Михаил Синельников – известный московский поэт, эссеист, исследователь литературы, автор многих статей о поэзии и составитель ряда поэтических антологий и хрестоматий, а также – переводчик классической и современной поэзии Востока. Но в последнее десятилетие на первый план отчетливо вышли собственные стихи, привлекшие внимание сочувственной критики и отмеченные различными отечественными и международными премиями. Изгибы пути поэта, уже давно напечатавшего однотомник (2004), двухтомник (2006), книгу «Сто стихотворений» (2013), «Избранное» («Из семи книг», 2013), вышедшее в издательстве «Художественная литература», показали неожиданно и для давно возникшего круга читателей, и для самого автора, что финиш не наступил и точку ставить рано. Этот том, в который вошли стихи последних трех-четырех лет является прямым продолжением объемистой «Поздней лирики» (2020) и отдельного сборника «Устье» (2018). В идеале каждое стихотворение пишется, как последнее. Но состояние исчерпанности в данном случае все не наступает. Стих становится все жестче и резче, все классичней, поэтическая речь – лаконичней, «сопряжение далековатых идей» (это – ломоносовское определение поэзии) все дерзновенней.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Язык цветов из пяти тетрадей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Вторая тетрадь
«И всё же этот бред угарен…»
И всё же этот бред угарен,
И эта кровь черна и зла,
Как тот отчаянный татарин,
Который вырван из седла.
Но, и охваченный арканом
(Теперь и жизнь недорога!)
В порыве бешеном и рьяном
Загрызть пытается врага.
Ну, вот, их набежало много,
Тебя сдавили, повлекли,
А ты схватил обломок слога,
Кусок железа, горсть земли.
Творчество
То хлещет, то с упругой силой
В стекло стучится дождь унылый.
То залепечет, иссякая,
То вдруг, ликуя, зазвенит…
И у меня судьба такая
По воле поздних аонид.
На остающемся отрезке
Поток химер, меняя вид,
То чуть слабеющий, то резкий,
Как бы из жил моих бежит.
«Тонул в реке и не однажды…»
Тонул в реке и не однажды,
Но был для жизни чуть иной,
Ударившись о камень каждый,
На берег выброшен волной.
Несла стремнина вихревая
Меня в иные времена,
Но понял я, ослабевая,
Что и погибель не страшна.
И, отметая тьму и тину,
Я вижу резкий свет во сне.
Господь, согласно Августину,
В такой таится белизне.
«Бреду я по холмам зелёным…»
Бреду я по холмам зелёным,
Вхожу в большие города,
Метельным, пыльным, неуклонным
Иду путём — к тебе всегда.
И в заводи — над зыбким илом
Через подводную траву,
В ночной реке и в море стылом,
Пока плыву, к тебе плыву.
Колокола
Колоколы-балаболы…
День сожалений и равнодуший,
Суровый, пасмурный, без тепла.
В округе тихо… Но ты послушай:
Звучат чуть слышные колокола.
Гудят, как сказано, балаболы.
Издалека посылает медь
Свои торжественные глаголы.
Кого же время сейчас отпеть?
— Помедли! — я говорю, — не надо!
Рано итоги мне подвела.
… Но это прожитых лет громада
Колеблет призрачные колокола.
Вис и Рамин
Поеду в Мерв, на городище гляну
И, растравляя старую тоску
Пойду к нему по ржавому бурьяну
По выжженному дряхлому песку.
От времени твердыни стали низки,
Но видят всё бойницы из руин.
Здесь пленнице любовные записки
На лёгких стрелах посылал Рамин.
Сменялась вера, исчезало царство,
Разбит светильник, рушится карниз,
Но не забыты ревность и коварство,
И снится прелесть своевольной Вис.
Пустыня внемлет собственным рассказам
И вся ещё наполнена былым
В Туркмении, столь изобильной газом,
Что безвозмездна ссуда на калым.
Чужая жизнь, и что могло увлечь в ней!
Но ничего среди забот и смут
Нет повестей любовных долговечней,
Еще и нас они переживут.
Таволга
И свежая дохнула таволга,
Сырая влага луговая
Провеяла, оставив надолго
В душе печаль родного края.
Так дышит сильная, росистая
Сама земля, и, может статься,
К себе, в себя зовёт неистово,
Не позволяя с ней расстаться.
Всё вновь — ещё не утолённая —
Тебя взяла и воскресила
В любой былинке заключённая
Её растительная сила.
«На излёте, в упадке…»
На излёте, в упадке
Небеса вопросил,
Удивляясь загадке
Прибывающих сил.
В тайной правде и в славе,
Чьи воскрылья светлы,
Подходя к переправе
Через области мглы.
Наугад, ненароком
И всему вопреки,
Возвращаясь к истокам
Через устье реки.
Невзначай, наудачу
В золотую зарю!
И ликую, и плачу,
И лечу, и горю.
«Мы так давно в необъяснимой ссоре…»
М.Н.
Мы так давно в необъяснимой ссоре,
Но часто возникают в дымке лет
Пути-дороги, города и море,
Совместным приключеньям счёту нет.
И мы так много друг о друге знаем.
Ну, как никто, пожалуй… Но угрюм
Непризнанный, оставшийся за краем
Его прямой и благородный ум.
Один звонок, и он сюда примчится,
Войдёт, спасёт… Но с ним войдут опять
Давно меня измучившие лица!
И телефонной трубки не поднять.
И всё-таки я выбрал эту нишу,
И жить в ней в одиночестве готов,
Но чудится, что речь его услышу,
Когда лежать я буду средь цветов.
«Не забыть тебя, серая шкурка…»
Не забыть тебя, серая шкурка —
Как, соскучившись и голося,
Приближаясь угрюмо и юрко,
Предо мной трепетала ты вся.
И не только желание пищи
И восторг от струи молока,
Здесь какой-то духовностью нищей
Повевала немая тоска.
Всё же был этот взгляд нерасчётист,
И тянулось, отстав от всего,
Тяготение двух одиночеств,
Расставанье с одним одного.
«Что сделал этот сладкоежка…»
Заесть ореховым пирогом…
Что сделал этот сладкоежка
И похититель пирожка!
Была из крепкого орешка
Его кромешная строка.
Он вспоминался то с эклером,
То поглощавшим мармелад.
Слегка стеснённые размером
Ещё слова его горчат.
