Представьте себе, что вы держите в руках книгу (или она смотрит на вас с экрана – сейчас это не важно): она лохмата, неопрятна, мерехлюндит, дышит перегаром, мутнеет, как на свидании, с неловкостью хохочет, мальчишится: ей стыдно что она – такая – и беззащитна под чужими взорами. С ней скучно ехать в электричке, ей нечего рассказывать о себе (у неё нет ни ума, ни фантазии), но как у всякой книги – единственная мысль пронзает её ранимый корешок: «Пожалуйста, откройте». Но упаси вас Бог – не надо. Книга содержит нецензурную брань.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ни ума, ни фантазии предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Ни тюрьмы
Нигде время так не бежит, как в России; в тюрьме, говорят, оно бежит ещё скорей.
Итак, да здравствует подполье! Я хоть и сказал, что завидую нормальному человеку до последней желчи, но на таких условиях, в каких я вижу его, не хочу им быть (хотя всё-таки не перестану ему завидовать). Нет, нет, подполье во всяком случае выгоднее!..
Заводик времени
Эвакуировать заводы и всякие важнючие учреждения начали в сорок первом. Много эвакуировали: целыми скопами. Но не всё можно было ухватить с собой — не влезали в подмышку. Вот и про этот заводик забыли, и он сиротливо ждал своей очереди. А заводик — не хуже, чем остальные. Тоже с доской почёта. Тоже с пятилетками. Заводик времени.
Ленивое, с большими подбородками, руководство поначалу пыталось делать вид, что никакой заминки не было и быть не может. Что верно бегают стрелки, верно течёт песок, верно машут весёлыми и устремлёнными вперёд носами работницы. И никакого такого заводика — да к тому же ещё и ВРЕМЕНИ — забыть они ну никак не могли.
А всё-таки пришлось отчитываться. Да. Чуть не сдали стратегический объект немцам. Да. Дураки, оплошали. Но ведь в последний-то момент вывезли! И куда? На Крайний Север! В сам Аэрославль! Уж там-то его точно не достанут!
Славное место этот Аэрославль: болота, аэродром и несколько жилых домов с приставленным к ним магазином (чтобы не скучно было).
Но есть кое-что поважнее расположения города: жители. Заводик-то пусть маленький, да удаленький: и работники ему тоже нужны!
(Конечно, можно было бы поспорить. Быть может, стоило бы задуматься, закручинится, зарыдать, взяться скрести ножкой… Но не нашей женщине беседы с советским руководством вести.)
Был там, к примеру, токарь один: Ванька. Лицом весь — ну размечтавшийся медведь. Ну как такой на заводе времени может пригодиться? А запросто. Попилит досок — и всё там.
Или бабка повивальная — Серафима. Тоже ведь ненужная совершенно в хозяйстве вещь! А всё же деток повивает. И ничего, выходит сносно.
Но это всё частности, сусальные разнузданности: подмигивания, распрыгивания, улыбочки. А ведь хотят все сути. Хотят знать: как этот твой заводик времени — функционирует?
Ну что, я отвечу. Достаточно незатейливо наш производитель такого важного ресурса — времени-то! — устроен. Десять дизельных двигателей, одна небольшая ГЭС, восемьдесят тысяч переплетённых проводков (закороченных, замотанных, разболтанных), немножко выхухолей и пара светодиодов по вкусу. Собирается за один присест — если сборщик опытный, конечно.
Перевезли, собрали. И снова — время дышит. Время — производится! И в хвоях тайгистых так широко и улыбисто дышится жителям Аэрославля. А если шагнуть за корабельные сосны — так и вообще всем. Ведь хорошо живётся! Ведь заводик времени — функ-ци-о-ни-ру-ет.
Вот, тянется пелёнка, стелется просторно. Уже и не пелёнка, а Средняя Азия получается. И что в ней? Там уже Тамерлан подрастает.
Хлопнул дневником по столу: как надоело, когда это закончится! Считаешь классы. А уж не школьный дневник, а военный билет получается.
Едут в электричке — в тридевятое царство, в тридесятое государство: только гитару из чехла достали, — а уже обратно приехали.
Стоит в больнице, ждёт когда скажут, что с мамой. Сказали пять минут — оказалось, пять вечностей.
Оставили дома, одного. Как долго ждать! А ему и попадись закучерявая книжца. Прочёл, сделался старцем, да и помирает уж от седин. А бывает, чувство влетит звоном и дребезгом хреново настроенной электрогитары: вместе — секунда; врозь — два года. Как. Уже? Пока. Пока. Зубы мудрости рвут, память протирает штаны, руки — расстаются.
Отрастают зубы, памяти дарят удобные джинсы, руки — видятся опять.
Вот так и работает этот несчастный и всеми забытый заводик. Время своё производит и мордляво смотрит всем вслед. Но чтобы понимать его простенький, похожий на живого поросёнка, механизм — нужно уметь хотя бы раз заплакать.
Будни Аэрославля
Солнце над Аэрославлем старенькое, с одышкой, — сорок дней встаёт оно. Зато как ребятишки ему радуются! И вот: лето. Если б кому из столичных показали такое лето — носов их больше не видали бы в тех краях. Аэрославчане и не показывали. Стыдно им немножко было.
И жила там чета Красномосковских: Игорюшка и Зоечка. Квартиру в панельном одноэтажном доме им выделили лет десять как, — но в Аэрославле они ещё не до конца притёрлись, и на них смотрели, как на деревенщин. Умильно смотрели: будто хотели рассказать таблицу умножения, но боялись нечаянно обидеть.
Приехали сюда Игорюшка и Зоечка из ещё более глухой провинции — деревеньки с живописным названием «Дома́».
Зоечка носила модный пуховик, за бешеные деньги купленный в Новосибирске, а в нагрудном кармашке прятала платок, которым утирала иногда свой трогательный носик. Глаза у неё лучились благодушием, хотя она вообще-то не пила. Вернее, пила, но только один раз в жизни, на выпускном. Когда вернулась домой, она раз сорок у матери спросила:
— Мам, а я красивая?
В другое время из Зоечки могла бы выйти замечательная революционерка-демократка. Но нет — это была просто умная и прозорливая женщина, ведшая торговлю на рынке. В разное время продавала колготки, шахматы или пирожки — в зависимости от настроения.
Её муж, с нею неразлучный с седьмого класса, был нордически суровый мужичина. Ростом с осину, с очень понятным носом и лбом. На все новости и события он предпочитал хмыкать. Могло даже показаться, что его ничем не пронять… Но если тронуть нужные струнки, если заговорить с ним о Чехове, — усы его трепетали от удовольствия. (Он очень любил представляться неудачливым драматургом.)
За годы в Аэрославле он сделал нехилую карьеру — от шахтёра до водителя в местной типографии, пробавлявшейся только за счёт госзаказов. (Обычно заказывали листовки и календари для Аэрославского аэродрома.)
И вот — лето шло. Снег подтаивал, где-то осмеливались показаться ручейки, травинки то подымались, то прятались осторожно. Во дворе ребята лабали на гитаре и играли в волейбол (они в него игрывали и зимой, но летом приятней всё-таки). Единственная, кажется, случайно залетевшая, синица оглашала песнопениями весь Аэрославль.
Это был пятнадцатый день дня. И как приятно, придя с работы, развалиться на креслишке, включить радио и распахнуть газетку о двух листах. «Как самый настоящий взрослый дядька», — думал Игорюшка.
В нагрудном кармане рубашки у него лежала котлета и грела душу.
Обмотанная шалью, как шарфом, явилась жена. В руках у неё был огроменный ящик. Зоечка вообще обходительна и тонка, но голос у неё развязный и наглый, как у завзятой торговки:
— Ишка! Глянь, чего я притащила!
Не убирая газеты, Игорюшка посмотрел на Зоечку, выставил подбородок и хмыкнул. У него было замечательное свойство: Игорюшка умел молчать так, что всем казалось, будто он уже знает всё, — так что собеседнику приходилось бросать всё и оправдываться.
