но то, что Витька сочинил дальше, ему неожиданно понравилось.

«Осенью лес совсем не мертвый, а только притаившийся, — писал Витька. — Подо мхом, например, сидят притаившиеся грибы: рыжики и грузди. Опавшие листья тоже как притаившиеся бабочки: лежат себе неподвижно, а ногой заденешь или ветерок подует — тут же вспорхнут и перелетят немножко. А если лечь на живот и разгрести желтые листья, то можно увидеть, как под ними в других, почерневших, листиках закапываются на зиму жучки и букашки». А вот зачем пауки именно осенью плетут так много паутины, ему, Витьке, непонятно — ведь мух и комаров уже нет, ловить некого.

Худяков, пока учительница читала, несколько раз кивнул головой, соглашаясь про себя: «Хорошо… Верно… Ты смотри-ка — точно…» И когда она закончила чтение, он опять не сел, а забывчиво продолжал стоять, глядя мимо Вероники Георгиевны.

Некоторые родительницы уже досадливо заоглядывались в его сторону: дескать, ну что тут неясного? А Вероника Георгиевна вдруг густо покраснела и, за что-то обижаясь на Худякова, заговорила:

— Я понимаю, конечно, что вы хотите сказать. Да, Виктор по-своему изобразил лес. За это я и сочла возможным поставить ему тройку. Но, во-первых, он допустил две грубые ошибки. А во-вторых, что самое главное, — сочинение-то у нас было на использование эпитетов. Эпитетов, понимаете? — Вероника Георгиевна подошла к доске и, сердито стуча мелом, даже выписала столбиком эти эпитеты: «Золотой, серебряный, мглистый, багряный, пышный…» — Видите?.. А Виктор ухитрился ни одним из них не воспользоваться!

— Извините, — пробормотал Худяков, и спина его мгновенно взмокла. — Раз на эпитеты — тогда конечно… Само собой… Извините. — И сел как оплеванный.

Какая-то женщина, явно жалея Худякова, вздохнула:

— Ох, да ведь они, негодники, на уроке-то ворон считают, вместо того чтобы учительницу слушать…

После собрания родительницы снова окружили Веронику Георгиевну.

Худяков не стал задерживаться.

Похорошевшие мамаши отличников провожали его теперь сочувственными, даже приветливыми взглядами…

На улице моросило.

Худяков поднял воротник плаща и закурил.

Домой ему до смерти не хотелось.

Дома предстояло снимать стружку с оболтуса Витьки.

Худяков понимал, что как родитель он обязан держать сторону красивой и умной Вероники Георгиевны. Что если он не будет держать ее сторону, то нарушится какой-то извечный порядок вещей, случится, возможно, беда и катастрофа.

Но тихий Витькин лес стоял у него перед глазами, а золотые и серебряные сочинения начисто стерлись, вместо них вспоминались только вскинутые брови Вероники Георгиевны. И была во всем этом какая-то смутная неясность.

Дома жена Зинаида спросила:

— Ну что?

— А-а! — махнул рукой Худяков. — Тройка. С натяжкой… У них там, видишь ли, сочинение было на использование эпитетов. Ну а он не использовал.

— Не выучил опять, что ли? — дернула шеей Зинаида.

— Да чего там учить. Они все на доске написаны были. Гляди только.

— Иди сюда, мучитель! — крикнула Зинаида.

Витька вышел из соседней комнаты: тощий и носатенький, одно плечо выше, спортивные штаны на коленях — пузырями.

— Долго ты из меня душу мотать будешь? — с подступающими рыданиями спросила Зинаида. — Ты посмотри на мать! У людей дети как дети…

Худякову стало жалко Витьку до щекотки в носу. Но надо было сказать отцовское слово, поддержать жену Зинаиду — одна ведь колотится с парнем. «Надо поддержать», — тоскливо подумал он и, кашлянув, как тогда в школе, сказал:

— Зато, мать, он у нас Пушкин, Александр Сергеевич… Я, говорит, да Пушкин. Мы, говорит, с ним двое осень очень любим… А Пушкин-то небось ворон на уроке не считал! — прикрикнул он, невольно распаляясь. — Ну, чего молчишь?! Считал Пушкин ворон?!

