Ступени ночи

Милош Латинович, 2023

Несостоявшаяся любовь, кровавые битвы, роскошь дворцов и уединенных вилл, солдатская брань и жестокая месть, дожди из лягушек, туманы, в которых исчезают люди, идиллические сады, полные тайн, кабаки и казармы – все это пульсирует в романе: ночь, которая могла бы быть вечностью, сон, который мог бы быть явью, пространство без эха.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ступени ночи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© М. Латинович, 2023

© С. А. Алемпиевич, перевод на русский язык, 2023

© Издательство «Фикс Фокус» (Белград), 2023

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023

* * *

Оставь другим писать об очевидных исторических событиях: сражениях и переговорах, борьбе за наследство, объединении или распаде власти, битвах между державами, стремлении заполучить территорию, которое связывает нас с животным началом, — ты, друг мечтаний, пиши историю страсти, без которой нельзя понять историю денег, порядка или власти.

* * *

— Посмотри в небо: у каждой звезды свое время.

— Все эти времена живут рядом друг с другом, на одном небе.

— Существует другое время.

— Научишься ли ты его измерять.

— Все эти времена живут рядом друг с другом, на одном небе.

— Здесь завершается история.

Карлос Фуэнтес

Викентий Маркович Гречанский, спускаясь с коня, который после долгого галопа, со взмыленным крупом, утомленно дыша, едва выдерживал его тяжесть, до половины сапога из телячьей кожи погрузился в толстый слой мелкой паннонской пыли. Ему показалось, будто он входит в мелководье незнакомого моря.

— Вот и приехал, с ангелами. Долгий путь проделал, по счастью, под их крылами, — громко проговорил Гречанский, но никто ему не ответил. Густой горячий воздух поглотил его слова.

Перед ним стояли вооруженные копьями стражники, безмолвные, прямые, точно терракотовые статуи.

Солнце двинулось к бездне востока.

День был еще темно-желтым и липким. Как сапожный клей.

Горьким. Зловонным.

Неприятным для путешествия, битвы и сновидения.

Тяжело дышала мелкая болотная мокрядь, которую время от времени тревожила стая синиц, что внезапно падала из недосягаемой высоты в воду, словно сраженная пулями аркебузы.

Болотистая равнина отравляла окрестности чумным дыханием.

— Вот и приехал, — повторил Гречанский, глядя в мучнистое бледное солнце. Он стоял перед каштилем Николаса Хаджмаса де Берекозо, властелина, во владении которого находилось неустроенное, когда-то военное поселение Надь-Кекенд и еще тридцать три деревни, разбросанные в песчаной пустоши и по краям скрытых прудов и болот по левому берегу реки Тисы. В суме из телячьей кожи у него было послание, скрепленное печатью короля Матьяша Корвина, в котором сообщалось, что семействам Хаджмаса и Сентгоролта дозволяется свои каштили укрепить башнями, стенами, насыпями и рвами, из-за постоянной опасности вторжения разбойников и малых турецких отрядов из Валахии. То был ответ на прошение двух властелинов, написанный полгода назад, а приезд Викентия Гречанского с этими вестями было единственной помощью короля перед скорым вторжением на равнинную землю меж реками османского войска под командой румелийского бега Соколи Мехмеда. В кожаных сумах, которые он теперь сбросил с хребта усталого вороного Киш-Фаркаша, помимо долгожданного царского одобрения, Викентий Маркович Гречанский вез и грамоту хирурга — chirurgo tonsores — второго класса, которою дозволялось, где бы он ни оказался, выдергивать у народа испорченные зубы и пускать кровь, а также другие дозволения, подтверждения, приказы и пропуска, украшенные каллиграфической вязью, защищенные красными восковыми печатями, и паспорта, на страницах которых были вписаны различные имена: Франсуа Лемань, Христифор Релин, Никос Евангелос Трисмегистос, Авраам Бен Хаим, Вернер Базилковский, Фаустино Эдуардо Иньиго Асприлья, Александр Денисович Литвинов, Рудольф Бакховен, Эммануэль Ион Лелу Негреану — которыми он пользовался, как и двумя фамилиями, полученными им при рождении от матери — Маркович — и от отца Никодима Гречанского, и именем — Викентий, от vincentius[1], с которым он был крещен в монастыре Святого Николы в месте Стон близ Рагузы.