Но не жене.
— Чего молчишь нерадостно? — сказала она.
— Но я же не знаю, что ты притащила. — Игорюшка неохотно встал из кресел и взял ящик. — Хм. Это ж сколько ж там весу? — прокряхтел он.
— Кило сорок. Но ты ничего, Ишка. Сейчас заживём!
Игорюшка притащил фомку и попытался вскрыть ящик. Не очень-то у него получилось. Тогда он сходил в дровяник и пришёл уже с топором. Замахнулся чудовищно — и — раз!
Брызнуло красным. Благодушие ушло с лица Зоечки куда-то погулять. Она стала бранить мужнино нетерпение и протирать тряпочкой красное.
— Ты где вина столько надыбала? — Игорюшка почесал лоб обухом.
— Ты вскрой по-человечески, а потом спрашивай! — отрезала Зоечка.
Кое-как поддев уголок прорубленной доски, Игорюшка оторвал её и увидел какие-то красные диковинные шары с пимпочками. Они жались друг к другу тесно и выглядели очень дружно.
— Что за дьявол? — спросил он в тревоге, отыскал взглядом образок в углу и набожно перекрестился.
Зоечка рассмеялась:
— Дурачок! Это гранаты.
— Не мути мне мозг, женщина. Гранаты взорвались бы давно.
Игорюшка получил подзатыльник от Зоечки. Скрестив руки на груди, она стояла в свитере до колен и полыхала розовым. Виновато, он чмокнул её в щёчку и, для компании скрестив руки, опять принялся смутно разглядывать дивные красные штуковины.
— Фрукт это. Южный, — пояснила Зоечка. — С самого Узбекистана везли. Символ верности, между прочим.
— Хм. Да как его есть-то, если он деревянный какой-то? — Игорюшка мял в руках этот странный фрукт и даже попробовал надкусить.
— Да не так же, горе ты моё луковое!
Зоечка надрезала гранат, выудила ягодку и положила ему в рот.
— Хм… Хм… Хм… Похоже на лимон и… — Не раскрывая глаз, он подбирал слово. — Помидор, что ли?
— Точно! На помидор!
Гранатные ягодки они брали по одной, а косточки блаженно сплёвывали в миску. За таким неожиданным ужином Игорюшка и спросил:
— А зачем нам столько этой прелести?
— Продавать. Скоро Новый год же — вот и будет новенький товар.
Дело в том, что Новый год в Аэрославле праздновали первого сентября (у аэрославчан вообще много причуд).
— Ну зачем ты напомнила? — Игорюшка весь скривился и накрыл лицо ладонью. — Опять открывать форточки, чтобы новый год вошёл, а старый вышел… Опять жечь старые газеты… Опять ёлку перевёрнутую ставить…
— Не дидюкничай. Продадим гранатов — на праздники поедем куда-нибудь. На Новую Землю или в Мурманск.
— Хм. Тогда уж лучше в Копенгаген, — мечтал Игорюшка, забывая про котлету в кармане.
На следующий день Игорюшка подбросил Зоечку на рынок и отправился по своим делам. График известный: вози этих-то, води то-то, кушай иван-чай с такими-то. Зоечка тем временем бойко продвигала новый продукт. Это было непросто. Самый ходовой товар в Аэрославле — спирт. Ну и на верёвки с мылом в некоторые сезоны спрос возрастает. А тут — нате! Гранат какой-то. И даже взорвать нельзя. Ерунда какая-то! Нет-нет, мы лучше к следующему лотку пойдём…
Зоечка обижалась и дулась. И опять тащила ящик домой.
Придумать они много что пытались. Вынимали ягодки и продавали их в стаканчиках. Отжимали сок и делали из него разные соусы. Да что уж там: настойку гранатовую даже выучились гнать.
Не-а. Народ в Аэрославле — слишком консервативен.
Потратилась на эту посылку Зоечка прилично, а кушать стало почти совсем нечего. И Новый год уже на макушки-то наступал, по плечам стучал — подгонял!
Чуда, вопреки суевериям, не случилось. Гранаты не брали, и ящик так и остался лежать в куту мёртвым грузом.
Благо, что добрые соседи, зная о бедстве семьи Красномосковских, наготовили еды и напросились в гости (здесь обычно напрашиваются в гости, а не приглашают). Получилось шумное и весёлое застолье. Некоторых гостей даже удалось угостить гранатовым соком…
И вдруг, за час до священного открывания форточек, появилась замечательная мысль. На уродливую и зло сыпавшую иглами перевёрнутую ель понаставили и понавесили гранатов: гости тоже участвовали. Хохотали, пихались и мешались. Потом — встали полукругом и загляделись.
— Так, поди, и выглядит гранатовое дерево в твоём Узбекистане, — сказал Игорюшка. Его усы — радостно приплясывали.
— Наверное, — отвечала Зоечка понежневшим голосом. Она потянулась к платку, не обнаружила его и так и оставила руку на груди.
— А хороши! — заметил кто-то из гостей.
Все они молча смотрели, как гранаты подпрыгивают на качающихся веточках и переливаются своими розовыми бочками.
Так в Аэрославле появилась новая традиция.
Часовичок
Когда мне рассказали про село Загоново, — я взял гитару, пошёл в переход, заработал сколько-то денег и тут же отправился.
Загоново это расположилось на полпути из Москвы в Волгоград — вроде как за Борисоглебском. От полустанка ещё порядочно километров пришлось ехать на телеге, — добродушный мужик из соседней деревни согласился меня подвезти. Три часа тряски, живописные колдобины, невероятная грязь; иногда приходилось слезать и толкать воз. Вот. Приехали. А мужик помахал — и двинул. Ему дальше.
Тоскливые просторы. Дома со скошенными гримасами, заборы, заросшие бурьяном, захудалые деревца́, речка бурчит в сторонке. По просёлочной дороге плетётся дохлый пёс: он пытается пообедать палкой.
Церковь есть, но как будто пережила бомбардировку. Даже завзятый атеист возмутился бы: ну нельзя так бесчеловечно обращаться с досками — вы бы их сожгли, что ли? Крыша состоит из дыр. Заглядывать страшно.
Я шатался в поисках сельпо, чтобы купить сигарет. Но не было здесь даже колодца.
Решил постучаться к кому-нибудь. Под предлогом жажды зайти в гости, а там ловкими вопросами выведать, что за горе такое посетило село Загоново, что тут никто ничего не делает? Постучался — не открыли.
Раз, два. На третий — дверь удосужилась распахнуться, и я увидел запущенную женщину, выряженную в обноски.
— У вас случилось что? — поинтересовался я. Ответили хлопком двери. Мой нос был опасно близок. Я ещё побродил и уселся у чьего-то забора.
Тогда я заметил паренька лет пятнадцати: в рубахе и комбинезоне, — хотя ему пошли бы свободные от предрассудков моды сельские штаны. На боку его болталась сумка; он насвистывал затейливую мелодийку.
— А! Гости? Ну-ну. — Он заметил меня и остановился. Не отвернулся, не продолжил путь, а подошёл ко мне и представился: — Володя, часовичок.
Приложил правую ладошку к груди, поклонился да и подсел ко мне.
Моя вытянутая навстречу рука так и осталась висеть в воздухе.
— Вы здесь работаете? — спросил я.
— Так-то, я один тут работаю. Хожу по селу, часы завожу. Они тут всё старые, напольные, только я механизму знаю. Нашим-то не до того! Тоска у них! — Володя сильно жестикулировал: то рукой махнёт, то ладонью по лицу проведёт, то затылок почешет.
— А в чём дело? Случилось что? Или сами по себе затосковали?
— Сами всё, сами!.. Хе-хе. Вот, видишь: на ровном же месте село?