— Не считал, — уныло протянул Витька, глядя в сторону.

— Во!.. А тебе же, дубине, на доске все написали! На, Витенька, перенеси в свою тетрадку!.. Ты, может, видишь плохо? Слепой, может? Отвечай!

— Не слепой, — опустил голову Витька.

— Ну что с ним делать, отец? Что?! — заламывала худые руки жена Зинаида…

Ночью Худяков не спал.

На душе у него было муторно.

Условный французский сапог

Приехал к нам в гости наш деревенский родственник — зять Володя. То есть не совсем деревенский: он в небольшом горняцком поселочке живет, работает то ли маркшейдером, то ли еще кем-то. Но местность у них там деревенская.

Мы по этому случаю собрали вечеринку, решили ввести Володю в круг своих друзей, с интересными людьми познакомить. Немного, конечно, волновались: как-то он впишется в нашу компанию? Хотя бы внешне. Не будет ли чувствовать себя белой вороной?

Володя, однако, переоделся к ужину и появился среди гостей, как денди лондонский. Куртка на нем оказалась замшевая, белая водолазочка из чистой шерсти, брюки польские «Эллана», лакированные туфли. Вдобавок Володя оглядел наш, прямо скажем, не королевский стол: водочку в графине, настоянную на лимонных корочках, вино «Анапу», пошехонский сыр, — прищелкнул пальцами, как бы говоря: «Минутку, братцы», открыл свой чемодан и достал штоф «Петровской», бутылку настоящего шотландского виски «Клаб 99» да баночку сосьвинской селедки.

Так что смутились в результате наши гости. Смутились и, чтобы скрыть как-то свою растерянность, шутливо стали восклицать: эге, дескать, неплохо, как видно, зарабатывают шахтеры!

— Да нет, — сказал Володя. — Похвастаться особенно-то нечем. Жить, разумеется, можно, но бывали времена, когда и побольше зарабатывали.

— Ну, значит, снабжение в глубинке усиленное? — спросили его.

— Снабжение теперь везде неплохое, — пожал плечами Володя. — Как-никак легкая промышленность за последние годы здорово вперед шагнула. Больше товаров стало поступать в торгово-проводящую сеть. Сфера обслуживания расширилась со стольки-то до стольки-то процентов… Я вот, например, в городе давно не был, а вчера прошел по улицам, посмотрел на людей — прямо душа радуется. Про женщин даже говорить нечего — сплошь во французских сапожках щеголяют, любая разодета что твоя продавщица. Но и мужчины тоже не отстают. Я, знаете, специально посчитал: каждый третий — в ондатровой шапке, каждый пятый — в дубленке. Где и когда это видано было?..

Тут гости окончательно сомлели от робости. Но один наш приятель, раньше других оправившийся, осмелился все-таки прервать Володю.

— Простите меня, Володя, за резкость, — сказал он, — но только вы напрасно затеяли этот экономический ликбез. Мы здесь тоже немножко с глазами. И газеты иногда читаем. Так что увеличение числа дубленок от нас, поверьте, не ускользнуло. Равно как и французских сапожек. Я вам больше скажу. Зайдите в любой дом, исключая, конечно, этот и ему подобные, — особенно в праздник. Посмотрите, что у людей на столе. И балычок там увидите, и шашлычок из отборного мяса, и крабов, и прочие деликатесы. Но вот откуда все это? Ведь в торгово-проводящей сети, как вы изволили выразиться, ничего подобного днем с огнем не сыщешь. Ну ладно, когда во всем городе пять дубленок насчитывалось, можно было предположить, что эти люди за границей побывали или в Москве, в комиссионке по случаю приобрели. Но теперь-то, теперь! Согласитесь: пока что каждый пятый за границу не ездит… Воруют? Быть этого не может. Наоборот, преступность у нас, как известно, непрерывно сокращается и скоро совсем будет ликвидирована… Нет, это просто уму непостижимо! Мистика какая-то. Парадокс. И при чем здесь, извините, расширение сферы обслуживания?