Но полнота и сладость звука
Приоткрывалась в них, когда
Учила музыке разлука
И в бочке плавала звезда.
Как били этого всезнайку!
Всем надоевший, так и знай,
На пересылке чью-то пайку
В безумстве съевший невзначай!
«Немного выпить и добавить много…»
Немного выпить и добавить много,
И в баре, где витает конфетти,
К той молодой, взирающей не строго,
Нет, к пожилой блондинке подойти.
Нагородить с три короба ей спьяну
В предвосхищенье лучшей из поэм
Когда в похмелье, может быть, воспряну…
Здесь всё равно всё кончится ничем.
В конце концов и ничего не надо
Для вечного занятья твоего.
Лишь эта ясность опытного взгляда,
Природы женской грусть и торжество.
«Тверской бульвар. Такая смута…»
Тверской бульвар. Такая смута
От веянья далёких дней,
От близости Литинститута,
Беспутной юности моей.
Как всё же, не переставая,
Какой-то добавляя свет,
Здесь бродит брага стиховая
И до меня протекших лет!
Она и в закоулке всяком
И там, где в приступе тоски
Есенин дрался с Пастернаком,
В кровь разбивая кулаки.
«В саду цветущем, в роще или в чаще…»
В саду цветущем, в роще или в чаще,
Когда бывало в жизни всё не так,
Мне был деревьев говор шелестящий
Как утешенье или вещий знак.
В часы такие тронуть было сладко
Мне их шероховатую кору
И повторялась ранняя догадка,
Что с мыслью их сольюсь и не умру.
И постигал я кроны разум чёткий
И тайнознанье корня и плода,
Любил деревьев на полянах сходки,
Других собраний избегал всегда.
«Иисус, здесь явленный иконой…»
Иисус, здесь явленный иконой, —
Ясноглазый в сущности гайдук,
Истомлённый, даже истощённый
От раздумий горестных и мук.
К ворогам не знающий пощады,
Осудивший развращённый Рим.
Эти веси, пажити и грады
В зыбкой дымке ходят перед ним.
В прошлом веке был бы партизаном,
«Смерть фашизму!» с ними бы кричал,
Чтоб к Его припал кровавым ранам
Край апокрифических начал.
В Болгарии
И летище, и обиталище,
И вретище на жгучем зное,
И прикоснулось к сердцу жаляще
Утраченное и родное.
Всех этих «ща» чурался Батюшков
С брезгливостью итальяниста,
Но от подводных этих камешков
Теченье речи золотисто.
И древлее слоохранилище —
Твоё богатство и опора,
И неизбывна эта силища
Закованного Святогора.
«Леса в горах сосново-буковые…»
Леса в горах сосново-буковые,
Перемежающийся бор
Славянскими поводит буквами,
Не вырубленными до сих пор.
Их многорукая глаголица,
В безгласных дебрях рождена,
Беснуясь, носится и молится,
Под ветром чертит имена.
Святой Власий
Иконный лик Святого Власа…
Болгарин в ризе золотой,
Он — светлый здесь и седовласый,
И представительный святой.
И, нам Вторым завещан Римом,
Святитель полевых работ
Был на Руси высокочтимым
И охранял крестьянский скот.
А в той стране он звался Блезом,
Где мыслью дерзостной Паскаль
Рассек безверье, как железом,
Явив и веру, и печаль.
«В монастыре скалистом исихастов…»
В монастыре скалистом исихастов,
Где лет пятьсот царила немота,
Всё разорили турки, тут пошастав,
И фрески стёрты, и стена пуста.
Подвижничество сметено пожаром,
И уж не стало для моленья уст,
Но ведь полслова не сказали даром,
И воздух от несказанного густ.
Вот от всего осталось только Слово,
В него вселилась подземелья мгла.
И ангелы молчания благого
Над ним простёрли вещие крыла.
«Блеснула Эос в акватории…»
Блеснула Эос в акватории,
Весь горизонт воспламенив,
И всей сильней твоей истории
Об Одиссее старый миф.
И что б о жатве ни пророчили,
Нельзя оракулам внимать,
Пока скорбит о пленной дочери
Деметра-мать.
Приносят траурные маки ей,
И осыпаются сады,
И Гелиос плывёт над Фракией
На гребне облачной гряды.
«Как было небо звездное бездонно…»
Как было небо звездное бездонно
И трепетал познанья смутный свет,
Когда в саду на пире у Платона
Сходились все достойные бесед!
Когда бы ты попал туда, незнайка,
И что-нибудь поведал им о нас,
Ну, чем бы удивил их, угадай-ка!
К чему об электричестве рассказ?
Кончался век пастушеских идиллий,
Любовников пустая болтовня,
И факелы горели и чадили,
И было мало светового дня.
«О, это небо Пифагора…»
О, это небо Пифагора!
И Гелиос, и Орион,
Персей, открывшийся для взора,
И пенье сфер со всех сторон.
О, сколько музыки бесценной
В мерцающей и льющей свет,
Столь стройной эллинской вселенной!
Она прекрасна, спору нет.
И вся в эфирной оболочке…
А ведь действительность груба,
И кличет Диоген из бочки
Нерасторопного раба.
«Благоуханно-нежен, бело-розов…»
Благоуханно-нежен, бело-розов
Блаженный день цветенья и тепла,
И, закружившись возле медоносов,
Не скоро в улей улетит пчела.
Текут века в раздоре и в разгуле,
И спор ведут Гомер и Гесиод,
И дни войны — опустошённый улей,
И годы мира — вожделенный мёд.
Но жить и жить, не ведая о прочем!
Весна пьянит, и чудится спьяна:
Жужжанием раздумчиво-рабочим
История с презреньем пронзена.
Аната
Богиня Обмана Аната
Бессмертна, тужи-не тужи…
Всё вновь, как в Элладе когда-то,
Приемлешь служение лжи.
От первого в жизни обмана
Незримо ты царствуешь, Ложь,
И правду теснишь невозбранно,
И в храмах, и в семьях живёшь!
Конечно, везде ты презренна,
И всё же, как долго ни жить,
Не выйти из этого плена
И жгучие клейма не смыть.
И всё ж помоги, дорогая,
Избавив от тягостных встреч,
Упавшему, изнемогая,
Слова утешенья изречь!
«На земляных работах всё татары…»
На земляных работах всё татары.
Они и спать способны на земле,
Трезвы и востроглазы, и поджары.
