Андрей Белый. Между мифом и судьбой

Моника Спивак

В своей новой книге, посвященной мифотворчеству Андрея Белого, Моника Спивак исследует его автобиографические практики и стратегии, начиная с первого выступления на литературной сцене и заканчивая отчаянными попытками сохранить при советской власти жизнь, лицо и место в литературе. Автор показывает Белого в своих духовных взлетах и мелких слабостях, как великого писателя и вместе с тем как смешного, часто нелепого человека, как символиста, антропософа и мистика, как лидера кружка аргонавтов, идеолога альманаха «Скифы» и разработчика концепции журнала «Записки мечтателей». Особое внимание в монографии уделено взаимоотношениям писателя с современниками, как творческим (В. Я. Брюсов, К. А. Бальмонт и др.), так и личным (Иванов-Разумник, П. П. Перцов, Э. К. Метнер), а также конструированию посмертного образа Андрея Белого в произведениях М. И. Цветаевой и О. Э. Мандельштама. Моника Спивак вписывает творчество Белого в литературный и общественно-политический контекст, подробно анализирует основные мифологемы и язык московских символистов начала 1900‐х, а также представляет новый взгляд на историю последнего символистского издательства «Алконост» (1918–1923), в работе которого Белый принимал активное участие. Моника Спивак – доктор филологических наук, заведующая отделом «Литературное наследие» Института мировой литературы им. А. М. Горького РАН, заведующая Мемориальной квартирой Андрея Белого (филиал Государственного музея им. А. С. Пушкина).

Оглавление

IV. «Вырастить в себе цветок нового Слова»: оккультные основы новой теории творчества

Андрей Белый. Линия жизни. Автобиографическая схема. 1927. Мемориальная квартира Андрея Белого (ГМП)

1. В ПОИСКАХ АЛЬТЕРНАТИВЫ СЛОВУ

Особенное значение в жизни Белого-антропософа, Белого-мистика имел 1913 год, на первый взгляд, ничем особенным с точки зрения событийной не выделявшийся. Этот год почти весь наполнен разъездами Белого по Европе вслед за Штейнером, лекции которого он слушал с восторгом неофита. Но и здесь, на первый взгляд, ничего необычного нет: Белый начал посещать лекции Штейнера в 1912 году и продолжил в 1914‐м. И тем не менее именно 1913‐й Белый считал не просто самым важным, но исключительным годом. Это наглядно показано на его «Линии жизни» — автобиографической схеме, охватывающей период с рождения до 1927 года: именно 1913‐й взметнулся над негладким рельефом писательской жизни.

Нарисовав в 1927 году общую панораму «Линии жизни», Белый дополнил это масштабное панно несколькими локальными схемами, так называемыми «деталями» к «Линии жизни», посвященными разработке самых значимых этапов биографии368. Одна из «деталей» отражает интересующий нас период (от встречи со Штейнером до возвращения из Дорнаха в Россию) и называется «Кульминационный пункт жизни». На этой схеме также отчетливо видно, что 1913 год даже внутри кульминационного периода оказывается самой высокой точкой — то есть кульминацией кульминации.

Андрей Белый. Кульминационный пункт жизни. Деталь к «Линии жизни». 1927. Мемориальная квартира Андрея Белого (ГМП)

Что же особенного в этом году произошло?

Основные события 1913 года касаются не столько внешней, сколько духовной, даже, можно сказать, оккультной биографии писателя. «Январь этого года <…>, — вспоминал Белый, — стоит мне под знаком моих все усиливающихся медитаций и узнаний (внутренних) <…>» (МБ. С. 130). Подобного рода практикой он начал заниматься еще в конце 1912 года, но именно в 1913 году эта работа принесла свои плоды:

<…> в декабре Штейнер вернул мне тетрадь с рядом указаний <…>; новые медитации вызвали во мне ряд странных состояний сознания; переменилось отношение между сном и бодрствованием; <…> весь этот период я был в состоянии потрясения под впечатлением этого огромного события моей внутренней жизни; дни проходили в чтении циклов, а утром, среди дня и вечером в медитациях, концентрациях, контемпляциях (МБ. С. 131).

В течение года, как отмечал Белый, его медитации «идут интенсивней и интенсивней» (МБ. С. 135), и он достигает больших успехов на пути эзотерического ученичества. Отметим некоторые, на наш взгляд, особо значимые вехи этого пути.

В мае в Гельсингфорсе Белого и его спутницу А. А. Тургеневу (Асю) принимают в эзотерическую школу:

Большим событием для меня было принятие нас с Асей в E. S. («Esoterische Stunde» — собрания для учеников, применяющих методы к себе духовной науки; здесь все указания д-ра специальны, техничны; в «E. S.» допущены были не все члены А. О.) (МБ. С. 136–137).

Сентябрь Белый с Асей проводят в Норвегии в бешеной медитативной работе:

<…> находим около Христиании (на фьорде) в Льяне виллу и усиленно отдаемся медитациям; за этот месяц я делаю значительные успехи и космические узнания (о сфере старой луны, солнца, Сатурна) осеняют меня <…>» (МБ. С. 138).

В октябре в Христиании они попадают на курс лекций Штейнера «Пятое Евангелие», определивший дальнейший жизненный путь и мировосприятие Белого369:

<…> с Христиании я продолжаю жить исключительно одним: надвигается II-ое пришествие Христа; <…> с Христиании зазвучала для меня нота Христова Пришествия; Христов Импульс стал ведом; <…> мне ясно, что А. О. подготовляет в человечестве импульс Христов; мы не просто антропософы; мы — христиане; нас непосредственно ведет Христос к свету; роль д-ра — огромна: он есть тот, кто подготовляет в душах 2-ое пришествие; его связь с Христом — особенная связь; этот новый облик доктора ослепителен; я знаю, что не все члены А. О. видят доктора и понимают его миссию; в обществе есть посвященные во внутреннюю миссию Штейнера: подготовить путь приближающемуся Христу <…> (МБ. С. 140).

По дороге из Христиании в Берген и в Бергене (тоже в октябре) Белым было принято решение последовать за Штейнером и М. Я. Сиверс (будущей женой Штейнера) в Дорнах, там поселиться и принять участие в строительстве Иоаннова задания (Гетеанума) — антропософского центра, театра и храма:

С этого момента до весны я переживаю неимоверный взлет; события ежедневные приобретают для меня какой-то прообразовательный смысл. <…> С той поры я чувствую совсем новое отношение к доктору и к М. Я.: чувствую нечто вроде усыновления; чувствую, что я не только ученик доктора, но что я и сын его; М. Я. с той поры становится в моем внутреннем мире чем-то вроде матери <…> (МБ. С. 139).

В декабре Белый едет в Лейпциг на курс Штейнера «Христос и духовные миры»:

С трепетом готовлюсь к Лейпцигскому циклу; почему-то мне кажется, что этот цикл имеет какое-то особое касание меня; все дни провожу в посте, медитациях и молитве; у меня слагается какой-то особый чин; так в известный час я ощущаю потребность разуться и замереть; мне почему-то кажется, что надо, чтобы на лбу у меня кто-то провел ножом крест; во мне оживает тысяча прихотей; я себя ощущаю точно беременной женщиной, которой надлежит родить младенца; я ощущаю, что этот, рождаемый мною младенец — «Я» большое (МБ. С. 144).

Предчувствия Белого не обманули. Каждую лекцию он переживал «не лекцией, а посвящением в тайны». Решающие события начались 30 декабря, когда «доктор читал ту лекцию курса, где говорится об Аполлоновом свете»:

<…> во время слов д-ра о свете со мной произошло странное явление; вдруг в зале перед моими глазами, вернее из моих глаз, вспыхнул свет, <…> сорвался не то мой череп, не то потолок зала и открылось непосредственно царство Духа: это было, как если бы произошло Сошествие Св. Духа; все было — Свет, только свет; и этот свет — трепетал; <…> когда я двинулся с места, я почувствовал как бы продолжение моей головы над своей головою метра на 1½; и я чуть не упал в эпилепсию <…>; я ходил в Духе: был в Духе; <…> Духовные миры как бы опустились на нас; <…> весь день и всю ночь длились для меня духовные озарения <…> (МБ. С. 144–145).