— Да вы что, серьезно? — спросил тогда Володя и обвел всех присутствующих недоумевающим взглядом. — Ну, товарищи… Удивляюсь я на вас. Образованные люди, живете в большом городе, научный центр у вас под боком… А такой простой задачки решить не можете… Ну-ка, вооружитесь карандашами! Я вам ее объясню.

Мы вооружились карандашами. Володя тоже взял себе один.

— Так, — сказал он. — Вашей статистики я, конечно, не знаю, покажу на примере своей. Кстати, и цифры будут не такие астрономические — легче считать… Ну вот, смотрите сюда. Населения у нас в поселке две тысячи человек. Уберем отсюда детей — им пока французские сапожки ни к чему. Это примерно три пятых, или тысяча двести штук — у нас рождаемость значительно выше, чем в городе, эта самая установка на одного ребенка не привилась еще, слава богу. Остается, значит, восемьсот человек взрослого населения — так? Пойдем дальше. Три-четыре года назад на весь поселок был один магазинчик. Работала в нем Фрося Строева. Значит, у Фроси своя семья была из пяти человек, два женатых брата в поселке жили, свекровь, у свекрови — дочь замужняя, у мужа дочери — два родных брата и один двоюродный. Учтем сюда Фросиных соседей Копытовых, Мякишевых, Забейворота, фельдшера Зою Петровну — она Фросиной свекрови радикулит лечит — плюс подружек двух-трех с ихней родней… Короче, запишите себе пока округленно цифру шестьдесят. То есть шестьдесят человек из всего поселка могли получить в то время условные французские сапоги — обозначим так разные неповседневные товары… А теперь у нас что? — Володя снова зачиркал карандашом. — Теперь у нас четыре магазина, причем один из них универсального типа, на три рабочих места. Ну, Киру Зверькову из железнодорожного пока отбросим — она недавно к нам приехала после торгового училища, у нее ни родственников, ни близких знакомых. Остается, значит, пять продавцов. Плюсуем сюда одного завбазой, двух экспедиторов и двух грузчиков. Итого — десять человек. Эти — все местные, с детства в поселке живут. Ну, теперь арифметика простая: множим шестьдесят на десять — получаем шестьсот человек, или семьдесят пять процентов охвата взрослого населения условными французскими сапогами, как договорились.

Володя бросил карандаш, поднял глаза к потолку, подумал секунду и сказал:

— Так оно примерно и получается. Поголовно никто, конечно, не пересчитывал, но, на взгляд, процентов семьдесят — семьдесят пять охвачено… А вы говорите, при чем тут расширение.

Наступило молчание.

Потом возражавший Володе гость осторожно спросил:

— Скажите, Володя… а это все, — он кивнул на украсившие стол подарки, — тоже результат охвата?

— Это — нет, — скромно сказал Володя. — Видите ли, мы там, группа, ну… управленческих товарищей, пока все у Киры Зверьковой покупаем. Просто так. Свободно, то есть. Но думаем, это не выход. Она, поговаривают, замуж собралась. И в очень, знаете, разветвленную семью… Так что сейчас руководство шахтоуправления и поссовет обратились с ходатайством в областные организации, чтобы нам в поселке разрешили еще две торговые точки открыть…

Ненормальный

Посетитель вышел от моего начальника и, что-то мурлыча себе под нос, стал надевать плащ. Видимо, визит его был приятный, потому что он великодушно сказал:

— А ведь я вас где-то встречал. Только вот где — не помню.

— Как же, — ответил я. — Встречали, встречали. Не то чтобы вы меня, а правильнее будет сказать — я вас. Даже фамилию вашу помню. — Я назвал фамилию.

— Верно, — польщенно улыбнулся он. — Тот самый. Так где же это было? Напомните.

— А вы нам одно время читали ужасно глупые лекции, — сказал я.

— Не может быть, — смешался он.

— Да как же не может! — запротестовал я. — Там еще, помню, была такая нелепая фраза. — И я привел фразу.

— Странно, — пробормотал посетитель. — Мне раньше никто ничего подобного не говорил.