Имена в дорожных аусвайсах Викентия Марковича Гречанского были не выдуманы, а переписаны из объемистого каталога переселенцев, что двинулись из Передней Австрии, Баден Виртемберга, Эльзаса, Лотарингии, Курпфальца, Гессена, Каталонии, Тироля, Богемии по приказанию графа Клаудиуса Флоримунда Мерси, который разумно продумал и педантично вел каролингскую колонизацию Баната, с той мыслью, что новые территории — притвор христианства — разумно занять людьми немецкими.

При себе у Гречанского был перевод Апокалипсиса Еноха, а также стилет длиной в три пяди, с резной рукояткой из слоновой кости, бумажный сверток с семенами айвы, что служили для приготовления чая, способствовавшего пищеварению, а толченые в ступке применялись как мазь для ран и ожогов. Было здесь и несколько кожаных мешочков, полных разноцветных кораллов, фальшивых жемчужин и алмазов, что служили для подкупа отступников и женщин легкого поведения, которым его исправные документы и отборная лесть не представляли убедительного аргумента и не облегчали согласия. Была тут луковица и краюха затвердевшего черного хлеба в белой льняной тряпице, была узкая керамическая бутылочка, наполненная целебным маслом душицы, более известной под именем горная краса. Это удивительное масло служило лекарством против воспаления и эликсиром для укрепления сопротивляемости болезням.

Так снаряженный, Гречанский шел по свету, шагая сквозь время, словно по мелководью сокрытого морского залива. Без дома и постоянного местопребывания. Без рода и наследника. Задерживаясь в разных местах ненадолго: час, два, утро, один день, дольше всего — неделю: столько времени, сколько необходимо для трапезы или молитвы, сколько нужно, чтобы доставить послание или совершить убийство. Через некоторые места Викентий Гречанский прошел лишь походя, подобно лунной тени, оставляя на тайных местах одному ему узнаваемый знак перехода или только свой запах в комнатах низких домов и салонах паннонских каштилей, под сводами караван-сараев и в гостиных, в обольстительных хамамах и будуарах.

Еще ребенком он старался не различать чистого лика дня от лживой усмешки ночи. Такие, что мгновение считают вечностью, эту обычную и все же чудовищную перемену не считали важной, ибо борьба света и тьмы, как и поединок добра и зла, ангелов и демонов, длится постоянно. А Викентий Маркович Гречанский не желал участвовать в этом поединке, поскольку как сангвиник, человек воды и Юпитера, понимал, что из такого поединка невозможно извлечь выгоду.

Гречанский знал много умений — но на вес золота ценил два из них: чтение тайн звездного неба (потому он верил, что мир погибнет дважды: в первый раз — от бушующих вод, во второй раз — от безумствующего пламени — что, вследствие множества ясных предзнаменований, очевидно приближалось) и филигранную технику обольщения женщин.

— Наивная надежда на то, что стоящее должно сохраниться любой ценой, бросила меня в адский переплет. И теперь я в безумии верчу колесо времени, наподобие хомяка, заключенного в деревянной клетки. Мчусь стремглав, проживаю, сочусь, как смола по рассеченной сосновой коре, от дела к делу, от задачи к задаче, от города к городу. И все это из-за чести, потерянной на кону. С Богом или с дьяволом ссоры не затевают. Но это облеченной в молодость надменности было не под силу принять — ей было не знать ни о Боге, ни о правилах. Вместо поэзии удовольствия я замахнулся мечом лжи, которой я кую чудовищную верность. Делом опасным, таким, что все отказываются от него, теперь я стираю печать стыда с горячей щеки. В ответ от всевышнего я снискал ореол непохожести и жизнь, что не имеет края. Уверенность вора, что наслаждается своим мастерством, инстинкт убийцы, что любит свое гнусное дело. Я стал противоположностью, удаленной от слезливой толпы людей. Одиноким. Самому себе незнакомым. Я, или, может быть, нет. О себе не размышляю, не знаю самого себя. Кто я и куда ведет меня путь? Я не знаю и сам, — говорил Гречанский, глядя, как из-за низких песчаных холмов острия турецких копий вонзаются в горячий зрачок послеполуденного солнца. Он ожидал, что кто-то из всадников, выйдя вперед, погонит коней на верх песчаного холма и тем обнаружит свое присутствие, но этого не случилось. Иногда лучше всего спрятаться в глазу врага. В его душе.