А русские всегда навеселе.
И эта кровь и та меня учили
То разрывать словесные пласты,
То буйствовать, не покоряясь силе,
То чуда ждать от вещей темноты.
Единоборство в жилах беспрестанно.
Такая смута! Но завещан мне
Ещё и шелест пальмовый Ливана,
Мятежный и молитвенный вдвойне.
Вить
Но их нельзя остановить,
Они идут, они пришли
Туда, где вьётся речка Вить,
Всё, не витийствуя, сожгли.
Осталась только речка Вить,
Но вечной влюбчивости быт
Успел под кистью в небо взмыть,
Стремглав по воздуху летит.
«Кто знал, что так надолго припозднится…»
Кто знал, что так надолго припозднится
Вернуться обещавший в добрый час!
Страшна монахам стала власяница,
И пламень веры в сумерках угас.
Любимый миф как будто отработан,
Тысячелетья рушатся в провал…
Где Он теперь, где в рубище бредёт Он,
Пока к Нему Израиль не воззвал?
Возможно Богу тоже нужен роздых,
Он так устал от наших войн и смут.
Иль, может быть, на отдалённых звёздах,
То там, то тут, всё вновь его распнут.
«Мелькнули горы и пустыни…»
Мелькнули горы и пустыни,
Утрат и обретений дни.
Устав от горя и гордыни,
Одну пещеру помяни.
Себя припомни в Вифлееме,
Бредущего почти ползком
И плачущего вдруг со всеми
В смиренном сборище людском.
Там, чудится, вместились все вы,
Где взявший власть небесных сил
Открыл глаза младенец девы
И плачем пищи попросил.
«Всё было внове маленькому Богу…»
Всё было внове маленькому Богу,
И пирамиды, и широкий Нил.
По азбуке он шёл от слога к слогу,
Своё всезнанье временно забыл.
Разграбленные рушились гробницы.
Чужая речь была черства, резка.
И мумии, угрюмо-чернолицы,
Порою выступали из песка.
А в том краю, где явится Он вскоре,
Лилеи забелели средь зимы,
Нагорный ветер, колыхавший море.
К Его приходу обновлял холмы.
Меж тем к Нему уже взывал Вергилий,
Сивилла воплем заклинала тьму,
И рулевые тонущих флотилий
Молились безымянному Ему.
Руфь
Вот караванная стоянка.
Здесь останавливалась Рут,
Бродяжка, Руфь-моавитянка.
О ней преданья не умрут.
Здесь в пыльную вели дорогу,
Велели опекать свекровь
Любовь к ещё чужому богу
И к дряхлой женщине любовь.
Вот — зыбь извилистой, как змеи,
Священной в будущем реки
И эти нивы Иудеи,
И вдовьей доли колоски.
Но суждено ей, смуглой с виду,
Простой, как сердца чистота,
Прабабкой сделаться Давиду
И стать праматерью Христа.
В лучах нахлынувшего света
Не меркнет повесть давних дней.
Превыше крови верность эта,
Клянусь я матерью моей!
И верил Розанов недаром
В годину голода и смут,
Что Русь, объятая пожаром,
В Твой храм войдёт, как Руфь, как Рут.
О том Зосима и Савватий
В свои молились времена,
И ангельских крылообъятий
Над ней сияет белизна.
«Клиент смущенный брадобрея…»
Клиент смущенный брадобрея
На фотографии смешной,
Щекой намыленной белея,
Привстал, чтоб кинуться за мной.
Запечатлев цирюльню эту,
Я ноги уношу стремглав.
Уже вселившийся в дискету,
Он негодует, не догнав.
От зноя улица туманна,
Лишь очертания видны:
На ветке скачет обезьяна,
Степенно шествуют слоны.
И хода нет из этой дымки…
Быть может, словно бы в плену,
Я сам живу на чьем-то снимке,
Прервавшем жизни быстрину.
«Покуда не разверзлись хляби…»
Покуда не разверзлись хляби,
Жестокий зной царит в Пенджабе.
И демоны заходят в храмы,
И жалобный тигриный вой
Из джунглей Маугли и Рамы
Взывает к тверди огневой.
И звук свирели еле слышный
Истаял в воздухе, иссяк.
Скрываются пастушки Кришны,
И пыльный подступает мрак.
Иные девы замелькали,
Пустившаяся с ними в пляс
Здесь всё живое губит Кали,
И гневный Шива мир потряс.
Но тут отшельник стал махатмой,
Бог оступился сгоряча,
И смертоносно-благодатный
Бушует ливень, хлопоча.
Когда же отгремит Варуна,
Мгновенно расцветает луг,
И мирозданье снова юно,
И боги множатся вокруг.
Но даже им положен отдых.
Как только ливень приослаб,
Молясь на горных переходах,
Ислам вторгается в Пенджаб.
Коломбо
Загорелись алмазы, ночь стала ясна,
Поглотила твою одинокую душу.
И уже выбегает из моря Луна
И ложится на сушу.
Так неужто здесь ордена ждать или тромба?
Там созвездья беседу ведут… Поспеши
В это марево, в пальмовый шелест Коломбо!
Ночью там не бывает отдельной души.
Кайфын
Всё чудится Кайфын раскосый,
Что всеми вихрями продут.
В нём иудеи носят косы
И богдыханов свято чтут.
Желты, как все, и — те же щёлки
Бессмертных этих карих глаз,
Но вот начертанный на шёлке
О днях Иосифа рассказ!
Здесь можно и на казнь кого-то
Нанять, когда уж притеснят,
Но соблюдается суббота,
И засыпает шелкопряд.
В субботу заперты конторы,
И свечи зажигает раб,
И шевелится свиток Торы.
Объятый конусами шляп.
Ханьчжоу
Ф.Ф.
Вот уж скоро дорога в Ханьчжоу,
К фонарям и узорным зонтам!
Любопытство и тяга к чужому
Есть у шёлковых девушек там.
Может-быть, лишь тебя-то и ждали
В стародавней гостинице той,
Где улыбчивый облик печали
Осеняет дракон золотой?
Может быть, о тебе в самом деле
Там грустят, где, всему вопреки,
На приданое копят в борделе
Серебра небольшие комки?
Где подносится в паузах опий,
Но случается — не прекословь! —
Словно лотос, растущий из топей,
Темноту озаряет любовь.