— А вот это действительно странно, — согласился я. — Ведь я не один вас слушал. Со мной рядом обычно сидел… — Я назвал фамилию. — Он теперь занимает… — Я назвал должность.

— Да-да, — сказал посетитель, невольно подтягиваясь. — Знаю Кирилла Трофимовича. Блестящая карьера…

— Вот-вот! — обрадовался я. — Он, между прочим, на ваших лекциях всегда спал. С открытыми глазами. Это у него такая студенческая привычка была.

— Однако… — взялся за подбородок посетитель. — Вчера к себе вызывал — хоть бы одно слово… об этом…

— А деликатный человек, — заметил я. — Да вы не переживайте — еще скажут.

— Не думаю, — сухо сказал посетитель и вышел.

После обеда мне позвонил Кирилл.

— Ты чего это наплел Фукушанскому? — недовольным голосом спросил он.

— Ничего такого я ему не наплел, — ответил я. — Сам привязался: где да где он меня встречал. Ну я и напомнил… Между прочим, и про твое отношение сообщил.

Кирилл аж застонал в трубку.

— Ты представляешь, что натворил?! Мы его сейчас назначаем председателем комиссии по борьбе… А после твоего безобразного поступка что прикажешь делать?

— Господи, Киря! — сказал я. — Как это что делать? Не назначать — и все! Зачем его в председатели, такого дурака?!

— Тебя не спросили! — рассердился Кирилл и положил трубку.

Спустя еще некоторое время позвонил Игнат Платонович.

— Как же это вы себя ведете, дорогой товарищ? — спросил он.

— А как я себя веду? — сказал я. — Как обычно.

— Значит, обычно так ведете? Ясно… Докатились!

И наконец раздался звонок от самого Льва Федоровича.

— Хто? — брезгливо спросил он. — Ага… это что же, тот самый?

И дальше разговаривать не стал. Велел пригласить моего начальника.

— Понимаю… Понимаю… Понимаю… Понимаю! — четыре раза повторил в трубку начальник, метнув в меня соответствующее количество нокаутирующих взглядов.

К вечеру в коридоре вывесили приказ: «…Старшего инспектора Маточкина уволить по сокращению штатов».

Возле приказа столпились сотрудники.

— За что это увольняют беднягу Маточкина? — спросил один.

— Да он выбухал этому дураку Фукушанскому, что тот дурак, — пояснил другой.

— Вот кретин! — сказал первый.

Рассказ о попытке написать объективный рассказ

Началось все с того, что меня покритиковали. Неодобрительно отозвались о моем творчестве. И не кто-нибудь — читатели. Правда, не целый читательский коллектив, районное, допустим, общество книголюбов, а только одна дама. Но тем не менее…

Дело было на литературном вечере. Уже по окончании его, как водится, мы с еще двумя коллегами автографы давали. Сидим за столом, носы уткнули и строчим. А читатели вокруг толпятся. Кому повезло — перед нами позицию захватил, кому не повезло — тот сзади, через плечи книжки протягивает. Мы сидим, работаем в поте лица. Иногда собственные наши книжки попадаются, а больше подкладывают разных нечленов Союза писателей — Тургенева, Толстого, Чехова. Протягивают также открытки, школьные тетрадки, календарные листочки. Головы поднять некогда.

И в такой напряженной обстановке вдруг слышу за спиной шепот. Какая-то женщина советует своей подружке: «Ты вот у этого, у этого автограф попроси!» — и называет мою фамилию. А подружка, ничуть не стесняясь, довольно громко ей отвечает: «Да ну его! Не люблю. Назидательный он очень. Все учит и учит: как улицу переходить, с какого конца рыбу чистить, что черным считать, а что белым… Как будто мы дальтоники. Или дети малые. Теперь так немодно писать. Надо б о́льшую свободу предоставлять читателю. Объективную картину мира создавать. Возьми, например, Габриэля Маркеса…»

Очень меня это нечаянно подслушанное мнение кольнуло. Уязвило прямо-таки. Настолько, что, придя домой, я взялся свои прежние вещи перечитывать. Гляжу — и точно: что ни рассказ, статья, повесть — то мораль, призыв, назидание, тыканье носом. Местами, слава богу, хоть закамуфлированное, а местами — словно в меня какой бес вселился — пру напролом, как бульдозер.