Далее, во время вечерней медитации, у Белого случается видение, драматический сюжет которого он расценивает как «посвящение в какое-то светлое рыцарство, никем не установленное на физическом плане»:

<…> я медитировал: и вдруг: внутренне передо мной открылся ряд комнат (не во сне); появился д-р в странном, розово-красном одеянии; <…> я очнулся тотчас же; и застал себя как бы перед круглым столом (не то аналоем); на столе-аналое стояла чаша; и я понял, что это — Грааль <…>. Доктор отчетливо спросил меня: «Так вы согласны идти на это?» И я застал себя отвечающим: «Да, согласен!» <…> мне показалось, что я отдал свою жизнь делу доктора и что это дело требовало от меня огромной, мучительной жертвы <…>; я понял, что я, или мое бодрственное «я» вопрос д-ра проспало, но высшее «Я» дало положительный ответ. Тогда д-р и М. Я. взяли чашу, Грааль и как бы подставили мне под голову; кто-то (кажется, д-р) не то ножичком сделал крестообразный, какой-то сладкий разрез на моем лбу, не то помазал меня благодатным елеем, отчего не то капля крови со лба, не то капля елея, не то мое «я» капнуло в чашу, в Грааль; но эта чаша была уже не чашей, а моим сердцем, а капля была моим сознанием, канувшим в сердце: в меня сквозь меня; и когда капля коснулась Чаши, то Христос соединился со мной: и из меня, во мне, сквозь меня брызнули струи любви несказанной и Христова Импульса; тут я проснулся: вернее, очнулся; и спросил себя: «Что это было? Был ли это сон?» Мне стало ясно: нет, не сон, а подлинное посвящение (МБ. С. 145).

Весь этот комплекс переживаний, связанных, во-первых, с интенсивной медитативной практикой, во-вторых, с мистерией посвящения и, в-третьих, с «зачатием» в ветхом «я» Святого Духа, имел непосредственное отношение к взглядам «позднего» Белого на природу слова. С одной стороны, требования Белого к слову неимоверно возрастают. Настоящее, подлинное слово воспринимается им как Слово (с большой буквы). Белый убежден: «<…> в будущем, в близком со мной произойдет нечто огромное; будет надо мною сошествие Св. Духа, после которого я неимоверно вырасту; и голос Божий зазвучит из меня <…>» (МБ. С. 141). С другой стороны, слово обыденное, повседневное (с маленькой буквы) стремительно в его глазах обесценивается. Белый сравнивает его с опадающим, засыхающим осенним листом, умирающим, как то «ветхое я», в котором уже зачато «Я» новое, большое, духовное.

Разумеется, Белый-символист размышлял и высказывался о несовершенстве обыденного слова и ранее, но прежние соображения явно актуализировались новым, потрясшим его опытом. Он просто не мог подобрать слова для адекватного описания потока нахлынувших на него мистических образов и видений: «<…> мир медитаций и новых духовных узнаний: о них — не расскажешь <…>» (МБ. С. 134).

Эту важную мысль Белый максимально простым языком попытался донести до матери, А. Д. Бугаевой (в письме, датированном октябрем 1913 года), оправдываясь за то, что пишет ей недостаточно часто и не рассказывает о себе подробно:

Поездка по Норвегии с Доктором не поддается никакому описанию. Можно только молчать. <…> В письме обо всем этом и сказать-то нельзя <…>. Слишком все это сильно и хочется после пережитого одного: тишины и молчания. <…> не рассказать, передать словами, в чем эта радость, которую дает нам жизнь у Доктора, <…> для этого нужно много и долго заниматься теософией, переживать и умственно, и сердцем, и волей многие пути восхождения, <…> учиться новой науке <…>; а без этого слово, теплое от радостной мудрости Доктора, покажется отвлеченным, нежизненным знанием <…>. Теософия — не слова, а жизнь. И знаки этой жизни не поддаются описанию <…>. Потому-то я не писал ни о Мюнхене, ни о Христиании. Слова — пустые знаки <…>370.

Впоследствии, когда Белый все же начал облекать в слова переживания и видения того времени, то всегда оговаривался, что описывает неточно, невнятно, «негодными средствами». Таким «покушеньем с негодными средствами», согласно автохарактеристике Белого, стали «Записки чудака», в которых он пытался «рассказать о себе, человеке, однажды навек потрясенном» (ЗЧ. С. 304–305).

Это собственное словесное бессилие писатель передал, в частности, автобиографическому герою рассказа «Иог» Ивану Ивановичу Коробкину:

Многое мог подсматривать он в этом мире <то есть в духовном мире>; но не мог обложить внятным словом узнания; и попытайся он обложить внятным словом узнания, — внятное слово должно б непременно распасться и стать венком слов: метаморфозою словесных значений, тысячесмыслием тысячезвучий, таящихся в нем: быть невнятицей.

В этой невнятице проживал много лет.

И оттого-то: привычка к молчанию, или привычка обмениваться с окружающими при помощи прописей составляли естественный обиход неестественной жизни371.

Из этой ситуации Белый нашел несколько вариантов выхода. Первый и самый простой был опробован весьма оперативно: он состоял в замене слова рисунком. Именно в 1913 году происходит вспышка активности Белого-художника. Внезапно открывшийся дар оказался весьма востребован, так как свои отчеты Штейнеру о проделанной оккультной работе Белый сдавал именно в форме схем и рисунков:

<…> я усиленно подготовляю д-ру отчет о медитациях, развертывающийся в дневник эскизов, живописующих жизнь ангельских иерархий на луне, солнце, Сатурне в связи с человеком; этот человек — я, а иерархии — мне звучащие образы (именно «звучащие»); целыми днями раскрашиваю я образы, мной зарисованные (символы моих духовных узнаний) (МБ. С. 143).

В художественном наследии Белого того времени (весьма обширном) нет ни портретов, ни пейзажей, а только то, что сам он называл «не рисунками, а копиями с духовно узренного» (МБ. С. 143)372.

Опыт художника пригодился Белому в дальнейшем. Он сохранил привычку зарисовывать важные образы и мысли перед тем или параллельно тому, как «обложить их внятным словом узнания». Это и многочисленные рисунки к лекциям, эссе и трактатам, и фантасмагорические панорамы Кавказа, и иллюстрации к роману «Москва».

Второй вариант замены будничному слову был найден в эвритмии — особом виде пластического искусства, созданном Штейнером для того, чтобы запечатлеть глубинный, исконный жест звука, сделать речь зримой. Именно в 1913 году в Мюнхене состоялось первое эвритмическое представление и Штейнер прочитал первую лекцию об искусстве эвритмии. Белый, присутствовавший и на лекции, и на представлении, был эвритмией увлечен и начал обучаться новым средствам выразительности373. Значимо здесь то, что в основе эвритмической теории (которую Белый знал, принимал и впоследствии развивал) лежала мысль об утрате современным словом связи со своим духовным источником, с подлинным Словом. Об этом говорится в цикле лекций Штейнера «Эвритмия как видимая речь», прочитанных в Дорнахе в 1924 году и изданных уже после смерти Штейнера М. Я. Сиверс. По утверждению Штейнера, то, что сегодня дается с отсылкой к Евангелию от Иоанна — «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог», — «некогда было известно из инстинктивного познания». Понятие «Слово», по Штейнеру, «охватывало некогда в древнем, изначальном человеческом воззрении всего человека как эфирное творение». Однако если опираться на представление современного человека о слове, то «начало Евангелия от Иоанна не имеет ни малейшего смысла». Эвритмия должна восстановить этот древний смысл, так как в эвритмии «весь человек становится своего рода гортанью». А гортань, в свою очередь, сравнивается с женским детородным органом, через который оплодотворенный, одухотворенный, выношенный в сердце космический звук должен заново прийти в физический мир; первоначально — в форме жеста374.

