Писатель, потративший долгое время на работу над романом, встречает непонимание в литературных кругах и получает отказ в публикации своего труда. Между тем нищета уже обосновалась в его доме и начинает угнетать душу и сеять недобрые сомнения в разум. Но тут появляется некий человек, дарит его деньгами, издаёт книгу, устраивает пышную презентацию, вывозит писателя за границу. Сомнения в бескорыстии нового «друга» не дают покоя автору романа, но понимание всего происходящего с ним приходит лишь, когда ему предлагают власть над людьми и тогда он отказывается, предпочитая всем земным благам Божий страх – начало человеческой мудрости.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тайна Утреннего Света предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Косматые облака свинцовым, тяжёлым мраком закрывали небо до самого горизонта, и в том месте, где они вдруг соприкасались с твердью, земля вздрагивала и вновь замирала от страха ожидания расплаты за красоту своего весеннего цветения. Скопившаяся в набухших тучах вода грозила немедля обрушить на её живую радость мрачное безумство тёмных сил, задумавших, во что бы то ни стало, уничтожить несоответствие радостного ликования животрепещущих весенних садов с ужасом чёрного грозового поднебесья. Что-то происходило на огромном Небе — чудовищное, что переполнило безмерную чашу Господнего терпения. Нечто неведомо-страшное было причиной разъярённых громов и молний, от которых дрожало всё вокруг, и земные твари забились в щели и норы и боялись даже во тьме своих укрытий открыть глаза. Ужас объял планету, созданную самим Господом — до земли пригнулись деревья, роняя весеннюю цветь на прибитую траву, камни обесцветились чёрным, ручьи и реки бушевали, грозя обратиться океаном и заполонить всё земное пространство водою. Безоглядная земля, наполненная жизнью бездушных тварей, застыла от страха неизвестности событий, творившихся за чёрной завесой туч на великих просторах Неба. Раздался страшный грохот, и через раскол во мраке мятущихся облаков на поверхность земли, вместе с градом и дождём, посыпались неземные существа в белых одеяниях и крыльями за спиною. Так закончилась страшнейшая из небесных бурь, обратившаяся миру вечной скорбью бессмертных ангелов и будущих человеков.
Когда падшие ангелы появились на Земле? Это произошло так давно, когда кроме бездушной живности и буйной растительности на нашей планете ничего не встречалось, и множество гадов ползучих таилось в своих норах, ожидая случайной поживы. На каком свете произошли события, что разделили мир на добро и зло, на Божий свет и дьявольский мрак — неизвестно. Но Богу знамо всё, что мы видели, и о чём только догадывались и про что даже и слухом не слыхали. И потому будем говорить от Его Имени. Другого имени ещё не существовало, и вся Вселенная была наполнена только им — именем Господнего провидения. Его слуги носили свои названия, но все они укладывались в общее — ангелы.
И вот однажды ангелы затеяли смуту. Самую настоящую революцию, первую из всех, но имевшую, как и последующие, одну лишь цель — захват власти. Один из верховных ангелов — Утренний Свет — принял безумное решение стать богом и возглавить мировое пространство. Ни много, ни мало. Как, впрочем, и будущие, уже земные его последователи. Всем хочется побыть богами, но ещё более сильно желание стать единым на весь белый свет — Богом. Странное и страшное, но очень знакомое всем рабам желание. И по этой злобе, конечно же, воспылавшей по причине неимения полной свободы в своих действиях и случился первый всемирный бунт. Но небесное воинство, верное Создателю, возглавляемое архистратигом Михаилом, наголову разбило восставших на Отца своего, и по велению Его низринуло их с Небес на Землю, ещё недавно созданную, но уже расцветшую, как райские кущи. В результате того давнего ангельского восстания мы получили себе на горе дьявола, что и стал вечным искусителем Господних детей, желающего истребить человеческий род, обрекая слабых духом на вечные муки в царстве своём — аду. Хотя сам Люцифер не явился к нам на землю исчадием ада. Он, как это ни странным покажется многим — самое лучшее создание Небес. Исчадие Небес. А вот за что он так возненавидел род человеческий — загадка, с которой нужно убрать завесу таинственности, чтобы по возможности оправдать эту дьявольскую нелюбовь к людям, ибо она исходит от нас самих, от мерзости наших желаний и поступков, не подающих даже малой надежды на возвращение падшего ангела на отчие Небеса.
Сегодня получен последний, категорический отказ печатать его роман. Журнал, что ранее публиковал небольшие рассказы и кое-как оплачивал эти произведения, на литературном совете отверг полуторагодичную работу Петра Царёва, обосновав свою позицию нечитабельностью объёмного романа, где автор по-новому, философски, объединяет реальный мир с загробным царством и тем, что вымышленные герои повести гораздо больше похожи на живых людей, чем ещё присутствующие на земле.
— И, вообще, непонятно, где у вас находится потусторонний мир, в каком измерении? Должно же найтись пространство его местоположения? Иначе как мы туда попадём? Сплошной консерватизм, никакой свободы мысли. А где любовь? Она бессмертна, а значит должна присутствовать и после кончины. И стать ещё более свободной, глобально обнажённой, понятной, как девчонка на панели. У вас же поцелуи выше кончиков пальцев считаются неприличием. Вы в каком веке живёте? Потомки кровных рыцарей давно спят с проститутками. Так верней и проще. Возьмите и напишите нам об этом. И читательский интерес обеспечен, и хороший гонорар тоже, — редактор журнала «Горизонт» Григорий Фаерфас будто выплёвывал слова прямо в лицо неудачливому писателю:
— Откуда вам известен читательский спрос? Так уж он предсказуем, как вам кажется? — задал вдруг Царёв дерзкий вопрос.
— Ну, знаете ли. Мы с вами не о лошадях говорим, а о литературе, — редактор обиженно закусил губу.
— Кони тут ни при чём, но ведь попробовать можно? Никому неизвестно, что формирует публичное мнение, — пытался отстоять свою позицию Пётр.
— Мне известно. И чем услаждать разум народа тоже решать мне. А вы ступайте, любезный. Есть ещё в городе пара журналов, может быть, там поймут ваши гениальные мысли. А я, извините, не понимаю, как можно в наше время использовать средневековый язык для свидетельства событий и поступков в них, не относящихся ни к какому времени. Даже в королевских дворцах туманного Альбиона давно не происходят события, свидетелем которых вы оказались. Королева выходит к своему народу в короткой юбке. А вы руки своим бабам целуете. Интеллигенция вшивая. От своего лапотного мира отвернулись, во дворец не попали. Так и болтаетесь, как в проруби одна вещь. Прослойкой назвались. Между чем? Высшим и низшим миром? От сохи ушли, высоколобые вас не приняли, там без вас всё известно. Интеллигенция — паршивая овца — от родного стада отбилась, а к холёным, да умным особям пристать вшивость ваша не позволяет, неуживчивость. Болтовня и ересь — удел безродных и беспородных индивидуумов. Ума много, да корни гнилые. Вам ни власть, ни народ не нравятся. И никого слушать не желаете. А как же, ведь вы умнее и тех, и других. Всех свергнуть хотите, а кто вас болтунов кормить будет? Вы — это вечная оппозиция всему на свете, — Фаерфас от напряжения высунул язык и как бы забыл о нём на время. Царёву показалось, что на языке у редактора появился чертёнок, ухмыльнулся и исчез за тут же закрытым ртом. «Господи, галлюники начинаются. От голода. Надо уходить», — он поднялся, но сразу же сел, закружилась голова.
— Приходите, любезный Пётр Петрович, когда появится нечто, куда можно будет окунуться с головой и почувствовать страх, радость и мелкое дрожание колен. Теперь у меня много дел. Сами видите, — он указал на кипу бумаг, лежащую на столе. — Пишут все, а читать один я. А за интеллигенцию простите, это не совсем про вас.
По пути к своему дому, что ещё с середины теперь уже прошлого века врос в землю на самой окраине города, Царёв заглянул к Матрёне Ивановне и спросил в долг банку молока, пообещав рассчитаться при первом же получении денег. Соседка вздохнула (писатель уже изрядно выпил молока в кредит), но продукт выдала, присовокупив полбуханки отменного ржаного хлеба. Такова женская натура — жалеть мужиков без спроса, просто так, авось сгодится, да и без надобности тоже. На подходе к дому встретился знакомый сторож продуктового магазина и пригласил выпить водки. Царёв согласился, и они отправились в сторожку.
— Уважаю поэтов, — заговорил хозяин, наливая в стаканы. — Они хоть и врут всё, но честно, без обмана. А политики говорят одно, думают другое, делают третье — никак не угадаешь. Нынче зарплату дали, — объяснил свою щедрость сторож. — А ты, сколько получаешь, Петрович? Слышал, писаки лопатой деньги гребут.
— Кто-то помногу берёт, остальные наблюдают, — мрачно ответил Царёв.
— Э-ээ, да ты не в духах сегодня. Давай-ка, поправься, — и сторож выпил. Царёв сглотнул водку, и она огнём разлилась по пустому желудку. Изнутри что-то задрожало, потом потеплело в спине, жаром взялся затылок, и он опьянел.
Совсем хмельной, прижимая к груди молоко и хлеб, продукты теперь уже завтрашнего дня (он неплохо закусил в гостеприимной сторожке), Царёв уже подходил к дому, как вдруг запнулся за какой-то предмет и едва не упал у калитки, ведущей во двор. Он поставил банку на землю, уложил сверху хлеб и ощупал чемодан, который и стал препятствием на его пути. Осмотревшись, и ничего не увидев в наступившей темноте, он поднял находку и отнёс к дому, поставил на крыльцо и вернулся за будущим завтраком. Кое-как отворив двери (хмель всё больше лишал его сил), он всё-таки внёс в дом найденное и взятое в долг имущество. Присев на стул, стоявший у аккуратно застланной кровати, он тупо уставился на чёрный чемодан, поблёскивающий кожей, как срез антрацита. Замки чемодана оказались закрыты, но пьяное любопытство от безуспешных попыток открыть незнакомый объём усилилось, и он применил кухонный нож. Когда блестящие запоры были, наконец, сорваны, и чемодан, упав на бок, открылся, Царёв мгновенно протрезвел. Взорванная полость взглянула на него пачками зелёных долларовых купюр. От страха прояснившегося разума он захлопнул крышку, огляделся, зачем-то подошёл к окну, выглянул за занавеску и увидел тьму, из которой недавно появились он и деньги. Затолкал находку под кровать, одетым улёгся на постель и заснул неожиданно быстро и глубоко.