Я бросил взгляд в сторону холмов. Если их не считать…
— Ну да.
— Так отчего б на ровном месте не взгрустнуть? — Он захохотал.
— Послушайте, но должна причина быть-то! А то похоже, что они из пальца тоску высасывают.
— Тёмный ты. Натуральная тоска, она всегда из пальца, а не из напасти.
Он предложил пройтись с ним и помочь с часами в паре домов — заодно погляжу, как дело обстоит. Я кивнул. Мы зашагали по вязкой дороге.
В первом доме — грустный мужик сидел за столом: макал перо в чернильницу и писал. Нас не заметил. Возились мы с Володей долго (я светил фонариком и подавал инструменты), но мне понравилось.
Уходя, я не сдержался и обратился к мужику:
— А как вас зовут?
— Сократ, — буркнул он, не отрываясь от своих бумажек.
Я протянул ему руку, но Сократ даже не поглядел в мою сторону.
— А чем вы, собственно, заняты? — спросил я.
— Записи пишу, — продолжал он неразборчиво водить карандашом по бумаге. Кресло бежевое, драное, будто с помойки. Сам грузный и седой. Походил он на опустившегося купца. Или на медведя?
— О чём? — Я не выходил из проёма.
— О сельской жизни.
Повисла пауза: я думал, как бы половчей её поймать.
— Слушай, кончай расспросы, — сказал Володя и поволок меня вон.
В тот же день — ещё до пяти часов — мы посетили также повитуху, доктора и мясника. Они были даже унылее Сократа. Ни с кем разговориться не удалось — разве с повитухой немного. Она была беременная и пила. Пока мы возились — успела штоф водки прикончить.
— Ладно себя, но ребёнка-то за что?.. — спросил я.
— А чаво? Я теперь за двоих пью, — ответила она.
Мясник — ходил по своему срубу и перекладывал какие-то предметы: иногда отдыхал на диване, затем вставал и продолжал. Доктор — лежал в постели и выплёвывал в потолке разные картины.
Мы оставили их тосковать.
— А питаются они чем? — спросил я, пока мы расхлябисто шагали к Володиному дому.
— Грустью своей. Славная кормушка.
— А из хлеба насущного?
— Из насущного — по вечерам у них каша, которую я наготовлю.
— Так ты тут главный, получается?
— Не-а. Не главный. Я здесь — заведующий. — И он снова присмеялся.
Часовичок был весел и бодр; жители Загоново — пустые и высосанные. Я ничего не мог понять — и надеялся, что ужин прояснит дело.
Трапезничали загоновцы в церкви. Столовая это была копеечная и паршивая: прогнившие доски с гвоздями, занозистые табуретки, огромный стол, выцветшие иконы, сваленные в кучу канделябры и книжки…
Мы готовили на заднем дворе, в огромном чане. Вернее, готовил Володя. Я костёр жёг и дрова колол — это я любитель.
Народ созывали колоколом. Звучал он так, будто его переплавили в пушку, а затем вдруг решили, что и обратно в колокол неплохо бы.
Бамммм. Дунннн. Бамммм. Дунннн. Бамммм. Бамммм.
Приход вышел обильный: но не было оживления и потирания ручек: все проходили к своим местам постыло.
Каша получилась прогорклая — я отставил её в сторону. У меня ещё оставалась краюха хлеба из своих. Жуя, я огляделся: нет, потеплело немножко — то ли из-за еды, то ли из-за доброхотного Николы Чудотворца в уголку. Пелена грусти-печали спала с жителей Загоново, и они даже что-то друг дружке говорили. Справа от меня сидел часовичок: каши он не ел, только крутил ножичек, уткнув его остриём в стол. И говорил мне:
— Теперь иди, задавай свои вопросы. Но ты сразу Сократа дёргай, он у них тут знайка главный.
Я прошёлся, борясь с желанием закурить. Церковь как-никак…
— Сократ мне друг, но грусть-то мне дороже! — донесся до меня разговор повитухи с другой женщиной. Говорила, конечно, не повитуха, — та уже двух букв связать вместе не могла.
— Это Сократ вас грусти научил? — спросил я осторожно.
— Чаво вы! Сократ над грустью задумался токмо. У нас, понимаете, раскол. Одни — к грусти чувством, другие — умом. Я сама-то не противная. Я — женщина простая. Но леший его раздери, когда Сократ выходит из дома и начинает катить бочку мимо моего окна… — говорит, говорит, а губы трясутся. И платок с головы — того гляди свалится.
Из-за стола вдруг поднялся медведь-купец и подошёл к нам.
— А! С приезжим треплетесь. Ну-ну. — Сократ обратился ко мне. — Вы мо́зги им пудрой сахарной не посыпайте. Женщины — как мякиш, они спорить не умеют. Вы со мной спорьте. Я представитель.
— Да Боже упаси! Я не спорить пришёл, а разобраться, — отвечал я.
— А! Пытливый ум? Хвалю и уважаю, сам баловался пыткой. Разобраться? Да пожалуйста! Понять идею проще, чем петуха убить. Вы про синусоиду слыхали? В школе учились? Поясню: «плохо» с «хорошо» друг за дружкой скачут — в чехарду играют, понимаете, да? Так вот, любезный, чтоб не барахтаться по взлётам и падениям, — мы затеяли небывалое падение: упадочное поселение, если охотно. Наши — ничего не делают. Наши — зябнут и убиваются. Супротив суеты мы, кратко говоря. — Сократ был мил: то бородой поведёт, то закачается, то лоб нахмурит: но всё слегка, в пределах приличного. А всё равно чуял я: горбатого мне лепят.
— И всё это для великого взлёта потом? — уточнил я.
— Именно, любезный вы мой! — Он даже схватил меня за плечи. — Не проиграешь — не победишь. Вот устроили мы у себя загон: погибаем тут всё, а потом как взлетим! Когда все так заживут — то и, прости Господи, рай на земле устаканится. Но никого к нам не гоним. Всё добровольно.
Я отшатнулся недоумённо. До стенки самой пятился, а там — спиной по брёвнам — и сел. Хотелось спорить. Но вот незадача — не умею!
— Но это же ведь ерунда получается… — проговорил я.
— А. Вы тоже из этих? — Сократ заметно огорчился.
Продолжая сидеть, я обхватил коленки для уверенности и заговорил:
— Ну ладно. Забудем даже, что вы село в хлев превратили. Чисто математически — никто из вас до рая не доживёт. Ну не пойдёт к вам никто. Ну любят люди жить.
— А часовичок нам говорил, что очень даже разлюбили!.. В Америках вон что-то вроде нашего посёлка уже водится…
Я нахмурился, встал потихоньку, не отрывая рук от брёвнышек, и поглядел на часовичка… Он ухохатывался как потерянный: со стула даже повалился — будто его щекотнули исподтишка.
— Так это ты, что ли, всю кашу заварил? — спросил я строго.
— О-ха-ха! О-ха-ха!
Часовичок валялся, он ржал как конь. Целить надо было не в него, а в народ… Нужно возвышение. Нужна речь. Ай, ладно! Вскочил на табурет:
— Жители села Загоново, вы прозевали чудовищное преступление! Ваш любимый часовичок, который заводит вам часы и кормит вас кашей (я уверен, в ней что-то неладно), — это просто один большой подлец. Он воспользовался вашим отчаянием! Ввёл в заблуждение! Он питается вашей тоской, — гляньте, как хохочет с неё! Одумайтесь! Не для того человека лепили! Ну к чему все эти загоны, товарищи? Тяга к разрушению? Понимаю. Поддавайтесь же, — но по чуть-чуть. Слушайте панк, курите трубочку, раз в месяц пейте! Ну а так… не по-людски… как-то… Вот.
Я в смущении спрыгнул с табурета. Речь имела успех: жители села Загоново запрыгали, замахали руками и закричали в лад:
— Да-лой часо-вичка! Да-лой часо-вичка! Да-лой часо-вичка!
