В человеческой душе не доведены до экзи'станса ни православие, ни иудаизм, ни язычество. Человек видит окружающий мир глазами веры и познаёт меру выбора: он может стать богом в языческом понимании, но может и погибнуть со всем миропорядком.В романе Равнобесие речь идёт о перманентной мировой катастрофе, ещё только имеющей произойти и неоднократно уже произошедшей. Остросюжетное повествование основано на писаниях времён императоров Диоклетиана и Юлиана Отступника, а так же языческих, иудейских и раннехристианских текстах.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Равнобесие предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
вчерашний снег
(или завтрашний век),
и не иудовым ли целованием ли придаёшь ему форму?
(Niko Bizin)
или самая I часть романа о (прошлой и будущей) мировой катастрофе
Какую бы форму мне принять, праздно подумалось мне.
— Диоклетиан! — позвала меня моя женщина.
— Что? — мог бы сказать я, но опоздал. Моя женщина назвала меня по имени, и тотчас моя настоящая сущность (совсем как «в невесть когда будущем быть изданным» рассказе Рэя Бредбери) обрела форму. Я стал последним великим императором языческого Римского мира, Pax Romana (хотя сам этот термин означает несколько иное, нежели то, что я сейчас имею в виду).
— Диоклетиан! — как и любой настоящей женщине, моей Хлое (вот и я придал ей форму) было мало просто (и взаимно) придать мне — меня; ей надо было ещё и настоять на своём не единожды (и не дважды) данном мне поцелуе.
Я промолчал. Как и любой настоящий император, я знал, что уже не единожды и навсегда опоздал ей (а так же Urbi et orbi) ответить. Праздный вопрос: Может ли Геркулес (город) обогнать черепаху (мир)?
Но в моём мироздании (многомерном и плоском континууме сознания) опоздание Геркулеса не имело значения. Ибо времени не было, и я мог праздно размышлять, пока мгновение ожидало моего божественного (и человеческого) разрешения: Да будет мир! Да будет миг! А прочего не будет.
Так что решать было что. Просто-напросто потому, что решать было нечего (самый сложный из возможных кризисов). От формы прошлого (настоящего, будущего) ни в коей мере не зависит суть прошлого (настоящего, будущего). Потому я просто продолжил решать нерешаемое.
Какую бы мне форму принять, праздно (и упрямо, и напрасно) подумалось мне. Форму вчерашнего снега? Завтрашнего века? Мне, императору Рима (богу и человеку), у которого нет и не может быть свободного (праздного) времени. И несвободного (не праздного) — тоже, ведь государство (особенно в поздней империи) — это я, и время (даже в ранней империи) — это тоже я.
Позволяя себе праздные размышления, я ещё (аки герой мифа о Сизифе, изложенного ещё не рождённым галлом Камю) не противился тягости ноши. Какую бы из внешних форм мне принять, праздно подумалось мне — тогда подумалось, но не потом. Я знал, что вот-вот стану своею же ношей, своей тягостью.
Но тогда (во мгновение помысла) я ещё не решил быть вчерашним снегом. Тогда (в тогдашнем сегодня) я всегда оставался своим завтрашним и думал о своём завтра. Потому-то и мысль моя была (тайно) праздной, как женщина до зачатия ребёнка. Ни следа не должна была бы оставить (явно), ни памяти.
Почти по Соломону: Как ветер в небе и мужчина в женщине. Нечто не определяемое.
Оно и понятно: Всем памятен лишь прошлогодний снег. А вот то, что вчерашний (завтрашний) снег для меня (хотя я далеко не всё в этом мире) созвучен со вчерашним (завтрашним) веком, не хорошо и не плохо нам всем, но наша безразличная данность.
Согласитесь, все мы — всё ещё люди (и лишь очень немногие из нас — мистически-административно — почти что боги); но и те, и другие «мы» слишком мимолетны, чтобы измерять время чем-то меньшим, нежели повторяющаяся и повторяющаяся вечность.
Мы слишком мимолетны, чтобы вести себя как угодно. Потому мы и приданы друг другу. Или преданы друг другом (что одно и то же). И неведомо, кто кому более (или менее) предан. Человек человеку не волк (противореча латыни: Homo homini lupus est), но величина переменная.
Но сие для людей. А вот мы, любые (даже административные) боги, для людей должны быть константой. Потому что вечность не может быть прошлогодной (или даже пригодной в будущем или прошлом), но лишь настоящей. Потому я до отвращения конкретен (сей-чашен, словно производная от грааля галиеян), хоть и жажду рыхлой всеобщности.
Потому моё имя Диоклетиан (полное имя Гай Аврелий Валерий Диоклетиан; Gaius Aurelius Valerius Diocletianus) — римский император (284-305)
Родился в семье вольноотпущенника и получил имя Диокл. С юности связал свою судьбу с военной службой: Сначала рядовой в Мёзии, затем командир, а при императорах Каре и Нумерине — начальник императорских телохранителей. В 284 году, после убийства Нумериана префектом преторианцев Апром, Диокл был провозглашён солдатами в Никомедии императором под именем Диоклетиан.
Вот так и становятся богами из рабов! (ничего не напоминает?)
А вот стать не только богом (это лишь часть Бога, только лишь его стать), но настать всем Богом. Самому по себе то есть, на-стань без помощи Бога, но и не отказавшись от него. Таков мой первый тезис в моём прошлом и будущем дискурсе с галилеянином. А вчерашний ли я снег или завтрашний век — это вопрос самоопределения: Достаточно ли у меня сил, чтобы остановить мгновение?
— Что есть истина? — мог бы сказать и я.
Как и прокуратор Иудеи, не видя того, что она стоит прямо передо мной. Впрочем, ведь это (хотя всего один раз) уже было. Не со мной, но что с того? Но ведь я вижу только то, что вижу. А надобно выше, если хочу быть всем.
— Она может быть или сегодняшней, или вчерашней, — сказал я (об истине) и растаял, чтобы стать завтрашним и самому подумать о завтра. Так я ощущаю свои странствия из одной моей ипостаси в другую. Когда сами собой проявляются некоторые мои (или божественные, это всё равно) возможности изменить этот мир.
Не потому, что я воздействую на мир (не знаю, возможно ли это вообще), но потому что я сам себя примиряю с тем, что меня ожидает. Потому и оказывается, что мир для каждой ипостаси свой.
Повторяю, я ещё не был никаким снегом. Какую бы форму мне принять в этот миг (и в этом мгновенном мире)? Но праздно думать об этом — пошло, ибо никогда не рано и всегда уже в прошлом. Настоящее же мгновенно.
Мгновение. Я выходил (рождался) из опочивальни моей женщины (Хлои). Ещё мгновение. Она (моя женщина) меня окликнула (как Орфей Эвридику). Но мне (именно в этот «мой» миг) нечего было ей сказать. Я знал, что при выходе меня собираются умертвить мои же телохранители. И что она участвует в заговоре. Так что слово было за ней. Ведь она не может (как Эвридика) сбежать от меня обратно в Аид. Но попробовать, чтобы меня убили, может.
Знала ли она, что я знаю? В какие-то из мгновений да, в какие-то нет; отступить ей было некуда в любом случае.
— Хорошо, что ты постоянна, — казал я. — Будь всегда такой. Скажи, ты всегда такой будешь? Достаточно твоего слова.
Милосердия в моих словах не было (это к галилеянину).
— Диоклетиан, — справедливо (то есть вполне язычески) мне на это заметила моя женщина. — Ты зануда.
Так что она не захотела воспользоваться словом. Делай что должно, и будь что будет. Она была совершенно права.
— Да, я подробен, — согласился я. Зная, что говорю не о правде, а об истине (которая может быть, а может и не быть напротив). Но эту тонкость (to be or not to be) постигают, лишь утратив, по величине чувства потери: То что было огромно, словно бы и не стало непредставимо меньше. Но словно бы объём моего сферического горизонта перекинулся в ровную плоскость.
Подробность плоского я не есть подробность объёмного я!
Я имел в виду, что у каждой детали (и у каждого мгновения) есть своё я, иногда отличное от меня самого. А она имела в виду (и меня в свой вид заключала) лишь свою ветреность. Она имела в виду, что не найти следа от мужчины в женщине, если женщина того не захочет.
Что стремление мужчины к языческому бессмертию неизбежно приведёт его к женщине. И тогда лишь от неё зависит, продолжится ли (в том или ином виде) бытие мужчины. Будет ли его тень в Аиде уверена, что среди живых продолжена его кровь. Тогда и бесплотная тень обретает подобие жизни.
Впрочем, с нами (богами) всё же несколько и'наче. Но и на этот случай она прекрасно знала (из практики культа Великой Матери, должно быть), что какого-нибудь одного бога (например, Трисмегиста с его миропорядком как мысленным образом) тоже не уследишь в бледном небе.
Потом она сказала, саму себя подтверждая:
— Да-да. Ты подробен. Потому что за-ну-да, даже филологически. Сначала «за», за ним «ну да», и что там (да-ле-е) за «ну да»? Что за решительное «нет» сменит это неуверенное «да»? — так она говорила с императором (и богом).
— Там опять буду я, — сказал ей на это её император (и бог). — Решительный я, отрицающий такое будущее (и такое прошлое), в котором нас с тобой нет.
Я сознательно не упомянул настоящее. Сделав так (иногда я всё же подчёркнуто бог), чтобы она не обратила на это внимание. Но она была подчёркнуто (и даже плоским курсивом) умна, моя Хлоя! Так что она должна была заметить это своё невнимание. И неизбежно должна была понять его неслучайность.
Она не удивилась. Она знала, что говорит с императором Рима.
Ей бы (ещё) призадуматься. Ей бы (ещё) остановиться и оглянуться (не назад, но в себя). Но Римский мир знал только поражения и победы, и не знал настоящего поражения (понимай, восхищения) оттого, что был подробен с людьми и богами.