Проснулся Царёв засветло, мысли роились в похмельной голове, и что-то хотелось припомнить приятное и оно прояснилось — чемодан с деньгами. «Может, приснилось, — подумал он. — Такого наяву не бывает». Ему, как и всем людям творческого умосклада, снились по ночам яркие, подчас жаркие сны, где он, неудачник по жизни, пребывал в фаворе у публики, смеялся над редакторами, целовал красивых женщин, поклонниц своего таланта. Снилось желаемое, а в жизни всё происходило наоборот — он страдал. Иногда доходило до проклятий тех дней, когда он начал писать и до нынешнего времени, в котором он совершенно потерялся, где новые течения писательского искусства смыли старые классические направления в литературе, надсмехались над добрыми старыми традициями книгоиздательства блестящими обложками современных бестселлеров, если, конечно, это пошлейшее печатное хамство соответствовало такому названию. На этих глянцевых фолиантах красовались голые бабы, убойного вида мужики с пистолетами в руках, текст обнажал несдержанность сексуальных фантазий, перемежающихся с насилием и жестокостью. Слово «гламур» стало означать потребительский вещизм, хотя изначально читалось, как «духовная роскошь». Многие женщины стали именовать себя стервами, почитая в этом слове роковые для мужчин свойства, но, никогда, даже мельком, не заглянув в словарь Даля, где это слово означает — падаль, с облезшей на боках шерстью, видом которой можно привлечь лишь стервятников. Всё переиначилось — писательская наглость и низменные пороки героев обозначились вершиной творчества. Творческие союзы, захваченные средненькими графоманами, отвергали талантливую личность, как несоответствие своему духовному уродству. Либералы различных мастей проповедовали свободу всех и от всего. Несогласие с сумасшествием толпы явило в дом Царёва нищету, в коей он и прозябал, предпринимая редкие попытки напомнить о своём творчестве редакторам уцелевших журналов. Всюду и везде делалось всё, чтобы лучшие традиции прошлого обратить к народу отражением кривого зеркала — в смех. Но тут, вдруг, а может, всё-таки приснилось? Если чемодан с деньгами, правда, то. А что то? Ведь у него, наверняка, должен быть хозяин. Но сначала нужно проверить. Он сунул руку под кровать. Есть. Что-то глянцевое и холодное как страх, коснулось пальцев. Этот страх перемешивался с восторгом. С деньгами можно будет издавать свой журнал, и печатать произведения тех авторов, которые не изменили классическим формам выражения отношений общества и человека. Не согнулись под навалившимся спудом бульварных изысков литературы нового времени. Хотя какое оно новое это время? Время всегда одно. Оно неисправимо течёт. Вот только в этом времени живут разные люди. Одни творят, другие юродствуют. Нынче в победителях уроды, которые желают уравнять с собою всех остальных. По случаю хаоса в душах людей это им удаётся. И потому нужен печатный орган, проповедующий идеалы в пику либералам, взявшим в полон прессу, телевидение, прославляющих человеческий срам, мерзость, хохочущих над всем, что ещё осталось нетронутым в светлых чувствах взаимоотношений в обществе и искусстве владения словом. Царёв поднялся, заполз под кровать и вытащил чемодан. Открыл — и при утреннем свете зелень американских банкнот показалась изумрудной. Что же теперь делать? Слишком много денег, чтобы считать их просто обронёнными. О деньгах у него имелось неясное представление — если они находились, то всегда немного, чаще отсутствовали вообще. И потому невозможно становилось убедить себя, что найденные сокровища могут принадлежать ему, Царёву. Звучная фамилия давала право на эдакую роскошь, но он давно привык к этому слову как к издёвке над своим тишайшим существованием. Непреходящая нищета уже сделала своё дело — многое в жизни перестало казаться безнравственным, и только работа над написанием романа возвращала его мысли к высоким категориям Господней морали, и он с трудом продвигался под уклон от пути раннего родительского воспитания. Деньги показались тем спасением, которого он ожидал от славы, что вознесётся к нему после публикации в печати последнего, и, как казалось, лучшего произведения. Но рукопись томилась в столе, пухла добавлениями, исправлениями, пока только собственными. Ни один редактор не взялся серьёзно просмотреть текст, а если и брались, то мимоходом, с обязательной припиской при возврате: «Осовременить события, больше движения». Будто в настоящем напрочь отсутствует прошлое. Нужно забыть всё, чтобы насладиться действительностью. А деньги в чемодане — они реальность или же мучительный призрак полуголодного воображения? А если кто-нибудь явится за своим богатством. «Возьму сто долларов, обменяю, отдам Матрёне долг, куплю продуктов и буду ждать визита. Хозяин должен найтись, но за сохранность имущества я заслужил малую толику благодарности», — решил Царёв, выдернул из пачки купюру, внимательно взглянул на портрет президента Америки, закрыл чемодан и задвинул его обратно в укрытие. После этого чисто выбрился, надел свежую рубашку и отправился на рынок. Деньги как-то уж очень незаметно спрятались в кармане брюк, и по дороге он неоднократно проверял их наличие. В обменном пункте, к удивлению Царёва, не придали должного значения сделке. Обменяли и всё. «Видно много валюты водится в карманах наших граждан», — к месту подумал Царёв. Потом он покупал всякую всячину бездумно, бестолково, не торгуясь, и отправился домой с двумя большими сумками, не забыв, однако, прихватить две бутылки водки, ещё не зная зачем, но, желая отметить неожиданный праздник. Соседка с благодарностью приняла оплату долга и, похоже, была рада перемене в жизни Царёва. В гости он пригласил всё того же сторожа из магазина, и после пары стаканов водки разговор принял философский оборот.
— Уважать надо людей, — начал беседу сторож, закусывая ветчиной. — А ныне как — богатых бандитов славят, а добрых человеков гонят. Так ведь недолго и всё доброе, нажитое веками, растерять.
— Ну, а как если человек добрый и с деньгами? — слова гостя насторожили Царёва.
— Таких людей не бывает. Богатство очень одиноко, никто не помнит человека, славят только его имущество. А он есть, ему тоже ласки хочется, но его гладят, а думают, сколько получат за это. Он видит и знает о таком отношении и ожесточается душа его. Найдёт родную душу — рад, а нет, так неисповедимы пути Господа — может всё порушить. Богатство оно редко кому в радость, — сторож оказался не так прост в своих рассуждениях о человеческих качествах.
— А если всё-таки деньги на благое дело употребить? — не сдавался Царёв.
— Благие помыслы они только в начале пути благородны, пока вера жива — в себя, в людей, в Бога. Но после остаётся вера в золотого тельца и тут всем твоим намерениям — хана. Ибо сказано в писании — благими намерениями выстлана дорога в ад, — заключил в библейскую истину своё несогласие гость и налил.
После ухода сторожа Петр Петрович долго слонялся по комнате из угла в угол. Хуже нет, когда, став обладателем ничьих денег, не знаешь, как с ними поступить. Он начал бояться чемодана, его содержимого. Там таилась какая-то неведомая ему доселе власть. Тёмная и страшная, она пугала его своим притяжением. Он задвинул предмет своего страха дальше под кровать и прилёг, желая успокоиться. Но только задремал, ловя уже непослушные мысли, как в дверь вежливо постучали. Царёв поднялся, затравленно оглянул комнату, расстелил одеяло на постели и пологом опустил его до самого пола, и вдруг вновь присел на кровать, дрожали колени. Стук повторился. На нетвёрдых ногах пошёл открывать. На крылечке стоял высокий, элегантно одетый мужчина. Да, именно элегантно, со вкусом, не то, что нынешнее бритое хамьё. Ровным пробором уложенные волосы напоминали о давней привычке этого человека к аккуратности, глаза искрились добродушием. Что-то знакомое, но очень давно забытое, обозначилось в его облике. «Не из наших мест будет», — решил Царёв, пропуская гостя в дом.
–Так я и предполагал, — заключил вошедший, оглядевшись в комнате.
— Что вы предполагали? — в волнении спросил хозяин.
— Это я так про себя, Пётр Петрович.
— Откуда вы знаете моё имя?
–Такая у меня должность в этом мире — всё знать. Мне даже известно, что вчера вы нашли чемодан с деньгами.
— Но я никому о том не говорил, как же вы могли узнать?
— Знаете ли, оставил у ваших ворот. Страшно тяжёлый оказался, а носильщиков здесь, в вашем медвежьем углу, днём с огнём не сыщешь, а ночью и подавно. Думаю, в этом доме мой давнишний знакомый, Пётр Петрович, живёт, человек честнейший, не пропадёт добро, и предлог будет его повидать, — гость говорил, обращаясь к Царёву, но взгляд его неощущаемо смотрел сквозь, и будто другой мир отражался в нём и слегка завораживал.
— Мы с вами вовсе не знакомы. Не припомню вашего имени и места наших встреч, — с трудом вырываясь из чар гипнотического взгляда незнакомца, перечил его доводам хозяин.
— Я имел ввиду будущие наши встречи. Надеюсь, что вы не откажете мне в этом. Имя моё — Леон. Думаю, достаточно для первого знакомства, — протянул руку гость.
— Имечко нездешнее, вы иностранец? — принял рукопожатие Царёв.
— И, да и нет. Происхождением обязан одной стороне мира, проживанием другой. Земной я, не местный, но повсеместный, а имя так — ярлык к содержимому, — объяснился гость.
— Но очень странно — вы бросаете чемодан с огромными деньгами и даже знаете наперёд, что я его должен подобрать. Необычно как-то, согласитесь, — сомневался Царёв.
— Что тут необычного — один теряет, другой находит. Необходимый порядок. И деньги не такие огромные, всего миллион зелёных. Денег много не бывает, любезный Пётр Петрович. Но своим капиталам я уже счёт позабыл, винюсь. Чемодан-то цел?
— Конечно. Только вот я потратил сто долларов, но я отдам. Опубликую свой роман, получу гонорар и верну сполна.
— Роман, говорите. Читал, неплохо написано, живо. Но печатать этот шедевр, по моим данным, не собираются. Можно я помогу вам в этом деликатном деле? У меня в распоряжении небольшое издательство, так в плане благодарности за сохранность имущества, выпустим книгу. Пусть журнальные крысы лопнут от зависти, когда ваше произведение, в прекрасном оформлении явится публике. Они начнут его ругать, на чём стоит свет, и читатели в ответ расхватают весь тираж. У вас в стране любят битых и немилосердно оболганных, — воплощал в жизнь мечты писателя гость.
— Леон, но позвольте, право же, я не могу сразу всё принять. Очень уж быстры ваши предложения. Нужно будет подумать.
— Не надо ни о чём думать. Всё решено. Давайте рукопись и ждите книгу, а я позабочусь об остальных проблемах. А теперь тащите сюда чемодан. — Царёв вытащил из укрытия успевший запылиться чемодан и открыл его. Леон небрежно глянул на содержимое, будто чемодан был набит опилками и, вдруг, предложил:
— Мне совершенно не нужны деньги, положите-ка их в банк, Пётр Петрович, на своё имя и пользуйтесь процентами с капитала. И деньги будут целы и вы сыты. Сто тысяч оставьте на расходы, нужно время, пока созреет урожай банковских дивидендов. Сделайте так, как я говорю, если вы испытываете ко мне хоть малую симпатию. — Царёв, совершенно ошеломлённый напором слов неожиданного гостя, не знал, что можно ответить на такое безумное предложение. Он просто молчал. Гостю, видимо, стало понятно его состояние, он нагнулся над чемоданом и стал извлекать пачки банкнот и бросать на кровать, потом захлопнул крышку, подхватил чемодан и уже за дверью сказал:
— Я привезу вам карточку вкладчика. Вы незнакомы с банковской системой и вас там могут надуть. Остальные деньги спрячьте сейчас же, покуда никто не увидал этой роскоши и не возбудился алчностью. Богатым быть опасно более чем бедным. До скорого. — И он исчез. Ни шума отъезжающей машины, ни стука калитки, колыхнулся ветер и Леон пропал. Но деньги на кровати остались.
Разложив деньги по разным укромным углам, новоявленный нувориш задумался: «Так не бывает. Вернётся Леон и нужно будет выяснить причины такой щедрости. Но он же сказал, что прочёл рукопись романа. Где он её мог видеть? Наверное, у одного из редакторов журнала. Тогда понятно. Богатенькому человеку не чуждо высокое искусство и он решил помочь гению выбраться из нищеты. Такое бывает», — согласился с собой Царёв, и ему захотелось поделиться с кем-нибудь своей радостью. У него в мире остался один друг, поэт Никитин, что жил в другой половине города, на улице имени Алишера Навои. Не мешкая, захватив на помощь собрату по перу пятьсот долларов, он отправился к другу. Когда он шёл по улицам города то, к своему немалому огорчению, заметил, что вокруг ничего не изменилось. Тихо шелестели листвой деревья, катили куда-то авто, спешили и просто бродили по улице люди, и никто не обращал внимания на Царёва, будто ровным счётом ничего не произошло. «Ничего, вот выйдет книга, тогда засуетитесь», — мстительно подумал писатель. Но вот и дом поэта. Чистенький и аккуратный, с небольшим ухоженным садом, он радостно улыбался навстречу входящим. Никитин слыл известным поэтом и как ни странно вполне заслуженно. Писал хорошие стихи, его печатали, ругали и иногда хвалили, но главное, что его слова находили отклик в сердце читателя, творческие вечера поэта собирали массу народа, строки стихов пылали на устах молодёжи и стариков, но сам он продолжал жить тихо и скромно, в своём одиночестве находил необъяснимую прелесть, охотно встречаясь с друзьями и просто знакомыми, раздаривал книги и со своей славой не соотносился никак.