Монгольский конь[7]
Монгольский конь военнопленный,
Ты, крепко сбит, хоть ростом мал,
Как будто на краю вселенной,
В берлинском ZOO тосковал.
Был неразумен и внезапен
Непостижимый твой побег,
Но без ранений и царапин
Фронт перейдён и сотни рек.
Скажи, какому верен долгу,
Ты пересилил болью всей
За Вислой Днепр и Дон, и Волгу,
Урал, Иртыш и Енисей?
Над знойной степью вырастая,
Лесной пожар вставал вдали,
Но ни тайга, ни волчья стая
В судьбу вмешаться не смогли.
Ты эту выдержал дорогу,
Ведь встречи жаждала душа…
(Не так ли мы приходим к Богу,
В земных пределах путь верша?)
Спросонья был хозяин хмур твой,
И, словно некий новый сон,
Увидевши тебя за юртой,
Почти не удивился он.
Черника Черчилля
Любого летчика империи великой
На трапе, если ночь темна,
Снабжали наскоро пакетиком с черникой
И заостряла зрение она.
Бомбометание — жестокая наука,
Пусть роются лучи в небесной глубине,
Прости, Лили Марлен, выходит смерть из люка!
Кёльн, Эссен, Дюссельдорф — Германия — в огне!
Нет, остров англичан, прославленный по праву,
Не покоряется, хоть плачь,
Сопротивляется, трясущийся от «Fau»,
Не слышит ваших передач,
Не хочет нипочём отравленного пойла
И милости от мирового зла,
И собранная впрок в болотах Конан-Дойла
Черника Черчилля кисла.
Лейпцигский вокзал
И Лейпцигский вокзал, в который
Под ровный, дребезжащий гром
Едва заметный поезд скорый
Влетает пушечным ядром.
Узрев гигантский этот узел,
Его имперскую судьбу,
Тот, кто Европу офранцузил,
Перевернулся бы в гробу.
Тут воля кайзера крутая
Под сенью прусского орла
До Занзибара и Китая,
Казалось, рельсы довела.
Но две войны мечту сместили,
Вокзал чрезмерно стал велик,
И нужды нет в тевтонском стиле,
Немецкий выдохся язык.
Лишь грёзой планов отдалённых
От каменных сквозит громад
И памятью об эшелонах
На Аушвиц и Сталинград.
«Скрывающийся от дуэли…»
Скрывающийся от дуэли
И разорившийся дотла…
Афера в газовом картеле —
Не надо браться за дела!
Затеявший роман с кузиной,
Отвергнутый и тут, и там,
Весь в круговерти стрекозиной
Влюблённостей и мелких драм.
И всё же этой продавщицей,
Далёкой от каких-то книг,
Неграмотной, веселолицей,
Нечаянно пленённый вмиг.
И внемлющий, больной и хилый,
Любви, склонившейся над ним,
Над всей матрацною могилой, —
Он до конца невыносим!
Иронией, такой суровой
И становившейся всё злей,
И смехом, рушившим основы
И настигавшем королей.
И вы стихи его сожжёте,
Да только песенке одной
И за работой подпоёте,
И, воспалённые войной.
— И ты, палач, постой, помешкай!
Тебе напева стало жаль,
И огорошен ты усмешкой,
Промчавшейся через печаль.
В Карраре
Средь белых мраморов Каррары,
Всей мощью скал заворожён
И ясно ощущая чары,
Как будто годы прожил он.
Спал у костра до зорьки ранней
И думал, заключив расчёт,
Какие сонмы изваяний
Из каждой глыбы извлечёт.
И древних превзойдёт при этом,
И равных не было и нет!
Померкнут Фидий с Поликлетом
Под крыльями его побед…
А вечность, пьяная менада,
С улыбкой сонною стоит,
Любуясь гроздью винограда,
У входа общего в Аид.
Метастазио
И голоса кастратов и сопрано,
Серебряная времени мембрана
И блеск, и мгла картонных Пропилей
В рукоплесканьях пап и королей.
Однако же, как сочинял он прытко!
Любой сюжет нейдёт из головы…
И то была последняя попытка
Осилить словом музыку…Увы!
Вот эти гениальные либретто
Она накрыла, поглотив волной,
Всем золотом ликующего света,
Пришедшего из области иной.
Ну, вот и всё… Покинутой Дидоны
Ахматовой препоручил он стоны.
Столетий лавры неразлучны с ним
И — Метастазио, ужасный псевдоним.
«А вот и эта лестница в Duomo…»
А вот и эта лестница в Duomo[8]!
На поворотах вглядываясь в даль,
Открывшуюся с каждого подъёма
По ней с одышкой тучный шёл Стендаль.
Теперь уже нельзя подняться выше,
И, как цвета сцепившихся эпох, —
Багровые и розовые крыши
И тёмных толп рассыпанный горох.
Приносит ветер отголоски арий,
Витает ангел в каменном раю,
И умилённый вспомнил карбонарий
Свою любовь и молодость свою.
И где-то там, куда и не доскачем
Из этих лет и сладостных широт,
Снега России с гиканьем казачьим
И всей Великой Армии исход.
Duomo
Молчу, стою и ничего не стою
Пред этой розоватой белизной,
Где сочеталась святость с красотою
И легче пуха камень стал резной.
Как нас возносит над житейской бездной
Его безмолвный ангельский язык!
А ведь народ не столь безгрешен местный
И заповедям следовать отвык.
Но, кажется, его простят без спора,
Да и себя он оправдает сам
Всем кружевом Миланского собора,
Протянутого нежным небесам.
Мурано
Последний выдох стеклодува
Течёт, стихая и журча,
И вышла птица остроклюва,
И остывает, горяча.
Чуть золотится зыбь сквозная,
А в лёгких боль минут и лет.
Чем кончить речь ещё не зная,
Так дышит и творит поэт.
Песка и пламени избыток,
Отпрянув, удержал цвета,
И просиял хрустальный слиток,
Овеществлённая мечта.
Венеция
В этом городе странном
Хороша теснота,
В ней страстям и романам
Всё ж найдутся места.
Из таинственных щелей
Выбегал карнавал
Этих масок, веселий
С говорком зазывал.
Эту стать и осанку,
Синевой осиян,
Эту венецианку
Возлюбил Тициан.
В этой каменной кладке
Семена и пыльца,
Воздух едкий и сладкий,
Пронизавший сердца.