Если я восхищен, то всем, а не деталями. Но где возможно найти совершенство? Ведь и языческие боги обладают вполне определяемыми качествами (вот я, например, очень качественный бог и император, прекрасно знаю: Без восхищения и поражения, и победы суть одно и то же (и ничего не значат без любви к себе).
Я же хотел бы возлюбить этот мир превыше себя (зная, что превыше меня в этом мире ничего нет); итак, о любви к себе: Казалось бы, Римский мир знал только любовь к себе. Предполагалось, что «Как вверху, так и внизу; как внизу, так и вверху. Как внутри, так и снаружи, как снаружи, так и внутри.»; Римский мир стоит на соблюдении законов человеческого общежития, полагая их законами общежития богов.
Вот почему Римский мир отчасти сродни будущему (средневековому) христианскому миру: Любой человек есть частица Тела Церкви, а всё Тело Церкви есть Тело Христово. Любое человеческое действие в этом теле есть акт литургический, претворение хлеба и вина в Плоть и Кровь христову… По своему этот мир совершенен, но потом пришла катастрофа Ренессанса.
Не знаю, это не является моей целью: Чтобы будущий Ренессанс уже сейчас (в III веке от Рождества) перестал именно кармической катастрофой. Для этого надобно определить для себя простую вещь: Карма не есть способ сосуществования человеков! Карма — название непреложного знания, что каждая человеческая песчинка просыпается (во всех смыслах этого слова) в бесконечных песочных часах.
Просыпается на (самим мирозданием) заранее определённом месте.
«Не соблюдение человеческих законов общежития жестоко наказывается на астральном, ментальном и причинном уровнях бытия, благодаря принципу соответствия. Исходя из этого закона можно понять, что Золотой век или Железный век могут быть только в душе человека. А внешний мир — всего лишь зеркальное отражение внутреннего мира индивида. Поэтому изменяя себя в позитивную сторону, человек улучшает и весь окружающий его мир. Вещи и события сами по себе нейтральны, всё зависит от цвета вашей души (ауры), сквозь которую, как сквозь увеличительное стекло, вы смотрите на то, или на иное событие. Чем мутнее это стекло, тем мрачнее вам кажется окружающий мир. Теперь становится понятным высказывание египетских жрецов:
«Сколько бы вы не пытались любить других, вы не сможете их полюбить, пока не научитесь любить себя — бога, находящегося внутри вашего тела. А когда вы полюбите себя, то поймёте, что любить других вовсе не обязательно, ибо вы и они — одно и то же»
Я послушал себя и понял, что Хлоя права: Я за-ну-да!
И она знала, что она права. Просто потому, что она моя женщина. Быть правой — её право, но показательно капризничая при этом. Дескать, мой император, что хочу, то и говорю. Ибо только «я его вздорная женщина».
Впрочем, она была образована (Римская империя предполагала, что на её просторах неграмотных жителей найти было возможно, но сложно), она была красива и совершенно незнакома с китайской философией (Китай — это совсем другая империя). «Высшее искусство — позволить переменам происходить естественно, самим по себе. Это действие в бездействии и бездействие в действии.» (это был Сэнцань, письмена истинного сознания)
— Диоклетиан, — сказала она опять своему императору (и сказала — опять, и опять — своему).
— Что? — спросил я у моей женщины.
Хотя прекрасно знал «что». Но я не был «чем-то». Конечно, я сиюминутно мог (или не мог) быть вчерашним или завтрашним снегом (римляне осведомлены о снеге: Когда-то, как снег, на голову на них обрушивался Ганнибал, и они о снеге запомнили), но именно здесь я был не «просто императором и богом».
Просто — это не о времени и не обо мне.
А вот что о времени и обо мне. Как и сегодняшнее занудливое утро, которое всегда настаивая на своей неизбежности, я являлся (словно бы «рассветал») ещё и одним из двух «августов» Рима, этаким «месяцем» перед осенью мира, что мне представлялось хоть и символичным, но немного (ибо очень по римски) пошловатым.
Так что я «оказывался» ещё и тем кратким промежутком времени между расцветом моего мира и тем, о чём впоследствии изложит в своём труде Гиббон: Упадком и крушением Римской империи. Я и был, и (в любом случае) останусь очень в мироздании значим.
А вот моя женщина вряд ли слишком всерьёз была в числе собиравшихся меня убивать заговорщиков. Информация о моих привычках и перемещениях общедоступна и не многого стоит. Потому (хотя я и не стал вмешиваться в реальность) мне хотелось бы, чтобы Хлоя участвовала во всём всерьёз.
Чтобы она всерьёз закрепила себя в бытии. То есть реализовала бы себя не только в том, в чём женщины наиболее успешны. По мнению далёких мудрецов, созерцающих с берега текущие мимо воды далёких рек Инд и Ганг, женщины наиболее полезны богам, когда тем надобно опустить с неба на землю слишком одухотворённого мудреца.
Индуисты называют таких небесных соблазнительниц небесными танцовщицами царства Индры. Говорят, перед ними невозможно устоять. Но в реальности стать человеческим трупом, проплывающим мимо сих мудрецов, я себе не желаю. Позволить себе быть менее собой, чем я есть, мне немыслимо.
Впрочем, если бы Хлоя просто хотела моей смерти, я её желание с лёгкостью бы исполнил. Буде она императрицей, собирала бы потом меня (и империю мою) по частям, как Исида умертвлённого и и расчленённого Сетом Осириса. Это могло бы послужить прологом к моему языческому Евангелию.
Но моя женщина вряд ли была всерьёз в числе серьёзных заговорщиков. Не будучи сама ни временем года, ни даже месяцем его, более ей нечего было бы заговорщикам предложить. А вот я и ей, и заговорщикам сочувствовал. Но не потому, что она не всегда могла бы захотеть моей смерти.
И не потому что «Не открывайся жене и не делись с ней никакими тайнами: В супружеской жизни жена — твой противник, который всегда при оружии и всё время измышляет, как бы тебя подчинить.» Эзоп, раб философа Ксанфа. А просто потому, что это было бы даже пошло (не бу'дуще, но про'шло). Мне нужна женщина как чудо, а не как обыденность моего «всегда».
А потому что в этой реальности и они, и я были обречены на неудачу.
Что до моего убийства, то ведь кто-нибудь «всегда» собирается (собирался и будет собираться) убить своего бога и императора. Собираться — это человеческое, даже избыточно «слишком человеческое» в человеческом существе: Тоже стать богом — административно. Взобраться по социальным ступеням (прообраз христианской лествицы). Механически сделать божественную карьеру. Deus ex machina, как это по римски.
Вы скажете: Как это, стать богом? Я скажу: Для этого в моём язычестве есть первое и единственное условие! Следует «убить» предшественника-бога (так или и'наче, но «освободить себе место» на Олимпе: Ежели и не физически, то превзойдя гордыней). Что равноценно суициду (тому или иному): В нашем невидимом мире сущностей мы никого не убиваем, только себя.
Суицид, так сказать, прошлой божественности, осознавшей свою пошлость. Надежда, что после суицида наступит новая божественность. Что тут скажешь? Лучше молчать.
Данный тезис (о неизбежном суициде пошлости) я не буду растолковывать: Если надо объяснять, то не надо объяснять (будущая поэтесса, гиперборейская Сафо — Зинаида Гиппиус). Или, если вам неведомы поэтические тексты будущих гипербореев, вот вам латынь: «Не дано увидеть те силы, которые позволено только ощущать. Apuleius древнеримский писатель и поэт, философ-платоник, ритор, автор знаменитого романа «Метаморфозы».
И избежать такого (своего ли, чужого) само-и-богоубийства невозможно. Никоим логическим образом. Таким образом логический фундамент римского мира всегда подмывался логическими же течениями человеческих (мысленных, но не только) нечистот (под каждым видимым и невидимым миром миром есть его канализация, любому инженеру известно).
Поэтому! Если я хочу (то есть должен) укрепить фундамент моего мира, я попытаюсь сделать так, чтобы самоубийство бога (в себе ли, ещё где-либо) перестало быть причиной успеха.
Потому все мои реформы административного управления империей сводились к одному: Обессмыслить саму возможность перешагивать через ступени в божественной карьере амбициозного претендента. Не то чтобы сделать её невозможной, но лишить смысла. Поскольку, убрав одного бога (императора) с Олимпа (трона), соискатель тотчас находит на его месте заместителя, которому это место заранее отдано.
Для этого я ввел особенный принцип управления: Империей правят два равноправных августа, (каждый на своей территории). У каждого августа есть один подчинённый ему цезарь (у которого есть своя территория). Цезарь набирался административного (и божественного) опыта под руководством своего августа и в любом случае наследовал своему наставнику.
Я (как человек) верил, что навсегда уничтожал саму возможность успеха заговорщиков. Но я (как бог) знал, что не уничтожил возможности заговора. Вызванного глупыми, нелогичными, пусть даже изначально обречёнными на пошлость причинами (всегда одними и теми же): Завистью или неприязнью. Пожалуй, в видимом мире людей эти вещи вообще невозможно уничтожить. Только вместе с видимым миром.
Но даже в невидимом мире возникали сложности. Ведь чтобы противостоять таким почти спонтанным (которые невозможно предотвратить) покушениям на меня, мне как раз (и не раз) пригождалась моя божественность. Оказывалась единственным способом не быть в очередной раз убитым.
Всё это путём подмены одной неизбежности на другую.
Но у любых вмешательств в реальность есть обратная сторона. У всего в этом плоском видимом мире есть две стороны.
Одна сторона: Должное, долг. Другая — необузданная гордыня. Я мог (как бог) подойти к плоскости с любой ея стороны, поскольку у меня (у моего невидимого «я») сторон — больше. Я словно бы переставлял буквицы на восковой дощечке.
При обладании такими возможностями в моём невидимом «я» вступали в силу личные отношения меж долгом и дикой гордыней. Качества словно бы персонифицировались, обретая очертания. Впрочем, об этом я скажу ниже. А пока важно знать (и не удивляться), каким образом покушения на меня не достигают своей цели.