Никитин встретил гостя у крыльца, вышедши из-за дома, в рабочих рукавицах, которые снимал на ходу, поймал Царёва в объятия, немного помял, отпустил и пригласил в дом. Хозяин выглядел бодро: высокого роста, красивые черты лица оттеняла тронутая серебром шевелюра, глаза сверкали молодым блеском, и даже пространство кругом его могучей фигуры виделось просветлённым, пронизанным светом искреннего участия в жизни. Этот свет пролился на Царёва, внутри затрепетало радостью, на душе стало покойно, он вошёл в дом без сомнений в ожидаемости своего появления. Хозяин радушно засуетился, усадил гостя в кресло, пододвинул к нему небольшой стол, исчез на некоторое время в другой комнате, принёс закуски и большую бутыль домашнего вина. Об этом его напитке в писательской среде ходили легенды. Не оставалось ни единого из знакомых Никитина, кто-бы не успел попробовать вкусного и сладко-хмельного произведения поэта. Талантливый человек многолик и искусен в самых неожиданных направлениях человеческой деятельности. Таковым талантом слыл друг Царёва: вырастил замечательный сад — прививал, подрезал, удобрял, занимался резьбой по дереву — все комнаты в доме заставлены деревянными поделками, и хотя хозяин дарил их всем, кто посещал дом, от этой щедрости количество изделий не уменьшалось, они изменялись формой, уменьшались, увеличивались, но всегда оставались на местах им отведённых — на подоконниках, шкафах, столах, и их оригинальная индивидуальность подчёркивала разнообразие воображения автора. Когда Никитин писал стихи, никто не знал, но они довольно часто появлялись в журналах, газетах, выходили в свет и книги поэта. Но его умение в изготовлении качественного винного продукта затмевало в глазах друзей всю остальную деятельность его беспокойной души. Приятное на вкус вино, однако, при изрядном потреблении напрочь отшибало разум, и гости Никитина редко могли вспомнить, чем заканчивалось застолье в его хлебосольном доме и как они, потом добирались в родные пенаты. Окрестили коварный напиток самым нежным названием — «Женские слёзы». В емкости, поставленной хозяином на стол, искрились рубиново-красным цветом капли нежности и злости, огорчения и радости, собранных вместе утончённым вдохновением автора произведения и при взгляде на лучезарный напиток, уже разлитый в бокалы, забывались неприятные последствия его неумеренного употребления. Так было всегда, и редко кто из гостей мог совладать с собой, чтобы оставить последний бокал нетронутым. Да и как определить, какой объём вина есть критический, когда дружеская беседа нескончаема, потому что темы её так обширны, что если и существуют границы проникновения слова, то их всегда можно раздвинуть с помощью глотка хорошего вина.
Когда первые бокалы стали пусты, и настроение гостя поправилось к лучшему, произошедшее с ним, вчерашнее и уже ближнее сегодня, отдалилось для будущих раздумий, он рассказал Никитину о счастливой судьбе рукописи романа, умолчав, однако, о переменах в своей жизни. Хозяин к известию о выходе книги отнёсся с искренним дружеским радушием, столь редким в писательской среде, как естественно и сама дружба в этом сообществе. Давно Царёв не встречал душевного участия, как в своих маленьких радостях, так и многочисленных бедах. Он, как и многие творческие натуры, был страшно одинок и носил переживания в себе, страдая, негодуя, подумывая о непримиримости враждебного окололитературного общества к настоящему искусству, и в поисках выхода из ужасающей нищеты доходил до абсурда — мечтал о деньгах, которые должны были стать наградой за мытарства среди всеобщего непонимания, а скорее нежелания признавать его работы, как явления в прозе настоящего времени. Деньги, однажды, свалятся, как снег на голову и тогда всё переменится, он сам будет издавать книги и обязательно поможет своим друзьям, гениальным, но неудачливым в своей искренней доверчивости, что когда-нибудь они будут прославлены за бескорыстный труд и желание своим творчеством приблизить мир человека к образу и подобию Создателя. Но мечты о столь важных переменах в литературе немало и помогали — он не стал похож на писателей, что считали себя непризнанными талантами, ходили по редакциям и на богемные тусовки с небритыми подбородками, нечёсаными космами, в небрежно надетой, мятой одежде, верующих именно в такой образ гения, забывшего о быте и себе в угоду творчеству. Их произведения были скверны и убоги, как и они сами, но в своём кругу они выражали несогласие со всем и всеми, из них выросли диссиденты, которые обозначили направление литературы бунтарей — бездарной, но много и громкоголосой. В благородном порыве мыслей Царёв предложил радушному хозяину те пятьсот долларов, что хотели стать началом его добрых деяний. Но поэт неожиданно отказался.
— Но почему? — спросил ошеломлённый неожиданным неприятием помощи Царёв. — Я же от души. Получил часть гонорара и хочу поделиться. Радостью своею к тебе повернуться.
— Я и так рад, что ты пришёл и радость моя в разговоре с тобой. А деньги спрячь, мне хватает того, что есть — дом, сад, друг, поэзия и более мне не надобно, — обнародовал своё отношение к богатству поэт. Царёв нехотя убрал доллары в карман и от неудачи вспомоществования загрустил и начал усиленно глотать хозяйское вино. И тут, вдруг, на дворе залилась лаем собака. Звуки этой собачьей неприязни были так яростны и надрывны, что встревоженный хозяин поспешил пойти узнать о происходящем на улице. Он вышел, но лай не только не прекратился, а ещё более усилился, прорываясь на визг. Гость выглянул в окно и увидел Леона, проходившего мимо рвущегося к нему пса, едва удерживаемого хозяином. «Как это он меня нашёл?» — едва успел подумать писатель, как Леон вошёл в комнату.
— Так я и подумал, Пётр Петрович, что вы здесь. С кем можно поделиться радостью, как не с другом. Николай Иванович особа известная и замечательная во всех отношениях, — обратился он уже к вошедшему Никитину.
— Вам известно моё имя? — не очень вежливо спросил хозяин.
— Я всего лишь один из многих почитателей вашего таланта. Читаю, как вы понимаете ваши произведения, а имя автора на обложке. И, как видите, мне известно даже место вашего проживания. Простите, что без приглашения, но у нас с вашим другом неотложные дела и потому мне пришлось поторопить нашу встречу. Я займу своими заботами совсем немного времени и понимаю, что вы обеспокоены недружелюбием собаки к моей заурядной личности. Дело в том, что моя нелюбовь к этим животным чувствительна им и отражается дикой злобой при моём появлении. Извините за этот непростительный промах моей аморальной позиции ко всему собачьему роду. Надеюсь, не буду столь же ненавистен вам, поскольку испытываю самые приязненные чувства к вашему дому, и творениям, которые здесь создаются. Моё желание подружиться с вами искренне, но если оно будет отвергнуто, обиды таить не буду, напротив очень огорчусь такою неприятностью, — Леон изобразил на лице грусть, но его глаза не участвовали в движениях лица. Взгляд поражал наружным безразличием, потаённым своим присутствием в глуби самого себя. В глазах затаилась вечная, неистребимая, не поддающаяся никаким эмоциям скорбь. Она жила отдельно от его высокой, стройной фигуры, уверенных движений и даже редкой полуулыбки, больше наполненной сарказмом, нежели радостью. Никитин ничего не ответил на похвалы, ни на предложение дружбы, присел за стол, и принялся молча наблюдать за неожиданным гостем. Леон, между тем, удобно расположился на диване, мало заботясь вниманием хозяина, попробовал вина и вполголоса заговорил с Царёвым.
— Все наши проблемы решены. Это ваша карточка банковского вкладчика. Любой банкомат выдаст необходимую сумму, невзирая на время дня или ночи. Над рукописью начинают работать корректоры и художники. Вам, уважаемый Пётр Петрович, завтра, после полудня, надобно подойти в редакцию по этому адресу, — он протянул Царёву карточку банка и визитку. — У меня всё. Позвольте откланяться. А вы, любезный Николай Иванович, будьте добры, проводите меня до ворот. Боюсь попасть в лапы вашего зверя. И хотя я не христианин, но ради Христа, не будьте так недоверчивы. В своих делах я преследую лишь одну цель — помочь талантливым людям получить немного свободы в исполнении своих творческих замыслов. И только данная мысль подвигает меня на, казалось бы, совершенно неправдоподобные поступки. А теперь, до скорого, — и он вышел, сопровождаемый хозяином дома. Двор опять залился неестественной собачьей яростью, в лае чувствовалась исступлённая обречённость злости, предупреждение о наступлении мрачного начала, посетившего дом.
Никитин вернулся в дом совсем хмурый.
— Кто он? — задал он короткий вопрос. Царёву пришлось рассказать некоторые подробности знакомства с Леоном, но дабы не взволновать поэта, он утаил некоторые детали — чемодан с деньгами, а поведал лишь о помощи в издании романа и, якобы, небольшом авансе за своё произведение. Он видел, что Никитин не верит в великодушие таких чудесных превращений, и ему тоже стало тоскливо. Он чувствовал, что недостоин таких свалившихся, словно снег на голову, благ, но тщеславная вера в необходимость своего творчества для несмышленой публики теснила непонятность происходящего и подстёгивала защитные, хотя не совсем убедительные, мысли в правильности такого оборота судьбы. Эта вера пронизала всё его существо, засела в его голове высшей моралью, светлой надстройкой над годами беспросветной нужды, хамства в кругах литературной элиты, насмешек величавой посредственности, он не хотел возвращения к такому страшному прошлому и уверенно ответил на вызов хозяина:
— Так должно было когда-нибудь случиться. Неужели все мои лучшие помыслы, и дела к ним, могли закончиться по-другому — бесславно. И теперь, когда мне привалила возможность осуществить свои жизненные планы, нужно быть абсолютным кретином, чтобы отказаться от этого божественного подарка судьбы, — выверил свою позицию Царёв.
— Или дьявольского? — покрыл его речь тенью сомнения поэт.
— Пусть он будет из преисподней, этот неожиданный презент, но если это позволит мне материализовать свои мечты, изданные книги станут лучшей песней во славу Господа, — отрицал всякие сомнения в произошедших событиях счастливый их участник.
— Что ж, может быть. Обогащение духа материей не всегда заканчиваются печалью, — почти согласился с благими намерениями друга поэт. «Завидует», — промелькнуло в хмельной голове Царёва, но разум сразу же отказался верить этой минутной мысленной слабости в отношении Никитина. Поэт никогда не отличался корыстолюбием. Он с любовью складывал строки своих стихотворений, и мир откликался на его слова тем же чувством. Завидовали-то, как раз, его славе.
— Но что же всё-таки это такое? — неожиданно и как бы самого себя спросил Царёв.
— Не хочу тебя огорчать, но существует истина, от которой можно отмахнуться и ей же можно перечить, а вот изменить её нельзя и только есть возможность ей изменить. Восставая против истины, очень скоро ожесточаешься, отмахиваясь от сути происходящего, к старости становишься ничтожеством, а вот изменив настоящее, в пользу необъяснимых будущих благ, когда теряешься в догадках, что всё-таки происходит, не растерять бы веру в себя самого. Я не могу определить, что происходит в твоей жизни, только верить дары приносящим нужно осторожно, — ничем не ободрил друга хозяин.
— Ответь, Коля, могу ли я отвергнуть пусть необъяснимое, но благо и вернуться обратно к своему беспросветному существованию? У тебя всё по-другому: слава, почёт, приёмы на высоком уровне, хорошие книги. На меня критики набрасываются, как собаки на ободранную кошку, ещё задолго до напечатания моих произведений. Покажите хотя бы читателю, потом ругайте. И ещё одна странная особенность деятельности наших литературных обозревателей, когда твои работы всё же попадают на страницы журналов от них ни хулы, ни хвалы к предмету твоей гордости — молчание и настороженность, — горевал о наболевшем Царёв.
— Мне кажется, Пётр, ты хочешь добиться невозможного — заставить говорить прессу беспристрастно. Что до моих успехов, то меня просто проворонили. Напечатали раз-другой, как молодого, подающего надежды поэта, похвалили, конечно, авторитетные люди, а читатель зацепился, и пошло, поехало. Ругать поздно — сами восторгались, думали ненадолго это моё увлечение. Так моё творчество состоялось. Не вопреки, а благодаря обстоятельствам. Повезло, не более. Хотя и мой путь в поэзии полон обид, разочарований и ещё неудовлетворённости своим творчеством, что надрывает душу непостоянством свершений и несовершенством человеческого бытия. Нет у человека горше скорби, чем сожаления о прошлых неудачах. Мне говорят, что я поэт будущего, но как же тогда относиться к стихам, написанным мною за прошлые годы. Понимаю, если невозможно унизить в настоящем, нужно отнять прошлое, найти там какие-то закорючки, грешки и вычеркнуть те дни из жизни и подсунуть, взамен, светлое будущее, в котором тебя нет, а будешь ли ты присутствовать в нём полноправно — вопрос. Мы не любим прошлое потому, что бывает опасно заглянуть в него самому, а уж поведать о том другим и вовсе никуда негоже. Но именно там, в тех быстрых днях, мы жили полнокровной жизнью — творили и пели, любили и ненавидели, а теперь же представляем собою бледное разочарование того скорого времени. И какое же будущее нас ждёт? Да, никакое. Ни светлое, ни тёмное, а просто доживание Господних сроков на земле, ещё терпящей наше убогое присутствие. Но я доволен всем пространством, где когда-то находился и даже, возможно, буду продолжать жить. Мне была дана человеческая речь, и она есть и длится. И если наш святой язык от Бога, то с каждым мгновением слово должно становиться всё более достойно взгляда Господа, — Никитин склонял разговор от сиюминутности к вечности. — Главное в письме обрести свой язык. Он был тебе подарен при рождении, но утерян в процессе роста сознания и вот найден, обретён вновь и будет жить в стихах, рассказах, одиноких странствиях по необъятному пространству узнавания красоты своего языка.