Теория эвритмии серьезно повлияла на концепцию слова у Белого, а практика эвритмии обусловила гипертрофированное внимание Белого к жесту, своему и чужому. В предисловии к «Глоссолалии» он писал:

Наблюдая оратора, видя жесты его и не слыша вдали содержания его речи, мы можем однако определить содержание это по жестам <…>; и мы понимаем, что восприятие наше жеста вполне соответствовало содержанию, не слышному нам375.

Не исключено, что эвритмическое понимание жеста воплотилось и в бытовом поведении Белого. Например, в его выразительной лекционной манере, столь запомнившейся мемуаристам, обычно описывающим не столько слова, сколько жестикуляцию и пластику лектора, его танец.

Третий вариант альтернативы слову — самый радикальный и для нас представляющийся наиболее интересным. Это — молчание. По крайней мере, молчание о главном, эзотерическом.

Подобная поведенческая модель исходила, безусловно, от Штейнера и М. Я. Сиверс. Например, после того, как Белый и Ася в 1913 году передали Штейнеру письмо, в котором выражали готовность отдать антропософии свою жизнь376, М. Я. Сиверс им сообщила: «Доктор читал ваше письмо; оно столь важно, что словами на него доктор вам не ответит» (МБ. С. 139).

В процессе познания высших «духовных миров» Белый ощущал молчаливую поддержку со стороны учителя: «Доктор без слов, одним иногда вскользь брошенным взглядом укрепляет меня» (МБ. С. 141).

Даже само посвящение обходится без произнесения слов:

<…> я чувствую, что я принят в тесное ядро посвященных; и я понимаю, что это принятие не есть принятие словом; д-р Штейнер и М. Я. Сиверс все время особенно учат меня: не словами, а жестами <…>; я понимаю, что мне нечего искать свидания у доктора, когда я внутренне как бы принят в дом доктора; <…> и доступ к доктору всегда открыт; стоит мне внутренне о чем-либо вопросить д-ра, как я получаю от него непосредственный ответ; мне открываются теперь слова членов о том, что есть ученики, которые непосредственно связаны с д-ром; им нечего видаться даже с ним, ибо он в Духе посещает их, а они его <…> (МБ. С. 140).

Первоначально этот контакт без слов приводил Белого в восторг и казался адекватным тем духовным откровениям, которыми 1913 год ознаменовался:

<…> мне открывается значение слов об умении читать оккультные письмена; этими письменами являются мои поступки и жесты меня обстающих и посвященных в Христову тайну членов А. О.: мы — братство в братстве; мы — подлинные эзотерики (МБ. С. 141).

Однако как только на путях посвящения возникли трудности, экзальтации поубавилось. Так, например, появилось охлаждение в отношениях с Асей, впоследствии усилившееся:

Ася что-то знает обо мне, о миссии, мне назначенной; но об этом словами нельзя говорить; и Ася объявляет мне, чтобы мы не говорили друг с другом на темы наших путей; <…> до сих пор наши окк<ультные> узнания совпадали; с Бергена мы идем порознь: Ася бросает меня; не говорит ничего о себе; и меня просит молчать: я чувствую первую грань, разделяющую наши пути; с этого времени грань росла; и в годах выросла в непереступаемую бездну между нами (МБ. С. 142).

К огорчению и даже ужасу Белого, оказался затруднен и вербальный контакт со Штейнером. Страстное желание испросить у него совета встретило противодействие со стороны штейнеровского окружения:

Так я стоял перед собой и говорил себе: «Куда ни кинь, везде клин!» Почему же я не обратился к доктору и не попросил у него духовного совета? И тут путь внутренно был для меня отрезан. <…> окружающие доктора стали мне внушать, что доктор занят «духовными исследованиями» огромной важности, что ему не надо мешать просьбою отдельных свиданий; что «эсотерические уроки» (E. S.), на которых мы были приняты в Гельсингфорсе, заменяют свидания, что когда имеешь внутреннюю встречу с доктором, то он учит уже иначе: не внешней беседою, а — духовно; <…> именно в эти месяцы мне звучало: «Боже тебя сохрани внешне спрашивать доктора о том, что он рисует перед тобою»; и я знал: пока доктор сам меня не призовет на внешний урок, нельзя добиваться его внешним образом; если станешь добиваться свидания и разговора с доктором, то «обет молчания» будет нарушен; и ты не выдержишь испытания (МБ. С. 160).

Итак, «обет молчания», «испытание» молчанием… В чем же был смысл этого молчания о главном? Маловероятно, что предполагалось неразглашение некой тайны общества — ведь Белый хотел говорить только о своих внутренних переживаниях. Думается, что здесь речь должна идти прежде всего о профанации идеи словом, о несоответствии слова в его обыденном бытовании высокому объекту разговора, а еще — о выработке у эзотерического ученика способности говорить не ветхим, а подлинным Словом, осмысленным и одухотворенным. В «Материале к биографии» содержится указание на то, что для выработки такого слова существовала определенная медитативная техника, которую Белый практиковал с конца 1913 года:

<…> на одной лекции ко мне подходит баронесса Галлен; и говорит мне: «Вы понимаете меня: надо уметь произносить вам известные слова, не двигая ни губами, ни языком, ни гортанью; тогда слова опускаются в сердце; и приобретают огромную силу!» <…> мне сказалось: Да, да — то смутное действие, которого я жаждал, оно мне открыто; «слова» же относятся к словам о Христе в моей медитации; и все это имеет отношение ко 2‐му пришествию; с той поры я знал: когда мне надо было вооружиться Христовой Силой, надо было поступать так, как сказала бар<онесса> Галлен; я стал непрерывно вооружаться; и вооружения эти приводили меня в такое состояние, что я в бодрственном состоянии научился выходить из себя духовно, а не физиологически; с той поры я понял, что такое выходить из себя 2‐м, более тонким способом (выходить — не выходя, не впадая в каталепсию) <…> (МБ. С. 144).

Иной тренинг в молчаливом вынашивании подлинного Слова описан Белым в рассказе «Иог». Главный герой рассказа «три с лишним года не произнес личного местоимения „я“, так искусно лавируя, что никто бы не мог его уличить». Если его спрашивали: «А скажите-ка, вы читали сегодня газету», он отвечал: «„да, читал“, вместо того, чтобы ответить: „да, я читал“»:

За три с лишним года Иван Иваныч Коробкин приобрел очень крупную власть в употреблении личного местоимения «я». И потом уже, когда помощник управляющего музеем усумнился однажды в целесообразности расстановки музейских предметов по плану Ивана Ивановича, Иван Иванович заметил ему:

— Свое дело Я знаю.

И так сказал, что помощнику управляющего показалось: перед ним расступилися стены; и он пролетел непосредственно в тартарары с своим собственным планом377.

Чего же ожидал эзотерический ученик Штейнера Борис Бугаев от испытания молчанием? Планы были, мягко говоря, амбициозны. В состоянии экзальтации он формулировал их так: «<…> в будущем, в близком, со мной произойдет нечто огромное; будет надо мною сошествие Св. Духа, после которого я неимоверно вырасту; и голос Божий зазвучит из меня» (МБ. С. 141)378.

Мистические озарения, нараставшие весь 1913 год и достигшие кульминации в декабре (когда Белому показалось, что совершен обряд посвящения), вскоре пошли на убыль. Интенсивные медитации стали заканчиваться не выходом из физического тела, не постижением духовного мира, а сердечными припадками и паническими атаками. Уже в 1914 году стало ясно, что «духовные узнания» Белого оказались преждевременны и что путь посвящения, так блистательно начавшийся, трагически сорван (МБ. С. 159 и др.). На схеме «Кульминационный пункт жизни» этот срыв показан наглядно.