Сократ с доктором даже попытались связать часовичка верёвкой, которая была Сократу завместо пояса.
А часовичок вскочил на табурет — весело, игриво. Вспрыгнул на стол и танцевато зашагал вперёд, на каждый шаг делая по щелчку пальцами. Загоновцы бросили все дела, все мысли и забились в припадочном танце — руки держали по швам, а головы вскидывали кверху и обрушивали их вперёд. Раскачиваясь. Заражая соседей. Как неживые. Как марионетки.
Часовичок вышагивал туда-сюда и щёлкал пальцами. Загоновцы шаманически плясали. А я стоял, выпялив на всё это глаза.
Казалось, конца этому не будет.
Отважный человек на моём месте схватил бы топор и отрубил башку Володе-часовичку. А я? Я забрался под стол и стучал зубами, понимая, что из глаз вот-вот пойдут стеклянные слёзы бессилия и ужаса. Но что-то переменилось. Сквозь ужас начал проступать смешок. Поначалу — нервный, истерический. Затем всё громче и уверенней. Казалось, смеюсь не я, а торгаш, которого чуть не облапошили, но он в последний момент раскусил жулика. Смех разлетался и растекался под столом. Вибрировал и переливался. Обволакивал собой все внутренности церкви — и шёл дальше, дальше! Сначала шагом, потом телегой, затем — самым настоящим паровозом. Рокочуще, обезоруживающе, задорно! Богатырский смех!
Запахло печкой, парным молоком и козой. Ладаном и свечками. Теплом, уютом и плясками. Что-то переменилось.
Я вылез из-под стола и увидел: люди танцевали, но не под дудку часовичка: они кружили удалым хороводом вкруг него под звук моего раздирающего глотку смеха. Дурак-часовичок взбеленился, он всё ходил и выщёлкивал свой ритм. А наши — уже и за частушки взялись:
На часы взглянуть забыла,
Стало непонятно мне:
Я корову подоила
Или с парнем во кусте?
Фьюх!
Птичка пела о судьбе,
Плакала Федосья.
Было в доме бабы две —
Одну звали Коля.
Фьюх!
Частушки наши были такие дурацкие, что часовичку ничего не оставалось, кроме как исчезнуть. Облачка дыма — и того не оставил.
Все рассмеялись и захлопали в ладоши. Минут десять — не меньше — все загоновцы весело гоготали. А как животы потом болели!
Но скоро — поуспокоились. Приняли степенный вид (можно было различить в нём панику). Народным голосом снова был Сократ:
— И чего нам делать-то теперь?
— Делать, что делается, — сказал я, наскоро оглядевшись.
А Сократ со всею внимательностью вгляделся своими буравчиками в каждый перевёрнутый стул, в каждую гнилую икону, в каждую рану в нутре этой церкви — и ответил каким-то вздохом:
— Это ты легко сказал, конечно…
Человек на скамейке
Раз, в какой-то совершенно непонятной грусти, давно уже копившейся на дне сердца моего, — я взял да и спёр скамейку из института.
Простецкую, без спинки даже.
Не успел я пройти десяти шагов по вечернему переулку, как за мной выбежал охранник. А дверь за ним и хлоп! Он бросил погоню, стал щемиться обратно — оказалось заперто. В институте не было никого. Охранник протянул руку и потряс, будто бы прося подаяния. Мне сделалось жалко, я подошёл. Поставил скамейку на циновку снега. Сел.
Он оглянулся по сторонам и присоединился. Теперь на скамейке сидели и дышали морозом два грустных человека.
— Вы извините меня, пожалуйста, — сказал я. — Мне вообще эта скамейка не сдалась. Сам не знаю, что на меня нашло.
— Да это всё равно! — Он махнул рукой. — Худо, что ночевать мне негде. Я с женой в контрах сейчас.
Мелькнула мысль пригласить его к себе… Нет, это было бы слишком.
— Вы пока отдохните, посидите вот, — сказал я. Охранник и сидел.
— Вы как вот думаете, кто я? — И говорил.
— Охранник, вестимо.
— А кроме?
— Не знаю. — Гадать и ошибаться не хотелось: и без того гадко.
— Актёр я! Актёр. Хотя меня мало узнают. Только продавщица наша… А! Слушайте! Дайте мне, пожалуйста, книгу. Вы же студент — должна быть у вас хоть какая-нибудь книга? Ну, бумажку дайте, тоже пойдёт. А пальто можете? Буквально на минуточку.
Он встал, накинул мой тренчкот на плечо, как бы плащ, сдвинул свою кепку набок, чтоб походило на берет, и начал раздумчиво ходить. Он до смеха походил на арлекина: плащ его был клетчатой изнанкой наружу.
— Скажите как бы в сторону: «Заговорю с ним опять». А потом — ко мне: «Что вы читаете, принц?».
Что ж. У каждого свои загоны. Отвернувшись к стенке, я промямлил:
— Заговорю с ним опять… — Повернулся: — Что вы читаете, принц?
— Слова. Слова. Слова, — произнёс он томно. Подавая мне пальто и вчетверо сложенный листок, он весело спросил: — Ну как?
— Я не очень разбираюсь, но, по-моему, неплохо.
— Спасибо, а то трудно мне очень. Вы же знаете, чем актёр отличается от обычного человека? Ему зрители нужны. — Он закашлялся в смешке.
— А вы, то есть, Гамлета играли?
— Не-а. Заднюю часть коня или дерево — как повезёт. Да и было это, в общем-то, в школе. — Мы помолчали немного, и помолчали бы больше, но Гамлет вдруг встал со скамейки: — Времени-то!.. Пойду я потихоньку. Охранять всё равно нечего. Дайте бумажку, я вахтёрше записку оставлю.
Я предложил к его услугам свой телефон, но Гамлет отказался.
— Ну а как быть с?.. — Я кивнул.
— Скамейкой? Да забирайте себе — всё равно никто не заметит.
— Давайте я лучше её напрокат возьму? Дня на два.
— Можно и так.
С тем и расстались. Охранник отправился Бог весть куда, а я перебросил скамейку через плечо и зашагал. Конечно, Гамлет меня повеселил, но на душе оставалась пустота. Я неслышно напевал Летова.
Прошёл по Никитской, свильнул в Брюсов переулок.
Крепкий мужик с брюшком — в плаще — тоже вышел с Никитской. Он обогнал меня, стал вдруг на месте, обернулся, пугающе быстро подошёл, огромной своей рукою пожал крохотную мою и спросил, нельзя ли ему посидеть на моей скамейке. Отказывать было неловко. (Мы стояли у англиканской церкви. Со скамейками там вправду худо.)
— Вольф Альбертович, — представился он, усевшись.
— Велимир Хлебников.
— А. Шуточки? Бывает-бывает. Залив Судака — переплывали?
— Я и Босфор переплывал.
— Судя по вашим ответам, вы не кто иной, как студент. Угадал?
— Угадали. А вы, судя по вашей манере размышлять, — преподаватель?
— Именно так.
Мы сидели, засунув руки в карманы и вытянув ноги, — зябко, как воробьи. Не знаю, почему, но мне не хотелось делиться своей скамейкой.
— И что же вы преподаёте, Вольф Альбертович?
— Историю. Но не у вас, можете не лебезить, всё равно больше не встретимся.
— Мне просто любопытно. Раз вы историк, то можете вы сказать, когда в России снова будет революция?
— Когда рак свиснет. — Он серьёзно покачал бровями. — Извините. Вы просто спрашиваете не с интересом, а с любопытством. Не люблю такое. А вообще — нескоро. Лет через сто, может быть. Вы новости вообще читаете?
— Извините, не слежу… Я скорее про вообще…
— Ваш народ — студенты — любит всё, что «вообще».