— Хорошо говорить о вечном, когда и сам бессмертен, — уловил тему Царёв. — Краткий миг жизни тоже хочется прожить по-человечески, не унижаясь, не выпрашивая в долг банку молока. А не дадут, тогда как?
— А никак. Простить и ждать милости Господней.
— О том я и говорю. Дождаться-то, дождался, но только никто не рад. По бедности все жалеют, ах ты наш убогонький, слезу пустят, а как повезёт, никого рядом не сыщешь.
— Да, кто же его знает, кого более жалеть надобно — богатого или нищего. Оба они в долг живут. Больше денег, больше и долг. Нищий богатому должен, богатый — нищему, только богатые реже отдают, отбирать приходится. А друзья у тебя найдутся, только вот радость от них будет или нет, не знаю.
— Весёлый разговор получился. Шёл радостью поделиться — не принимают подарков.
В меру хмельной для того, чтобы не обратить разум в гнев, Царёв в глубокой задумчивости шёл по дороге к дому. Мысли путались между радостью и непонятностью происходящего. Хотелось как-то ускорить события, определиться, созреть для продолжения своего необычного, нежданно привалившего счастья. Несмотря на фантастичность жизненного поворота, он верил в пересмешки своей судьбы, именно таким виделся ему долгожданный восход на творческий Олимп в лучших и потому очень одиноких мечтах. Желание доказать состоятельность своей миссии в этом мире всегда обозначалось в чёткие контуры какого-то явления, а с появлением Леона и денег становилось настоящим. Конечно, слова друга, высказанные без всякой радости к произошедшим изменениям в его жизни, настораживали, но досмотреть последствия нынешних свершений хотелось, и то было не простое любопытство, а желание участия в дивном возрождении стремления к славе. Это порождение человеческого эгоизма присуще писательской среде, где собственная обморочная гениальность имеет намерение во что бы то ни стало появиться на страницах газеты, журнала со стихами, рассказом, и дальше, дальше до грехопадения, до безумия, до смеха. Лишь бы признали где-то, в каких-то кругах, которые потом для многих пишущих становятся кругами ада. Желание высказаться перерастает в единственную страсть — показаться, промолвить пару слов в телекамеру, с трибуны, в невидимую ослеплёнными славой глазами пустоту. Но в отличие от многих других писателей, не желающих замечать свою заурядность, Царёв осознавал провалы и успехи в своём творчестве. Пока он хотел только высказаться и услышать мнение публики о новом романе. И всё. Никакой славы ему никогда не предлагали, ни по какой цене, а если бы такое случилось, платить всегда было нечем. Но все эти мысли о славе бродили вне разума Петра Царёва, они подразумевались, но основой жизни не становились, потому что у них не находилось продолжения, без которого нельзя писать и даже жить. Образные же мысли уже законченных и только задуманных произведений всегда обитали в его голове, обновлялись, продолжались, но не заканчивались. Он уже пробовал обходиться без денег, еды, женщин, но без мыслей ему жить не удавалось.
У ворот дома прогуливался Леон. Как-то не подходила его фигура в светло-золотистом костюме, увенчанная мягкой шляпой к той местности, где старые постройки середины прошлого века никак не отзывались на призывы нового времени к урбанизации и комфорту. «Он попал сюда случайно, и должен скоро исчезнуть», — фатально подумал Царёв.
— Вот и вы. Признаться, заждался, — глаза Леона зажглись, но тут же погасли и с тем огнём исчезли незаконченные мысли писателя, — я пришёл сообщить, что на некоторое время уеду. Завтра я должен быть в Париже.
— Где, где? — не понял такого быстрого перемещения в пространстве Царёв.
— Во Франции. Вам бы тоже не мешало отдохнуть, Пётр Петрович, плохо выглядите. У нас много дел и нужна энергия, чтобы выполнить нужные задачи. После завтрашней встречи у редактора, поезжайте за город, снимите хорошую дачу и отдыхайте, а через неделю, по возвращении, я вас найду.
— Но я могу дождаться вас и дома, — возразил писатель.
— Нет, вам нужна перемена действительности, какая-то романтика, отвлекающий пейзаж.
— От чего отвлекающий? — попытался уточнить Царёв.
— От себя. Вот вам адрес загородного дома, там вас встретят и приветят. Впрочем, вас туда отвезут, так будет надёжней, — и Леон испарился. Темнота сомкнулась за клубом пара, объяла Царёва, мягким движением подтолкнула к калитке, втолкнула в дом, где на несколько минут загорелся свет, и затем вся округа погрузилась в сон. Тьма в доме писателя стала непроницаемой, и он закрыл глаза, не желая видеть мрак, заполонивший, как ему показалось, весь мир. Он, вдруг, ощутил себя частичкой этого мрачного пространства и чувствовал продвижение в глубины тьмы, где будто бы и должно произойти озарение. И свет вспыхнул, и в нём возникли кроваво-красные скалы, по узкой тропе меж которыми вереницей двигались люди в чёрных одеждах с накинутыми на головы капюшонами. Лиц не видно — головы склонены к земле. Это странное шествие угнетало взгляд однообразием идущих в молчании людей. Только осыпание скальной крошки под ногами людей выдавало их движение. Ничего не понимая, Царёв бросился догонять молчаливую процессию. Но уже первые шаги оказались непростым делом — острые камни ранили босые ноги, и он понял, почему тропика, вслед идущим вьётся красной змейкой. Шагая по этим кровавым следам, превозмогая боль, он сумел сократить расстояние к хвосту скорбной очереди людей, медленно продвигающейся к невидимой впереди цели. Неожиданно люди остановились, и Царёв едва не ткнулся в спину человека, замыкавшего череду движения. Тот обернулся, откинул капюшон и оказался редактором журнала «Горизонт» Фаерфасом. Лицо его окрысилось, став похожим на морду гнусного зверька, рот оскалился редкими зубами, послышалось шипение, дохнуло тленом и словами: «И здесь меня достали. Мерзкие писаки. Когда вы только поймёте — мысль человеческая может вырастать от земли и до пупка. Женского, мужского — неважно, но не выше. Этот размер её и блюдёт редактор, а не пятистопный ямб, не хорей с амфибрахием и не роман с повестью. Выше уже Господь. Туда полёт ваших мыслей строго запрещён. Ещё услышит и подумает, что вы созрели для жизни в райских садах. Ложе Прокруста, помните. Так вот, чтобы ни длиннее, ни короче, если про высоту непонятно. Итак, многих упустили. Вашего друга Никитина просмотрели, уже не вернуть, признан своим народом. Планка творческих изысканий и находится на высоте пупка, подползти под неё можно, а вот перешагнуть, как получится. Эта высота закономерна — рождённый ползать летать не может — помните такую крылатую фразу от буревестника революции. Она многое объясняет и проясняет. Ползайте, ползайте — летать не дадут, — вереница людей стронулась с места, и редактор рванулся догонять, прокричав уже на ходу, — мне на доклад к хозяину, а то влезет еще кто-нибудь наперёд и на меня настучит. Ступайте, Петр Петрович, у вас ещё только начало этого пути, но вождь уже с вами рядом, — и он махнул рукой в сторону тропы под ногами и, накинув капюшон, соединился с безликой вереницей себе подобных существ, и скоро все они исчезли в проходе между скалистыми кроваво-красными хребтами.
Утро, в котором проснулся Пётр Петрович, оказалось сочувствующим его мыслям. Серые тучи затянули окрестности горизонта и вот-вот грозили упасть на землю мелким и противным осенним дождём. Царёв поёжился в мыслях о такой погодной перспективе, стал искать что-нибудь светлое в этом начале дня и вспомнил о приглашении в редакцию издательства. Он стал придумывать слова, целые диалоги, относящиеся к будущему разговору, но скоро понял, что все эти словесные изыски напрасны, потому как нынче сам визит необычен и наверняка разговор будет состоять не из просьб и взаимного непонимания, а внимания к его рукописи и, собственно, работы над художественным словом. Он облегчённо вздохнул — день неплохо начинался, не нужно было готовиться к противостоянию, а только согласиться или нет с правкой в рукописи собственного произведения. Но давняя мысленная война с редакторами всех мастей продолжалась, анализировалась прежняя полемика, выстраивалась, уже ненужная ко времени, защита, тянулась дискуссия, что длилась часы, дни, годы, но никогда не заканчивалась. Мозг упорно искал выход в изнурительном разоблачительном процессе, где ответчик, истец и судья, в одном лице, добивались единого решения. Это соломоново решение никогда не находилось. Иногда мозг готов был взорваться от напряжения, и тогда выручал чистый лист бумаги, на который, однако, ложились совершенно другие мысли, далёкие от склоки и эмоциональной перебранки, красивые, смелые, а иногда и очень нежные. Расписавшись, Царёв забывал и ненавистных критиков, редакторов, погоду за окном, путал день с ночью и, выложив в тетрадь всё тайное и явное, мучительное и желанное, прошлое и будущее, он валился с ног, отсыпался без сновидений и чувствовал величайшее наслаждение — пустоту в голове. Сегодняшний разброд мыслей в голове писателя, между спорами из былых хождений по кабинетам литературных начальников и приятной нынешней неизвестностью будущего разговора, внезапно оборвался вспоминанием сна, явившегося прошедшей ночью. Память видения показалась ему такой ясной, что лицо Фаерфаса, вдруг спроецировалось на стене, а за ним красные скалы и уходящая к ним цепь однообразных человеческих существ, одетых в чёрную одежду. Фаерфас беззвучно разевал рот и удалялся куда-то вглубь стены, пока не исчез совсем. Царёв подошёл к белизне недавно побелённой стены, пошарил по её шероховатой поверхности, интуитивно отыскивая щель, куда могло исчезнуть изображение столь крупного масштаба. Не отыскав и намёка на выход в этой стороне дома, он подошёл к окну, заглянул в сумрачное заоконное пространство и остановился, осененный догадкой о причине сна и его настенного повторения. Если ночное прозрение правдиво, значит, начинают сбываться пожелания старого друга, безвременно покинувшего этот мир. Тот частенько говаривал, казалось бы, без всякой к тому надобности: «Петро, когда ты будешь узнавать события на день, на месяц, на год вперёд, тогда станешь писателем, а покуда не знаешь, что произойдёт сегодня вечером — ты простой графоман. Оно придёт это узнавание будущих перемен в тяжком, похожем на бред сне — тебе привидится близкая смерть врага. Ты станешь пророком, но никогда не сможешь этому порадоваться». Видение того света и доселе ненавистного раба Божьего Григория, уже пребывающего в тех краях, действительно не породило счастливых эмоций. Душа Царёва содрогнулась от страха ответственности за ночное прозрение, и он решил проверить истинность своих новых способностей. Одевшись, он сразу же отправился в редакцию журнала «Горизонт», взглянуть на ещё живого редактора. А может, уже и нет. «Дел по горло. Так нет, новые заботы прибавились. Свихнуться недолго, — мрачно, под стать погоде, топорщились мысли писателя. — Чёрт бы его побрал, Фаерфаса этого. Не мог кому-нибудь другому присниться. Чего ради мне, друзьям бы своим снился. Нет, и тут хочет мне досадить».
В коридорах редакции сновала всякая писательская мелочь. «Они что живут здесь? Правильно делают, на виду нужно быть, тогда и заметят», — подсказал он себе ответ на хлопанье дверей в кабинеты, где даже мёртворожденным поэтам могли выдать свидетельство о рождении. Таких случаев находилось немало, члены творческого союза, к этому привыкли, понимали — жить хочется всем, даже маленьким букашкам, полевым мышам и прочим тварям. От этой коллективной уступчивости, когда душа против, но телесно человек слаб, и на литсоветах руки поднимаются вверх, изумляя дух и оправдывая тело, мелкая сошка расплодилась в гуманитарной среде, пустила корни, проникла в кабинеты и сама стала вершить судьбы гениев, талантов и просто проходимцев.