А каким образом я собирался удоволить мою Хлою, ежели её вдруг понадобилась бы моя смерть? Я сделал бы то, чем жива настоящая женщина: Подарил бы ей иллюзию, что на её птолемеевой плоскости глобуса у неё всё получилось! Что она и убила меня, и сохранила меня живым для собственных нужд.
Я не случайно ещё и ещё возвращаюсь к этой теме. Согласитесь, это так иерархично: У любимой женщины бога есть её собственный (живой и мёртвый) Осирис. Она ведь даже формально не императрица, но (как там у будущих пиитов): Граф целует служанку, её до себя возвышая (цитата не точна, по памяти).
Здесь так же следует сказать об ирреальной иерархии «возвышения», о «боге в предвкушении бога». Но пока что и об этом я только упомяну.
Остальное проще проиллюстрировать на примере. Что лучше для примера, нежели действие, которое можно рассмотреть в его начале, завершении и последствиях; после чего возможно вернуться к замыслу и насколько возможно исправить его: «Дилетанты, сделав все, что в их силах, обычно говорят себе в оправдание, что работа еще не закончена. Разумеется! Она никогда и не может быть закончена, ибо неправильно начата.»
Гете, некий германец из будущего, очень хорошо определил сущность мироформирования: Не начинайте с начала! Если Бог есть начало всего, то (прежде всего) обратитесь к нему, а не к себе.
Итак, иллюстрация: Сам этот разговор с моей женщиной (не путать с императрицей, законной женой) происходил перед нашим с ней расставанием у дверей ея опочивальни. Само собой, происходил он с той стороны дверей, которая обеспечивала нам отдельность. И от моей охраны. И от остального мира, с которым я полагал уладить посредством моих реформ.
В то время как охрана полагала уладить со мной. По своему реформируя свой мир.
Итак, если о реформах (своего и только своего мира): Мои реформы, в числе коих были и последовательные (сначала один, потом другой, третий и четвёртый) эдикты против непобедимых христиан, побеждая внешне, внутренне оказывались обречены.
С внешним (видимым) оказывалось не просто — просто, а (ирреально) ещё проще: Вы хотите убить августа (императора и бога), дабы самуму стать августом (императором и богом)? Но к чему убивать не человека, а время года? Вы говорите, что время года персонифицировано? Да! И нет.
К чему убивать одного из двух августов (высшее должностное лицо, а не месяц), при каждом из которых имелся свой цезарь (должностное лицо, непосредственно подчиненное своему августу и ему наследующее). С этим всё разъяснилось. А вот с христианами всё (в который раз) только началось.
Мои победоносные эдикты против непобедимых христиан ознаменовали неразрешимую проблему. Я собирался победить непобедимое. Почему? За-чем? А за-тем, что я последователен: Я следую за собой. Просто потому, что я был Диоклетиан. Спросите у потомков, кто я таков.
Я император, продливший существование Западной империи (в её языческом варианте) на полтора столетия. Или больше? Что гадать? Да и зачем наперёд заглядывать? Ведь я был (и есть) вчерашний снег, что мне века? Мне бы мгновение пережить. Не за чин императора, а за прочую вечность.
— Диоклетиан!
Не пережил. Пришлось подчиниться. Моя женщина. Её император, что хочет, то и делает. Хотя ей только кажется, что император — её. Точно так же, как я знаю, что и когда мне кажется. Например, о принадлежности этой женщины мне.
Или о принадлежности империи мне. Я был сыном вольноотпущенника, то есть бывшего раба. Так что с чужой собственностью (которой и я мог бы быть) я допускал вольности лишь до определённого предела.
Но вернёмся к иллюстрации.
— Хлоя.
— Что?
— Прощай.
— Прощаю.
— За что? — спросил я, зная ответ. Пришла пора моей охране попытаться меня «поправить» (понимайте: Очистить восковую дощечку, чтобы выписать другую буквицу.)
— За занудство. — сказала моя женщина. Понимайте, за меня самого.
В сопровождении дожидавшегося меня у её дверей преторианца я пошёл по коридору. Чувствуя некоторую неуверенность в суставе стопы. Не мог определить, что это? То ли онемение, вызванное позвоночной грыжей, то ли не до конца залеченный сустав стопы. В отрочестве я возвращался затемно к месту ночлега через строительную площадку, прыгая с одного мраморного блока на другой мраморный блок и оступился.
Врачам я ничего не сказал. Никаких примочек. Никаких накрепко привязанных к щиколотке дощечек. Никаких перевязок. Всё сам. Всё само по себе.
Увечье (если его можно так называть) почти не мешало моим атлетическим и воинским упражнениям, положенным человеку моего положения для полного образования. Почти. Потому что вразумляло о наличии непреодолимых сил, перед которыми всё — ничто, а тренированная и бодрая юность попросту хрупка.
Теперь увечье напоминало мне (уже императору) о почтительном отношении к непреодолимому. Сустав ступни (или таки позвоночная грыжа?) напоминал, что я (бог и император) хрупок. Что со мной всего лишь один преторианец. Да и то его присутствие более чем формально.
Потому, когда из-за ближайшего поворота выступил его непосредственный командир (мне хорошо известный) в сопровождении нескольких воинов (мне неизвестных), и они ловко обступили меня (а преторианец охраны даже не попробовал меня заслонить, напротив, отступил в сторону), что я должен был подумать? Разумеется, ничего!
Я и не думал, за-чем?
Всё было придумано (за тем «мной) — за меня, причём плохо придумано. Структура происходящего была ущёрбна, как незалеченный сустав. Любой мой поступок был бы как неуверенная стопа на сыпучем песке мгнвений. В которых ни одной песчинки нельзя было поправить. Каждое мгновение оказывалось самодостаточно. Каждое мгновение оказывалось (ежели оно было предсмертным) незабываемым ((ибо вместившим в себя всю мою жизнь).
Потому я просто поручил себя воле богов и (в одно из этих, ставших бесконечными и неделимыми ни с кем, песчинок-мгновений) вспомнил, что происходящее очень напоминает убийство Калигулы. Разве что того зарезали, когда он шёл с гладиаторских боёв (кажется), а не из спальни своей женщины, и он (когда клинки в него погрузились) был очень удивлён негаданной уязвимостью своей формально божественной плоти.
По крайней мере, так говорили те, кто был свидетелем. То есть сами убийцы.
Кстати, о формальности. Повторю: Как император Рима я тоже был богом (или Сенат ещё не успел принять соответствующий эдикт? Надо потом уточнить). Но в ситуации, с каждой песчинкой-мгновением (а их и так были считанные единицы), приближавшейся к тому, чтобы из бога административного (то есть формального) мне переместиться в бога сущностного… Хватит ли у моего гения (гения императора Доминициана) сил духовных, чтобы мне сохранить мою личность и в потустороннем?
Вопрос вопросов!
Даже у иудеев их главный пророк Моисей очень интересовался именем их бога, дабы иметь возможность его заклясть. То есть властвовать над богом своего народа. Это потом иудаизм (всё более преобразуясь в свою христианскую ипостась) якобы от такого лобового подхода отошёл.
Впрочем, о чём я? Сейчас меня будут препровождать из мира дольнего в мир горний. Если я, конечно, позволю. Иначе мою автоэпитафию можно будет подписать так: Гай Аврелий Валерий Диоклетиан — один из величайших римских императоров (284 — 305 нашей эры) (см. История Римской империи). Его царствование особенно знаменательно установлением новой формы монархического правления: Неограниченного самодержавия (домината), сменившего созданный Юлием Цезарем Октавианом Августом принципат, при котором государь отчасти разделял свою власть с народом и сенатом.
То есть родившегося в 284 году до н. э., убитого и обожествлённого несколько ранее 305 г. н. э.
Фактически (по всему своему виду), придя меня (бога) убить, мои предполагаемые убийцы были мне (системному противнику христианства) сомысленны. Повторю очевидное: В языческой космогонии нет другого пути для индивида! Они (индивиды, но ещё не личности )либо сами должны восхотеть стать богами (возвысившись в императоры), либо избрать себе бога, чтобы пользоваться его благами.
Стать богом — довести свои мысли, чувства и силы до запредельного воплощения. Вся стать бытия должна претерпеть изменения. Размножиться, вместо того чтобы исцелиться. Много экзи'стансов, вместо целостности Одного.
В этом суть языческого восприятия мира Кстати, в этом же причина множества военных переворотов, едва не погубивших империю. Империю, административно сделавшую меня богом, стоило мне занять вершину карьерной лестницы. И теперь меня могли бы убить, ибо только так возможно — стать ещё выше.
Язычеству некуда было больше расти. Мир стал статичен.
Итак, статично — убить меня. Но я (статичный) не мог этого допустить. Не только потому, что как смертный бог (бессмертен только гений императора) хотел быть во плоти как можно дольше (а как человек — просто боялся смерти), но и потому, что последовательность моих реформ ещё не была завершена, и мне не пришло время отрекаться от власти, дабы спокойно выращивать капусту.
Но, как я уже указывал, действия моих убийц очень напоминали заговор против Калигулы. Как бы всё происходило дальше, если бы я дал событиям естественный ход? А вот так, примерно: «Калигула вышел из театра. Его ждали носилки, чтобы отнести в новый дворец кружным путем между двумя рядами гвардейцев. Но Виниций сказал:
— Давай пойдем напрямик. По-моему, греческие мальчики ждут там у входа.
— Хорошо, пошли, — согласился Калигула.
Кое-кто из зрителей хотел последовать за ним, но Аспренат отстал и оттеснил их обратно.
— Император не желает, чтобы его беспокоили, — сказал он, — убирайтесь! — и велел привратникам закрыть ворота.
Калигула подошел к крытой галерее. Навстречу ему вышел Кассий и спросил:
— Какой сегодня пароль, цезарь?
Калигула сказал:
— Что? А, да, пароль. Кассий. Я дам тебе прекрасный пароль: «Юбка старика».
Тигр спросил из-за спины Калигулы: «Можно?» — это был условный сигнал.