Вольф Альбертович был цветом под стать кирпичу за нашими спинами. Но скоро он остыл — и сравнялся с жухлым снегом под ногами:
— Ладно, простите, пылю, — сказал он. — Вам лет восемнадцать, наверное, да? — Я кивнул. — Ну наберётесь ещё, наберётесь, если не взле́нитесь. Тянуться надо. Тянуться! Я вот — по происхождению мужик, а читаю лекции мещанам. Смешно! Ну да ладно. Глупости. Я ведь другое сказать хотел. На кой вам эта скамейка?
— Пока не решил. Зато могу назвать причины: дама и безответность. Вина, так сказать, не вполне моя.
— Ну что за Адамовы оправдания? — поморщился он. — Извините. Просто худо, когда не слушают. А кто кого сейчас слушает? Каждый в своей клетке. Но который там час? — Он залез рукой в карман. — Батюшки! Уж первый! Извините ещё раз — тороплюсь. Благодарю за скамейку. И за компанию — тоже. До свиданья, Велимир. До свиданья и удачи!
— И вам того же!
Нести скамейку на плече мне надоело: я забросил её за шею и шёл теперь как с коромыслом. Взглядов я не боялся: улицы порядком обезлюдели. Да и какая, в общем-то, разница?
Я шатался бессмысленно. Прошёл по Кузнецкому до Мясницкой, подмигнул голове Маяковского; вышел на Чистые пруды и под улюлюканья выпивающих панков двинулся к «Трубной». Там я бросил взгляд на столп, на котором тусовался очередной Георгий Победоносец, и решил присесть.
Скамеек было полно, но всё же я предпочёл свою.
Ночь была в зените, когда подсел парень очень странного вида: с козлиной бородкой и асимметричным лицом: как будто ребёнок собирал. И говорил он, растягивая слова как жвачку:
— Чу-увак, я хотел спросить: а за-ачем тебе своя скамейка?
Он слегка покачивал головой: кажется, его потряхивало.
— Пора уже частной собственностью обзаводиться, — сказал я.
— Эт-то ты ловко придумал… Только за городом оно полезнее ведь.
— В чисто-поле? Ну. Там одиноко же. А тут поставлю, — и кто-нибудь обязательно подсядет и ненароком свою историю расскажет.
— А… Так ты истории собираешь?.. Я тогда тоже кой-что расскажу.
Реши-или мы, значит, с моей девушкой устроить романтический ужин… В шикарном типа заведении. Где-нибудь вроде ресторана «Пра-а-ага»… Ну, побюджетней. Годовщину отметить. Я кумекал, соображал. А потом вспомнил, что её отец как бы шеф-повар в заведении под назва-анием «У Пиковой дамы». Там, у МКАДа почти, в общем. Ходят в него сплошь иностранцы — из южных широт. За счёт банкетов живут, короче.
Но еда обещала быть хор-роша. И отец её обещал уговорить местного певца хотя бы вечер обойтись без таджикских напевов. Там вообще пусто обычно, а он всё равно поёт.
Мы пришли, но почему-то есть не хотели. Заказали чаёк… Сидим, болтаем, там, пустячки милые… А к нам подходит официант: в жилетике таком, сам-с-усами. И спрашивает: «Вам чего-нибудь ещё?» — мол. Мы ему: «Нет-нет. Всё и так замечательно». А он настаивает…
Главное блюдо советует — «Пиковую даму»… (А заведение оформлено соот-вет-ственно: карты везде, стулья дубовые.) Говорит, что вкусней мы ничего не ели, что это рулет мясной: со всякими ананасами, соуса́ми, овощами… Соблазнительно говорит. Ну-у, мы один на двоих заказали. Приносят. Пробует сначала она — говорит, вдруг там тройка и семёрка спрятаны. А потом я… И вкусно это дело — н-ну чертовски!
А потом смотрю на неё… Смотрю на себя… И по-онимаю, что мы нафиг голые. Так-то мы за столом, ну а сверху она меню прикрылась: народу нет, конечно, но стрёмно как-то без одежды! Я позвал официанта, попросил у него полотенец, там, или что-нибудь. А пришёл отец моей девушки. Спрашивает, как нам здесь. Я кричу: «Да мы же голые, блин!» А он щурится такой: «А вы „Пиковую даму“ случайно не зака-азывали?» Понятно дело, я разозлился. Ну и сказанул сдуру: «Эт-то всё ваша дочь!»
Ну ничего. Одел нас как-то. Подвёз на машине даже. Но больше мы к нему в ресторан не ходили. И веге-тарианцами стали.
Рассказчик умолк, почти тут же спросил: «Будешь?» — и протянул мне сигарету. Я не отказался.
— Поучительно, — проговорил я, выдыхая дым.
— Да-а а чему здесь учиться, я, соб-бственно, не понимаю?
— Ну так. Смирению. Спасибо за историю!
— Па-а-дажди, ты хочешь попрощаться? — Раздался его смешок. — Типа… историю выпытал — и всё?
— Нет, ты неправильно понял, я…
— Да я прикалываюсь. В добрый час. — Он покинул мою скамейку.
Утомлённый, я уже волочил её, лязгая и звякая об асфальт и брусчатку. Не очень-то зная, куда мне идти, я решил двигаться по Садовому в сторону «Маяковской».
Тверская просекою бежала меж домов. Машины безоглядно уносились. Снегопад вычерчивали фонари. Мне почему-то радостно стало, и прямо перед другой скамьёй, муниципальной, я установил свою.
Ко мне подсела довольно милая девица: в шелках, безвольно свисающих из-под бежевой курточки. Некрасива, лицом похожа даже на лопату, — но очень изящную лопату. С глазками кошачьего зелёного цвета и отточенным носиком. Она спросила совсем без обиняков:
— Хотите я стану вашей девушкой?
— Гм… У меня, видите ли, денег нет.
— Вы меня совсем не так поняли! Как бы это объяснить… Просто вы мне показались симпатичным. К тому же скамейку свою принесли. Очень мило, на мой взгляд. Так и зачем мне ждать, пока вы начнёте добиваться от меня слова, улыбки, номера телефона, водить в кинотеатр, в консерваторию, в бассейн? А вдруг вы вообще робкий? Я вам ресницами хлопать буду, а вы и не поймёте, что я имею в виду. Так лучше я первая тогда заговорю. Я и так уже вижу, что мы прекрасная пара. — Она так весело излагала, что я не понимал, сколько именно вздора в её словах.
— Но это… странновато… — проговорил я.
— Очень может быть. Ну да ладно, я опять болтаю. Я не эгоистка. Расскажите что-нибудь о себе. — Она уставилась на меня стушёвывающим взглядом.
— Да нечего рассказывать. Украл эту скамейку, слушаю тех, кто подсаживается. У меня вообще чувство такое, что все позапирались в себе и не показываются, а на такой скамейке — как будто погулять выходят.
— Как вы это верно про «погулять»! Ой, а можно я анекдот расскажу?
— Конечно.
— Только он долгий. Но это же ничего?.. Хи!
Работал один парень проводником на поезде. Ну работал себе, работал, а потом — раз — выкинул какую-то скверную пассажирку прямо на ходу. Она обиделась, в суд подала. Оглашают приговор: смертная казнь.
Деваться некуда — идёт он, садится в кресло. У него спрашивают: «Ваше последнее желание?» А он говорит: «Банан хочу».
Съедает он банан. Бьют его током. Раз бьют, два, три. Живёхонек! По закону должны его помиловать, раз уж ток не убил.
А парень тогда в другой конторе устраивается — тоже на поезд, тоже проводником. И такой уж характер, что он опять выкидывает пассажирку. Его снова судят, снова смертная казнь. Банан — три удара — помилование.
Журналисты его облепили и спрашивают: «Да что ты с бананами-то своими делаешь?» Он отвечает: «Ничего, просто я люблю бананы». Журналисты рвут волосы, спрашивают: «Но в чём секрет??» А парень им отвечает: «Наверное, дело в том, что я просто плохой проводник».
