Ледоход
Лед на Неве взломался и плывет по течению. На льдинах то и дело попадаются неизвестно где и когда брошенные старые сапожные опорки, обручи от бочек, кирпичи и другая никуда не нужная дрянь. Воскресенье, вследствие чего на набережной Невы довольно много гуляющей публики, любующейся ледоходом. Некоторые остановились у гранитных перил и смотрят. На льдине плывет стоптанная резиновая калоша, и это дает повод к разговору.
— А калоша-то важная и послужила бы, ежели вторую товарку на левую ногу к ней отыскать, — говорит старый нагольный тулуп. — В лучшем бы виде босовички вышли.
— Зачем на левую ногу товарку отыскивать, коли она сама с левой. На правую ищи, — отвечает чуйка.
— Уж будто и с левой! Неужто мы не видим, что с правой? Где ж у нас глаза-то?
— А кто ж те ведает. Может быть, ты их на праздниках вином залил. С правой! Кому ты говоришь! Вы по какой части в своем рукомесле?
— Мы-то? Мы кладчики, по строительной части будем. С Благовещенья у подрядчика подрядившись.
— А мы сапожники, значит, я завсегда могу тебе насчет калоши нос утереть. Понял? Теперича завяжи нам сейчас глаза и скажи: «Трифон Затравкин, с какой ноги подошва?» — на ощупь пойму. Ты говоришь — товарку калоше подыскать надо, а я тебе такой альбом, что она и без товарки на стельки уйти может. То-то.
— Резинковая калоша и для лиминации первый сорт, — вмешивается в разговор синий кафтан, — потому это самая новомодная модель, ежели в нее сала наложить и скипидаром сверху побаловать! Жгли мы тут как-то у себя у ворот, так чище лектричества пылала, совсем как бы мингальский огонь. Ведь вот задарма пропадает.
— Не пропадет. Чиновники в Галерной гавани в лучшем виде словят, — задумчиво произносит ундер в отставном военном сюртуке с нашивками на рукаве и с узелком. — А калоша эта, братцы, беспременно купеческая. Ехал через Неву из Ливадии хмельной купец и утерял с ноги. Вернее смерти.
— Ну уж и купеческая! Зачем же такая супротивная критика на купцов? — обиделся прислушивавшийся к разговору купец в длинном пальто и с зонтиком. — Почем ты знаешь, может быть, она из Туретчины плывет. Вошла в Черное море, а оттелева сюда.
— В Туретчине мухоедане калош не носят. Были мы там в Крымскую кампанию, так видели! — дает ответ солдат. — Турке все равно, что нашему столоверу сапог на сапог воспрещается надевать, потому вера не позволяет.
— Ему вера не позволяет, это точно, а нешто не мог он с болгарской ноги снять? Учинил турецкое зверство, снял ради озорничества с убитого калошу, да и бросил в черноморские проливы. Кто ее ведает, может статься, она с прошлого года сюда плывет. Ведь калоша — не сахар, в воде не растает.
— Пустое! Где из Туретчины сюда приплыть! По дороге ее десять раз крокодил проглотит. Скорей же она из ветлянской эпидемии сюда стремится. По Волге живо доплывет. Там в головном полоумии от смертного страха и не такие вещи в реку бросали, а почище. В газетах было пропечатано, что один купец бочонок с золотом на волю плыть пустил.
— Ой, врешь! — перебил его купец. — Купец не пустит, купец и перед смертным часом цену деньгам знает, потому они у него по́том добыты.
— Ну уж это ты оставь, почтенный, — говорит мужик. — Ваш купеческий пот только за чаем в трактире выходит.
— Ан врешь! Я теперича в шесть часов утра поднимусь, да десятерым таким, как ты, у себя на постройке зубы начищу. Чувствуешь ты это?
— Не больно-то по нынешним временам и начистишь! Смотри сам-то поберегись. Былое дело, на купцов-то тоже охотились. Купеческий зверь, что твой заяц, труслив.
— А ну-ка, тронь, попробуй мою трусость!
— И трону. Думаешь, не трону? Так-то смажу, что живо всмятку происшествие сделаю, задень только меня.
Мужик подбоченился и стал петухом. Купец засучил рукава и поплевывал на руки.
— Да что вы, братцы! С чего вы! Пантелей, брось! — остановил мужика его товарищ.
— Нет, постой! Какую такую он имеет праву? — горячится мужик. — Где городовой?
— Ты меня городовым-то не стращай. Деревня сивая! — презрительно сказал купец.
— Чего деревня! Али тебе в части-то не привыкать стать сидеть? Ах ты, городской обыватель! Верно, кому часть, а тебе — дом.
— Дом? Ну, уж насчет этого будьте покойны. У нас на Лиговке такие собственные палаты построены, что в семи комнатах можем вытрезвиться. Приеду домой хмельной, так двое молодцов под руки поведут, а двое ножные костыли переставлять будут.
— Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых! Уйти лучше от греха! — машет рукой ундер и отходит, а купец и мужик все еще переругиваются зуб за зуб и размахивают руками.
К толпе подходит баба в синем кафтане с длинными рукавами и в расписном ситцевом платке.
— Потонул здесь кто, голубчики, что ли? — спрашивает она.
— Брысь! Зашибу! Ты чего лезешь? — кричит на нее купец.
— Уйду, уйду, не щетинься! — говорит баба, вздрогнув и пятясь от купца, и тут же прибавляет: — Я не видала, что хмельные, хмельным я не перечу, знаю, как им потрафлять. У меня муж с деверем такие же.
— Хмельные! Я те покажу «хмельные»!
— Молчу, голубчик. Я мужчинский нрав завсегда приучена уважать. Такой букварь мне на эту науку пропечатывали, что чудесно помню. Христос с тобой! Куражу твоему я не препятствую. Научили родственники, научили.
— То-то!
Мужик скашивает на купца глаза и смеется.
— Ну, вот ты теперь по себе антиллерию и нашел. С ней и воюй сколько хочешь, потому баба для тебя торпеда самая настоящая, ну а нас не трожь, мы сами супротив тебя какую угодно бомбардировку начать можем! — закончил он и крикнул товарищу: — Пойдем, Кондратий, в трактир! Что на него, на фараонову мышь, смотреть! Не узоры на евонном патрете написаны!