— Бей! — крикнул Кассий, выхватывая из ножен меч и изо всех сил ударяя Калигулу.
Он хотел рассечь ему череп до подбородка, но, ослепленный яростью, промахнулся и попал между шеей и грудью. Главный удар пришелся по ключице. Калигула пошатнулся от боли и изумления. Он в ужасе оглянулся по сторонам, затем повернулся и побежал. Однако Кассий успел еще раз ударить его и рассек ему челюсть. Затем Тигр повалил Калигулу на землю ударом по голове, но тот медленно поднялся на ноги.
— Бей снова! — закричал Кассий.
Калигула возвел глаза к небу, на лице его отразилась мука.
— О, Юпитер! — взмолился он.
— Изволь! — вскричал Тигр и отсек ему руку.
Последний удар острием меча в пах нанес капитан по имени Аквила, но и после этого еще десять мечей вонзились в грудь и живот Калигулы, чтобы не было сомнений в его конце. Капитан по имени Бубон погрузил руку в рану Калигулы на боку и облизал пальцы.
— Я поклялся, что буду пить его кровь! — крикнул он.» (Роберт Грейвс, «Я, Клавдий»)
Я (не тогда, а сейчас, и не Клавдий, но Доминициан) спросил:
— Кто из вас поклялся, что будет пить мою кровь? — совершенно без задней мысли о «плоти и крови бога», пия кою, сами мы обожимся.
Они затрепетали. Следовало ли ожидать иного? Нет, ибо меня охраняли системно. В каждой стене были ниши, в которых мог поместиться не вовлечённый в заговор воин. В потолке были отверстия, вполне подходящие для стрел или дротиков какого-нибудь (опять-таки не вовлечённого в заговор) воина… Разумеется, они затрепетали потому, что были уверены лишь в себе, а не в цепи событий.
— Я всего лишь хотел узнать, как могли бы развиваться события, — сказал я им.
— О чём ты, император? — изумились мои заговорщики. — Мы поклялись показать тебе, насколько ты невнимателен к собственной безопасности!
Воистину история повторяется. Но не виде фарса, а в виде усердия свободных римлян. Ирония происходящего заключена не во внешней форме, в которой томится действие, а в изменении сути действия. Данные свободные римляне были столь же не свободны в своём предназначении, как и я, император и властитель их дум и поступков.
Я, вполне безоружный, находился в обществе нескольких профессиональных воинов. Которые под взглядами других, никак с ними не связанных воинов разыграли передо мной дурную пиесу? Которая (по законам жанра) и не могла быть чем-то иным, нежели еллинской трагедией (там боги откровенно люты и радостны, и где главную поясняющую роль играет хор). Потому я спросил:
— Где хор?
Казалось бы, речь о «главном поясняющем», разжёвывающем на корпускулы. Но я ещё больше поверг моих убийц в ступор.
Теперь можно было идти. Жалкий заговор сорван, казнить их можно потом. Казнить даже тем, что оставить в живых и при должностях. Предстояло ещё много работы до того дня, когда я откажусь от власти и начну выращивать капусту. Так что пусть будут продажная охрана (о которой известно всё) и верная женщина (которой нельзя верить).
Я пошёл дальше. Мои убийцы метнулись, выстроились правильно и изобразили, как они меня берегут. Всё это мне напомнило ещё одну историю, не столь давнюю, как с Калигулой: Во время египетского похода я поручил Галерию (моему цезарю, помощнику) двинуться в Месопотамию против персов, которые оспаривали у римлян главенство над Арменией. Галерий потерпел поражение в этом походе. Тогда я направился к нему на помощь из Сирии и, встретив, подверг жестокому унижению, заставив на виду у солдат пройти в пурпурной императорской мантии целую милю пешком за своей колесницей. Галерий двинулся в новый персидский поход. На сей раз он разбил персов наголову в Армении и заставил их уступить римлянам пять провинций за Тигром.
Я походил на своего цезаря тем, что подчинялся необходимости. До вожделенной капусты было далеко.
— Где хор? — повторил я.
Я хотел осмысленности своего бытия. Хотел, чтобы хор других богов (которые есть не-я) объяснял мне метафизику происходящего. Разжевал до корпускул. Вполне человеческое желание бога: Остановить мгновение.
— Стойте на месте, — сказал я.
Все замерли.
— Пойте, — сказал я.
Воины запели гимн Вакху-Дионису. Фальцетом. Надо ли объяснять, что реальность моего императорского бытия сменилась другой реальностью, когда слово становилось делом? Надо ли объяснять, что в этой реальности я был ещё менее свободен, нежели эти совершенно счастливые воины? Счастье которых было заключено в их слепоте.
Я, увы, был зряч. Быть может, не вполне зряч, но в стране слепых и кривой король. Что мне предстояло сделать? Мне предстояло продолжать уметь видеть. Для этого мне и нужен взгляд бога со стороны. Но где его взять, другого бога?
Я решил помыслить о себе в третьем лице и со стороны увидеть себя завтрашнего, но — сегодняшними глазами. Я хорошо изучил своего врага (галилеянина) и признавал его непобедимость, и принимал к сведению мудрость его церкви. Которая, как известно, кровью мучеников лишь укрепляется.
Однако столь суровые меры наказания не сломили христиан, наоборот, их организации приобрели еще больший авторитет. Этому способствовало и то, что римская религия, возникшая в незапамятные времена, несмотря на все изменения, уже не соответствовала уровню и характеру социально-экономического и идеологического развития.»
Как там у них сказано: Пусть завтрашний сам думает о завтрашнем, довольно сегодняшнему дню своей заботы; итак:
«Последним значительным мероприятием Диоклетиана была борьба с христианством, которое к этому времени распространилось в городах и частично в армии, имело разветвленную и хорошо организованную церковную администрацию. Христианство исповедовали часть вельмож, даже жена Диоклетиана и его дочь. Христиане оказывали пассивное сопротивление недавно утвержденному культу двух августов, выступали против почитания древних богов, т. е. против тех основ, которые, по мысли Диоклетиана, приверженного к древнеримским традициям, должны были идеологически объединить подданных с трудом воссоединенной Империи. Жестокий гнет налоговой и военно-административной системы, установленной обожествленными императорами, способствовал проявлению оппозиции к новому режиму в религиозной форме отрицания прежде всего божественности императоров. Это благоприятствовало дальнейшему распространению христианства. Но главной причиной, вызвавшей при Диоклетиане жестокое гонение на христиан, была хорошо налаженная и обладающая большими средствами церковная администрация во главе с епископами. Диоклетиан, по-видимому, усмотрел в ней организацию, параллельную государственной и, следовательно, мешающую окончательному укреплению единства государства, а потому подлежащую уничтожению.
В феврале 303 г. был обнародован первый эдикт против христиан. За ним в скором времени последовали еще три. Было запрещено отправление христианского культа. Приказывалось разрушать церкви и сжигать христианские книги. Имущество христианских общин конфисковывалось. Каждый христианин должен был публично отречься от своей веры и принести жертвы божественным императорам и языческим богам. В числе других это должны были сделать жена и дочь Диоклетиана. Христиане, отказавшиеся выполнять эдикты, подвергались преследованиям, пыткам, тюремному заключению и даже смертной казни; их имущество конфисковывалось.
Убийцы пели:
— «Шумного славить начну Диониса, венчанного хмелем,
Многохвалимого сына Кронида и славной Семелы.
Пышноволосые нимфы вскормили младенца, принявши
К груди своей от владыки-отца, и любовно в долинах
Нисы его воспитали. И, волей родителя-Зевса,
Рос он в душистой пещере, причисленный к сонму бессмертных.
После того как возрос он, богинь попечением вечных,
Вдаль устремился по логам лесным Дионис многопетый,
Хмелем и лавром венчанный. Вослед ему нимфы спешили,
Он же их вел впереди. И гремел весь лес необъятный.
Так же вот радуйся с нами и ты, Дионис многогроздный!
Дай и на будущий год нам в веселии снова собраться!» (гомеровы гимны, гимн к Дионису)
Это было не то.
— Хватит петь, — сказал (молча) я.
Они (мои ошеломлённые телохранители и несостоявшиеся убийцы) пели то, что знали: Вакхические песнопения. Понятно, что в присутствии меня (бога) они не осмеливались петь солдатские куплеты, но те им были бы явно ближе. Они даже не догадывались, насколько. Весь Рим стоял на пороге исчезновения.
Поэтому я (молча) приказал:
— Пойте об исчезнувшем легионе, — это была солдатская песня: «9 легион (Legio IX Hisp) был сформирован на основе 9 легиона Цезаря, который базировался в Галлии в 58 г. до н.э. Легион победил в нескольких сражениях в Испании и на Балканах, за что и получил титул HISPANA. В 43 г. легион под командованием Авла Плавтия был вызван из Паннонии для участия во вторжении в Британию. В 79 г. наместник Британии Агрикола предпринял ряд завоевательных походов в Шотландию, в которых 9 легион играл ключевую роль. В конце 83 г. некоторые отряды легиона были переброшены на Рейн для ведения войны с хаттами. В 122 г. н.э. легион был переведен в новый лагерь в Карлайсл для того чтобы принять участие в строительстве стены Адриана. Между 120 и 130 гг. легион был перебазирован из Британии в Неймеган в Голландии.
Однако, список легионов Римской империи, составленный в 161-180 гг. не содержит никаких упоминаний о 9 легионе. Был ли он уничтожен во время восстания в Иудее в 132 г. н.э.? И почему об этом не осталось свидетельств? Или легион был отправлен в качестве экспедиционного корпуса в неизведанные земли?
Так или иначе, легион просто исчез. Скорее всего никто никогда не узнает, затерялся ли он в землях современной Прибалтики или, по другой версии, дошёл до самого Китая…»
Они (мои убийцы) подчинились. Они (вслух) запели:
— «Рассказчик:
Над холмами вьётся штандарт —
Золотой Орёл крылья простёр…
Лишь две сотни оставили Боги —
Весь Девятый наш Легион…
Центурион:
— Хэй, солдаты, перед нами река!