Вот эти бронзовые кони
И лев, раскинувший крыла!
Здесь в споре Гоцци и Гольдони
Не вся ли жизнь твоя прошла!
Театром был любой проулок,
И пересказанный Восток,
От голосов актёрских гулок.
Был от кофейни недалёк.
Водой объятая всецело
Земля упорна, как металл,
В ней дерево окаменело,
И песнопеньем камень стал.
«Как память о случайной встрече…»
Как память о случайной встрече
С годами превратилась вдруг
Вот в эти длительные речи
И в этот путь из круга в круг?
В каких-то жизней эпизоды —
Жестоко брошены они
То в замерзающие воды,
То в нестерпимые огни.
Ступай дорогой каменистой,
Земли обыденность нарушь,
В ладье плыви к душе пречистой
Через мученья стольких душ!
Сквозь преступленья государей
В её заоблачный приют,
В пространный этот комментарий,
В котором ангелы поют.
Лорд
Лорд, побывавший в Риме и Вероне,
Видавший синеву иных небес,
Ну, и не только на отцовском троне,
Но и в постели знавший эту Бесс.
Но больше он ценил венецианок.
Что там теперь? Быть, может, сыновья…
В алькове пробуждался спозаранок,
Раздумывал и слушал соловья.
В дождливую погоду на досуге
Вновь сочинял он, стоя у бюро.
Тогда к нему войти не смели слуги,
Столовое пылилось серебро.
Что дни и ночи! Мало жизни целой!
Вновь громоздилась ужасов гора.
То шёл он за Плутархом и новеллой,
То жил и жил интригами двора.
То вдруг юнел, то вчитывался в сонник,
То вновь с убийцей дрался на мосту,
То погружался в пыльный холод хроник,
Столетий многоликих темноту.
Возможно ли в них всё принять на веру?
Но кончено… Захлопывал пенал
И этому актёру, браконьеру
Очередную пьесу отсылал.
Дождь обрывался. Сад стоял в накрапах.
По лесенке спускался он к цветам.
Меж тем быстрее, чем цветы на шляпах,
В ту пору люди увядали там.[9]
Наполеон
Наполеон ещё не старый
На острове столь отдалённом.
Он, удручённый это карой,
Не хочет быть Наполеоном.
И ведь не счесть даров Минервы!
Следит по обветшавшим картам
Свои бывалые маневры,
Но хочет быть лишь Бонапартом.
Мог стать поэтом и учёным,
И академиком однажды!
В его лице ожесточённом —
Томление тоскливой жажды.
И океанский ветер веет
И к облакам возносит славу…
Властитель дум, он сожалеет
О той ошибке при Эйлау
О том, что век напрасно прожит…
И видит синие равнины,
И всё насытиться не может
Немытым телом Жозефины[10].
Юстиниан
Всех поражало это благочестье,
И приближённый с лестью и усмешкой
Сказал, что более всего боится
Внезапного, в громах и плеске крыльев,
Исчезновенья басилевса в небе,
Ведь ангелов Господь пришлёт за ним.
И что тут лицемерье и двуличье,
Обман, грабёж, постыдный брак с блудницей,
Предательство, народов истребленье,
Багровый мрак бесчисленных убийств!
Но, вероятно, был бы в наше время
Он менеджером назван эффективным.
Ну, как же, он утихомирил готов,
От персов откупился, кончил смуту
И чистоту ученья отстоял!
Бесспорно превзошедший Соломона,
Чудеснейший он храм воздвиг во славу
Святой Софии. Там сейчас мечеть.
«Служанки эти, эти слуги…»
Служанки эти, эти слуги
Здесь утром улицы метут
И моют окна, трут фрамуги.
Так дёшев и принижен труд.
И взгляд скользит по лимузинам,
Там радость жизни пьётся всласть,
А ведь мазутом и бензином
Незыблемая веет власть.
Гляди-ка, продавцы румяней
Своих гранатов — милый вид!
Но вот что: из незримых тканей
Местами город состоит.
О, это марево сквозное,
В котором изнываешь ты,
Всё из томления и зноя,
Из вожделенья и тщеты!
«После третьего стакана…»
После третьего стакана
Кахетинского вина
Средь блаженного тумана
Запеваешь вполпьяна.
И четвёртый будет кстати,
И настолько он хорош,
Что забудешь об утрате,
Воздух юности вдохнёшь.
Выше счастья и печали,
Быстролётны и легки,
Вот уж всюду запорхали
Золотые мотыльки.
Или огненная стая
Чьих-то душ из давних дней,
Над живой душой витая,
Захмелела вместе с ней?
Месть добром
Х.Б.
Здесь ангел Нового Завета
Весь край накрыл своим крылом…
Ты причинил мне зло, за это
Я отплачу тебе добром!
Нанёс мне жгучую обиду…
Нет, не прибегну я к ножу,
Но мщу, не подавая виду,
И слово доброе скажу.
Ну, да, прощают зло порою,
Но слаще отомстить врагу:
Ты сжёг мой дом, я твой отстрою,
Подняться детям помогу.
Вот, обнищав, проходишь мимо…
Мой хлеб отныне будешь есть!
И ты поймёшь — неумолима,
Неотвратима эта месть.
Благодеяний вереница
Тебя нагонит, и тогда
Тебе от них не уклониться,
Живи, сгорая от стыда!
«В то время, жизнь ведя медведем…»
В то время, жизнь ведя медведем,
Ты был у смерти на краю
И дверь не открывал соседям
В берлогу тёмную свою.
Везде молва тебя судила,
Язвила совесть день и ночь,
И женщина не приходила,
Чтобы утешить и помочь.
Но в том, строжайшем из убежищ,
Где спор вели добро и зло,
Был голос музы свеж и нежащ,
Тебе, конечно, повезло.
Марш
Годы жизней заграбастав,
Над минувшим грохоча,
Длится «Марш энтузиастов»,
И не сыщешь калача.
Там, где каторжным гостинец
Люди грешные несли,
Как сияющий эсминец,
Выплыл город из земли.
Путь злодеев и героев
Позабылся и зарос,
И, Владимирку застроив,
Торжествует новоросс.
Только Муза, всхлипнув тонко,
В давний мрак, в былой Аид,
Как с яичком старушонка,
За конвойным семенит.
«Покоя нет, и жизнь берёт за горло…»
Покоя нет, и жизнь берёт за горло.