— Да что же это такое? — всполошился я. — Ведь действительно замшел! Задубел, корой оброс. И сам не заметил как.

И решил я попробовать написать что-нибудь в современном стиле, объективное. Рассказ или повесть. Возьму, думаю, двух героев. Расставлю их, как благородных дуэлянтов, друг против друга. У каждого своя правда, внешне привлекательная. За которую я лично — молчок. И про то, кто мне лично более симпатичен, — тоже ни гу-гу. Ни малейшего намека. Пусть читатель голову ломает. Пусть ум вострит.

А еще лучше — возьму не двух героев, а героя и героиню. И так подам, чтоб непонятно было: любят они друг друга или ненавидят. Или — и то и другое вместе. Условие относительно двух одинаково привлекательных правд, само собой, оставлю.

То же самое и с описаниями разными — с пейзажами, с интерьерами: полная нейтральность.

Ну, приступил к работе. С героя начал. С пробуждения его.

«Как обычно, Иконников проснулся за пять минут до звонка будильника. За окном было серое утро. Редкие капли дождя сбегали по стеклу, оставляя извилистые дорожки…»

Так, хорошо! Гладко!

Дальше я умыл Иконникова, побрил, причесал, галстук ему перед зеркалом повязал, напоил черным кофе и вывел на улицу.

«Дождик все еще продолжал накрапывать. Затем полил сильнее. Иконников, сокращая путь, свернул под арку новой девятиэтажки. Шаги его гулко отдались под ее пустынными сводами…»

Затем я провел героя вдоль городского сквера. Сквер не был огорожен, деревья стояли вплотную к тротуару, и герой, спасаясь от дождя, какое-то расстояние прошел под их сенью. Под одним, особенно развесистым, Иконников даже постоял несколько минут в надежде, что дождь поутихнет.

Дождь, однако, не редел, Иконников, подняв воротник плаща, пересек быстрым шагом мокрый проспект и нырнул в только что открывшийся магазин. Здесь он купил пачку сигарет «Космос», вышел в тесный тамбур и закурил, с удовольствием вдыхая табачный дым.

«…На застекленной двери магазина дождевые капли оставляли уже не извилистый след, а косой и стремительный…»

Ишь ведь как могу, а!

Я собрался было уже повести героя дальше, но тут во мне что-то забуксовало…

Ну, побрился он — не порезался. Отлично!.. Зубная паста в тюбике оказалась не засохшей. Горячая вода в нужный момент течь не перестала — ладно, случается. Лифт работал, как часики. Ох, что-то уже совсем благополучно! А как он у меня девятиэтажку миновал? «Шаги его гулко отозвались под ее пустынными сводами…»

Ну и что? Отозвались — и что дальше? Старушка на четвертом этаже, страдающая бессонницей, встрепенулась? Померещилось ей, будто покойный дед с ночного дежурства возвращается?.. Цветочный горшок от содрогания с балкона свалился?.. Или — как со мной однажды случилось — колено водосточной трубы оторвалось? Хорошо, я тогда не успел из-под арки вышагнуть. Оно в полутора метрах передо мной грохнулось. Весь дом переполошило. Люди на балконы повыскакивали, в чем были. Подумали, наверное, что два троллейбуса столкнулись…

А мимо сквера, мимо сквера как он шел! Да разве можно мимо нашего сквера вот так индифферентно пройти и ни о чем не вспомнить? Это ведь живая история! Грандиозная эпопея многолетней титанической борьбы!

У нас лет десять назад такая полоса прошла: начальники управления благоустройства часто менялись. Сначала, помнится, Мурин командовал, потом — Шурин, за ним — Гурин, а после — Вырин. Фамилии, как на подбор, созвучные, а индивидуальности резко противоположные, полярные.

Мурин не огороженный тогда сквер обнес чугунной решеткой. Хотел создать подобие Летнего сада. Он сам в Ленинграде вырос, его ностальгия по чугунным решеткам съедала.