Есть приказ: переправу держать!
Есть приказ — будем выполнять!
Солдат:
— Командир, это куча дерьма…
Центурион:
— Кто там умный? А ну шаг вперёд!
Десять розг, чтоб болела спина!
Есть приказ — будем исполнять!
Да, ты прав, это куча дерьма!
Гай, возьми два десятка солдат —
Мелкие колья вбейте на дно!
Когда варвары будут идти —
Больше крови во имя Богов!
Да, нас всего две сотни солдат!
Их три тысячи? Ха! Хуже для них!
То-то будет работы тогда,
Когда станут трупы носить.
Солдат:
— Командир, может в степи уйти
Меж холмов и спасти Легион?
Центурион:
— Зевс! Ещё всыпьте десять розг…
И тебя там встретит Харон…
Эй, солдаты! За нами степь.
У них лошади — нам не уйти!
А оставшись, может примем мы смерть,
Но больше ублюдков с собой захватив!
Здесь только лучшие, те, кто прошёл!
Те, кто остались с Орлом до конца!
Так к вóронам! Либо — мы, либо — нас!
И Аве, Цезарь! Аве, Солдат!
Да, в Сенате ублюдки одни!
Жирные туши седых богачей!
Не за них, но за Рим и Орла!
Бейте, солдаты, и хватит речей!
Рассказчик:
Над холмами вьётся штандарт —
Золотой Орёл крылья простёр…
Лишь две сотни оставили Боги —
Весь Девятый наш Легион…» — кто бы понял, что мне (богу и императору) жизненно необходима именно жизнь. Что противопоставить подвигу христианина можно только подвиг язычника, столь же угодный Творцу (самому первому Богу, единственному, удалившемуся и не вмешивающемуся в коловращения миропорядка: Пусть там себе плодятся герои и боги, демоны и бесы).
С иудеями нам легко договориться: Они нас ненавидят и презирают, но (после понятного им кровопускания) на время подчиняются. Им нельзя ни в чём доверять, но кому можно? С последователями же галиеянина — другое: Им можно доверять; но!
Стоит тебе лишь присмотреться к ним, и вся твоя могучая (и весьма просвещённая) жизнь попросту обессмысливается, если не оказывается гнусна.
И это при всём при том, что все они признают наличие главного бога. Но все они (и иудеи, и последователи галиеянина) попросту отрицают существование других богов. Разве что, именно благодаря их презрению и гордыне, с иудеями можно сосуществовать бесконечно. Для этого достаточно быть умней их, сильней и безжалостней.
А вот сосуществовать с христианами — только какое-то время. Потом либо сам становишься христианином, либо навсегда отстаёшь в познании невидимого мира и оказываешься в роли капризного, злого и больного ребёнка.
— Вернитесь к орфическим гимнам, — сказал я моим убийцам. Прекрасно понимая, что никакое среднее римское образование не подразумевает такого углубления в предмет. Но их углубления мне не было надобно, мне достаточно своего.
Я смотрел на их лица и видел: Они сами не слышат своего пения! Более того, по их мнению они и не поют. Как можно, сопровождая императора? Но (для меня) они послушно запели:
— «К ГЕКАТЕ
Я придорожную славлю Гекату пустых перекрестков,
Сущую в море, на суше и в небе, в шафранном наряде,
Ту, примогильную, славлю, что буйствует с душами мертвых,
Ту нелюдимку Персею, что ланьей гордится упряжкой,
Буйную славлю царицу ночную со свитой собачьей.
Не опоясана, с рыком звериным, на вид неподступна,
О Тавропола, о ты, что ключами от целого мира
Мощно владеешь, кормилица юношей, нимфа-вождиня,
Горных жилица высот, безбрачная — я умоляю,
Вняв моленью, гряди на таинства чистые наши
С лаской к тому волопасу, что вечно душою приветен!» — конечно, это пение было очень мне созвучно: Я находился на невидимом распутье. Но созвучия мне было недостаточно. Ведь и это deus ex machina (слишком человеческое для бога и недостаточно божественное для homo).
Казалось бы, это так много (такое бессмертие): Вмещать во единый миг множество своих и чужих мгновений! И в свою личину (греческую трагедийную маску) — множество других личин; казалось бы, это так много: Помещать в своё мимолетное невежество чуть ли не все вселенные окруживших меня вежеств! Знать ещё одно доселе незнаемое, но… Именно что но.
— Еще, — сказал я, чувствуя безнадежность механистического добавления. Мои боги — понятные экзи'стансы чего-либо, очеловеченные Стихии (внутреннее и внешнее homo sum), но они не есть суммарный Бог, полученный в результате развития из небытия
Тот, бытие которого так или иначе признают все. Тот, которого (в отличие от малых богов) немыслимо заклясть. Но ведь именно этим я и занимаюсь: Магичествую. Волшебствую. Но я был упорен (ведь какой-то результат всегда бывал получен).
Они продолжили петь:
— «КРОНОСУ (фимиам, стиракта)
Пышущий пламенем отче мужей и богов всеблаженных,
В мыслях изменчивый, ты, о Титан незапятнанный, мощный!
Все истребляя, ты снова растишь, умножая, и держишь
Несокрушимые цепи всего бесконечного мира.
Крон-всеродитель всевечный, вещатель коварных глаголов,
Отпрыск богини Земли и звездами полного Неба,
Младших родитель богов, о Реи супруг, Промыслитель,
Родоначальник, живущий в любом уголке мирозданья,
Хитролукавый умом! Услышь умоляющий голос,
Жизни счастливой пошли, о благой, благую кончину!
— Хорошо. Хватит, — сказал я.
Ведь они большего сказать мне не могли. Я знал, что в борьбе с христианством обречён на поражение. Но поражение в моей борьбе с христианством должно было оказаться таким же торжествующим, как и поражение галиянина в борьбе с фарисеями.
На первый взгляд, я должен был продолжать выдавливать из моих личных «homo sum» (из моего не совсем прошедшего прошлого и не совсем «будущего» будущего) их мимолетные экзиста'нсы, например: «Так просто быть неповторимым, но на песке рисуют рыб — и что тогда случилось с Римом? Неповторимый Рим погиб! Кто знает, несколько мгновений или вся вечность на кресте? Не требуется украшений непреходящей красоте.» (Константин Васильев)
Именно этому будущему я сказал:
— Хорошо. Хватит, — что означало для меня: Хватит говорить, что я уже побеждён! В любом случае, моё мгновение перед крахом вмешает мою победу. Впереди и позади меня нет, но я есть — посреди, и в этой среде я бесконечен.
Жалкое бессмертие. Но воины послушно замолчали. Далее мы шли в тишине, закономерно нарушаемой лишь звуком шагов. Закономерность следовало нарушать, ежели мне предстояло победить неизбежное. Да, мы шли от моей женщины, но она совсем не являлась моей женой. Хотя это (в свой черёд: Подобное не всегда подобно подобному) и не являлось определяющим нарушением закономерного.
Мне, богу, можно было читать ещё не написанные стихи перед теми, кто не смог меня убить. Казалось бы, мой распятый соперник здесь мне уступал во всём: Знал лишь арамейский (в то время, как я читал псалом на диалекте ещё неведомого римлянам славянского племени) и не имел нужды заглядывать в будущее, чтобы там искать аргументы своего противостояния грозному прошлому.
Воины, не сумевшие меня убить, принадлежали этому прошлому!
— Оставьте меня!
— Но Август…, — воин имел в виду не месяц года, но титул человека.
— Оставьте, — я имел в виду, что оставляю себе титул. На деле же сказал:
— Я иду туда, где даже император нуждается в одиночестве.
На деле и это было не так. Самые гордые патриции Рима не чурались посещать общественные нужники. А уж там ни о какой уединённости речи не шло.
Мой божественный титул. В свете вот только что бывшего возможным его перехода к другому носителю я подумал: Тогда его невидимая суть титул стала бы или «покойник» (отсутствие души в закрытом гробе тела), или пресловутый «вчерашний снег» (пластичность без внутреннего стержня), или ещё как… Какова суть моего титула? И мне ли её определять? Кто и как даёт имя бессмертию?
«…Говорят, когда Юлиан, уже император, впервые вступил в Константинополь, бывший со времен Константина христианским городом, его встретил старец-слепец и стал обличать, именуя безбожником. «Ты слеп, — сказал ему император, — и твой Галилейский Бог не вернет тебе зрения». «Слава Богу, что я слеп, — отвечал старец, — и не могу видеть твоего нечестия, отступник». Юлиан ушел, ничего не ответив. Но кличка Отступник навсегда осталась за ним в истории.
В тот же год, стремясь ослабить христианство, Юлиан приказывает восстановить в Иерусалиме разрушенный еще Титом в 70-м году ветхозаветный храм. При начале строительных работ из-под фундаментов храма вырвались языки пламени. Юлиан не сразу поверил в это, но когда поступило официальное сообщение префекта, работы были остановлены.»
Да, религия фарисеев, предавших Царя во имя Царства (каков ход мысли!), веками будет противостоять вере последователей галилеянина, но… Как может противостоять гора без вершины горе с вершиной? Даже если жители усечённого мира и уверяют, что никаких вершин нет?
Потому я даже не подумаю о храме Соломона. Зачем? Результат очевиден.
«Охрана» оставила меня. Дальше я пошёл один. Я принудил их к моему одиночеству. Нужному мне одиночеству.
Так будет и впредь. Ведь если бы речь шла только о моём сегодняшнем титуле. Повод был воистину формален: Согласитесь, даже бог не будет заниматься своим туалетом перед посторонними. Я не имею в виду будущих королей Франции: Там публичность августейшего интима доходила, по моему, до извращения.
На деле я хотел, чтобы боги имели форму. С точки зрения последователей галилеянина я хотел пришествия царства Сатаны. Или даже сам я был воплощенный Антихрист (хотя после Нерона этот титул кому только не давался)… Хотя, когда речь не только о естественных потребностях тела и не обыкновенном макияже августейшего лика, лице-зрение мироздания становится воистину космическим.