Царёв сходу толкнулся в кабинет редактора. Из открытой двери на него оскалился Фаерфас. Его улыбка выразила такую нечеловеческую устрашающую мощь, что створ двери захлопнулся как бы сам по себе. «Царь Ирод. Это его улыбка на известие об избиении младенцев в Вифлееме, — узнал этот звериный оскал Царёв. — Неужели такое возможно? Через тысячи лет встретить потомка иудейского царя и где?» Дверь распахнулась:
— Пётр Петрович, чего это вы замешкались? Я скоро ухожу, так что выкладывайте, что там у вас на душе наболело, да и у меня к вам будут вопросы, — Фаерфас захватил писателя под руку и втащил в кабинет. Ошалевший от улыбки редактора, потом от проникновения в глубины веков, теперь от любезного приятельского отношения Царёв едва вымолвил:
— Я только хотел узнать.
— Жив я или нет? — Фаерфас заглянул ему в глаза и расхохотался. — Я всегда живее всех живых. Но всё равно рад вас видеть. Вы единственный человек, который мне по-настоящему симпатичен.
— Но ведь… — замычал Царёв, выражая непонимание к этому откровению.
— Ах, да, понимаю, — опередил его вопросы редактор. — Ругал ваши произведения. Не ругают только дураков — их просто печатают. К вам более высокие требования и для их выполнения кнут необходим. За одного битого двух благополучных дают, а то и более. Прости, Пётр, а лаял я тебя для твоего же блага. Чтобы не возгордился. Гордыня людей разума лишает, а ты человек впечатлительный, легко можешь сломаться. Слава она нужна, чтобы скрыть глупость. Ты не любишь меня. Знаю. А кто-нибудь напечатал твоих рассказов больше, чем это сделал я в своём журнале? Нет. А вот тебе вёрстка свежего номера. И здесь отрывки из твоего романа. Садись и читай. И помни — Фаерфас жил, жив и будет жить, и ругать будет только того, кто этого заслужит. Я исчезну на часок, а ты, как вычитаешь всё, оставь свои замечания и если не вернусь к тому времени, брось бумаги на столе. Бывай, здоров, — редактор исчез, оставив недоумение на лице писателя, и свежую, пахнущую новизной и сразу же тайной, журнальную вёрстку. Журнальная версия романа, собранная из отрывков произведения, понравилась автору. Он сделал некоторые незначительные пометки на полях, что мало изменило суть напечатанного текста. От неожиданности произошедшего, Царёв не очень внимательно отнёсся к знакомым строкам уже набранного произведения — голова была занята покаянными мыслями: «Ну, Гриша, обрадовал. Воистину не знаешь, где найдёшь. Но я то знаю, — содрогнулся он, вспомнив свой провидческий сон. — Надо бы как-то предупредить. А о чём и как? Не поверят. Засмеют и только. Положеньице ещё то, ни украсть, ни покараулить. Лучше уж пусть будет так, как будет, — и, дочитав вёрстку рукописи, в основном удовлетворённый содержанием напечатанного, и собственной правкой, отправился в издательский дом Леона.
Строение по адресу, пропечатанному в визитке золотыми буквами, нашлось не сразу. Царёв долго плутал, расспрашивая редких прохожих о местонахождении нужного объекта, но никто ничего слышал о таком заведении. Нескоро, но улица нашлась, довольно захолустная, даже не асфальтированная, с грязным арыком на обочине. «У чёрта на Кулишках», — ругался писатель, вытирая носовым платком с ботинок въедливую осеннюю пыль. На двери небольшого, аккуратного, будто бы недавно построенного здания, красовалась золотым блеском вывеска — «Христофор Колумб» — издательский дом. «Дальнее плавание предстоит, — писатель отворил двери. — И чего ради, на краю города, такое заведение открывать и ещё расписывать золотом. Всё равно не найдёт никто». В вестибюле его встретила великолепно обихоженная пустота. Он даже на мгновение замер, очарованный чудесным матовым светом, исходящим будто бы от стен, покрытых обоями, с вкраплёнными на их поверхность светлыми деревенскими пейзажами. На симпатичных пластиковых подставках, в цветочных горшках, топорщились иглами кактусы, а в центре холла, в кадке из великолепного зелёного самшита, росло лимонное дерево, увенчанное крупными жёлтыми плодами. «Как в раю, — подумал Царёв. — Древо познания добра и зла. Обман зрения. Роскошный, аппетитный плод таит в себе такое редкое мучительно-кислое разочарование, хотя полезность его здоровью безусловна. Это и есть величайшая доброта природы — плод, прячущий в своей плоти будущую отвратительную гримасу, на лицах его вкусивших. Оный вкус и есть неожиданность узнавания чего-то, а испорченный портрет часто остаётся навсегда у многих людей, вкусивших от плодов обмана». Но уже через минуту, в удивительной атмосфере предполагаемого отдыха для взгляда вошедшего сюда, из открытых дверей кабинета материализовался образ человека, что в раю не всегда возможно вообразить — абсолютно лысый череп, с выпирающей маковкой на темени, сизый, как неудачно окрашенное пасхальное яйцо, безбровое лицо, трагические, будто подведённые гримом тени под глазами, заострённые кверху уши, раскосый разрез глаз и бесстрастный ко всему взгляд, скошенные в презрительную мину губы. Все эти несоответствия прелестной обстановке фойе издательского дома усугублял нездешний, совсем не солнечный загар, покрывавший, будто пеплом лицо, шею и руки незнакомца. «В огне обгорел что ли? Медали за отвагу на пожаре не хватает этому типу», — вернулся из райских кущей к действительности Царёв. «Пожарник», однако, довольно громко озвучил имя и отечество писателя и продолжил:
— Ждём вас. Хозяин предупредил о вашем визите. Как вам наш офис? Далековато, зато лишним людям сюда хода нет. Потому чисто у нас и воздух свеж. Лимоном можем угостить прямо с куста и под коньячок. Хозяин ещё прошлым разом от французов привёз. Они хоть и лягушатники, но в коньяке толк знают, что мы сейчас и проверим. Прошу, — жестом заправского лакея указал направление движения обгоревший. В небольшом кабинете он усадил гостя в круглое, вращающееся кресло, повернул лицом к столу и сам уселся напротив.
— Роман, — отвлечённо проговорил хозяин.
— Да-да, по этому поводу я сюда и пришёл, — ответил писатель, как само собой разумеющееся.
— Нет, Роман — это моё имя, а ваше произведение уже в типографии. Сигнальный номер вам сейчас выдадут, и если что-нибудь не понравится, сообщите по телефону поправки. Всё будет учтено. А теперь для доброго знакомства выпьем чаю, так у нас нынче говорят, начиная застолье, — после оных слов вошла девушка, поставила столовые приборы, поднос с закусками и вазу с фруктами. Царёв замолчал, любуясь ловкими движениями подавальщицы. Они казалось, воспроизводили чудесный танец. Не слышалось звуков стука, предметы выскальзывали из рук и ставали на поверхность стола бесшумно, но от облика девушки исходила дивная музыка, сопровождая ритуал гостеприимства. Красота девушки сияла неземным светом, пронизывающим весь её облик и только взмахи длинных ресниц выдавали её настоящее живое присутствие. «Сказка», — принял условия происходящего Царёв, но тут девушка исчезла, но всё принесённое ею сюда осталось и порыв ветерка, колыхнувший лёгкие портьеры на окнах, как показалось, случился по причине окончания мгновения наслаждения видением. Он уже не мог вспомнить, когда его так завораживала женская красота.
— У этой девушки есть имя? — спросил, вдруг, Царёв, сомневаясь в обычности виденного им сюжета.
— Она приходит, когда нужно накрыть на стол и, наверное, уже ушла домой. Сотрудники все в отпуске — спросить не у кого. Я вернулся от отдыха по приказу шефа, для срочного издания вашей книги. За удачу, Пётр Петрович, — Роман поднял фужер с каплей коньяка на дне. От выпитого ароматного напитка вскипела кровь и даже нездешняя внешность редактора показалась знакомой и привычной, и если бы не отсутствующий взгляд и улыбка, полная сарказма, можно было бы признать некоторое обаяние его личности. Царёву начинало нравиться приличное отношение к своей особе: «Фаерфас душу излил и тут, пожалуйста, и стол полон, и коньяк французский. Наконец-то», — ликовал алкоголь внутри писателя.
— Вы закусывайте, Пётр Петрович, — прервал его милые сердцу мысли хозяин, — напиток вкусный, но крепкий. Да, нет-нет, вы пейте, это я так предупредить. Сам-то я мало пью, вот и брякнул, не подумав, — видя, что гость опустил бокал, поправился в словах Роман. — Почему не выпить. Хорошо сидим и дело сделали. Домой вас доставят в лучшем виде. За вас, дорогой Пётр Петрович, — бокалы снова наполнились. Чуть позднее, но в этом же добром для него времени, писатель выпивал за себя, за Леона, за мир на земле, за воскрешение своих надежд. Его уже никто не останавливал, и он не замечал, что коньяк в бутылке не убавляется, хотя узнать количество оставшейся жидкости было трудно — стекло винной посудины изготовлено непроницаемо-тёмным. Необычная обстановка вежливости и предупредительности его желаний растормозило действия гостя за гостеприимным столом, и он как следует напился. Но всё-таки, поднявшись из-за хлебосольного стола, сразу задал вопрос:
— А книга? Я должен посмотреть сигнальный экземпляр.
— Она в машине. Идёмте, я вас провожу, — и Роман подхватил гостя под локоток. У подъезда и впрямь ожидал, мягко фырча, шикарный, чёрный автомобиль. Петр Петрович никогда не разбирался в марках авто и, не имея личного транспорта, всегда шарахался от чуждого его пониманию средства передвижения. Эти разнокалиберные железные монстры осложняли ему жизнь — невозможно вовремя перейти улицу, в неподходящий момент окатят грязью из лужи, чего доброго, могут и сбить, покалечить, только потому, что он находится не внутри, а снаружи уютного, недосягаемого его сознанию мира. Роскошь транспортного чуда, дверцу которого отворил Роман, он почувствовал сразу же, как только опустил своё хмельное тело на подушки переднего сидения. Он как бы расплылся по всем загогулинам кресла и даже растерялся от удобства той позы, в которой оказался. Роман прихлопнул дверь, и машина покатилась, как показалось седоку, в неведомую, но зовущую даль. Некоторое время Царёв сидел неподвижно, такая приятная истома охватила весь его организм в этом быстром движении в будущее. Наконец он повернул голову и увидел водителя машины. Шевелюра из густых, торчащих, как иглы дикобраза волос заслонила образ человека, сидящего за рулём: «Что ж это он не пострижётся? Надо же такие волосы иметь, будто куст чертополоха на голове топорщится».
— Вам удобно? — обернулся шофёр, и в его облике мелькнуло что-то петушиное — узкий нос и красные обезбровленные глаза.
— Конечно. Очень. Не беспокойтесь, — промямлил пассажир и стал смотреть в боковое окошко. За стеклом очень резво проносились мимо дома, пешеходы, переулки и обгоняемые автомобили. Но любопытство к облику водителя брало верх над наблюдением картины за окном, и он как бы невзначай посматривал в его сторону и каждый раз всё больше вжимался в кресло и цепенел в его мягком пространстве. Как только он бросал взгляд на своего шофёра, тот оборачивался к нему то кабаньим рылом, с торчащими из пасти грязными клыками, то козлиной рожей, оскалившей зубы в приветливой улыбке или уже упомянутым петушиным клювом. Царёв вжался в сидение, боясь шевельнуться, чтобы не тревожить безобразное наваждение: «Сиди тихо, — говорил он себе. — И вправду коньячок забористый будет».
— Приехали, — косматый водитель открыл дверцу.
— Куда вы меня привезли? — не узнавая местности, спросил писатель.