Водиться тошно с этими людьми.
Вот, кажется, со всех сторон припёрло,
И от кого зависишь, хоть пойми!
Но и в беде ты не изменишь музе.
И ты богат, хоть эта грусть остра,
Является с метафорой в союзе
Инверсия, поэзии сестра.
И эта вертолётная площадка
На доме олигарха говорит,
Что вот придётся и ему не сладко,
Но счастлив ты, служитель аонид.
Термы
В горячей сауне на склоне
Поры реформ и мятежей
Я видывал воров в законе
И государственных мужей.
Как сочинителя и знайку
Там привечали и меня,
Любезно подавали шайку
В блаженство жара и огня.
Одни от власти в полушаге,
Другие в думах о тюрьме,
Все были радостны и наги,
Держа грядущее в уме.
Кого-то позже и убили
Из тех и этих, но тогда
Причастная к незримой силе
Гасила помыслы вода.
И отсвет философской прозы
Пристал к обмылку давних дней,
И свист, и хлёст, и дух берёзы
Остались в памяти моей.
Так, будучи еще не старым,
И постигавший жизнь сполна,
Густым завеянные паром
Застал я эти времена.
Кафетерий
И я, певец исчезнувших империй,
Входил однажды (что же, коль зовут!)
В битком набитый этот кафетерий,
Тогдашних реформаторов приют.
Там были неудачники-поэты,
Экономисты с некоторых пор.
Глотая кисели и винегреты,
О Кейнсе заводили разговор.
Недавно их в правительство призвали.
На алчущие лица их подруг
Я, пожилой, поглядывал в печали,
Не излечив высокий свой недуг.
Прошли реформы кой-какого сорта,
А в памяти тот вечер отражён
И эта жажда власти и комфорта
На юных лицах воспаленных жён.
В родном Содоме
В родном Содоме славно жить и выжить,
Потом его крушенье пережить,
Ну, а в конце такое отчекрыжить,
Что изумится эта волчья сыть.
Вся лагерная пыль зашевелится!
Мне чудится, сейчас за рядом ряд
Барачные измученные лица
По очереди на него глядят.
Как жизнь моя увиденным богата!
При мне дающим интервью врагу
Того, кто гнул и доносил когда-то,
Я жалобщиком видел — не солгу!
Кто шёл по трупам и хватал нахрапом
И в шахматы сражался допоздна
С глядевшим тускло сквозь пенсне сатрапом,
На всякий случай, жертвуя слона.
«Баррикада с каторгой и ссылкой…»
Ю.В. Д.
Баррикада с каторгой и ссылкой,
И войны гражданской жернова,
Злая жертва молодости пылкой…
Как же эта повесть не нова!
Позже в оппозициях вы были,
Смертный путь безропотно прошли,
Сгинули в круговороте пыли,
В лагерной рассеялись пыли.
Это вы меня склоняли к риску,
Заставляли беглецу помочь,
Обязали передать записку,
Из вагона кинутую в ночь.
Лукреций
Лукреций был породы строгой, вятской,
Славянской, угро-финской; вырос он
На почве столь болотистой и вязкой,
И в городке лесном со всех сторон.
И дебрей шум, и холод ледостава
В его письме явили торжество,
И здесь основа северного нрава,
Учёная замедленность его.
Как вдруг степенность оборвалась разом,
Пытливость тесной кончилась тюрьмой.
Была страшна утрата веры в разум,
Как безысходность лагерной зимой.
Но даже в пору, полную унынья,
Слова его, могучи и чисты,
Несли Сиянья Северного клинья
Цветной огонь и трепет высоты.
Юго-Запад
Где он, этот Юго-Запад на границе с мамалыгой,
Край куркульски-хлебородный меж лиманом и Днепром?
На повозке балагулы целый день по степи двигай,
Встретит розами Одесса и кефали серебром!
Прогуляешься, привыкнешь к детским скрипкам и фаготам,
К непристойным анекдотам… Вот естественный цветник
И поэзии, и прозы, ненавистных патриотам.
На торгующем Привозе он из музыки возник.
Всё же долговечны в слове всколыхнувшиеся шторы,
Эти зданья и свиданья с нетерпеньем молодым,
Эти хоры, свитки Торы и налётчики, и воры,
Эти рынки и погромы, превратившиеся в дым.
Россия
Треугольники писем суровых
И безмужние годы, когда
Приходилось пахать на коровах,
И неженская ноша труда;
Победительно вскинутый овощ,
Эти займы, поборы и план,
Этот космос и братская помощь
Населенью неведомых стран;
Всё ты вынесла, через ухабы
В пустоту пронесла на руках,
Ведь тогда ещё были не слабы
Деревенские русские бабы,
Председательши в тёмных платках.
Дым
Знаком я с разновидностями дыма.
С прозрачно-сизым, взмывшим над костром
И впавшим в синеву неуловимо,
С необходимым в странствии былом.
Вот над деревней миротворно-белый
От легких дров березовых дымок
И — желтоватый осенью горелой,
Что груду листьев бережно облёк.
И помню горькой осенённый датой,
От писем отсыревших — голубой,
И вижу, вижу чёрный и косматый
Над крематорной реющий трубой.
«Соседи по-житейски были правы…»
Соседи по-житейски были правы,
Перемогаться предстояло им.
У тех, что шли в предчувствии расправы,
Просили вещи, нужные живым.
Ведь не нужны ни шапка и ни шуба
Плетущимся в унынии таком.
То чемодан выхватывали грубо,
То провожали со своим мешком.
Хватали простыни и полотенца,
Корытца и, рассудку вопреки,
Случалось, забирали и младенца.
Теперь младенцы эти — старики.
Идея
По местности гористой и унылой
Несется диалектики вода,
А это ведь материальной силой
Становится идея, как всегда.
Вот Граник по завету Исократа
Фаланга с боем переходит вброд,
И тезисом, начертанным когда-то,
Вождь побеждает, и толпа орёт.
Провозят Невским трупы на салазках,
Всё жутче голод и не счесть утрат,
И вот уж младогегельянцы в касках
Берут и защищают Сталинград.
«Седой акын, что воплем сиплым…»
Седой акын, что воплем сиплым
Потряс насельников Кремля,
Острижен и обрызган «Шипром»,
И бредит, струны шевеля.
Своим лицом радушно-сизым
И рифмой радуя владык,
Наркома сравнивать с Чингизом
И Солнцем звать вождя привык.