Например, великая императрица того будущего народа, которому будет принадлежать автор озвученного мной псалма, преставилась, усаживаясь на судно, и это мгновенно стало известно всем.
Но не потому, что пикантен момент. А потому, что закончилась эпоха.
Моя эпоха (а сейчас весь великий Рим — это «маленький» я, административно утверждённый бог) ещё не закончилась. И я собирался если не уничтожить христианство, то превратить его в тайную малочисленную секту, безопасную для государства. Для этого мной обдумывались бы системные шаги.
Но это всего лишь одна сторона дела. С другой: Я знал, что и само это дело вполне безнадёжно. В невидимом мире христианство было невыразимо выше меня (бога и императора). В невидимом христианство было попросту всеобъемлюще. Единственной моей надеждой было бы придать моей горе такую же вершину, как и у горы напротив. Так что дело было вполне безнадёжно, но делать его было надо.
Потому выслушаю христианина, объясняющего и развенчивающего не только божественность богов и мою (императора) божественность:
«Не осмеливаясь отрицать, что ваши боги были людьми, вы решились утверждать, что они стали богами по смерти. Посмотрим, какие могли быть тому причины. Прежде всего нужно допустить существование верховного бога, который бы мог сообщать божественность людям. Ведь не могли же бы получить божественность те, которые не имели ее, и никто не мог бы им дать ее, кроме того, кому она собственно принадлежит. Итак, если есть существо, способное делать людей богами, я перехожу к разбору причин, которые оно могло иметь для сообщения людям божественности. Я не нахожу других к тому причин, кроме услуг, в которых бы этот великий бог имел надобность от их содействия. Но, во-первых, неприлично, чтобы он имел нужду в помощи другого и, притом, умершего; приличнее было бы с самого начала создать (себе в помощники) какого-нибудь другого бога. А затем я не вижу даже надобности в существовании этого нового бога. Не может быть несовершенным то существо, которое все сотворило, и не может оно нуждаться в помощи Сатурна и его потомства. Но вы находите другую причину, полагая, что божественность дается в награду за заслуги. Итак, я хочу рассмотреть заслуги ваших богов: достойны ли они быть вознесенными на небо, или быть низвергутыми в тартар. Туда обыкновенно низвергаются нечестивые, делающие кровосмешение с матерями и сестрами, прелюбодеи, обольстители девиц, мужеложники, убийцы, воры, грабители и все те, которые походят на кого-нибудь из ваших богов, из которых вы не можете выставить ни одного, свободного от преступлений и порока, если только не отвергнете его человеческого происхождения. Допустим, что они были честные, хорошие, безупречные люди. Однако же, сколько вы оставили в аду людей, которые превосходнее их, каковы Сократ по своей мудрости, Аристид по своему правосудию, Фемистокл по своей храбрости. Верховный бог ваш, зная наперед, что будут эти лучшие, достойнейшие люди, должен бы дождаться их, чтобы принять их в число богов (гл. 11).»(Квинт Септимий Флоренс Туртуллиан родился (приблизительно в 150-160 г.) в африканском городе Карфагене от языческих родителей.)
Он же сказал, что душа человеческая по природе своей христианка. Что я (маленький бог) могу противопоставить подобному посылу Бога? Ничего, кроме долга.
К вопросу о долге. Из орфических гимнов моим убийцам следовало бы исполнить этот:
ДИКЕ (фимиам, ладан)
Око всевидящей Дики пою, сияющей видом,
Дики, что, сидя близ трона священного Зевса-владыки,
С высей небес наблюдает людей многовидное племя,
Должным карает судом нечестивцев, закон преступивших,
Все беззаконное к правде ведет, блюдя справедливость,
Зримо ей все, что незримо питается мыслями злыми,
Ведомо все, что желают свершить нечестивые люди.
Дика, единственно ты, напав, воздаешь по заслугам,
Враг всем попрателям прав и друг для всех справедливых.
Ныне, богиня, по праву ценя наши чистые мысли,
Дай, чтоб шли в нашей жизни лишь дни, что ниспосланы свыше! — но что не прозвучало, то не прозвучало, оставим эту музы'ку Боэцию и его небесным сферам.
К вопросу о долге. На следующий день были ристания. То были первые бои гладиаторов, которые я смотрел после длительного перерыва. Казалось, они должны были поглотить моё внимание. Однако я постепенно приходил в некоторое замешательство. Зрелище (не смотря на его блестящую организацию и красочное оформление) представлялось мне пустым и (оттого) даже внешне — блеклым.
Так, должно быть, представлялся Великий Египет бедному рабу Иосифу (кстати, проданному в рабство собственными гордыми и завистливыми братьями — верными иудеями, будущими отцами-основателями каждый своего колена израилева): Вся эта роскошная и глубокая культура виделась ему поверхностной мишурой резьбы, прикрывающей саркофаг с мумией… Таким же поверхностным виделся мне нынешний цирк!
Конечно же, я не ошибался. Даже зная, насколько важны такие мероприятия для благосостояния города и даже самого его существования. И всё-таки повторю: Зрелище мне представлялось не то что пустым. Пустота была заполнена останками людей, у которых не было будущей жизни.
Происходящее на арене не было мне интересно! Просто потому, что у меня не былоЭ нет и никогда не будет интереса к чему-либо, у чего нет будущего. Но не потому, что я не мог бы почувствовать симпатии к кому-либо из сражавшихся, ибо чувствовал всепоглощающую симпатию к Риму. Сам по себе Рим (макрокосм, мой макро и микро-миР), как город-государство, основанное воинами, зиждется на умелом (даже изощрённом) мужестве.
Римские ристания гладиаторов, по сути, есть добровольная жертва себя — гению Рима. Точно так же, как девственность весталок — необходимое условие жизнеспособности этого Гения Рима. Любой Гений (например, мой, императорский), как божественная сущность, требовал не только поклонения и жертвоприношений, но и строжайшего соблюдения определённых условий (или заветов). В этом римляне были ещё те фарисеи, выставляющие свою праведность на всеобщее обозрение.
Но отсюда же, кстати, знаменитая римская организация — всего: От военной машины до госаппарата. Железная логика, сотворившая римский мир, происходила от религиозного восприятия. Потому могли быть и иногда были столь жестокими кары за нарушения порядка. За распутное поведение дочери, например, мать могла велеть замуровать её в соседней комнате и потом жить рядом, и слышать, как она умирает (такие случаи известны, об этом вспоминает помянутый мной Клавдий, бывший очевидцем).
Или ещё что.
Потому что (ежели попросту) от любого нарушения азбуки бытия мог рухнуть мир. Потому христианство со своей фундаментальной иррациональностью — непобедимо логикой Рима: Как победить тех, чьи реальные жертвы лишь укрепляют их иррационализм? Рим мог убить, но Рим не мог не признать мужества, ибо сам зиждился на мужестве.
Потому вере галилеянина самими богами было предназначено ниспровергнуть богов (и римский мир); само собой, я не мог не воспротивиться этой неизбежности. Понимал ли я, что крушение римского мира неизбежно?
Как бог — не понимал и не хотел понимать, а попросту знал.
Но я был ещё и император! Которому были доступны некоторые возможности его административного обожествления. Например, я мог почерпывать в будущем некие силы, которые позволяли мне надеяться изменить прошлое.
Например, заглядывая в прошлые и будущие запасники мистической мысли, я мог логически постигать иррациональное. В будущей религиозной философии (там она именуется богословием) много места отводится именно тому иррациональному, которое есть основа невидимого мира, например:
«Религиозные восприятия не психологизм, а так же реальны, как реальны восприятия мира физического. Земная жизнь дана не для наслаждения, а для познания себя и Бога. Человек в течение земной жизни должен решительно, невозвратно определить себя к добру или злу, к Богу или диаволу. Ищущий Бога и правды Его — найдёт Бога и новую жизнь здесь, на земле, в начатке, а после смерти — во всей полноте. Эгоист, ищущий на земле только наслаждений — найдёт диавола, и после смерти, как единодушный ему, — пойдёт в царство диавола, во ад, в общество законченных эгоистов и злодеев. В наших руках наша будущая судьба…» (игумен Никон Воробьёв)
Что, тяжела шапка Мономаха (будущего князя неведомого мне народа)?
А и'наче не выходит: Если ты хочешь, чтобы работа была выполнена хорошо, следует начинать её правильно (перефраз из будущего германца Гёте); я, как последний великий император, просто-напросто обязан был не только учитывать все (и прошлые, и будущие факторы), но и стремиться к тому, чтобы я таки не оказался последним великим императором и богом.
Поэтому мне необходимо было понимать о силах. Если мне мои жрецы не могут предложить ничего, кроме вульгарной магии (а ветхозаветная история валаамовой ослицы и её хозяина весьма поучительна), я сам предлагал себе силы, которыми буду пользоваться. Как пример: Давешняя попытка убить меня точно так, как прирезали Сапожка). Но это о силах видимых, которые ограничены сиюминутностью.
Я уже говорил, меня не интересует ничего, кроме вечности. Невидимой вечности, но угадываемо разлитой повсюду. И своё неотвратимое и определяющее влияние отовсюду на всё оказывающей. Я уже говорил, что моё время не измеримо ничем меньшим, нежели мимолётная вечность.