И начинает эта девушка хохотать. Десять смехачей — и те её б не пересмеяли. Натурально в истерике бьётся! Я уж за руки и плечи держу, чтобы не упала она в своём смеху.
— Фух! Ну и умора! Да же?
Она натыкается на мою усталую мину, удивляется и вот что предпринимает: повторяет свой анекдот. Дословно! И снова смех, и снова до слёз, и снова я её держу. Видя, что до меня не дошло, она в третий раз повторяет историю про проводника. Смекнув, наконец, что надо посмеяться, я всё-таки это сделал. Тогда только и угомонилась.
— Фу-у-ух, ну и весело же с вами! А так — как моё предложение?
— Я согласен.
— Оставьте мне свой номер тогда, завтра созвонимся.
На прощанье обнялись (я ещё нелепо похлопывал её по спине), и я поплёлся со своей скамейкой дальше.
Мне надоело таскаться так: я перевернул скамейку ножками кверху, улёгся животом и покатился по гололе́дице, то и дело подгребая правой и левой. Вполне удобно, хотя переходы для таких заездов не оборудованы, — ну да это пусть.
Я прибыл на Красную площадь. Огляделся вдохновенно — и поставил скамейку. Скоро должно было светать. Прохожие не расширяли глаз: спокойно проходили мимо. Человек на скамейке? Странно? Отчего ж? Наконец подсел какой-то строгий коротышка в очочках.
— Вы кто? — Я заговорил вдруг первый.
— Издатель, — ответил он и сплюнул.
— Да вы шутите.
— Нимало. А вы зачем здесь, со своей этой скамейкой?
— Материал для рассказа собираю. Люди охотно делятся всяким.
— Ну, я могу сразу сказать, что рассказ выйдет никудышный.
— Это почему же?
— Сами посудите: какой здесь сюжет? Герой слоняется со скамейкой и заговаривает с людьми? Глупо, бессодержательно и даже не смешно.
Я обиделся и промолчал. А потом сказал:
— Вы, кажется, сами такой рассказ когда-то написали, да?
Он цокнул, мотнул головой, отвернулся — и заговорил:
— Ну да. Его не взяли, и теперь я сам заворачиваю всё, что мне приносят. За пять лет деятельности я издал только один томик стихов какого-то казаха. Ну да! А вы думали, почему я так плохо одет?.. — Он вымолчал, сколько считал должным, и продолжал: — Всё очень просто. Надо сокращать количество вздора. Вы думаете, Земля погибнет от перенаселения? Нет, она погибнет от вздора. Уже и дышать нечем!
Я его перебил:
— Давно вы читали то, что вам присылают?
— А зачем? Я уже знаю героев, сюжетные виляния, стили. Всё знаю.
— Лучше на растопку?
— Или вместо туалетной бумаги.
— Простите, я очень устал за сегодня. Можно я вам пришлю свою рукопись? Но только чтобы вы её прочли. Из интереса.
— Не думаю, что вы меня удивили… Но попробовать можно
— Куда посылать?
— Вот мои координаты, запоминайте: пятьдесят пять градусов, сорок пять минут, двадцать одна секунда северной широты и тридцать семь градусов, тридцать семь минут, четыре секунды восточной долготы.
— Хорошо. Я запомню и обязательно пришлю. А теперь — оставьте меня, будьте добры. — И он — оставил.
Я прилёг на свою скамейку. Глаза закрывались, спину ломило, голова гудела, во рту было гадко. Отличная ночка, нечего сказать!..
— Дядя, а можно мне сесть? — Меня дёрнули за рукав.
Это была маленькая девочка, лет шести-семи, чернявая. Я сел и освободил ей место. Куранты били двенадцать раз, меня слепили яркие зимние лучи. Уже полдень, а ментам я безразличен?.. Я пытался разлепить глаза и тёр шею. Но слушал очень внимательно.
— Меня зовут Арина, а тебя? — сказала девочка.
— Антон… А ты что здесь делаешь одна?
— Я гуляла-гуляла с ребятами во дворе, кто-то предложил сбегать на Красную площадь смотреть. Я смотрела-смотрела, а потом ножки устали.
— А где твой двор?
— Совсем рядом, на Океанском проспекте.
— Не помню такого в Москве… И что? Где твои друзья?
— Разбежались кто куда… Мне одной страшно — тут такие большие все! И их та-а-ак много!
Мы сидели, разглядывая проходящие мимо куртки незнакомцев.
— Ты хочешь найти своих друзей? — спросил я.
— Да! Друзей!
— Тогда тебе повезло. У меня есть волшебная скамейка: ты на неё садишься, а друзья сами собой появляются. И знаешь, что? Дарю.
Глаза её переменились и наполнились той искренней радостью, которой люди очень быстро разучаются.
— Спасибо, дядя Антон!
Я оставил Арину и присоединился к проходящим курткам. Отойдя шагов двадцать, я обернулся: на скамейке сидело уже пятеро ребятишек. Я не успел толком порадоваться за Арину — мне позвонили.
Приглашение на прогулку
Я ненавижу букву «г». Она фонетически омерзительна. Самые скверные слова начинаются именно с этой буквы: гадость, глупость, голод, ГУЛАГ, государство, Господь (что, в общем, то же), гангрена, гнильё, география, галлюцинация, гносеология, говно, гульфик, газета, гильотина, гроб, гибель, град, галстук, Галина… Хватит! Я решительно исключаю её из лексикона! Я!.. Я вообще не о том хотела рассказать.
Цензуры на Руси уже лет тридцать нет. Это официально. Неофициально — процветает. А заведую ей я.
У нас в редакции принято помалкивать об этом. Мой кабинет в самом конце коридора, — но ни одна рукопись без моей печати и думать не думает о том, чтобы куда-то пойти.
Вот, принесли опять. Очередная мура про счастливую любовь. Я херила красной ручкой одну страницу за одной — и отбрасывала их в сторону с небрежным шелестом.
— Можно войти? — постучался: Рома.
— Да-а-а, — я попробовала вчитаться, но опять увидела: «нежные плечики дышали фиалками» и «Вселенная затаилась в её очах». — Да-а. Войдите.
Явился, раздолбай: подбородок боится выступать и нежно поддаётся, чёрные волосы засалены напрочь, нерешительный рот застыл в вечной улыбке не то кота, не то кролика. Одет кое-как: синий жилетик в лишённую вкуса клеточку; воротник рубашки распахнут — наверняка отлетела пу…
— Как работа? — спросил Рома, заложил руки за спину и навис над столом — будто бы не мешая.
Я приподняла очки и ухватилась за переносицу (она стонала):
— Да никак. Опять все счастливы, все целуются. Аудитория не поймёт.
— Не хватает мрака?
— Именно.
Я надела очки и потянулась к кофе — темновато у нас тут, одна только лампа следака; меня окружают бумажки, кипы, талмуды́, — я потянулась к кружке и нащупала пузатую бутылку. Поднесла на свет:
— Это что? Коньяк?
— Коньяк.
У Ромы взор мерцал.
— Убери это. — Я протянула ему бутылку и поправила неприлично распахнувшуюся шаль.
— Но у тебя день рождения, вот я и…
— Убери, я сказала.
Нет, я пью — просто редко: раз месяца в четыре нарезаюсь как настоящая свинья. Правда, одна. И на обед я не хожу (терпеть до ужина дешевле выходит). И курю ровно четыре раза в день (пять — уже разврат). Рома знал это. На что он вообще надеялся?
— Ну ладно. — Рома спрятал бутыль в саквояж. — Выпить, пройтись… Разве это криминал?
— Сам видишь, сколько работы.
Он не уходил и невыносимо хрустел пальцами.
— Что за текст-то хоть? — Он взял одну из похеренных страниц.
— Похоже на… Ну, помнишь, тот парень, что «Вечер у Клэр» написал? Почти то же самое. Только без зазнайства и повеселей.