Теперь, на склоне лет, и жить бы,
Имея орден на груди!
Какие новые женитьбы,
Стада какие впереди!
Везде ковры по коридорам
В родной гостинице «Москва».
Весна пришла с Голодомором,
Созрела попусту трава.
Виденья степи мчатся мимо…
Какая мягкая кровать!
И если что непостижимо, —
Лишь запрещенье кочевать.
Антоновщина
Антоновщина. Степь Тамбова.
Глушь, перелески, волчий лес,
Где из-под кустика любого
Мужицкий выпалит обрез.
— Послушай: шебуршит пшеница,
А северней бушует рожь…
Неужто сможешь тут пробиться
И даром хлебушко возьмёшь?
Дух ситного и подового
Вас, нищебродов, опьянил!
И мчится конница сурово
На топоры и зубья вил.
Антонов, он уже без штаба,
Но самого, пока не слаб,
То та, то эта спрячет баба,
И не исчесть любимых баб.
Но ленинским смертельным фразам
Внимает пролетариат
И потчует крестьянство газом,
А избы празднично горят.
И видит лётчик в млечном дыме
Скопленья сосен и берёз,
И к ним сияньями своими
Приткнулся город-кровосос.
Сиваш
— Вода из Сиваша, подвинувшись, вытеки,
Дивизиям путь открывая!
Не будет острей и решительней критики,
Чем эта резня штыковая.
И вот уж вся эта словесность изранена
И тонет в наплывах тумана.
Ценители Бальмонта и Северянина
Убиты чтецами Демьяна.
«В голодноватом Коктебеле…»
В голодноватом Коктебеле,
Не зная, чем заняться, все
Над сбором камешков корпели.
Волошин шёл во всей красе.
Все обожали демиурга,
Он шествовал в дезабилье,
Но в молодого Эренбурга
Влюбилась Майя Кювилье.
Таким лохматым был и странным
Столь эксцентрический Илья.
А после жизнь с Ромен Ролланом,
Супружеская колея.
Но оттого, что это чувство
Не проходило столько лет,
В потёмках выжило искусство
И в чистках уцелел поэт.
И тот огонь, что из окопов
Бойцов на битву поднимал,
И то, что исповедь прохлопав,
Партийный вздрогнул трибунал.
Так, может быть, одна влюблённость,
Такая робкая на вид,
Превозмогая отдалённость,
Страну спасает и хранит?
Довоенные песни
Эти песни, чуждые печали,
Поднимались с вихрем кавполка,
И страну с рассветом извещали.
Как она вольна и широка.
Каторжник от этого мажора,
Пробуждаясь, сбрасывал бушлат,
Трепетали реки и озера
И мосты гремели невпопад.
А потом звучали песни глуше,
Но, вобрав земную глубину,
Только ожидание Катюши
Помогало выжить и в плену.
«Ну где же ты, Святая Русь?…»
Ну где же ты, Святая Русь?
Колокола твои упали,
Твои предсказывать боюсь
Еще грядущие печали.
Берёшь у прошлого взаймы,
А нынешние дни убоги,
И враг, вступая в царство тьмы,
Недаром клял твои дороги.
Но грозная мерцала тьма
Страны, встречая приходящих,
Свои сжигающей дома,
Палящей из домов горящих.
Былина
Из жилы воротной богатыря Сухмана
Кровь хлынула во сне.
От глыбы, что в степях уснула бездыханно,
Бежит к речной волне.
Течёт Сухман-река, клокочет в тесном русле,
Впадает в тихий Дон,
И гомонит вода, ей подпевают гусли,
И долог вещий сон.
Вот всюду города и шумные базары,
Зелёные бахчи…
Где некогда прошли авары и хазары,
Стрибога покричи!
Но сердце ранено и не готово к бою,
Не хочет громких дат.
И мы на пристани прощаемся с тобою,
И катера гудят.
Арсеньев
Блуждавший в сумерках Уссури,
Где воздух сладостен и дик,
Оставил он в литературе
Лесной туман, тигриный рык.
Манков охотничьих погудки,
Изюбря зов издалека
И облик благородно-чуткий
Туземного проводника…
И прелесть записей рутинных,
Пронизанных игрой теней…
Разведчик, да, но и в глубинах
Души непознанной своей.
И этих странствий вереница
Нужна была и для того,
Чтобы с природой тайно слиться,
Её усвоить волшебство.
Чтобы в крушение империй
С заветной тайною войти
Из этих дымчатых преддверий
Неуловимого пути.
«И даже в глубине земной…»
И даже в глубине земной
Нет ни следа от битвы той
На ветхом поле Куликовом.
Как будто не было её.
Прочь отлетело вороньё.
А ведь конец пришёл оковам!
Когда ж отпляшет молодёжь
И схлынет юбилея одурь,
Глядишь, и что-нибудь найдёшь
В поселке тутошнем, поодаль.
Поднимешь из сырой земли,
Раздвинув в пахотное время
Самой Истории комли,
Её проржавленное стремя.
На Севере
Идём по длинной улице, бывало,
И на развилке дунет и влетит
Сквозь пустоту, где пелась «Калевала»,
Варяжский ветер в праславянский быт.
Попутчик мой, хлебнувший здешней браги,
Бубнит своё, и песня весела.
Ржавеет сельхозтехника в овраге,
Мы вышли на околицу села.
А дальше лес, и дряхлый, и дремучий.
Проходит с облаками наравне
Светящаяся туча, и за тучей
Перун и Один борются в огне.
Гардарика
Раскопки в Старой Ладоги. Скелеты,
В серебряных браслетах костяки,
Клинки и копья, кости и монеты —
У синей Свири и Сестры-реки.
Варяжское чело венчает прядка,
Чернеет руны ржавая строка…
Пришли туда, где не было порядка,
А ведь не будет и спустя века.
Не лучше ли пойти на Рейн, на Вислу,
Ворваться в Рим, Сицилии достичь?
Но как же не ответить Гостомыслу
Не услыхать отчаяния клич!
Да, не Париж, не Лондон, — костяника,
Грибная сырость, бабий вой навзрыд.
Таинственная эта Гардарика,
Не скоро ей стать Русью предстоит.
«И Гостомысла, и Вадима…»
И Гостомысла, и Вадима
Непостижимая страна
Ещё темна и нелюдима,
Порядка вовсе лишена.