Итак, о невидимом, которое всегда и всюду: «Логосы Божии — это внутренняя основа и сущность всего существующего. Это «смысл всех смыслов» (свт. Григорий Богослов). Святые отцы говорили о логосах как о «первообразах, которые существуют помимо чувств» (М.И.), как о Божиих «идеях-волениях, волящих мыслях» (И.Д.). Это идеи-прообразы, согласно которым Бог «и предопределил, и произвел все существующее» (Дионисий Ареопагит). Это Его мысли, ведь «Бог творит мыслью, и эта мысль… становится делом» (И.Д.). «Слово Мое, которое исходит из уст Моих, — оно не возвращается ко Мне тщетным, но исполняет то, что Мне угодно, и совершает то, для чего Я послал его» (Ис.55:12). Логосы — это и образующее начало всякой твари, и орудия, посредством которых Бог творит мир. Это «действующая причина всего сотворенного» (св. Василий Великий). Это и идея, и принцип, и закон тварного бытия, и цель, к которой тварь устремлена (М.И.). «В отношении к Богу — это Его идеи, хотения. В отношении к каждой вещи — ее формирующий принцип, по которому она получила бытие, ее закон. В отношении к деятельности — ее смысл, цель, намерении, план, правило» (С.Л.Епифанович).
Как мысли человеческие еще не весь человек, так и мысли Божии еще не весь Бог. Сущность Божия превышает Его идеи. Греческие отцы писали, что изволения Бога о мире находятся не в сущности Божией, а в том, что Ей последствует — в Божественных энергиях. Божественные энергии, а значит и Его замысел о мире — вечны. Св. Иоанн Дамаскин называет логосы «предвечным и всегда неизменяемым Божиим Советом» (Советом — не в смысле «совещанием», а — «волеизъявлением). Это не естество Божие, а мысль, общая воля Пресвятой Троицы, Слово Божие о мире. Именно эти мысли (логосы, слова), «извечные причины тварных существ» и образуют вечную реальность. «Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут» (Мф.24:35) — значит, они реальнее привычной нам материальной реальности. (Божественные энергии Григория Паламы, логосы Максима Исповедника и их участие в Творении мира, изложенное в современной научной терминологии.Р.Б.Галина — Руссо)
Почему меня не убили? Только ли по языческой воле моей? Нет! Это логосы заслонили меня, не заслоняя: Суть убийц поменялась, и они принялись меня охранять. Враждебные моей язычески-божественной сути логосы. Ибо ежели я всё ещё жив, тогда и правда, и будущее за ними, а не за мной, такой вот парадокс! Потому я и отправился в нужное место, дабы пошлой физиологией унизить не унижаемое.
Унизил ли?
И к чему я столь подробен? А к тому, что космическая сложность невидимой катастрофы, происшедшей в мироздании да и сами плоские зримые события происходят не только здесь и сейчас, но и везде и всегда: В каждой ничтожной (до полного исчезновения) точке и каждом великом и даже мысленно неохватном объёме.
Каждое движение (каждого мыслящего человека) вызывает ропот невидимого мира (каждого невидимого мира, коих несчётно). Мысль «мыслящая себе в себе» (здесь) может вызвать сотрясение Олимпа (там). И наоборот, смерть здесь обнадёживает рождением в другом месте и времени. Потому всё столь подробно. Как вчерашний снег.
Помните: Какую бы мне форму принять, праздно подумалось мне?
Тогда я ещё не решил быть вчерашним снегом. Оно и понятно: Всем памятен лишь прошлогодний снег. А вот вчерашний снег, скорей, созвучен со вчерашним веком. Согласитесь, мы слишком мимолетны, чтобы измерять время чем-то меньшим, нежели вечность.
Почему не прошлогодний снег? Вечность не может быть прошлогодней.
— Она может быть или сегодняшней, или вчерашней, — сказал я и растаял, чтобы стать завтрашним и самому подумать о завтра.
Повторяю, я ещё не был вчерашним снегом. Какую бы форму мне принять?
Завтра было таким же. Мне опять не хотелось о нём думать.
— Диоклетиан, — сказала мне моя женщина. — Ты зануда.
— Да, — сказал я. — Я сей-чашен (от грааля галилеян производная), конкретен до отвращения к конкретике. Этот мир как вчерашний снег: Существует лишь потому, что я о нём думаю. Я, последний великий император.
— Так вот какую форму ты принял: Последнего великого императора? Но зачем?
— Затем, чтоб власть проявить.
— Власть, которая насилие?
— Да. Заставить мир и далее существовать. Силой.
— Всё верно. Одно лишь «но»: Твой мир, исключительно твой и (сущий) по твоему.
Я промолчал. Это действительно «моя» женщина. Не императрица, но больше императрицы. С императрицами (зачем они императору?) я расстаюсь. Мою женщину следует либо обожествлять, либо с ней расставаться (здесь, конечно, вспомнился Тертуллиан).
— — Ты куда? — спросила она, видя, что я направляюсь к двери.
— Туда, где меня сейчас попробуют убить.
— А у нас всё по прежнему, — сказала она фразу знаменитого британского (этот остров хорошо в моё время известен) сыщика из чуть менее знаменитого русского (этот народ ещё не существует, я уже упоминал) фильма (зрелище для народа, как и гладиаторские бои); кстати, о зрелищах!
Из всех искусств для нас важнейшими представляются кино и цирк!
Что такое кино, я не могу знать (почти), а вот что такое цирк… За мной, мой читатель! Динамика событий (и метафизическая ея патологоанатомия, после того как события обернутся мертвым результатом) начнётся именно там, в ореоле тщетного героизма, вынужденных страстей и настоящей крови.
«Обычно профессиональные гладиаторы были очень осторожны и старались не пораниться сами и не поранить противника и тратили почти всю свою энергию на ложные удары и выпады, которые на вид и слух казались гомерическими, но на самом деле не причиняли никакого вреда, вроде тех ударов, которые наносят друг другу бутафорскими дубинками рабы в низкой комедии. Лишь изредка, когда бойцы приходили в ярость или хотели свести старые счеты, на них стоило смотреть.» (Я, Клавдий, страница 73)
Поэтому применяются различные способы, дабы придать видимому некое наполнение. Заставить бойцов биться естественно, без мыслей о будущем, по простому. Согласитесь, откровенная паралель со всеми нами, императорами и рабами: Мы все совершаем различные телодвижения, важно лишь наличие в их оболочке наполнения.
Я сидел в ложе. Где же ещё? Толпа жаждала хлеба и зрелищ, и император был ещё одним зрелищем. Со мной не было моей женщины, была лишь моя жена (тоже прекрасное зрелище). Потому, когда после первых шести поединков одного человека убили, двое или трое оказались серьёзно ранены (один из них вскоре умер), а ещё одному отрубили сначала руку со щитом, а потом и ногу (что вызвало хохот зрителей)… Что же ещё?
Смех и смерть, в Риме они рядом. Следует очень потрудиться, чтобы твоя смерть не вызывала у римлян смех. Немногие смогли. Например, современник Петрония, христианин Пётр. Иногда мне доставляет радость представлять, что автора Сатирикона проносят по улице в носилках, а бывший рыбак и нынешний галилеянин смотрит на него из толпы. И. Быть может, не улыбается.
Смех и смерть. Я бог, а боги люты и радостны. Вот и меня бы могли убить, как Сапажка, а потом посмеяться, но… Я слышал (мне пришлось приложить усилия, чтобы это слышать), христианин Петр сам попросил распять себя вниз головой. Он, победивший в догматическом споре самого императора (тогдашнего), продемонстрировал народу-воину пример невиданной мудрости и невиданного мужества.
Римляне были умны. Они всё поняли. Они стали думать.
Пётр дал им зримость невидимого величия. Дал именно как римлянам: Хлеба небесного и небесного зрелища.
Теперь, вместо моего обречённого Рима, думаю я! Возможно ли моему Риму остаться? И зачем это мне, богу? Затем, что «человекам невозможно. Но невозможное человекам возможно Богу»? Казалось бы, разница в величине буквицы, но я (человек, играющий людьми, поскольку мне ничто животное не чуждо) видел власть логосов.
И думал, что иногда ея использую.
На деле, конечно, всё происходило только тогда, когда я исполнял промысел христов (ежели уж и логосы были согласны меня поддержать); так и с Петром — когда-то: «По прибытии апостола Петра в Иерусалим ему явился в видении Господь и сказал:
— Встань, Пётр, иди на запад, — нужно и западу просветиться твоей проповедью.
Как мы все хотели бы слышать эти слова от Бога:
— Иди, ты нужен. Я буду с тобой!… и как мы их боимся.
Он не испугался. Ему предстояло взять Рим голыми руками. Фантастическая задача.
У Рима было две головы — язычество и армия. С язычеством апостол Павел справился духом, вступив в борьбу с волхвом Симоном. Над воротами Петропавловской крепости в Петербурге изображен финал этого сражения, поворотный в истории мира и Европы. Любимец публики и авторитет горожан, Симон взлетел и рухнул, сраженный Богом, к ногам изумленных римлян.
Петр своей борьбой и проповедью подрубил первый корень античному язычеству. Христиане трудились над ним до тех пор, пока оно через триста лет не рухнуло окончательно.» — так должно было произойти с моим Римом… Я, последний великий император Рима, собирался нарушить эту неизбежность, и логосы (казалось бы) должны были позволить этим скоморошным заговорщикам убить меня.
Если проще: Я хотел бы отыскать какого-нибудь христианина. Настоящего христианина, христианина — полностью и сейчас, а не где-нибудь по частями (пусть даже невидимо составляющим Церковь) и не когда-нибудь в их Царстве Небесном, а досягаемо передо мной.
Ибо в моё время ещё не было догмой, что совокупное тело Церкви — тело Христово. Я мог бы помечтать, что Церковь — это собрание святых, а не толпа кающихся грешников. Святые почти бесплотны, им почти нет места в этом мире. А толпе кающихся грешников ничто не мешает быть смыслом мира.
Можно сказать ещё проще: Я хотел бы отыскать настоящего христианина (как днём с огнём Сократ); можно сказать ещё проще: Я хотел бы отыскать совершенную Церковь, а не такую, о которой сказал (или ещё только скажет) блаженный Августин: Ты спрашиваешь меня, как дела в моей Церкви. С ней обстоит так же, как с моим телом: Всё болит и вполне безнадёжно. (цитата по памяти)
Я бы посягнул на совершенную Церковь святых, раз уж не осмеливаюсь посягнуть на самого Христа.
Хотя, быть может, мне следовало бы изменить прошлое так, чтобы Его не распяли?