— Так плохо? — Он всматривался в буквы. Потом отвёл страницу и посмотрел на меня так, будто я тоже буква. — Ты знаешь, что у тебя усталые веки?
— Знаю. Я как родилась — так сразу и устала.
Рома ещё несколько времени повертел в руке какой-то карандаш, потом щёлкнул краем рта и ушёл. Наконец-то.
День рождения… Подумаешь! — ещё раз облетела Солнце. Уж как мне потрудиться-то пришлось!.. А ведь забавно. Бо́льшая часть праздников отмечает оборот колеса: беспомощно ставит на нём отметку. Всё повторяется-ряется-ряется. И мы ещё радоваться должны! Чему?
В окно ветка постучала. Это и есть тридцать лет?..
Это не ветка была — это редактор. Я поскорее схватила страницу и сделала вид, будто читаю.
— Кхм-кхм-кхм! — Он чуть не упёрся животом мне в ухо.
— Да? — спросила я, понимая, что он не отвяжется.
— Слушай, тут такое дело…
— Ну?
— Помнишь ту поэмку, что я тебе пг’иносил?
Он был картавый, в твидовом пиджаке, похожий на плюшку; вместо носа — корень имбиря. Он был достоин только презрения, зато — от всей моей широкой души.
— Да, помню. Она прошла, — сказала я.
— Видишь ли… — Он облокотился о стол и дохну́л чесноком. — Мне её на Бг’юсовых вечег’ах читать пг’едложили. Можешь вымаг’ать букву «г»»?
Я припомнила поэму. Действующие лица: раввин, разбойники, рабочие, революционеры, рифмачи, румыны и русские. Все они расшвыривают, расфуфыриваются, расцеловывают, расчленяют, ранят, режутся (о разные робеющие и дряблые сердца), рапортуют, разочаровываются, ребячатся, разведывают и радуются.
— Послушайте, Михаил Семёныч, но это уже будет совсем иная поэма…
— Это не стг’ашно. Ты вымаг’ай, пожалуйста.
Он выпрямился, мерзко постучал себя по пузу и ушёл. Я наклонилась к столу. Ящик был вонючий: внутри лежала поэма. Я провела пальцем по корешку: послушала хруст и хлоп. Страниц двести — не меньше.
Откинулась на спинку, положила руки на макушку, вслушалась в хлёст ветра за окном. Раньше полуночи мне отсюда не уйти.
Эльба, пиво, родина Шиллера. Надо было там оставаться — доучиваться. А ведь можно было. Жизнь без проблем, без картавых редакторо́в, на расслабоне… Впрочем, не страшно: отпуск раз в четыре месяца — и езжай, не хочу! На поводке, конечно. Что я — хуже, чем все? И не лучше. Да и пиво я не люблю.
Влетела секретарша — не моя, одна на всех — Муся. Она ужасная клуша, но царство букв — оживляет.
— Звонил Вениамин Леоньтич, просил поработать над рукописью.
— Это который шепелявит?
— Он самый. Ещё он сказал…
— Передайте, что я занята. У меня день рождения.
Муся умолкла. За окном подвывало.
— Поздравляю… — Её малокровные щёки покраснели.
— Да, да. — Я опять уткнулась в листки.
Дверь хлопнула, я осталась сидеть. Паршивое кресло — в мякоть проваливаюсь, и спина потом болит. Нет, вот лежать бы мне у моря… И чтоб мавры с опахалами…
Теперь шепелявый, значится? «Р», «ш», «щ» — кто следующий? Так от алфавита шиша не останется! Нет, одна буква неистребима: Я! Я! Я! Я!
А всё-таки — вот, день рождения. Имею право уйти пораньше. А на улице вечер дождит… Впрочем, я и Антарктиду предпочла бы сидению здесь. Никто обо мне не знает, никому я не нужна. И тридцать лет.
Сотворены по образу и подобию Ихнему… Экстренное предложение! За хорошее поведение продаётся потрясающая путёвка в Рай: комфортабельные квартиры, тёплая вода, хорошая кухня, сауна, бар, аниматоры… Не слишком-то верится. Не слишком.
Тик-тик, тик-тик — часы отсчитывают скуку. Хотя… Да. У меня есть абонемент в консерваторию. Этим вечером Бетховен, опус 84. Хорошо бы. И коньячком запить. Но поэма… Я посмотрела на стопку. Какой идиот вообще придумал писать поэмы? Он был явно нездоров.
Я встала и подошла к окну. Уныние и подавленность. Рохлые домики лезут на битые тротуары, уже усыпанные дохлыми листьями, над ними — трубы дышат туманами. Мятежу места нет. Проезжает трамвайчик — на колдобинах его знатно валтузит. Я люблю трамваи: они кротки, тихи и прекрасны. На повороте он вдруг примедляет шаг и позвякивает, будто приглашая: можно сесть в него и уехать хоть куда: дышать на стекло, протирать его рукавом, вглядываться в черноту, преодолевая отражение: озираться по сторонам и удивляться, как много в этом мире есть прекрасного и безобразного: стоит только подняться по его гостеприимным ступенькам и купить билетик. Закрыв глаза, я поняла, что глупо улыбаюсь.
— Галина Глаголевна! — Муся прервала мою улыбку. — Вас Роман Григорьевич спрашивает: говорит, это связано с вашим праздником.
Я раздражённо бухнулась в кресло:
— Напоминаю, Муся: цензор — существо безымянное и бесполое. А Роме скажи: не в этот раз.
Остров Татышева
В Красноярске стоял неподражаемо обычный и привычно унылый летний вечер. Гроза душно подбиралась к окраинам и ещё надеялась освежить город, но горожане уже попрятались по своим домам и угроз её не боялись.
Костя Солухин ходил по аптекам и искал «Гликодин». Обошёл центр, Железнодорожный, кусок правого берега — не нашёл. В тех аптеках, где и было, — без рецепту не отпускали.
Он вернулся понуро домой, стянул ботинки, прошёл в ванную, вымыл ноги, навёл на лицо благодушный вид и пошёл навстречу ужину.
В типографии у них случился коллапс. Какой-то чудак привёз к ним станок Гутенберга и навёл шороху. Разумеется, мучительно менять литеры посадили Костю — он же разнорабочий.
Жена вернулась уже с работы и стучала ножом по доске. Костя уютно приобнял её сзади и поцеловал в пучок волос, что держался на карандашах. Она радостно обернулась и поцеловала Костю в ушко. Сегодня она была особенно хороша: домашнее платьице, серые глаза, украдистая улыбка.
Выкурили по сигарете, Лиза рассказала несколько курьёзов с работы.
— Ну, «работа — говно» — сюжет известный. К нему обращались и Эсхил, и Еврипид, и Софокл… — заметил важно Костя.
Лиза вдруг заглянула в поисках чего-то в холодильник.
— Ты что, опять все помидоры сожрал? — Она вытянула шею, как рассерженный гусь.
— Лиз, ты извини, я нечаянно…
— Да сколько это может продолжаться? Я ещё вчера говорила, что буду делать салат!
— Ну прости, Лиз! Я больше не буду, — полез на колени Костя, хватаясь за её ручку для примирительного поцелуя.
Лиза — отдёрнула ручку обидливо.
— Одно и то же! Одно и то же! Вон с кухни! И пока на ужин не приглашу — чтоб глаза мои тебя не видели!
Костя спешно покинул кухню, включил компьютер, грустными глазами вперился в монитор, стал читать новости.
Странное дело: на острове Татышева расплодились суслики. Чтобы избавить город от разжиревшей напасти, на них выпустили лис.
В Красноярске стоял невероятно обычный и предельно унылый летний вечер. Пыль с нахрапом лезла в глаза, от ветра можно было простудиться, а горожане сидели по квартирам, глядя на потерявшиеся фигурки за окном.