Наследник его, Шурин, решетку снес как излишество. Чугун увезли на городскую свалку, а сквер огородили забором из фигурного железобетона. По индивидуальному проекту делали забор в городе Красноярске. Хотели, чтобы на века: опорные столбы на два метра в землю закапывали.

Товарищ Гурин раньше зоопарком руководил и был убежденным сторонником вольер. Забор поэтому сломали. Могучие фигурные секции долбили отбойными молотками, столбы опорные экскаватором выдергивали. А сквер обнесли легкой металлической сеткой. Но, во-первых, забыли сделать входы и выходы, а во-вторых, металл оказался неводостойким, сетка начала ржаветь — и сменивший Гурина товарищ Вырин сдал ее в металлолом.

Вечерняя газета все эти перемены отмечала обязательным репортажем. Назывались репортажи одинаково: «Чтобы город стал краше!» У меня до сих пор вырезки хранятся.

Должен был Иконников про это вспомнить. Непременно. Он ведь в те годы еще не старшим научным сотрудником был, а прорабом служил в управлении благоустройства. Лично железобетон долбил.

И вообще, подумал я, что-то он, герой мой, вроде как не торопится. То под деревцем постоит, то в тамбуре магазина сигаретку выкурит. Ах да! Вот же в чем дело: он специально время тянет! Ему сегодня опоздать надо. Из принципа.

Ровно на одну минуту — ни больше ни меньше. Чтобы эта мегера сухопарая, Стелла Борисовна, опять на часики миниатюрные посмотрела. Пусть полюбуется! А если она еще свою змеиную фразу произнесет: «Вы, Иконников, заблуждаетесь, полагая, что точность — вежливость только королей», — тут уж он заявление на стол и выложит. Он давно его в кармане носит. Сколько можно терпеть? Как будто талант минутами измеряется. Подумаешь, назначили завлабом… толкушку остроганную. Хронометром бы ей работать, а не завлабом. Маятником. Сидит за столом и сосредоточенно раскачивается, как тренер сборной по футболу Лобановский. Да хоть закачайся ты! Все равно: курица — не птица, баба — не кандидат.

Тут я отложил ручку. Поймал себя вдруг на зреющей неприязни к герою. Хотя такой конфликт — то ли ненависть, то ли неосознанная любовь между главными персонажами — в моем изначальном проекте был заложен. Но одно дело — проект, а другое — живой герой: умытый, побритый, кофе напившийся, начавший с утра самостоятельную жизнь. «Ай-ай-ай, друг Иконников! — покачал головой я. — Что-то, когда ты чугун на свалку увозил, заявлением не размахивал. И когда полумиллионный забор из железобетона на щебенку перерабатывал в сверхурочные часы, тоже в позу не становился… Тебе тогда, друг любезный, квартира нужна была, ты жилплощадь зарабатывал. А теперь квартира у тебя есть. И кандидатскую ты защитил — пусть и в сорок с хвостиком. И в соседний НИИ тебя давно переманивают…»

Почувствовал я, словом: не вытанцовывается у меня пока с героем. Потрескивает моя объективность — вот-вот на пристрастность сорвусь.

Ладно, думаю, не буду его до решительных действий доводить. Пусть покурит. А я тем временем начну с другого конца — с героини. Как в классических романах.

И начал с другого конца.

«Стелла Борисовна проснулась рано и сразу вспомнила, что утро ей сегодня предстоит напряженное. До работы надо успеть заскочить в магазин, купить свежего молочка для внучки и еще отвезти молочко аж на Синеозерский жилмассив, с двумя пересадками. Дочь заболела, значит, крутись, бабуля!»

Написал я первый абзац и споткнулся: как, она у тебя бабушка разве? А это самое… то ли ненависть, то ли чувство между героями? Не вяжется вроде. Но потом решил: а пусть бабушка! Молодая бабушка, лет тридцати восьми. Теперь таких много. Дедушки, разумеется, нет. Погиб дедушка в геологической экспедиции, на Подкаменной Тунгуске. Медведь его задрал. Давно уже. А раз так — герой тоже зрелый мужчина. Да он у меня уже и наметился зрелым. Так даже интереснее: двое взрослых, самостоятельных людей, не молокососы какие-нибудь, не Ромео и Джульетта.