Чтобы Он дожил до старости.
Чтобы он умер от дряхлости и воскресал из такой благополучной смерти? Не знаю, хватит ли на это моей административной божественности. Но представляется, что на такое прямое сравнение (меня и Его) следует идти лишь в крайнем случае.
А пока что на деле (а мне приходится иметь дело с реальными христианами), они все (даже величайшие их подвижники) — оказываются меньше себя самих. И лишь в своей смерти они становятся равны себе и друг другу, и своему галиеянину. Составляя из своих тел (здесь) тело Христово. И предъявляя (где-то не здесь) сущность Христа, непредставимо составленную их душ человеческих.
Итак, я хотел отыскать человека. Что может быть банальней?
— Диоклетиан, — ты зануда! — вспомнилось мне, когда я стал смотреть на арену.
Более того, я стал занудливо смотреть на арену. Ведь на свою официальную жену я не мог смотреть столь занудливо, положение обязывало.
— Поставим? — предложил я.
Жена удивилась.
— Хорошо, не будем, — сказал я.
К чему переливать из пустого в порожнее? Она императрица, но я император. У неё были свои личные средства и доходы (что есть разные, по сути, понятия), но у меня были мои средства и расчёты (не расходы, конечно, но — добавление к недостаточному необходимого).
Она услышала моё невысказанное. Но она даже не дала понять, что именно слышит. Она, в отличии от моей женщины, не давала определений неопределимому. Её, императрицу, всё устраивало.
Я мог бы даже подумать: Зачем мне, к примеру, Хлоя, если у меня есть жена, которая мне ровня?
И это моё «я мог бы подумать» она тоже услышала.
Что мне было делать? Только вернуть её (богиню) с Олимпа на землю и в цирк (как известно, являющийся для нас наиважнейшим искусством).
— Так подумай! — могла бы подумать она. Просто-напросто для того, чтобы я (в свой черёд) был вынужден узнать её мысли. Но она (моя жена) была божественно умна. Когда-то я радовался такой своей вынужденной (положенной административно учреждённому божеству) догадливости о чужих помыслах… Нам, богам, женщины нужны для отдохновения от божественности. С жёнами такое недопустимо.
— Именно! — могла бы сказать она. — До гадливости.
Но она не допустила такое сказать, и я (опять) стал ей должен. И она (опять) это знала. Когда-нибудь она попросит вернуть долг. Ввернуть весь её мир, естественный, лишённый отказа от невидимой скверны, лишённый со-вести. Мир, признающий добро и зло естественными, как дыхание.
Будем считать, она уже попросила. Просто потому, что я хотел именно такой просьбы: Вернуть мир без понятия греха. Что, конечно, совершенно невыполнимо.
Тогда я по настоящему стал смотреть на арену.
Я видел: Два гладиатора вместе приблизились к нашей ложе и приветствовали нас обычной фразой:
— Здравствуй, цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя.
Мы ответили на это общепринятым жестом. Сразу же дали сигнал, и бой начался. Один из бойцов (он был явно моложе, вооружён сетью и трезубцем) принялся танцевать вокруг гладиатора, который был экипирован мечом и небольшим круглым щитом с шипом… Я не слишком интересовался поединком и не задумался о словах «идущие на смерть» (и об избавлении от смерти).
Всё и так было предопределено: Победит галиеянин, избавителем от смерти останется только он.
Но ежели и мой проект окажется осмыслен, то каждый человек (когда-нибудь и где-нибудь становясь богом) сам избавит себя (поначалу) от смерти, а потом и от власти мутной и тленной материи над чистотой (и полнотой) человеческих помыслов.
Здесь был интересный момент: В обоих случаях доминантой оставалась ирреальность, но в моей версии она не уничтожала низшие существования, называя их «бытием в преисподней».
Во всяком случае я не случайно заставил моих убийц петь мне именно эти тексты.
Всё это я обдумывал, внимательнейшим образом вглядываясь в происходящее на арене. Представлял себе светлые стороны богов-гладиаторов, бьющихся в ритуальных схватках с тёмными сторонами самих же себя.
А (меж этих обдумываний) я ещё и представлял третий вариант: Когда бы не распяли мы Христа, как бы он избавил мир от смерти? В иудейский шеол (прибежище мёртвых или, иначе, Аид) нет доступа богам (и демонам), потому вывести оттуда Адама, Моисея, пророков (не будем перечислять всех, хорошо?) возможно было только умершему человеку, который (как не знающий смерти Бог) воскреснет.
Вот что мне предстояло решить: Как бы я избавил мир от смерти, если Он уже избавил всех нас? Мог бы я умереть, попасть в шеол и возмочь уйти оттуда, забрав всех своих? Одни вопросы, которые не требуют ответов.
Надо делать.
Глядя на бравые облики гладиаторов, я представил себе Христа. Представил его так, как могли бы его изобразить те, кто подделывает исторические документы. Кто сообразуется не с волей Бога, а со своей гордыней.
Конечно, у меня не получилось представить Христа. У меня, бога, не получилось.
Тогда я представил, что будущие исследователи нашли доподлинный документ. Что в Риме, в архиве герцога Чезарини было найдено письмо Публия Лентула, проконсула Галилеи, отправленное Римскому императору Тиберию Цезарю, в связи с его запросом Римскому Сенату, по поводу Христа, о котором ему столько говорили.
Вот письмо, которое представляет собою словесный портрет: «В наши дни живет человек, наделенный великими добродетелями, называемый Иисусом, которого народ считает пророком Истины, а его ученики говорят, что он Сын Бога, Создателя Неба и Земли и всех вещей, которые есть или были. Поистине, о Цезарь, каждый день мы слышим удивительные вещи об этом Иисусе. Он человек хорошего сложения и очень красивой внешности, у него такое величественное лицо, что те, кто его видели, вынуждены любить его или бояться его. У него волосы цвета зрелого миндаля, спускающиеся до ушей и от ушей до плеч, они цвета земли, но более блестящие. В середине лба у него некая черта, разделяющая волосы, как это принято у назареев. У него полное лицо с очень спокойным выражением, на его щеках ровного цвета нет ни морщин, ни пятен. У него безупречный нос и рот, борода густая, не очень длинная и, как волосы разделенная посередине. У него очень своеобразный и серьезный взгляд, прекрасные ясные глаза. Поразительно, что его глаза сверкают, как лучи солнца. Никто не может пристально смотреть в его глаза, потому что когда они сверкают, то внушают страх, а когда излучают мягкий свет — то вызывают слезы. Он вызывает к себе любовь. Он весел, хотя и серьёзен. Говорят, что никто не видел, как он смеется, но видели, как он плачет. У него очень красивые руки. Его беседа(речь) очень приятная, но он редко разговаривает и, когда кто-нибудь к нему приближается, обнаруживает большую скромность. Он самый красивый человек, которого можно себе представить, очень похожий на свою мать — женщину редкой красоты, в этих краях никогда не видели более красивой. Своей ученостью он вызывает восхищение города Иерусалима. Он знает все науки и никогда ничему не учился. Он ходит босой и с непокрытой головой, многие смеются над такой его внешностью, но в его присутствии, говоря с ним, дрожат и восторгаются. Поистине, как говорят мне евреи, никогда не слышали таких мудрых поучений, как его проповеди. Многие иудеи считают его Богом, а многие мне доносят, что он против закона Твоего Величества. Говорят, что этот Иисус никогда не причинил зла, но те, кто его знает, кто с ним встречался, напротив утверждают, что получили от него великие блага и здоровье. Как бы то не было, я готов Тебе повиноваться, и то, что Величество прикажет, будет исполнено.
Приветствую Твое Величество, вернейший и преданный тебе
Публий Лентул.»
Вариант перевода (нечто вроде моих версификаций реальности):
«ПИСЬМО ЦЕЗАРЮ ОБ ИИСУСЕ ОТ ПУБЛИЯ ЛЕНТУЛА
В Риме, в однои из библиотек, найден неоспоримо правдивый манускрипт, имеющий большую историческую ценность. Это письмо, которое Публий Лентул, управляюший Иудеей до Понтия Пилата, писал властителю Рима Цезарю. В нем сообшалось об Иисусе Христе. Письмо на латинском языке и написано в те годы, когда Иисус впервые учил народ. Содержание письма:
Управляющий Иудеей Публий Лентул римскому Цезарю. Я слышал, о Цезарь, что ты хотел бы знать о добродетельном муже, который наречен Иисусом Христом и на которого народ взирает как на пророка, как на Бога, и о ком Его ученики говорят, что он Сын Божий, Сын Создателя Неба и Земли. Истинно, Цезарь, ежедневно слышу об этом муже чудные вещи. Коротко говоря: Он повелевает мертвым вставать и излечивает больных. Он среднего роста, на взгляд — Он добрый и благородный, что выражается и в его лице, так как при виде Его, нехотя должны почувствовать, что Его надо любить и почитать. Его волосы до ушей имеют цвет готовых орехов и оттуда до плеч светящийся светло-коричневый цвет; посередине головы пробор обычаю назареев. Лоб гладкий, лицо без морщин и чистое. Его борода цвета волос, вьющаяся и так как не длинная, то в середине разделена. Взгляд строгий и имеет силу солнечного луча; никто не имеет силы пристально взглянуть в них.
Когда Он упрекает, Он порождает страх, но только что сделав укор, Он Сам плачет. Хотя Он очень строг, но и очень добр и милый. Говорят, что Его никогда не видали смеясь, а несколько раз Его видели плачущим. Его руки красивы и одухотворены и выразительны. Всю Его речь считают приятной и привлекательной. Его редко видят в людях, но когда Он появляется, Он среди них выступает смиренно. Его выдержка, осанка очень благородна, Он красив. При этом Его мать самая красивая женщина, какую когда либо видели в этом округе. Если ты хочешь Его видеть, о Цезарь, как ты мне однажды писал, то извести меня об этом, и я сейчас пошлю Его к тебе.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Равнобесие предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других