Плеснёт налим из-под коряги,
Тоскует выпь, ревёт медведь,
И эти пришлые варяги
За всем не могут углядеть.
И ненавистен их порядок,
Суровый Ordnung привозной
Тяжел, невыносимо гадок,
И тянет к сутеми лесной.
— Придите, греки, осчастливьте
Святым крещеньем и постом,
И образками из финифти,
И храмом в блеске золотом!
Но там, где глохнут, изнывая,
Благочестивые слова,
Живуча нежить полевая,
В лесу кикимора жива.
И под рукою святотатца
Обрушились колокола,
А с той русалкой не расстаться,
И сердцу ведьмочка мила.
«Язвительна и заковыриста…»
Язвительна и заковыриста,
Чистосердечна и тепла…
А, может быть, ей лет четыреста,
Она русалочкой была.
Вновь, не единожды воспетую,
Из бездны вод её зови,
Где, вовсе возраста не ведая,
Вся молодеет в миг любви!
Глядишь в лицо такое юное
И знаешь: море глубоко,
И слышишь пенье златострунное,
Пленённый гуслями Садко.
Рогожский городок
Былые вихри
С годами стихли.
Дерзаний дали
Золою стали.
Но строги храмы,
Гласят, упрямы,
О Китоврасе
И смертном часе.
И дух полыни
Живуч доныне,
И тронут розан
Сырым морозом…
Лик на убрусе
Над грустью Руси.
Герань
Вот на урок спешишь, бывало,
И всюду, лишь в окошко глянь,
Цветёт в глуши полуподвала
На подоконниках герань.
Она из мест, где лев и серна
Вписались в золотую вязь,
Через Германию, наверно,
До Петербурга добралась.
Давно уж этот быт охаян,
И всё же там и посейчас
Живёт любимица окраин,
И верен ей служилый класс.
Всё дарит кроткую отраду
Неробким людям ремесла
И с перерывом на блокаду
Столетия перенесла.
Я нынче бытоописатель,
Романтик отдаленных дней,
И стал мне стойкий обыватель
Корсаров красочных милей.
И снятся мне полуподвалы,
И, чуткий школьник, вижу я,
Как оживляет цветень алый
Скупую повесть бытия.
На Охте
К той надписи — поблизости
Надгробья безымянного,
Уже успевшей выцвести,
Всё возвращаюсь заново.
Там целый мир вмещается,
Хотя давно уж нет его:
«Могила посещается»,
И ведь довольно этого.
Ленинград
Душа твоя всё сокровеннее,
Но и в действительности новой,
Как родины прикосновение,
Мне воздух твой сырой, суровый.
Своей голодной непреклонностью
Моё рожденье отстоял ты
И ледовитой сребролонностью
Своих врагов зачаровал ты.
Обвеял зорями туманными,
Когда вслепую, одичало
Москва с мешками, с чемоданами
Толпою от себя бежала.
Отцу
Отец, ты был к Востоку не готов,
Знал в отрочестве Юго-Запад хлебный
И марево его степных цветов,
Тачанок стук и вихрей свист враждебный.
Ещё тогда по детству твоему
Прошёлся век тупой, тяжелостопый.
Потом в блокадном сумраке, в дыму
С бомбящей ты знакомился Европой.
Но вот клинок, мой будущий Восток,
Как лёгонькое покрывало,
Дамасской сталью жизнь твою рассёк.
Она внезапно на него упала.
Отцу, отцу…
Если бы, роком правя,
Не перейдя черты,
В Екатеринославе
Всё же остался ты,
Если б в иные сети
Чудом не занесло,
Были б другие дети,
Скучное ремесло.
Сколько бы длился жалкий
Жизненный твой успех?
Глина расстрельной балки
Вас бы накрыла всех.
Но, претерпевшись к аду
И возлюбивши стих,
Выиграл ты блокаду
И сыновей иных.
Смутного осязанья
Вот уж исполнен взгляд
Девочки из Рязани,
Едущей в Петроград.
Восточному поэту
Характер твой нежный и грубый
Давно возлюбила молва,
И длинные медные трубы
Твои выпевают слова.
Конечно, расплавилось слово,
Оно превращается в гром,
Гремит и сверкает всё снова
То золотом, то серебром.
Ликуя, грохочут карнаи
И с воем взывает зурна,
О детстве сиротском стеная
И славя твои времена.
Всей мощью державной и медной
Врываются в твой робайят,
О первой любви безответной,
О первых признаньях трубят.
«Привычной жестокости с детства уроки…»
Привычной жестокости с детства уроки,
Разбойничьих улиц озлобленный мрак,
Свирепые реки на жгучем Востоке,
Верблюжья колючка и ярость собак.
И это начальство, порода чужая,
Надменная, важная, из ВПШ[11],
Заносится, бесится, всех унижая,
Не видит вошедших, бумагой шурша.
Но в душу вошла, разливаясь широко,
Пречистая влага стремительных рек
И с ней доброта и сердечность Востока,
В кибитке и в юрте случайный ночлег.
И древних деревьев святая прохлада,
И всё незабвенные в мареве лет
Обломок лепёшки и гроздь винограда,
Которые путнику посланы вслед.
«Имперскую люблю разноплемённость…»
Имперскую люблю разноплемённость.
В кишлак вступал я гостем и в аул,
Входя как будто в новую влюблённость,
И в переменах годы протянул.
Мне скучно жить средь одного народа.
Пусть, упованьям дерзким вопреки,
Казнило небо гордого Нимврода,
И разные возникли языки.
Я всё же в каждом узнаю родное —
Мы с одного сходили корабля,
И ведь была единою страною
Скитающихся праотцев Земля.
И, откликаясь жестам в разговорах,
Порой блеснёт широкая река,
И лёгкий плеск, и камышовый шорох
Лепечут звуки первоязыка.
Зеравшан
А. Полетаевой
Так быстро бежит Зеравшан златоносный,
Как будто видения эти несносны.
Отвесные скалы, припавшие к влаге,
Отвалы, холмы, камыши и коряги.
А там, за безмолвием жёлтых пустынь,
Желанная эта, безбрежная синь.
О, знать бы, что без вести сгинешь в пустыне,
Что нет этой праздничной, призрачной сини!
Но мчится и мчится, меняющий цвет
В предчувствии моря, которого нет.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Язык цветов из пяти тетрадей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других