Однако и опыт Христиании — Бергена — Лейпцига Белый сохранил как воспоминание о «потерянном рае» и об открывшейся, пусть ненадолго, абсолютной Истине. Как нам представляется, прежде всего на этом опыте будет основана та концепция слова (а точнее — концепция отказа от слова), которую Белый после возвращения в Россию в 1916 году будет пропагандировать в публицистических статьях и эссе («Жезл Аарона», «Глоссолалия» и др.) и реализовывать в художественной прозе («Котик Летаев», «Иог», «Записки чудака» и др.).

2. «НУЖЕН ПОДВИГ МОЛЧАНИЯ…»

«ЖЕЗЛ ААРОНА» И «КОТИК ЛЕТАЕВ»

В автобиографических «Записках чудака», опубликованных как начало «эпопеи „Я“» в журнале «Записки мечтателей» (1919. № 1), Белый обобщил свой дорнахский опыт оккультной работы над словом и сформулировал задачи на будущее. Только развитие самосознания и собственного «я» позволит, по его мнению, вырастить то «внутреннее» духовное слово, которым писателю и надлежит говорить:

Я — молчал, но — <…> в себе чуял я слово, дробящее камни, но слово не мог я найти; и мой взгляд без единого слова противоречил словам, мной же сказанным; слово мое не созрело <…>; я жил дикой ветвью, оторванной от народа, привитой к маслине, растущей из неба ветвями в меня; листья, блещущие огнями, мне были сладчайшею пищею мудрости, получаемой от учителя.

В голосе мудрости процветало душистое древо плодами познания; и учитель мне складывал космосы воздуха в слово, перерезая покровы природы мечом языка, передающего громы говоров Ангелов, и — вкладывая в меня светы воздетой рукой <…> (ЗЧ. С. 356).

Именно этот опыт (Ср.: «<…> в будущем, в близком со мной произойдет нечто огромное; будет надо мною сошествие Св. Духа, после которого я неимоверно вырасту; и голос Божий зазвучит из меня <…>» — МБ. С. 141), а не только размышления над историей российской словесности Белый «переформатировал» в литературоведческую статью «Жезл Аарона (О слове в поэзии)», опубликованную в 1917 году в первом сборнике альманаха «Скифы»379.

«Поэзия будущего — новорожденное слово из музыки. <…> Слово нашего представленья о слове в нас смутно рождается; а остатки разбитого ветхого слова, как выкрик и голая схема рассудочной мысли, бессильно метаются на поверхности бурей изорванной речи в заливающем море ходячего, пошлого слова; и под этою бурею — огромная и глубокая тишина: тишина ожидания; под тишиною звук: первый звук благовестия о грядущей, о новой, о чаемой инспирации слова; долетает как музыка он, изобразимый во внутреннем жесте. <…> За всем этим — внутренне рожденное Слово стоит, и беззвучно глядит. Не слова во мне: в Слове — Я. Я — не я: это Слово во мне! Вот что должно понять» (ЖА. С. 55).

Белый констатирует, что «первоначальное Слово, рожденное в Боге, убито, расщеплено» на мысль и звук (ЖА. С. 90). Естественно, оказываются неправы те, кто уделяет внимание только мысли, пренебрегая формой, звуком. И столь же тупиковый путь выбрали те, кто сделал ставку на форму, прежде всего на «слово как таковое», то есть футуристы, которых с их словесными экспериментами Белый считает недостаточно революционными и не вполне подготовленными к миссии воскрешения слова380. Белый призывает найти в слове «третий смысл» (ЖА. С. 46, 64, 89 и др.), который — в пока еще «неявленном внутреннем Слове» (с большой буквы) (ЖА. С. 90):

Признавая единство расколотых половинок действительности (слова-термина и предметного корня), я его полагаю не в плоскости данного слова; в данной плоскости принимаю наличным — расщеп: параллель; в данной плоскости слова логический смысл не пересекаем никак с фонетическим; третий смысл отделен несознанием нашим от двух его теней; несознание наше — в душевном покрове, в котором мы ходим; он и есть тот порог, через который не переступим мы, пока себя не взорвем, как «душевных людей», чтобы выявить в себе человека духовного: третий смысл, Слово-Плоть, есть духовное слово: душевное слово себя завершило в понятии, потому что понятия, термины, мертвые шкуры души: катаракт на глазу ее, образующий слепоту душевного зрения; а телесное слово есть каменно-немой звук, воспринимаемый в крике. Сферы «содержание», «форма» — непересеченные сферы; внутри содержания не встречает нас форма; внутри самой формы отсутствует содержание; соединение их в третьей сфере, где они — одно в Духе; соединение — в одновременном разбитии оболочек (понятийной, материальной) на двух половинках разбитого слова; соединение содержания с формою — в духе слов, в смысле слов, еще безгласных, глаголющих тайно <…> (ЖА. С. 59–60).

Белый подчеркивает, что «содержание пересекается с формой не в содержании и не в форме, а в третьем, в неявленном смысле, во внутреннем слове, еще не проросшем, не вскрытом» и задается вопросом: «Как его нам раскрыть?» (ЖА. С. 86). Ответ имеется: «<…> если Дух овладеет душой, то — связь восстановится и духовное слово вольется сквозь душу во внешнее слово; так звуки осмыслятся третьим смыслом» (ЖА. С. 92).

Для достижения этой высокой цели Белый предлагает весьма радикальный рецепт: сделать паузу и до поры вообще отказаться от внешнего слова, в том числе (а может, и прежде всего) от бессмысленного, на его взгляд, «футуристического крика» и «скрежета футуристических мук» (ЖА. С. 49, 50). И — замолчать381:

<…> слишком раннее истечение звука Слов из теплицы молчания только — «выкидыш», «недоносок», такой «выкидыш» — футуризм; все убожество футуризма в его появленье на свет до истечения сроков <…> до времен созревания нового, третьего смысла <…> (ЖА. С. 91).

Эту мысль Белый варьирует на все лады: «внутренне рождаемый голос есть Голос Безмолвия» (ЖА. С. 60); «<…> изучая жизнь внутренних образов, изучали б мы тайны безмолвий» (ЖА. С. 93); «<…> духовное око в душе открывается лишь тогда, когда наша душа научится молчать» (ЖА. С. 93).

Для Белого, писателя необыкновенно продуктивного, а в то время еще регулярно выступающего с лекциями, призыв к молчанию выглядит не просто радикальным, но — эпатажным. И тем не менее именно идея отказа от слова в настоящем выдвигается Белым в статье «Жезл Аарона» как решающее, необходимое условие для воскрешения слова в будущем:

Вырастить в себе цветок нового Слова, — значит выйти из круга коры, древесины — из круга трескучего звука, из круга корявых понятий; в тишине утопить звуки слов и содрать с себя ветхие смыслы понятий, чтоб по тонкому слою живой ткани внутренних образов приподняться до кроны.

Нужен подвиг молчания: он — растит древо слов (ЖА. С. 90).

На связь беловского литературоведения с антропософской мистикой указывает, в частности, и то, что, рассуждая о необходимости наполнения слова духовным смыслом, Белый-литературовед обращается к тем же «растительным» метафорам, которые Белый-мистик использовал при описании собственных оккультных переживаний. Образ «словесного дерева» пронизывает статью «Жезл Аарона» от первой до последней страницы, являясь структурообразующим:

Произнесенная Мудрость — в начале рождения Слова: оно — семя Слова; произрастание словесного древа — язык. Но венец роста древа есть цвет жизни древа: и этот цвет — лишь сложение новых покровов под сказанным пологом; есть момент в жизни слов, когда вся эта жизнь напряжена для рождения: расчлененные смыслы суть листья; смысл единый — смысл семени — произрастает в многоветвистости языков: в тысячелистиях слов; но эти листья суть средства к снабжению соком словесного древа; когда приняты соки, они отливают от листьев; и — наливаются семенем <…>; листья сохнут; засохнувши отпадают; а плод — наливается: многообразием будущих языков, тысячелистием слов; <…> в плоде живет семя; под оболочкой из внутренней музыки скрыты жесты и мимики юных смыслов грядущего, мудрого древа; и вот музыку, мимику, жесты нам следует укрепить в плодородной земле тишины; и тогда лишь подымется слово — воистину новое слово поэзии. <…> Ааронов жезл — процветет (ЖА. С. 94).