— На дачу хозяина. Приедет, тогда и разберётесь. Входите, там уже всё готово, — тряхнул гривой волос водитель в сторону калитки, за которой мощённая камнем тропа вела к дому. Когда, проделав несколько шагов по дорожке к дому, Царёв оглянулся на оставшегося за воротами шофёра, в ответ ему кивнула кабанья голова, едва не коснувшись клыками земли. «Убирайся подобру-поздорову», — подгоняя себя, простился Петр Петрович и уже на крыльце дома ещё раз обернулся. Автомобиля уже не было, а на колу забора восседал чёрный петух и, махнув крыльями, заорал своё ку-ка-ре-ку. Писателю захотелось побыстрее спрятаться, и он рванул на себя дверь дома.
Усилия оказались напрасными: дверь легко отворилась, и Царёв от своего рывка едва удержался на крылечке, чтобы не свалиться наземь. Чертыхнувшись, он вошёл в остеклённую веранду. Никто его не встречал. Он разделся в передней комнате, устроил вещи в шкафу и пошёл осматривать помещение, надеясь отыскать здесь кого-нибудь не похожего на кабана и тем более на козла. Хмель от пережитого страха шоферских превращений выветрился, и трезвый ум искал сочувствия переживаниям оставшимся от ужасных видений. Никого, кто бы скрасил его одиночество, не нашлось, и он присел у включённого телевизора. На экране толпились звёзды какого-то вульгарного шоу, где слова и действия обнажались нахальным бесстыдством. Комната, где уже осмотрелся наш герой, оказалась довольно просторной и была наполнена мягкой мебелью — креслами, диваном, небольшой софой с подушками, и в ней кроме телевизора находился огромный холодильник. Этот монстр, что занимал четверть территории помещения, отливал синевой Ледовитого океана и, казалось, откроешь дверку и разом попадёшь в пространство льдов, где можно встретить белого медведя и толстенного, усатого моржа. Но будущий постоялец дачного дома получил воспитание в старых, добрых традициях, со знанием Божьих заповедей и не лез в холодильник, зная, что забота хозяев угощать, а гостей терпеливо ждать приглашения к столу. Хотелось выпить, чтобы растворить в алкоголе непреходящие картины звериных морд, которые памятливо высовывались с экрана телевизора, превращая и без того отвратительное телемесиво из полуголых девиц, рекламы прокладок, памперсов и пива, страшных новостей — в свинарник. Протомившись в кошмаре явных и воображаемых видений, озвученных визгами певиц и барабанным перестукиванием однообразных мелодий, восторженными голосами ведущих рекламных роликов, бочками потребляющих пиво мужиков, хранящих последствия неумеренной любви к пенному напитку в памперсах, способных впитать воды мирового океана, Царёв задремал и перенёсся в ареал, где обитали живые люди, нормально одетые и говорящие на понятном наречии. Где-то в большой и очень светлой зале кругом заставленного едой и напитками стола сидели люди, знакомые и нет, и голос Никитина читал стихи. Сам чтец отсутствовал, но его слова жили в глазах, проникали в сердца слушателей и даже цветы в букете, водружённого в центр стола, повернули свои прекрасные головки в сторону звучащей речи. «Не зря стихотворство называется изящной словесностью», — думал вслед словам поэта Царёв. «Я не один, не один. Слово мой раб, но и мой господин», — выговаривал невидимый автор. «Лучше не скажешь, оттого он и поэт, что ничего похожего нигде не услышишь», — Царёв видел всех сидящих за столом людей, но сам там не присутствовал. А где же тогда он? Такие вопросы может задавать себе во сне только очень уж озадаченный жизнью человек. А действительно, где он? В открытых глазах, прямо против него, образовался небольшой, накрытый стол. «Как в сказке», — решил проснувшийся писатель и осмотрелся в комнате — кто-то же должен собирать эти кушанья, стоящие теперь перед ним. Но в доме ничего не изменилось. На экране телевизора измученно шутил Петросян, и вынужденный зритель переключил канал и, увидев футболистов на поле, остался смотреть игру. Под неторопливый голос спортивного комментатора, грешившего нефутбольной лексикой, подводя погоню за мячом под образы художественного произведения, Петр Петрович поужинал, съев овощной салат, кусочек поджаренной рыбы, крылышко курицы, пирожок с ягодной начинкой на десерт и налил чаю в тонкий стакан в серебряном подстаканнике. Вечеряя, он выпил только две рюмки коньяка из пузатой бутылки, и больше не хотелось. Прихлёбывая горячий, пахнущий лимоном чай, он наслаждался одиночеством, но ему казалось, что и стол и телевизор и кресло, где благоденствовало его тело, находятся в гораздо менее измеримом пространстве, чем комната дачного дома. Все эти вещи и сам он обитали на самом дне необъятного, освещённого чьей-то мощной энергией Космоса и одиноко чувствовал себя только его разум, остальной мир жил своей обычной жизнью, доступной всему живому, но почему-то исторгнувшему из себя — из дальнего, высокого, светлого мироздания неожиданное прибежище писателя. Оторванность от прежней среды обитания пугало, но этот страх не происходил от чувства опасности, и жил отдельно, как субстанция малых перемен в необозримых далях Космоса, ожиданием обнаружения здесь своего присутствия. Чем оно будет и когда это произойдет, оставалось загадкой уже потерянного мира. Но ни мир, ни отсутствующий в нём Царёв, не имели о том никакого понятия.
Лёгким движением портьеры на окне (никак не иначе), это ожидание проявилось в образе девушки, что ещё недавно подавала закуски в кабинете редактора журнала «Христофор Колумб». Она остановилась перед столом, давая писателю время убедиться в достоверности своего присутствия. Да, несомненно, это была она. И если даже перед ним находился призрак, он в точности воспроизводил оригинал. Девушка, помедлив, взмахнула пушистыми ресницами и спросила:
— Петр Петрович, вы чего-нибудь желаете ещё?
— Только вашего присутствия, — хотел было ответить гость, но не сумел вымолвить такие дерзкие слова и задал несколько неумный вопрос. — Вы ведь недавно присутствовали на нашей встрече в редакции? Когда вы успели попасть сюда?
— Где скажут, там я и должна находиться. В том месте, где это необходимо. А как туда попасть — не моя забота, — очень туманно объяснилась девушка.
— Но как-то это всё должно происходить, — не унимался Царёв.
— Должно и происходит, не изменяя ничего вокруг, невидимо, незримо. Вам лучше того не знать, а принимать всё как есть, готовым.
— Отчего же такая тайна. Я живой человек и желаю ясности в происходящем здесь, со мной.
— Одного вашего, пусть даже большого, желания недостаточно. Тайны не для живых людей. Радуйтесь тому, что есть сегодня. Горевать будете потом.
— Я хочу знать всё и сейчас, — торопил события Царёв.
— Невозможно. Сейчас только радость проживания на земле. Забудьте, о чём мы здесь говорили. Наслаждайтесь жизнью. Вы, конечно, сегодня очень устали. Наверху приготовлена постель. Если я вам понадоблюсь, подумайте о том, — девушка, легко ступая, прошла за спину Царёву, и когда он обернулся — исчезла. Основы мироздания восстановили свои позиции в Космосе, и приделы его успокоились и более не пытались нарушать вечную закономерность своего местоположения в великом пространстве мирового океана.
— Одно лёгкое дуновение ветра, трепет портьеры, взмах пушистых ресниц, — облекал в поэтические строки своё изменившееся настроение гость. — Опять не узнал, как зовут это неземное существо. Обязательно нужно будет спросить имя, — налил себе коньяку писатель. — Неплохо было бы с ней подружиться, — какие более поздние отношения имелись в виду, он пока не предполагал.
— А зовут меня — Ада, — пропел за спиной лёгкий ветерок, и невесомые ладони коснулись плеч. Он напрягся так, что рюмка, с налитым в неё коньяком, задрожала, и содержимое расплескалось по столу. Будто электрический ток пронзил его тело, заставил содрогнуться и, собрав на телесной периферии всю отрицательную энергию, ушёл через дрожащие нижние конечности в пол, в землю, в преисподнюю. Волнение не давало вымолвить слова, все части тела неожиданно полегчали, нежное тепло прилило к щекам и конечностям — то созидательная энергия заполняла освободившееся пространство. Ада присела на локоток кресла, погладила Царёва по голове, и он почувствовал, как волос вздыбился навстречу движениям её ладони. Неодолимая сила влекла к ней всё его существо, притягивала и теснила и бездонная глубина внезапно опустевшего сознания не могла противостоять этому обжигающему напору. Рука его потянулась к талии девушки, обвила стан, и истома чувств растворила последние проблески разума в мощном потоке горячо забурлившей крови. Однако девушка легко отстранилась, оставив полыхать в кресле безумную мужскую плоть, оправила на себе великолепное вечернее платье сиреневого тона с серебристой блёсткой и пояском нежно-медвяного цвета. Открытые плечи, по которым распушился тёмный волос, оттенивший точёную мраморную шею, с которой струйкой в ложбинку между чуть прикрытых платьем чудных холмиков, стекала золотая цепочка, дразнили мучительной тайной и писатель, подталкиваемый биением сердца, начал подниматься с кресла.
— Девушек в начале встречи угощают, Пётр Петрович, — улыбнулась Ада и придвинула к столу кресло, пустовавшее у окна, несколько остудив пыл писателя.
— Да-да, конечно, — смутился, приходя в себя, Царёв. — Но я то, собственно, здесь гость, — искал оправдания он.
— Но глоток коньяка вы всё же можете налить, — попросила Ада. Петр Петрович ухватил, дрожащей рукой, пузатую ёмкость и набулькал под самый верх, стоящий с другой стороны стола бокал.
— Да, — пропела девушка. — Вы уже давно не бывали в обществе женщин, Петр Петрович. Разве можно столько выпить. Поднять и то будет тяжело, — она поднесла ко рту бокал и пригубила коньяк. — Вкусно. Может оттого так приятен этот напиток, что рядом находится мужчина? Давно не сидела так близко с живым человеком.
— А как же редактор, сотрудники? — не понял гость.
— О, это совсем другое. Мы редко видимся. Только по службе. Никто не приглашает меня за стол.
— Удивительно. Красивая девушка скорбит о нехватке кавалеров. Где же вы живёте, если у вас всё так плохо.
— В местах, хуже которых не бывает. Но к чему этот разговор, вам сейчас хорошо?
— Да. Но я хочу как-то помочь.
— Помочь? В чём? Разве вы могли оказать помощь себе, когда нищенствовали? Когда вас унижали и оскорбляли ваши лучшие помыслы? Теперь вы имеете право ответить тем же образом. А вы о помощи. Кому? Уродам, что измывались над вашим творчеством. Они прекрасно знали, что делают. Теперь ваш черёд известности и славы, пользуйтесь. Потом не удастся ничего. И обо мне жалеть не нужно. Счастье коротко. Приласкаете сегодня, и я буду благодарна, откажитесь — тоже ничего не изменится. Спешите. Удача соизмерима только с потерями. Сейчас всё, потом — тьма и навсегда. За вас, — Ада приподняла бокал. Царёв не отводил взгляда, ловил каждое движение и слово девушки. Он видел и не видел её; ему казалось, что она продолжение экрана телевизора, до того необычно смотрелась одежда, движение рук, губ расходились со звучанием слов, их смысл заметно отличался от влекущей к себе, уходящей в разрез платья, ложбинке, куда стекало золото цепочки. И вот девушка поднялась, отошла к окну и наклонилась над магнитофоном и сразу же полилась музыка — чувственная, тягучая, как боль нерастраченной любви. Она проникла всюду, дальше, чем возможность суметь быть просто звучанию. Смелым наваждением были эти звуки. Среди них танцевала Ада. Наверное, так двигались в танце богини Олимпа, а может, феи цветочных лугов. Царёв врос в кресло, от него остались только зрение и слух, что ловили движение и музыку танца. Время тоже остановилось в глазах, и сколько мгновений длилось блаженство созерцания, судить было трудно потому, что когда всё разом исчезло — и музыка и девушка, казалось, прошла эпоха, и наступила такая тишина, что его одолела боязнь даже малого движения, и лишь губы приоткрылись, и вымолвили, вымолили одно слово, что сохранила память из прошедшего времени: «Ада». Откуда-то сверху, будто с небес, ответилось: «Поднимайтесь сюда. Укладывайтесь. Я потом к вам приду». Выйдя в сени, хотя желания покидать уютную комнату, наполненную ещё не остывшими чувствами, не только не возникало, но даже не хотелось допускать мысли, что где-то наверху может существовать ещё одна Ада и всё произошедшее повторится. Он в полутьме поднялся по лестнице в мансарду дома, где всё было готово к безмятежному отдыху. Большая, резная по спинкам, кровать звала к себе белоснежной простынёй и приоткрытым над ней светло-голубым одеялом. Расписанные синим узором, высоко взбитые, подушки обещали сладкий сон. Покой этого уютного уголка в царстве Морфея подчёркивался мягким светом настенных бра и непроницаемо — тяжёлыми занавесями окон. Петр Петрович прошёл к постели и, вдруг, в зеркале увидел своё жалкое отображение. Заношенный, купленный давно и навсегда пиджак, под ним рубашка с остатками стального цвета, ставшего от времени безразлично-серым и к этому всему одряхлевшие штиблеты с истёртой желтизной на боках, на них спадали чёрные штаны больше похожие на рабочую робу. «Светский лев. Покоритель женских сердец», — он приблизился к отражению и всмотрелся в себя. На него глянула лицо с уже проросшей щетиной по щекам и подбородку, обрамлённое небрежной «писательской» причёской. Отпрянув от зеркала, уже в отдалении уловил в нём силуэт ещё могучей, не согбенной невзгодами мужской фигуры, успокоился и, начав раздеваться, осознал, что к богатству нужно привыкнуть, а пока даже с крупной суммой денег в кармане он ведёт себя по-прежнему — плохо одет и потому никто не испытывает к нему должного уважения. «Привычка — вторая натура», — шаблонно пронеслось в голове, и он нырнул под одеяло в ожидании необычного праздника, радость которого должна основательно переменить его жизнь. Каким жарким фейерверком вспыхнет темнота, но в центре вздрогнувшего света обязательно будет присутствовать женщина — Ада.