Костя Солухин ходил по аптекам и искал «Туссин Плюс». Обошёл весь центр, всю Зелёную рощу, весь Солнечный — не нашёл. В тех аптеках, где и было, — без рецепту не отпускали.
Он вернулся измождённый домой, стянул ботинки, зашёл в ванную, ноги вымыл, навёл на лицо вид поприличнее и отправился на кухню.
В типографии у них случился бардак. Клиенты-турки почему-то сами решили сделать вёрстку, прислали её, а там — ащипка на ошыбке. Разумеется, разбирался со всем этим Костя. Он же разнорабочий.
Жена вовсю готовила суп. Костя нежно обнял её сзади и поцеловал в самую макушку. Она устало обернулась и поцеловала Костю в лоб, привстав на носочки. Сегодня она была особенно хороша: хитрая улыбка, ясный и пристальный взгляд. Её волосы навевали дух восточной сказки.
Выкурили по сигарете, Лиза рассказала несколько неурядиц с работы.
— Ну, «работа — говно» — сюжет известный. К нему обращались и Чехов, и Ибсен, и Стриндберг, — заметил, кивая, Костя.
Лиза мечтательно отодвинула шторку: хотела посмотреть закат.
— Ты что, тюль прожёг? — Она ткнула пальцем прямо в прожог.
— Лиз, ты извини, я нечаянно…
— Да сколько это может продолжаться? Я месяц назад новые купила!
— Прости, Лиз! Я больше не буду! — Костя встал с табурета и попробовал её обнять.
Лиза проскользнула под его неловкими руками.
— Одно и то же! Одно и то же! Вон с кухни! И пока на ужин не приглашу — чтоб глаза мои тебя не видели!
Костя послушно покинул кухню, включил компьютер, открыл браузер, взялся читать новости.
Странное дело: на острове Татышева расплодились лисы. Чтобы расправиться с ними, запустили волков.
В Красноярске стоял неожиданно обычный и заскорузло унылый летний вечер. Дождь настиг город: он сыпал и сыпал на него постылые удары. Но горожане уже скрылись в домах и слышали только стук по карнизам.
Костя Солухин ходил по аптекам и искал кетамин. Обошёл весь центр, всю Покровку, до Ветлужанки добрёл — не нашёл. В тех аптеках, где и было, — без рецепту не отпускали.
Он вернулся никакущий домой, сбросил ботинки, зашёл в ванную, помыл ступни, навёл на лицо вид поживее и поплёлся на кухню.
В типографии у них случилась катастрофа. Директора забрали в долговую яму за неуплату налогов, всё опечатали и объявили предприятие банкротом. Но ушлые работники всё вскрыли и возобновили работу цеха. В кресло директора посадили, конечно же, Костю. Он же разнорабочий.
Жена его танцевала на кухне и беззвучно подпевала какой-то из песен Игги Попа. Мясо пахло в духовке. Костя, после краткой борьбы, тоже затанцевал — хотя совсем не умел. Сегодня Лиза была особенно хороша: она походила на каторжника, отбывшего, наконец, свой срок.
Запыхавшись, выкурили по сигарете. Лиза сказала что-то о коллегах.
— Ну, «работа — говно» — сюжет известный. К нему обращались и Брехт, и Ионеско, и Беккет… — заметил неважно Костя.
Потом Лиза щёлкнула пальцами и побежала зачем-то в комнату.
— Ты что, пластинку Doors продал? — Вернулась она, сжимая кулачок.
— Лиз, ты извини, у нас ведь денег не было…
— Так это не папины деньги были?.. Да сколько ж это может продолжаться? Что ни куплю — ты сразу продавать!
— Лиз, ну прости меня! Я больше не буду. — Костя уткнул лицо в ладонь и медленно выпускал дым. Лиза стукнула его в плечо.
— Одно и то же! Одно и то же! Вон с кухни!
Костя покинул кухню. Снова за новости.
Странное дело: на острове Татышева расплодились волки. Чтобы от них как-нибудь избавиться — пустили медведей.
В Красноярске стоял самый обычный и необъяснимо унылый летний вечер. Скупое тепло, нежные уколы солнышка и попятный ветер так и манили на улицу. Но горожане — любители дома посидеть.
Костя Солухин ходил по аптекам и искал валерьянку. Обошёл весь центр, весь Железнодорожный, все Черёмушки — не нашёл. В тех аптеках, где и было, — без рецепту не отпускали.
Он вернулся кое-как домой, стащил ботинки и пошёл всё туда же.
В типографии у них случился бордель. Без чуткой руки директора рабочий класс быстро пришёл в разнузданность, заказал девушек по вызову и совершенно забыл о работе. Платить за это веселье пришлось, конечно же, Косте. Как-никак разнорабочий.
Жена стояла и курила в окошко. Вид у неё был поэтический и неземной: нимфа дома завелась. Волосы ручьями стекают по плечам, согнутая нога подставляет взгляду пяточку, лёгкая футболка обтягивает позвонки и рёбра. Тягостный и полный жизни вздох.
Коля поцеловал её в пятку, и они выкурили по сигарете. Лиза о работе не говорила. Только мечтательно бросила:
— А скоро Чехия… — И улыбнулась, покруглев скулами.
Костя сначала замялся сам, а потом замял сигарету — в пепельницу.
— Кхм… Эм-м-м… Видишь ли…
— Что? — Лиза предчувствовала нечто.
— Я сегодня сдал путёвки, на работе устроили балаган, а платить заставили меня, прости, — на одном дыхании выпалил Костя.
— Мы что, снова никуда не поедем? — Она очень хотела поехать.
— Лиз, ну прости меня! Я больше не буду. — Костя ухватился руками за её нежную головку и поцеловал её в самое темечко.
— Одно и то же! Одно и то же! Да это же ад, Костя! И духота, духота!
— Тише, Лиз, тише. Ну что ты! — Он обнял её и гладил вздрагивающую спину. — Праздник — такая же ерунда, как и будень. Он тоже проходит.
— Ты врёшь, врёшь! — билась Лиза, из объятий, впрочем, не вылезая.
— А может, и вру…
Уложив Лизу спать, Костя снова полез смотреть новости.
Странное дело: на острове Татышева расплодились медведи. Пришла пора охотникам расхлёбывать эту кашу.
Тихая тьма
Глаза — слипаются, не видать — ни зги, мотор — ворчит, время — ползёт.
Последние двенадцать часов я мечтал о матрасе, спальнике или хотя бы ровной поверхности доски. Последние двенадцать часов я хотел заболеть какой-нибудь сонницей, чтобы она — на всё наплевав — сразила меня сном прямо за рулём. Последние двенадцать часов я вёл по пустынной дороге, готовой напрочь исчезнуть в ночи, разбитый и немножко погнилый УАЗик, в народе известный по простецкому прозвищу «Буханка».
Я ехал уже второй день: всё без сна — на энергетиках и сигаретах. Я переносил лишения мужественно: но именно эта ночь — эти двенадцать часов — убивали. Хотелось забыться: впасть в спячку: как медведь.
Даже придорожный отельчик мне вряд ли бы помог (а искушения были), вокруг было настолько тихо, что если бы мне приспичило остановить мотор и просидеть в этой звенящей тишине хотя бы пару минут, — я верно бы сошёл с ума.
Не было ни света, ни звуков. Казалось, что вообще ничего нет.
С тех пор, как свет погасили, — ещё вчера, в десять, — я не встретил на дороге ни одной машины, ни одного зверька. Упорно и бессмысленно вглядывался я в выхваченный фарами из тьмы асфальт. Трасса была не ахти — вся в колдобинах. А всё равно странно.
Смотрю на дедушкины часы: на цепочке, смешные. Одиннадцать утра, — а света всё нет и нет. Или одиннадцать вечера? Циферблат на двенадцать делений — сходу не разберёшь, ночь или день. Может, я и не уезжал никуда?..
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ни ума, ни фантазии предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других