Давший название всей статье библейский образ процветшего жезла первосвященника, означающий богоизбранность, контаминируется с образом «словесного дерева» и столь же активно обыгрывается. Так, удручающее состояние современной словесности осмысляется как засохший жезл: «Наша речь напоминает сухие, трескучие жерди; отломанные от древа поэзии, превратились они в палочные удары сентенций; наше слово есть жезл, не процветший цветами <…>» (ЖА. С. 42). А грядущее возрождение слова — как жезл процветший: «Прорастание короста слов мудрой змейностью корня суть цветения жерди-жезла: слово-жезл, слово-термин, как жезл Аарона, исходит цветами значений <…>, наливается соками жизни, чтоб стать древом жизни» (ЖА. С. 43).

Образ «словесного дерева» был взят Белым из стихотворения Н. Клюева «Оттого в глазах моих просинь…», посвященного Сергею Есенину:

О, бездушное книжное мелево,

Ворон ты, я же тундровый гусь!

Осеняет Словесное дерево

Избяную, дремучую Русь!

Белый также цитирует в «Жезле Аарона» множество других стихотворных строк Клюева: и для иллюстрации теоретических выкладок, и для наглядной демонстрации того, как и о чем истинный поэт должен писать. То есть Белый «берет» Клюева себе в союзники в полемике с современностью, конкретно — с футуризмом. У футуристов «все звуки — какие-то недоноски, какие-то невнятные „ы-ы-ы“. Полузвуки они!» — утверждает Белый и для убедительности цитирует Клюева:

В предсмертном „ы-ы-ы!..“ таится полузвук,

Он каплей и цветком уловится, как стук.

Сорвется капля вниз, и вострепещет цвет,

Но трепет не глагол, и в срыве звука нет (ЖА. С. 72).

Клюева подразумевает Белый и тогда, когда излагает позитивную часть своей программы возрождения слова:

Между мыслью и звуком, в которых расколото прежнее слово — затон тишины: молчание, подвиг жизни поэта <…>. И тогда поэт скажет:

Я видел звука лик, и музыку постиг (ЖА. С. 77).

Принципиально важным кажется то, что все процитированные Белым в поддержку собственной концепции стихи Клюева были опубликованы в составе цикла «Земля и железо» в первом сборнике «Скифы»382, в котором вышла и статья «Жезл Аарона». Все исполнено по законам журналистики: сначала читатель знакомился с образцами творчества «народного поэта», которому, согласно характеристике Белого, интуитивно ведом «лик слова мысли и лик звука слова» (ЖА. С. 77) и которого поддерживают «Скифы», а потом — с их анализом в контексте истории и перспектив развития литературы.

Образ «жезла Аарона» так же, как и образ «словесного дерева», цитатен. Источник — автобиографический роман самого Андрея Белого «Котик Летаев», над которым он начал работать еще в Дорнахе под непосредственным влиянием медитативной практики и в котором отразил собственный эзотерический опыт. В «Котике Летаеве» Белый не только сам показывает пример нового типа словесного творчества, альтернативного футуристическому, но строит вокруг проблемы слова (внутреннего и внешнего, сказанного и невысказанного) сюжет и инкорпорирует в художественный текст размышления о природе и происхождении слова.

В «Котике Летаеве» слово оказывается неразрывно связано с памятью о том духовном мире, где герой жил до рождения и откуда, воплотившись в тело, спустился на землю: «Впечатления слов — воспоминания мне моей мимики в стране жизни ритмов, где я был до рождения» (КЛ. С. 70). Воскресить эти переживания можно, согласно Белому, только духовной работой (понимай — мистической практикой):

<…> впечатления эти живут и во взрослых; но живут за порогом обычного кругозора сознания; <…> потрясение иногда, отрывая сознание от обычных предметов, погружает его в круг предметов былых впечатлений; и — возвращается детство. Только этот возвратпо-иному (КЛ. С. 112).

Поскольку ребенку внятен духовный мир, постольку он ощущает живую духовную природу звука и слова, однако он обрекает себя на молчание и немоту, потому что ни сам он, ни окружающий мир пока еще не вырастили в себе настоящее духовное слово, не готовы еще ко Второму пришествию Слова. Описывая переживания героем-младенцем звука слова, Белый, как и в «Жезле Аарона», акцентирует внимание на том, что важно именно непроизнесенное, то есть внутреннее, а не внешнее слово:

Самосознание этих мигов, — отчетливо: — самосознание: пульс; мыслю пульсом без слова; слова бьются в пульсы; <…> и понятие прорастает мне многообразием передо мною гонимых значений, как… жезл Аарона; гонит, катит значенья; переменяет значенья… Объяснение — воспоминанье созвучий; пониманье — их танец; образование — умение летать на словах <…> (КЛ. С. 70).

Таким образом, «жезл Аарона», вынесенный в заглавие статьи «о слове в поэзии» и подробно в статье осмысленный, «пришел» в статью из автобиографического романа, где был использован в описании переживаний внутреннего слова героем-младенцем, которому взрослый автор передал собственный эзотерический опыт.

«Перетекают» из романа в статью и другие идеи и образы. Без сомнения, эта перекличка должна была легко считываться, так как оба произведения, и «Котик Летаев», и «Жезл Аарона» (равно как и стихи Клюева), вышли под одной обложкой — в том же первом сборнике альманаха «Скифы»383.

В ряду этих «совпадений», кажущихся системными, стоит и панегирическая рецензия С. А. Есенина на «Котика Летаева», вышедшая в газете «Знамя труда» в апреле 1918-го384. Есенин, находившийся тогда в тесном контакте с Белым и под серьезным его влиянием385, безошибочно выделил в романе проблему слова как основную:

В «Котике Летаеве» — гениальнейшем произведении нашего времени — он зачерпнул словом то самое, о чем мы мыслили только тенями мыслей, наяву выдернул хвост у приснившегося ему во сне голубя и ясно вырисовал скрытые в нас возможности отделяться душой от тела, как от чешуи386

и превознес словотворчество Белого как альтернативу футуризму:

Футуризм, пропищавший жалобно о «заумном языке», раздавлен под самый корень достижениями в «Котике Летаеве», и извивы форм его еще ясней показали, что идущие ему вслед запрягли лошадь не с головы, а с хвоста… <…> Они тоже имеют потуги, пыжатся снести такое же яйцо, какое несет «Кува — красный ворон», но достижения их ограничиваются только скорлупой. Они <…> только фокус того самого плоского преображения, в котором, как бы душа ни тянулась из чешуи, она все равно прицеплена к ней, как крючком, оттого что горбата387.

Есенин воспринял роман Белого сквозь призму той теории слова, которая была развита Белым в «Жезле Аарона», и расшифровал ее смысл с помощью стихотворений Клюева — тех самых, которые были процитированы Белым в статье «о слове в поэзии»:

Истинный художник <…> есть тот ловец, о котором так хорошо сказал Клюев: «В затонах тишины созвучьям ставит сеть»388.

Или:

В мире важен беззначный язык, потому что у прозревших слово есть постижение огня над ним. <…> Слово, прорывающее подпокрышку нашего разума, беззначно. Оно не вписывается в строку, не опускается под тире, оно невидимо присутствует. Уму, не сгибающему себя в дугу, надо учиться понимать это присутствие, ибо ворота в его рай узки, как игольное ухо, только совершенные могут легко пройти в них. Но тот, кому нужен подвиг, сдерет с себя четыре кожи и только тогда попадет под тень «словесного дерева»389.