Нежность свежего постельного белья успокоила сумятицу его мыслей, и невольная дрёма растворила реальность ожидания праздника в неясных картинах надвигающегося сна. Когда что-то лёгкое, как продолжение детского сновидения коснулось его груди, он сразу же очнулся и ощутил, проникающее в глубь тела, тепло женских рук. Он замер, но темнота начала оживать, и тело задрожало в унисон её пробуждению. Сразу вспомнилась юность, и только грудь женщины упругим жаром коснулась его рук, объятия обратились страстью, и он вжался в долгожданное тепло всею мужской силой и лёгким облаком закачался в необременённом временем пространстве. Он то проваливался в самые глубины блаженства, то возникал на мгновение в яви, пытаясь осознать, что такое происходит с ним, но тут же пропадал в чертогах наслаждения.
Спокойный полумрак встретил его пробуждение. Ничего не напоминало о ночном буйстве плоти — женщины рядом не оказалось, помнилось же что-то нереальное — ожог, не более, как сон юноши, где неясность ночных снов утром оборачивается утренним разочарованием непродолжительностью эротических видений. Но сладкая боль в истомлённых мышцах тела, постанывая, напоминала: «Было, было». Царёв встал, накинул, приготовленный кем-то, пушистый халат, подошёл к окну и отодвинул портьеру. Сумрак исчез, а вместе с ним удалились запахи и звуки прошедшей ночи, прекрасной, но короткой — прикосновение любви и только. А дальше, что случилось дальше? Провал в ночь, утро и сразу же свет. Горячие женские руки и пробуждение. Он обернулся на постель, откуда только что поднялся. Она казалась совершенно нетронутой, гладкой и холодной — в ней могла жить только скользкая прохлада простыни. Отброшенное одеяло снежной горкой дыбилось на другой половине постели, всем своим видом отрицая возможность присутствия тепла в этом небрежно воздвигнутом сугробе. Взгляд в зеркало обнаружил ту же безразлично отражённую действительность. Он быстро спустился вниз, чтобы восстановить произошедшие события в самом их начале и нашёл стол с приготовленным завтраком, но без признаков чьего-либо присутствия рядом. Тогда, уже удручённый отсутствием внимания, он вышел во двор, надеясь обнаружить за дверьми дома протекание жизни или её отсутствие. На улице, в небе, щурилось над горами яркое и чуть тёплое осеннее солнце, опавшая листва, промытая росой, не шуршала, а лишь слегка шевелилась под ногами, пружинила, казалось, что ступаешь по мягкому ковру. В углу двора, у забора, притаившись под ещё полной листвы, густой и высокой ивой, стоял сруб самого настоящего колодца, с журавлём и ведром, а дерево, издали очень напоминающее своей кроной хохлатку, как бы покрывало раскинутыми крыльями наседки такое вот необычное гнездо. Царёв опустил ведро в тёмную глубину колодца, выкрутил его назад переполненным хрустальной свежей воды, не удержался и, скинув халат, окатил себя этой, сверкающей на солнце, прохладой. На секунду замер под ледяным душем, но уже через мгновение, воспрянувший к новой жизни организм, радовался солнцу, воздуху, увядающей красе природы. Немного огорчали мысли об отсутствии Ады, и неизвестность её местонахождения не подавало надежды на скорое свидание. Мало того и хуже, что он не знал, где, в каком районе земного шара, обретается гостеприимный дом, в котором его привечают, и какое время назначено ему здесь для проживания. «Недельку, — сказал Леон при расставании. — А если он не управится за этот срок со своими французскими делами? Ну и пусть, он готов ждать, если, конечно, рядом будет Ада», — и писатель отправился завтракать.
Вкусив яств от самобраного стола, чем послал Господь, иначе назвать эти чудеса было нельзя, он попивал ароматный чай, когда за спиной послышались лёгкие шаги. Ада выросла перед ним одетой в джинсы и светлую кофточку, отороченную по краям кружевами. Фигура её, в этом наряде отличалась той непринуждённой стройностью, что встречается у балерин. Многое хотелось сказать, спросить, но он молчал, боясь спугнуть видение, что казалось сказочным, ненастоящим и потому могло исчезнуть от шума, даже от слабого шороха нечаянного движения. Что-то изнутри подсказывало нереальность присутствия девушки, и только молчание и неподвижность могли продлить её существование рядом, пусть бессловесное и недоступное. Оцепенение медленно проходило и захотелось сказать незначительные, ласковые слова, обнять девушку, вдохнуть запах волос, понять, что тайна доступна и не ведёт к непосильным размышлениям о происходящих с ним чудесах. Девушка молча прибирала стол. Захотелось остановить её быстрые руки, взять в свои ладони, прикоснуться губами и так остаться быть, вжавшись лицом в их тепло. Он потянулся к этому своему желанию, но Ада легко подняла уложенную на поднос посуду и скрылась в соседней комнате. Лицо полыхнуло жаром от собственного промаха и безразличия девушки к этому его движению. Поднявшись из кресла, Царёв отошёл к окну, глубоко вдохнул, пытаясь унять стук выпрыгивающего из груди сердца. Ада вышла, глянула в сторону Царёва, виновато улыбнулась и принялась протирать поверхность стола. Отдавшись своим воспрянувшим чувствам, он подошёл сзади и, когда девушка выпрямилась, обнял плечи кольцом рук, захватил полынный запах волос, утонув в них лицом, и сдавленно прошептал: «Ада, я люблю тебя». Девушка мягко высвободилась из объятий, отступила на пару шагов, приостанавливая порыв мужчины вытянутыми против него руками, промолвила нежно, но категорично: «Для любви ночь и только ночь. Займитесь чем-нибудь, Пётр Петрович. Пишите. У вас масса свободного времени. Я принесу бумагу и ручку. А мне надобно быть на службе, в редакции. Не обижайтесь. Ночью я ваша, а днём даже и не своя, — она вышла в ту же комнату и вернулась с толстой тетрадью и ручкой. — До вечера», — махнули от двери её пальчики, и Ада исчезла. На улице заурчал мотор автомобиля, и стихло, а Царёв всё стоял посреди комнаты, может в ожидании ночи, или проявления себя в светлом воздухе дома, откуда только что упорхнула красота, без которой все движения становились бессмысленными.
«Легко сказать — пишите», — размышлял над раскрытой тетрадью писатель. О чём рассказывать, если даже не знаешь, где находишься сам. Можно офантазировать ситуацию, в которую он попал, но для этого нужно иметь особый дар провидения. Кто сейчас может что-нибудь предугадать? В мире царит хаос, какого не бывало до сотворения этого самого мира. Кому-то он выгоден, этот бардак, чтобы среди этой вселенской вакханалии создать своё царство, свой режим. Очень скоро планета с её жителями — жестокими и плотоядными, из-под руки Господней скатится в объятия дьявола. Написать об этом? Но он предупреждает страшные события будущего в книге, что готовится в печать. Только никто ничего не поймёт. Прочтут, конечно, ужаснутся, но никогда не подумают, что катастрофа должна случиться с ними — человеками, живущими на Земле. Люди не видят себя в будущих событиях, тем более страшных. Только явное, очень заметное начинает пугать, когда уже совсем поздно спасаться. Оттого и беды. Все несчастия человеческие можно предупредить заранее. Но авось пронесёт. И этот «авось» не только русский, он на всех языках звучит, во всех головах свербит. От непостоянства жизни такое непонимание творится. Авось пронесёт беду и на моей жизни ничего страшного не случится. Но случится и плач, и скрежет зубовный — не достанет у Божьего гнева милости к нам. И времени хватит каждому познать такие времена.
Так и не оставив на белых листах ни единой буквы, он закрыл тетрадь и поднялся наверх, открыл шкаф и обнаружил в нём, на полке, спортивный костюм, похоже оставленный здесь для него. Переоделся в него, хотя и не любил физкультурную амуницию, примелькавшуюся на городских улицах, ставшей отличительной формой мелких бандитов. Кто-то решил, что очень прилично ходить на работу, на свидание и даже в театр в спортивном наряде. Новое, не пролетарское, а мускулистое хамьё заполонило рынки, кабаки, дискотеки, дефилируя в разномастных «адидасах», «найках» и просто в китайском ширпотребе. Они пришли налаживать рыночную экономику прямо из спортзалов, стадионов со своей культурой, отражающей сиюминутные потребности организма, и увлекли за собой множество подражателей такому образу жизни. Царёв решительно не понимал, почему так быстро расплодились эти люди с тугими загривками, узкими лбами и плечами непомерной ширины. Они явились вместе с перестройкой, привнеся в жизнь свой лексикон, хамские манеры, презрение к вековой культуре народа и человеческой слабости. Если когда-нибудь существовали питекантропы, то это были они, надевшие спортивные костюмы, кожанки и обрив лохматые головы. Неандертальцы и попали в тупик, столкнувшись с питекантропами. Более культурное племя всегда вымирает при нашествии вандалов. Так было, и будет происходить во все времена. Наше время не исключение. И двухтысячелетняя христианская культура тоже растворится в хамстве, порнографии и распутстве. Вместо иконы, с ликом Божьей матери, почитается фотографическая картинка с оголённым срамом певички Мадонны, культовый образ насильников все мастей не сходит с экранов телевизоров. Америка пожирает половину природных запасов планеты. С помоек американских городов можно накормить голодающее население Африки. Человечеством управляет соблазн. А соблазн подбрасывает…, погоди, погоди, а это неожиданное богатство? Нет, нет. Леон хочет помочь. Он издаёт книгу, где осуждается человеческое непотребство и возвеличивается разум. Выйдет книга, тогда будет видней, что там притаилось в будущем. В конце концов, у многих писателей случаются какие-то помощники, меценаты. Многие великие люди не брезговали писать биографии богатых проходимцев потому, что те платили деньги, нужные для жизни и написания высокохудожественных произведений. Писатель, как человек, всегда зависим от общества, а общество от происходящих в нём перемен. Он в своём творчестве только предугадывает события, но изменить их протекание не в силах. События людьми воспринимаются уже завершёнными, непроизошедшее считается выдумкой — фантастикой. Имя пророка узнают позднее, нежели его пророчества. Долго гадают — сбудется или нет, а случится, и самого предсказателя помянут недобрым словом (кабы болтал поменьше, ничего бы и не случилось), но те, что поумней, поймут, но рассудят так — вот если бы всё повторилось заново, такого бы несчастья не произошло. Но дальше будет всё также, по-прежнему — никто никому не верит, ибо сказано — в своём доме пророков нет, а те, что далече и вовсе не слышны.