Ну-с, дальше.

«Стелла Борисовна заказала такси. Диспетчер невыспавшимся голосом ответила: “В течение сорока минут”. Стелла Борисовна заметалась: из кухни — в ванную, из ванной — к включенному утюгу. Она кофточку гладила. Каждый день надевала свежую — не позволяла себе распускаться…»

Значит, мечется она у меня и переживает: вдруг опоздает водитель? У них ведь задержка до пятнадцати минут предусмотрена.

А таксист взял да и приехал раньше. Стелла Борисовна в окно машину увидела — стоит. А она еще не готова, еще — без юбки.

«Уедет! — испугалась Стелла Борисовна. — Постоит несколько минут и уедет. Подумает, что ложный вызов».

И чтобы подать сигнал водителю, она распахнула окно и кинула в машину картошечкой. Картошечка у нее лежала на подоконнике, вареная.

Водитель заполошно выскочил из машины, задрал голову.

Стелла Борисовна, свесившись из окна, замахала руками: здесь я, здесь!

Водитель кивнул. То есть он не кивнул, а плюнул в бешенстве и длинно выматерился сквозь зубы. Но Стелле Борисовне с шестого этажа показалось: кивнул.

Через пять минут Стелла Борисовна выпорхнула на улицу.

— А вот и я! — кокетливо улыбнулась из-под цветного зонтика. И — потухла.

Хмурый водитель протирал ветошью капот. Это надо же! — такая маленькая картошечка, а на весь капот расшлепнулась. Даже ветровому стеклу досталось.

— Извините, — пролепетала Стелла Борисовна.

— Да ладно уж, — буркнул водитель. — Спасибо, что не арбузом. А то в меня одна тетя как-то арбузом кинула, дак я полтора месяца в ремонте отстоял.

Они поехали.

Стелла Борисовна кусала губы, злилась на себя: «Дура! Не могла сообразить, что может наделать картошечка, брошенная с шестого этажа! А еще физик!»

Ей теперь неудобным казалось просить водителя остановиться возле магазина. Но пришлось попросить. Виноватым голосом она рассказала и про заболевшую дочку, и про внучку. А молока, если с утра не захватишь, потом — сами знаете…

— Сделаем, — сказал водитель, с любопытством глянув на Стеллу Борисовну в зеркальце: ишь ты, бабушка!

Водитель был человек в годах, Стелла Борисовна не показалась ему старой. Вполне еще молодая женщина, взволнованная и оттого красивая даже. И не дурында, видать, какая-нибудь: интеллигентное лицо, глаза умные. Хотя, конечно, картошкой зафинтилила, додумалась.

— Так я на минутку, — сказала Стелла Борисовна возле магазина. Молоком в магазине торговать еще не начали, но уже стояла вдоль прилавка длинная очередь старушек с бидончиками. А молоко привезли бутылочное. Выкатил его из недр магазина небритый, угрюмый грузчик. Он толкал впереди себя пирамиду ящиков и вместо привычных слов «Посторонитесь, граждане!» выкрикивал какие-то зловещие угрозы:

— Отойди!.. Бить буду!.. Рвать буду!..

Старушки кинулись врассыпную, вытолкнув на середину замешкавшуюся Стеллу Борисовну, — и злодей грузчик углом ящика с треском разодрал на ней импортный плащ. Даже и не подумал затормозить. Как обещал — так и сделал.

А потом Стелле Борисовне долго пришлось уговаривать продавщицу протянуть ей пару бутылочек через головы очередных, потому что старушки неторопливо, бережно переливали молоко в пузатые пластмассовые бидончики.

Вышла она к машине не через минуту, а через семь. Не вышла, собственно, — пулей вылетела.

Водитель, видя ее аварийное положение, порылся в «бардачке», нашел пару булавок.

— Может, зашпилитесь? — предложил.

— А! — дернула головой Стелла Борисовна. Она вдруг сделалась строгой, деловой. — Едем! Время не терпит.

Из плаща она ловко вывернулась уже в салоне, скомкав, упрятала его в сумочку.