Литературным отделом в газете «Знамя труда» заведовал Иванов-Разумник. Он же, как известно, был идейным вдохновителем литературной группы «Скифы», объединившей и Клюева, и Есенина, и Белого390. Все они были авторами альманаха «Скифы», а Белый с Ивановым-Разумником — еще и его редакторами. В этой связи прослеженная выше цепь совпадений кажется не случайной. Белый, ощущавший свое возвращение из Дорнаха в Россию как миссию по пропаганде антропософских идей, сознательно ввел эзотерический опыт в литературную практику («Котик Летаев») и теорию художественного творчества («Жезл Аарона»). Публикация в альманахе «Скифы» обоих произведений, а также стихов Клюева, интерпретированных Белым в русле своей концепции, может рассматриваться как претензия Белого на создание литературной (а не только идейной) платформы «скифства»391. Появление в газете «Знамя труда» рецензии Есенина служит тому дополнительным подтверждением.

3. О РЕВОЛЮЦИОННОМ И ТЕНДЕНЦИОЗНОМ В АЛЬМАНАХЕ «СКИФЫ»

АНДРЕЙ БЕЛЫЙ И ИВАНОВ-РАЗУМНИК

Итак, после возвращения из Дорнаха в Россию осенью 1916‐го Белый примкнул к группе «Скифы», идеологом и организатором которой был его друг — известный критик неонароднического направления Иванов-Разумник. Участие в альманахе с одноименным названием («Скифы»392) стало первым и самым крупным издательским проектом писателя эпохи революции. «Скифский» проект просуществовал недолго (1916–1918 годы)393. Однако идеи, выработанные Белым в рамках «скифства» и в период «скифства», оказались принципиально важны для понимания его базовых творческих установок второй половины 1910‐х.

Активность Белого-«скифа» можно объяснить целым рядом причин (помимо собственно материальных).

За четыре года своего отсутствия писатель, естественно, выпал из литературной и общественной жизни России. Участие в альманахе «Скифы» давало ему возможность не просто вернуться в литературу, но занять в ней место, подобающее его писательскому авторитету и самомнению, — ведущее место. В первом выпуске альманаха были опубликованы статья «Жезл Аарона (О слове в поэзии)», стихотворный цикл «Из дневника» и четыре главы романа «Котик Летаев». Во втором (и последнем) — стихотворения «Война» и «Родине», статья «Песнь солнценосца» (об одноименной поэме Н. Клюева) и окончание «Котика Летаева».

Публикация «Котика Летаева» была для Белого особенно важна, так как роман был написан еще в Дорнахе и доказывал, что писатель за время отсутствия не только не утратил талант, но развил и усовершенствовал его.

Однако не менее важна была и публикация статьи «Жезл Аарона», написанной в январе — феврале 1917 года. Она претендовала на роль манифеста новой литературной группы и обосновывала новые творческие принципы и самого Белого, и тех писателей, которые на этот момент оказались его единомышленниками-«скифами» (Н. Клюев, С. Есенин и др.).

Антропософскую систему ценностей и антропософский дискурс Белый привносил во все, им сочиненное в это время — вне зависимости от тематики и жанра. Но его антропософские устремления омонимически совпали и с позицией Иванова-Разумника, жаждущего продолжения революции политической и социальной в революции духовной. В вопросе об отражении революции в творчестве современных писателей Белый, можно сказать, на антропософский лад изложил и взгляды Иванова-Разумника, выступавшего против поверхностной актуальности, тенденциозности и политизированности в литературе. Этой теме, в частности, посвящена статья «Поэты и революция», открывающая второй сборник «Скифов».

Истинными выразителями духа времени Иванов-Разумник нарек народных, «скифских» поэтов Н. Клюева, С. Есенина, П. Орешина (их произведения были опубликованы в первом сборнике «Скифов»), а попытки остальных («городских») литераторов откликнуться на недавние события расценил резко негативно:

Подлинность переживаний — вот то малое (и великое), что дало силу голосам народных поэтов в дни революции. И знаменательно, что почти все «городские поэты» так же постыдно провалились на революции, как и на войне. <…> Кто о ней сказал в поэзии подлинное слово, кроме народных поэтов?

И, повторяю — знаменательно, что лишь у них оказалась подлинность поэтических переживаний в дни великой революции. Их устами народ из глубины России откликнулся на «грохот громов». Отчего же были в эту минуту закрыты уста больших наших поэтов, а если и были открыты, то непереносно фальшивили? Не потому ли, что устами этими откликался не великий народ, а мелкодушный мещанин, Обыватель?394

Репутацию русской литературы, по мнению Иванова-Разумника, спасли те, кто выдержал паузу в оценке войны: «Два-три русских поэта — подлинных, больших поэта — хранили упорное молчание, тем более красноречивое, чем больше дифирамбов раздавалось вокруг»395. Они же, подчеркивал критик, «хранят молчание теперь, во время революции»:

<…> они чувствуют, они знают, что если не могли они воспеть войну за сотни верст от окопов и смерти, то еще труднее, еще непереноснее — быть Тиртеями тыла революции, славить или поносить революцию, будучи лишь безвольными зрителями ея. <…> отрадно знать, что хоть несколько подлинных художников молчат в эти минуты стадного «тылового» поэтического творчества396.

Мистик-антропософ Белый и сочувствующий левым эсерам Иванов-Разумник рассуждают совершенно в одном ключе: мысли и слова должны созреть, прежде чем вылиться на бумагу. Так, Белый рассуждает в «Жезле Аарона» о воплощении «духовного слова» во «внешнее слово» и о необходимости вырастить «в себе цветок нового Слова». Иванов-Разумник оперирует категорией «подлинности» (переживаний, слов), которой сейчас, по его мнению, обладают прежде всего народные поэты, но которую со временем могут обрести те, кто не спешил угнаться за веяниями времени и за ложно понятой актуальностью:

<…> два-три подлинных больших поэта наших — молчали; их слова — впереди; быть может, еще не скоро, через годы, подлинные переживания их воплотятся в звук и в слово. Так о войне; так и о революции397.

Или:

И как раз эти художники впоследствии первые будут иметь право говорить и о войне, и о революции. Ибо глубоко переживают и собирают они в своем молчании те чувства, которые тыловые поэты спешно расточают в легковесных словах398.

Идея молчания, предполагающая неспешное вызревание слова о революционной эпохе, была близка Белому еще и, как кажется, по чисто прагматическим причинам. Привезенный из Дорнаха «Котик Летаев», на первый взгляд, был совершенно вне современной проблематики: затейливое повествование о «дорожденной стране», о горячечных бредах младенца, о первых детских впечатлениях и воспоминаниях почти эпатажно уводило читателя из эпохи революции в 1880‐е годы, в XIX столетие. Однако беловская концепция молчания-вызревания оправдывала появление столь «несовременного» произведения в «скифском» контексте. А использованный Ивановым-Разумником критерий «подлинности» выводил автобиографический роман о событиях тридцатипятилетней давности в ряд больших литературных событий эпохи, придавал ему не мнимую, поверхностную, а подлинную актуальность.

Примечательно в этом плане, что в статье «Испытание в грозе и буре», опубликованной в апреле 1918‐го в первом номере журнала «Наш путь» и посвященной «Скифам» и «Двенадцати» А. А. Блока, Иванов-Разумник включил «Котика Летаева» в короткий перечень тех выдающихся произведений, которые «дал русской литературе год революции»: «<…> он дал нам и стихи Н. Клюева, и поэмы С. Есенина, и еще никем не оцененного изумительного „Котика Летаева“ Андрея Белого, и плач „о погибели земли русской“ А. Ремизова»399.