Чтобы освободиться от нелёгких мыслей, Царёв решил прогуляться. Он любил ходить, бродить в одиночестве, такие походы успокаивали нервы, но мысли никогда не покидали голову — вырастали из ничего, двоились, троились и, достигнув совершенства, частью исчезали, оставшиеся становились непредсказуемыми, разбивались на самостоятельные течения, спорили, ругались, старели и обновлялись, и каждая прогулка радовала новыми берегами открытий или огорчала зрелостью понимания будущей катастрофы. Осознание дикого упадка морали, безнравственности человеческих взаимоотношений пугали и путали мысли, разум слабел от беспощадности насмешек юродствующих пророков над самыми сокровенными мечтами людей, не желающими опускаться до уровня скотского потребления благ цивилизации. Но сейчас не хотелось горьких мыслей, и он отправился за свежими впечатлениями, пока не зная куда. По не очень широкой улице, зажатой между разномастными и разновеликими дачными домиками, оглядывая заборы, окна, крыши, декоративные и плодовые деревья, Царёв не спеша, двигался навстречу поднявшемуся из-за гор солнцу. На перекрёстке показался мужчина, едва передвигающий ногами, то ли не протрезвевший или уже пьяный. Увидев Петра Петровича, гулеван остановился и пошёл навстречу. Он был довольно прилично одет для простого алкоголика — тёмный в полосу костюм и чистейшего цвета белую рубашку. Ясные голубые глаза глянули прямо в душу.
— Как хорошо, что я вас встретил, — заговорил, пьяно растягивая слова, незнакомец. — Вы теперь здесь живёте. А я в гостях побывал, да подзадержался малость, и ладно, что так получилось — с вами встретился, — он ухватил обеими руками ладонь Царёва и, не отпуская, продолжал говорить. — Вы не отвечайте, я только на вас посмотрю и пойду.
— Куда пойдёте-то? — спросил удивлённый писатель.
— Не знаю. Куда-нибудь. Может быть, вы меня пригласите к себе? — в глазах мужчины появилась мольба.
— Я не могу. Сам, видите ли, в гостях, — смутился Царёв. — И дом мой в городе. А вы где живёте?
— Нигде. И жилья у меня никакого нет. Довелось с вами встретиться и хорошо и ладненько. Поговорить хотелось, но раз не хозяин вы и я не гость. А дом ваш уже не тот, каким вы его оставили, и ещё много нового вам узнать предстоит. Я всегда находился рядом, а нынче едва нашёл вас. Такая вот досада. Пьяным трудно жить, но хуже остаться одному, тет-а-тет с никому не нужной свободой.
— Кто вы такой? — забеспокоился писатель.
— Никто. Просто прохожий, — незнакомец понурился и, сильно шатаясь, отправился своей дорогой. Когда остолбеневший от диковинной встречи Царёв опомнился и кинулся догонять прохожего, того уже простыл след, а может его и вовсе не было. «Привиделось», — подумал он, сомневаясь в своей догадке. Безмятежной прогулки не получалось, сознание полонил вопрос: «Кто он этот нежданно повстречавшийся мужик? И спросить ничего не успел. Нет, спросить-то — спросил, да ответа должного не получил. Надо было позвать его к себе. Чего испугался? Так всегда бывает, с кем хочешь поговорить — не получается, с надоевшими собеседником — до обморока. Встреча случайная, а никак не забыть. И глаза у мужика светлые, будто горное озеро и когда глянул он ими в лицо, то мелькнуло что-то в глубине их юное и кучерявое, как детство далёкое. Угораздило же таким занудой быть — подумаешь, встретил кого-то, ну и Бог с ним, так нет, теперь неделю, как в повозку запряжённый, думать будешь — по каким далям всю эту поклажу тайную растащить, чтобы забыть навсегда. Сказал же мужик, что прохожий он, чего ещё надобно? И ты прохожий и все остальные того же случая дети. Чего мучаться зря и не просил он ничего, а зачем искал тогда? Говорил же, что едва нашёл. Зачем? Ладно, может, ещё свидимся, — взошёл писатель на высокий берег реки. Вода бежала по руслу глубоко внизу, а другой берег её высился крутым обрывом, где поверху повисли вниз пожелтевшими кронами, зацепившись за свою жизнь тугими корнями, торчащими из земли и похожими на переплетённые конечности спрута, огромные деревья. «Каждый цепляется за жизнь, как может. Вниз головой, но только бы жить. Даже дерево пытается отдалить свою смерть, и только человек всячески приближает катастрофу, коей закончится его пребывание на Земле». По крутой тропинке, протоптанной между камнями, Царёв спустился к воде. По-осеннему медленный поток воды, изумрудным чистейшим цветом переливался в лучах нежаркого солнца. Писатель присел на чёрный, прохладный камень, неотрывно всматриваясь в отраженное в чистейшем зеркале зелёной воды жёлтое небо. Голубой купол над головой, упав в реку, переменил свой цвет, а, может быть, эта увиденная им необычность пробилась изображением с другой стороны земли, преломив через воду свою цветовую гамму. Небо оборотной части планеты. Другое, неизвестное небо, глядело на него из воды, из-под воды, из-под земли. Ему не доводилось бывать на обратных сторонах земного шара, он не видывал тамошнего небосвода, туч и облаков на нём, но знал, что если сейчас утро, то на другом конце света должно быть наступил вечер, и переходящее на другую сторону солнце выжелтило небесную сферу, что и обозначилось на водной глади.
Царёв потрогал проступающее из воды жёлтое небо Америки, может, Индии, ощутил мокрую прохладу осени и решил, что окружающие его природные изыски: зелёная вода, речные камни прекрасны своей неповторимой величавостью, и сама жизнь среди этой красоты не может остановиться и нужно продолжать всё это любить и ждать, когда наполнится этим чувством пространство вокруг и отзовётся взаимностью. Лёгкий ветерок пронёсся в каньоне реки, запестрил воду волнами малого шторма, очистил от потусторонних явлений, деревья над обрывом тягостно зашумели своими опрокинутыми книзу кронами, тучки в небе начали резво набегать на вершины и склоны гор, солнечный свет померк и, обнаружив в природе признаки начинающегося дождя, Царёв поспешил домой. Первые капли дождя всё-таки прихватили его на том самом перекрёстке, где повстречался утренний странник, но лишь он вспомнил о нём, как с неба полил мелкий, но густой и холодный осенний дождь. У калитки дома, куда он стремглав добежал, натянув на голову спортивную куртку, стояла та самая машина, что привезла сюда из города. Промокший, он ворвался в дом с одним желанием скорее увидеть Аду. Но за столом восседал шофёр-кабан, скаля навстречу вошедшему писателю крупные жёлтые зубы. «Улыбка же у вас», — и даже не поздоровавшись, разочарованный неприятным посещением гость, поднялся наверх сменить мокрую одежду. Надев халат, спустился вниз с желанием не застать водителя, но увидеть красавицу хозяйку. Но никто не собирался уходить, и девушка присутствовала, накрывая стол на троих. Царёв ощутил дикий прилив ревности и вновь поднялся наверх и завалился в кровать — нужно перестрадать свои намерения встречи. Он так боялся своей любви и она, в отместку, полонила его всего, без остатка, он мучился, будто влюблённый юноша, ещё не ведающий наказаний за свои безоглядные желания. Дрожь пронизала тело, покалывала и звала бежать вниз, но разум не отпускал и только когда он услышал, как взревел мотор автомобиля, подскочил к окну и увидел отъезжающую машину. Ада покинула его, и пустота дома пугала. Всего-то шёл второй день отдыха, а столько потрясений пришлось испытать, что не верилось в происходящее. Непонятные или непонятые события утомили писателя, и он заснул крепко, как спят люди, боясь вернуться к действительности.
Проснулся поздно, дождь кончился и, омытая его светлыми струями осенняя природа светилась чистой красой, сброшенной и ещё остающейся на ветвях, листвы. Полюбовавшись из окна величием красок небольшой, но дерзко наполненной потрясающим смешением палитры красок рощицы, где у одних деревьев кроны полыхали жарким пламенем листьев, а другие уже обнажённые затомились в ожидании холодов, он, вдруг, подумал: «Удивительное дело, люди одеваются теплее в преддверии зимы, а эти оголяются, как женщины на жарком пляже». Относились такие чудные мысли к берёзкам, что составляли основу рощи и с голыми, поднятыми кверху ветвями, будто стараясь прикрыть наготу, выглядели беспомощными. «Такое неравновесие в природе и жизни — одни девчонки в красивых нарядах радостны и веселы, других уже успели раздеть, и они грустят», — ещё раз вздохнуло сознание Царёва и задёрнулось шторой на окне. Ему ничего и никуда не хотелось, а писать в таком подавленном настроении — произойдёт перевоплощение писательского таланта в пустую сутолоку слов, и возвращения к образам живым и страстным может никогда не повториться. И хотя говорят, что талант невозможно потерять и пропить, но если хорошо попробовать, может получиться. И это не было состоянием привычной хандры — того впечатляющего безделья, когда творческие люди мучаются беспричинной тоской по работе, хотя их всегдашний труд и состоит в мысленных поисках выхода из периода сладостного бездействия. Да-да, того беспечального сибаритства, из которого и рождаются замыслы новых произведений. Можно месяцами слоняться по улицам, кабакам, гостить у друзей, вести пустые беседы с пьяницами, доморощенными интеллектуалами и просто дураками, но все эти посиделки, вдруг выплеснутся тёмной ночью или светлым утром циклом замечательных стихов, мечтательной повестью, картиной, воспроизводящей саму печаль непреходящей хандры (хотя не знаю, возможно ли такое впечатление). Этого счастливого состояния никогда не знают графоманы, потому ежедневно корпят над созданием своих шедевров, не понимая, как можно тратить время жизни на глупости. И удивляются, когда, вдруг, из легкомысленно потраченного времени рождаются драгоценные строки слов, безумно-прекрасная живопись, всё самое-самое читаемое, слушаемое и прославляемое. Вообще, ситуация знакомая Царёву, но поражала причина безмолвия — любовь. Чувство это ещё недавно казалось безвозвратно утерянным. Долгие неудачи развели его с женой и более уже не допускали участия в серьёзных отношениях с женщинами. Были, конечно, романы с амбициозными поэтессами, романистками всех мастей — напыщенными и очень мало похожими на женщин. Они уже перестали быть женщинами, но ещё не совсем превратились в писателей и не потому, что не хотели того, а были задуманы природой на совсем другую роль в мире — воссоздавать человечество. Они перестали этим заниматься, увлеклись поисками литературной славы, объясняя своё одиночество присутствием таланта. Царёв замечал, что отрыв от женского начала порождает болезненное восприятие жизни, слов в ней и всего происходящего вокруг. «Лучше бы они сплетничали на кухне, ласкали своих мужей и были бы по-женски счастливы», — такой приговор выносил он своим подружкам, что уже на утро становились невыносимой обузой, досаждая многословием в непроходимой глупости. И справедливо полагал, что для женщины нет глупее занятия, чем старание казаться умной. Он давно заметил — удачливыми поэтами и писателями, что встречались на его пути, почитались женщины довольно благополучного образа жизни — замужние и без всяких мужских повадок. Ибо освобождение женщины от гнёта в социуме, ограничилось перениманием самых гнусных и мерзких мужских привычек. И если мужчины при наличии таковых особенностей крепко держатся на ногах, то женщины отправляются в ад, ещё проживая на земле, впрочем, не понимая своей вины в этом. Признание вины — признак совершенного разума. Увы, ни к одной женщине такой тождество сил не подходит. Лишь каприз — почему им можно, а нам нельзя, руководит эмансипацией женщины. Потому и нельзя, что невозможно за короткий период превратить сознание женщины в мужское понимание жизни. Что можно и что нельзя, вопрос очень долгого времени, когда разум укрепится в понимании греха и святости. Тогда можно всё, но станет ли эта вседозволенность необходимостью или достаточно будет простой женской жизни и материнского счастья в ней. Когда Царёв начинал объяснять такие истины в стенах какого-либо салона, заполненного литераторшами, курящими сигареты, дым которых щипал глаза, и они подёргивались туманом, что считалось достижением необъяснимого оргазма вдохновения в сознании чего-то, на него смотрели, как на маньяка, посягнувшего на невинность сразу всех женщин вселенной. Он быстро исчезал, и уже по дороге к дому понимал, что если обесчестишь всех девственниц сразу — это страшное преступление, а вот если всех, но по одиночке — геройство. И при всех его долгих, мучительных и часто недобрых мыслях о прекрасной половине человечества — любовь жуткая, светлая и почему-то далёкая.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тайна Утреннего Света предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других