Водитель покосился на стройную фигуру Стеллы Борисовны. Кашлянул:

— Нервная вы какая-то. Все торопитесь.

— Будешь тут торопиться, — невесело усмехнулась она.

— А вы, кстати, кем работаете? — спросил водитель. — Костюмчик на вас, гляжу… как на депутате горсовета.

— Нет. Я лабораторией заведую. В НИИ.

— О-о! Начальство! Так ведь начальство не опаздывает — задерживается.

— Мне нельзя, — сказала Стелла Борисовна. — У меня и так один завелся… борец за свободу творческой личности. И борется, и борется… Да если еще я начну.

— А насчет творчества как? Творит?

— Творит, — вздохнула она. — А потом за него перетворяешь.

— Ну и послали бы его к та… куда подальше.

Стелла Борисовна оживилась:

— Подальше бы хорошо! Только он сам уйдет. И поближе. Давно уже грозится. Заявление в кармане носит. — Она почувствовала вдруг расположение к этому покладистому дядьке. — Представляете: костюм другой надевает — заявление перекладывает. Как проездной билет — всегда при себе. — Она помолчала. — Но ведь он как уйдет, если ему хоть малую зацепку дать. Так дверью на прощанье шарахнет — косяки отвалятся.

— Бывают же такие! — возмутился таксист. — Еще и мужиком называется. Сидит в конторе — протирает штаны.

— Штаны? — переспросила Стелла Борисовна. И повернулась к водителю. — Этот не протрет. Он, знаете… он! — Она, схватившись за голову, по-девчоночьи рассмеялась. Даже слезы на глазах выступили. — Ой, не могу!.. Он подушечку на стул подкладывает. Вышитую. Цветочками! Честное слово! Ему мама вышила… Ну почему цветочками-то? Почему?..

Я вскочил из-за стола.

Все!.. Пропал мой объективный рассказ! Сгорел!.. Дернуло же ее за язык! Убила она мне героя этой подушечкой. Уничтожила. В гнома превратила.

Я и рассердился на нее: ну, нельзя же так! Нечестно!

И тут же рассмеялся вместе с нею. Почему-то я уже не мог ей не верить — этой заполошной, нелепой, симпатичной женщине. Уже чувствовал я к ней влечение — «род недуга».

Какой уж тут, к черту, объективизм!

Я покурил, успокоился и, холодно осознав свой провал, свою полную неспособность к современному письму, решил оставить самодеятельность. Обратился к фольклору.

Считалку вспомнил детскую: «На золотом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Кто ты будешь такой?»

Дальше там события развивались следующим образом: кто-то на вопрос «Кто ты такой?» отвечал, допустим, — «Царь». И немедленно слетал с крыльца.

Затем поочередно слетали царевич, королевич, сапожник, король… Оставался один — портной, к примеру. Но оставался не для того, чтобы сидеть на золотом крыльце и пряники кушать. Он водящим становился. Работать должен был: искать попрятавшихся царевичей-королевичей, чтобы кого-то из них вместо себя на золотое крыльцо посадить — то есть работать заставить.

И вот, если в игре какая-то логика существовала и даже, я бы сказал, перекличка с реальной жизнью (хоть ты и царь, а вылезай-ка из кустов да принимайся за дело), то сама считалка еще в детстве меня очень смущала. Ну правда — как они там оказались-то, на одном золотом крыльце: и царь… и портной?

Может, эта считалка и была прообразом такой литературы, когда автор словно бы в кустах? Он, значит, в кустах, а эти сидят рядышком, чай, возможно, пьют, беседуют. Один скажет мысль — очень передовая! Другой ему возразит — тоже крыть нечем.

Автор же из кустов читателям машет: ну-ка, ближе, ребята, ближе! Ну-ка вот, послушайте. А, каково? Мозгуйте, ребята, мозгуйте.

А по-моему, ни черта они там не усидят — перегрызутся. Кто-то кого-то да начнет спихивать. А если замешкаются, я лично всегда готов на помощь прийти — тому, кто мне симпатичнее.

Так что извините, товарищи.

Оглавление

Из серии: Сибириада

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Настало времечко… предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я