В написанном в июне — июле 1917 года эссе «Революция и культура»400 Белый снова развивает идеи, высказанные им ранее в статье «Жезл Аарона» (проповедь молчания), и снова рассуждает в том же русле, что и Иванов-Разумник. Белый делает экскурс в историю революционных потрясений прошлого и прослеживает аналогии с современностью. В качестве показательного поведения художника-творца берет, например, Р. Вагнера:

<…> он, услышавши пение революционной толпы, взмахом палочки обрывает симфонию и <…> убегает к толпе; говорит; и — спасается бегством из Лейпцига <…>. Но это вовсе не значит, что жизнь революции не отразилась в художнике; нет, глубоко запала она — так глубоко запала в душе, что в момент революции гений Вагнера онемел: то была немота потрясенья; она разразилась позднее огромными взрывами: тетралогией «Нибелунгов», живописаньем сверженья кумиров и торжеством человека над гнетом отживших божеств; отразилась она заклинательным взрывом огней революции, охватившим Вальгаллу. Вагнер — подлинный революционер в своей сфере <…>401.

Следуя той же логике, Белый обнаруживает, что «печать революции духа сверкает» на Г. Ибсене и что «подлинно революционны» также «и Штирнер, и Ницше, а вовсе не Энгельс, не Маркс»402.

Не обошел Белый вниманием и опыт первой русской революции:

Я напомню читателю: 1905 год в жизни творчества — что нам подлинно дал? Многообразие бледнейших рассказов о бомбах, расстрелах, жандармах. Но отразился он ярко — поздней; и — отражается ныне <…>403.

Однако анализ минувших эпох нужен Белому исключительно для того, чтобы перебросить мостик в современность и обосновать будущими достижениями право художника (и прежде всего свое право) не писать о революции, но при этом считаться и современным, и актуальным:

<…> произведенья искусства с сюжетом на тему суть слепки из гипса с живого лица; и таковыми являются вялые славословья поэтов в рифмованных строчках: «свобода», «народа»; но знаю наверное я: в колоссальнейших образах отобразится великая русская революция в ближайшей эпохе с тем большею силой, чем меньше художники слова будут ее профанировать в наши грозные дни404.

В итоге Белый опять приходит к апологии молчания:

Революцию взять сюжетом почти невозможно в эпоху теченья ее; и невозможно потребовать от поэтов, художников, музыкантов, чтобы они восхваляли ее в дифирамбах и гимнах; этим гимнам, мгновенно написанным и напечатанным завтра на рыхлой газетной бумаге, признаться, не верю; потрясение, радость, восторг погружают нас в немоту; целомудренно я молчу о священных событиях моей внутренней жизни; и потому-то противны мне были недавние вопли поэтов на темы войны; и потому-то все те, кто сейчас изливает поверхность души в очень гладко рифмованных строчках по поводу мирового события, никогда не скажут о нем своего правдивого слова; быть может, о нем скажет слово свое не теперь, а потом главным образом тот, кто молчит. <…> прекрасно молчание творчеств в минуту глаголящей жизни; вмешательство их голосов в ее бурную речь наступает тогда, когда речь будет сказана405.

Любопытно, что формула «правдивое слово» и эпитет «подлинный», который Белый постоянно использует в эссе «Революция и культура», похоже, прямо соотносятся со статьей «Поэты и революция», где Иванов-Разумник именно «подлинностью» переживаний измеряет и качество литературного произведения, и его революционность.

Со статьей «Жезл Аарона» эссе «Революция и культура» связывает не только тематика и ход рассуждений, но и образность. Мысль об отжившей, умершей культуре Белый развивает через образы камня, коры, каркаса. Мысль о новой — через образы растительного ряда. В «Жезле Аарона» обыгрывается образ «словесного древа», заимствованный у Клюева; в «Революции и культуре» — образы ростка и семени: «<…> революция <…> есть давление силы ростка, разрыванье ростком семенной оболочки»406.

Пылко отстаивая в 1917‐м право художника не писать о революции, но при этом считаться подлинно революционным, Белый, конечно, не мог предполагать, что за Февральской революцией последует Октябрьская, что будет «левоэсеровский мятеж» и что второй альманах «Скифы» станет последним. Однако придуманная в русле «скифства» поведенческая стратегия художника пригодилась Белому и после Октября при разработке концепции журнала «Записки мечтателей», выпускавшегося С. М. Алянским при издательстве «Алконост».

В статье «Дневник писателя» в первом номере журнала Белый доказывал необходимость обратиться не к социально-политической проблематике современности, а к анализу своих субъективных восприятий, и объявлял, что отныне его главная тема — материал сознания «Я»:

Не занимают меня круги тем обо всем, что не «Я»; и потому-то «Дневник» моих записей, мне рисующих мое положение в мире, отныне мне главная тема; лишь в этом строительстве нового мира остался писателем я <…>. Мировой — «Я»; и да: мировые задания определяют во мне интерес к своей собственной теме; ведь только этою темою восхожу к современности я. <…> Перекрестить в себе две перспективы и в точке пересечения стать — значит стать в Челе Века; подняться до «Я». Это дело есть миссия времени; опыт узнания себя в себе подлинном есть огромное социальное дело эпохи, в которую входим, и потому-то «Дневник», то есть точная запись всего, происходящего в «Я», есть существенный опыт описывания миров неописанных407.

Ориентация Белого на «запись всего, происходящего в „Я“», безусловно, оправдывала публикацию в журнале «Записок чудака», являвшихся, как и «Котик Летаев», частью эпопеи «Я» («Моя жизнь»). Вместе с тем, заявляя о приоритете субъективных, но подлинных переживаний, Белый, как кажется, продолжал и «скифскую» программу, согласно которой подлинность переживаний важнее поспешного отклика на темы, продиктованные моментом.

В статье «Записки мечтателей», которая открывала журнал и потому по праву могла считаться установочной, Белый, описывая духовную общность писателей, объединившихся вокруг С. М. Алянского, продолжает ту же мысль, что была заявлена им в «скифский» период, обращаясь к древесно-растительной образности, которую использовал в статье «Жезл Аарона» и в эссе «Революция и культура»:

«Записки мечтателей — осознание себя рощицей, росшей годами; — разбросанные кучки деревьев и стволы этой рощицы отстоят далеко друг от друга, чтобы выветвить индивидуальные кроны, способные братски обняться и прошуметь песни времени, посылая друг к другу свободно порхающих бабочек: вырастить поросль; мы — рощица; не превращайте в забор нас: заборы не вырастят поросли; местность же, наша страна, ждет от нас тихоструйного облака; не превращайте в заборы нас: если все рощи скрепятся в заборы — изменится климат408.

Смысл сравнения «коммуны писателей» с рощицей и лесом — исключительно в доказательстве права каждого писать не на заданные темы, а о своих подлинных переживаниях и впечатлениях: «<…> в „Записках мечтателей“ осуществляем лишь принцип: — „Пишите нам то, что хотите; и — как хотите!“»409

И наконец, не исключено, что образ мечтателей, появившийся в заглавии журнала на последней стадии его подготовки410, возник не без влияния «скифа» Иванова-Разумника. Развивая свою любимую идею о мещанине-обывателе, способном погубить духовную революцию, он писал Белому 26 августа 1917 года:

<…> плохо то, что революция гибнет в болоте; и не одна эта революция, внешняя, видимая, а и другая, более глубокая, внутренняя, духовная. Обыватель сожрет мечтателя, — так тому и быть надлежит (Белый — Иванов-Разумник. С. 128).

Примечания

368

«Линия жизни» и «детали» к ней (в копиях, сделанных на кальке К. Н. Бугаевой) хранятся в Мемориальной квартире Андрея Белого (ГМП). Их качественное воспроизведение (оригиналы — в ОР РГБ) и подробный анализ см.: Андрей Белый. Линия жизни / Отв. ред. М. Л. Спивак; сост. И. Б. Делекторская, Е. В. Наседкина, М. Л. Спивак. М.: ГМП, 2010.

369

Спивак М. Андрей Белый — мистик и советский писатель. С. 58–68.

370

«Люблю тебя нежно…». Письма Андрея Белого к матери (1899–1922) / Сост., предисл., подгот. текстов и коммент. С. Д. Воронина. М.: Река времен, 2013. С. 189–190.

371

Андрей Белый. Иог // Сирена. 1918. № 2/3. Стб. 17–30 (цит. по: СГ. С. 300–301).

372

Большинство этих рисунков хранится в Дорнахе в архиве «Наследие Р. Штейнера» («Rudolf Steiner Nachlaßverwaltung»).

373

См. об этом в наст. изд. раздел «Белый-танцор и Белый-эвритмист».

374

См.: Штайнер Р. Эвритмия как видимая речь. Киев: Наири, 2012; также на портале «Библиотека духовной науки»: http://bdn-steiner.ru/modules.php?name=Ga_Book&Id=279). Любопытно, что в Дорнахе кафедра в конференц-зале современного Гетеанума сделана в форме человеческой гортани.

375

Андрей Белый. Глоссолалия. Томск: Водолей, 1994. С. 3.

376

Спивак М. Андрей Белый — мистик и советский писатель. С. 58–69 (глава «„Я отдал жизнь письмом 1913 года“: ответ на „Пятое Евангелие“ Рудольфа Штейнера»).

377

Андрей Белый. Иог // СГ. С. 299.

378

Ср. сходные ожидания у героя рассказа «Иог»: «Но в последнее время беседы с Учителем принимали во сне отпечаток необыкновенной отчетливости; с необыкновенной отчетливостью сознавал он: десятилетья блуждала в туманах земных оболочка его для того, чтобы час тот настал, когда в миг вожделенный и в день полновременный могла б встать она, как пророк, над собранными толпами: бросать в толпы слова, принадлежавшие не ей, а Учителю, говорящему сквозь нее, как сквозь трубы <…>» (Там же. С. 306).

379

Андрей Белый. Жезл Аарона (О слове в поэзии) // Скифы. Сб. 1. Пг.: Скифы, 1917. С. 155–212 (цит. по: ЖА. С. 40–94).

380

В неутешительном диагнозе современной словесности Белый оказался во многом созвучен формалистам, и прежде всего В. Б. Шкловскому, утверждавшему в статье «Воскрешение слова» (1914), что «сейчас слова мертвы, и язык подобен кладбищу <…>» (Шкловский В. Б. Воскрешение слова // Шкловский В. Б. Гамбургский счет: Статьи — воспоминания — эссе. 1914–1933 / Сост. А. Ю. Галушкина и А. П. Чудакова; коммент. и подгот. текста А. Ю. Галушкина. М.: Советский писатель, 1990. С. 36). Возвращение слову жизни и Шкловский, и Белый видели в сходной перспективе, осмысляли в религиозно-мистической терминологии. Шкловский, прозрачно намекая на божественность слова, призывал к его «воскрешению»: «Сейчас старое искусство уже умерло, новое еще не родилось; и вещи умерли <…>. Только создание новых форм искусства может возвратить человеку переживание мира, воскресить вещи и убить пессимизм» (Там же. С. 40). Белый ожидал не только воскрешения, но и фактически второго пришествия слова, подчеркивая, что без определенного рода усилий со стороны человечества («без инспирации, без интуиции») «перед нами лежащее слово воистину не восстанет из мертвых» (ЖА. С. 90). Однако конкретные методы реанимационных мероприятий, предложенных Шкловским и Белым, и их взгляды на перспективы развития отечественной словесности серьезно отличались друг от друга.

Шкловский уповал на практику футуристов, отважно разбивших покрывшую слово «броню привычности»: «И вот теперь, сегодня, когда художнику захотелось иметь дело с живой формой и с живым, а не мертвым словом, он, желая дать ему лицо, разломал и исковеркал его. Родились „произвольные“ и „производные“ слова футуристов <…>. Созидаются новые, живые слова. Древним бриллиантам слов возвращается их былое сверкание» (Шкловский В. Б. Воскрешение слова. С. 40–41). Он отдает дань символистам, сделавшим, по его мнению, некоторые шаги в нужном направлении, но считает их недостаточно последовательными, целеустремленными и радикальными: «Пути нового искусства только намечены. Не теоретики — художники пойдут по ним впереди всех. Будут ли те, которые создадут новые формы, футуристами, или другим суждено достижение, — но у поэтов-будетлян верный путь: они правильно оценили старые формы <…>. Осознание новых творческих приемов, которые встречались и у поэтов прошлого — например, у символистов, — но только случайно, — уже большое дело. И оно сделано будетлянами» (Там же). Белому же, напротив, футуристы кажутся недостаточно радикальными реформаторами слова. Подробнее см.: Спивак М. Л. «Воскрешение слова» у Виктора Шкловского и Андрея Белого // «Эпоха остранения»: Русский формализм и современное гуманитарное знание / Ред.-сост. Я. С. Левченко, И. А. Пильщиков. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 225–234.

381

Здесь мы сознательно не касаемся доантропософских теорий слова у Белого и их связи с концепцией статьи «Жезл Аарона» (в частности, размышлений о том, почему «мысль изреченная есть ложь» в статье 1909 г. «Магия слов» (1909).

382

Скифы. Сб. 1. Пг.: Скифы, 1917. С. 101–106.

383

Скифы. Сб. 1. Пг.: Скифы, 1917. С. 9–94 (главы I–IV). Окончание — в сб. 2 (Пг., 1918. С. 37–103).

384

Есенин С. Отчее слово (По поводу романа Андрея Белого «Котик Летаев») // Знамя труда. 1918. 5 апреля (23 марта). № 172.

385

См.: Серегина С. Андрей Белый и Сергей Есенин: Эзотерический путь // Миры Андрея Белого / Ред.-сост. К. Ичин, М. Спивак. Белград; М.: Издательство филологического факультета Белградского ун-та, 2011. С. 177–194.

386

Цит. по: Есенин С. А. Отчее слово (По поводу романа Андрея Белого «Котик Летаев») // Есенин С. А. Полное собрание сочинений: В 7 т. Т. 5. М.: Наука; Голос, 1997. С. 180.

387

Там же. С. 181–182.

388

Там же. С. 180–181.

389

Там же. С. 182.

390

Подробнее см.: Леонтьев Я. В. «Скифы» русской революции: Партия левых эсеров и ее литературные попутчики. М.: АИРО XXI, 2007.

391

Во втором (и последнем) сборнике «Скифы» эти усилия продолжились, в частности, публикацией поэмы Клюева «Песнь солнценосца» (С. 11–14) и предваряющей поэму одноименной статьей Белого о ней (С. 6–10).

392

Скифы. Сб. 1. Пг., 1917; Скифы. Сб. 2. Пг., 1918.

393

См.: Леонтьев Я. В. «Скифы» русской революции: Партия левых эсеров и ее литературные попутчики.

394

Иванов-Разумник. Поэты и революция // Скифы. Сб. 2. Пг., 1918. С. 3.

395

Там же. С. 5.

396

Там же.

397

Там же. С. 3.

398

Там же. С. 5.

399

Цит. по: Александр Блок: Pro et contra: Личность и творчество Александра Блока в критике и мемуарах современниках / Изд. подг. Н. Ю. Грякалова. СПб.: РХГИ, 2004. С. 262.

400

Андрей Белый. Революция и культура. М.: Издательство Г. А. Лемана и С. И. Сахарова, 1917.

401

Цит. по: Андрей Белый. Революция и культура // Андрей Белый. Символизм как миропонимание / Сост., прим. Л. А. Сугай. М.: Республика, 1994. С. 299–300.

402

Там же. С. 300, 306.

403

Там же. С. 299.

404

Там же.

405

Там же.

406

Андрей Белый. Революция и культура. С. 300.

407

Записки мечтателей. 1919. № 1. С. 131.

408

Там же. С. 7.

409

Записки мечтателей. 1919. № 1. С. 7.

410

См. об этом в наст. изд. раздел «„Кстати, предложите название для этого дневника-журнальчика…“: от „Дневников писателей“ к „Запискам мечтателей“».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я