Тишина разливалась невероятная.

Входя в каштиль, Гречанский видел, как на горизонте день, в рамки которого было всажен искаженный лик всех времен года, терялся в густом масле тьмы. Он впадал в нее, тихо и неумолимо, исчезал подобно широкой реке, добравшейся до равнины, в бесконечности океана.

Выходила луна. Округлая. Желтая. И угрожающая.

Линия горизонта исчезла наподобие той едва заметной, колеблющейся черты на океане. Утонула в голубизне неба или невероятной синеве волн. В равнине границ соприкосновения неба и земли неслышно канула в жерло тьмы, наподобие выпашего из руки золотого в зыбучей грязи Паннонии. Пропала в черной рубахе ночи.

Слышен был только ритмичный шум невидимого огромного моря, наподобие дыхания зверя.

Далеко был в тот вечер Гречанский от океанского берега. Лишь запах соли напоминал ему об океане.

Викентий Гречанский видел это огромное водное пространство несколько лет назад. В стране басков он побывал одной хмурой осенью — там он должен был забрать списки маврских заметок о завоевании Пиренейского полуострова, в которых баски были описаны как неверные чародеи, что их недвусмысленно относило к книжным людям, то есть к христианам. Он позабыл бы причину того необычайного задания, но покуда жив, будет помнить иглы холода, переплетенные с гривой морского ветра, и дождь, что падал с неба в те ноябрьские дни. Ему казалось, что дождь будет идти годами.

Лило как из ведра, когда Гречанский въехал в город Бордо. И еще несколько дней, пока он находился в дивном городе, где lilia sola regunt lunam undas castra leonem[2], дождь стучал по кровлям роскошных палат и искусно выстроенных церквей, переполнял улицы, площади и людей, что скрывали лица под широкими капюшонами. Помнил Гречанский зловещую тишину отдаленных гостиных дворов, скудный свет и запах свечей и вино, густое и алое, словно кровь алебардой[3]пронзенного жеребца. Кровь конская. Кровь людская. На своем веку ратника Гречанский насмотрелся и того, и другого. То вино в Бордо напоминало ему кровь и было ему слегка противно, пока он смотрел на него в хрустальном стакане, но пьянящий запах смородины развеивал дурные картины, что рисовались на стекле памяти. В том крепком вине был сокрыт вкус шиповника и черного перца. Вино вязало рот и веселило сердце. В Аквитании и Лимузине Гречанский пробовал гусиную печень фуа гра, ракушки Сен Жак в пене из пармезана и молока, устрицы, политые лимонным соком, омлет с икрой морского ежа и превосходную телятину с брусникой. То были великолепные пиры в Биаррице, Мимизане и Кадиллаке на реке Гаронне. Все эти вкусы и запахи быстро исчезали в холодном осеннем дожде Аквитании и горьких ветрах Пиренеев, так что, добравшись до Марселя, Гречанский больше не чувствовал на губах терпкий вкус мерло и медовую сладость вареной телятины, но не забывал искусной Лоретт Биго, девушки из бордосского предместья Ле Виктуар, которая знала пути к скрытым точкам удовольствия, хотя от рождения не имела рук, однако свои чары любви наводила роскошными пухлыми губами, носом, пальцами ног, мягкими ступнями и телом, гибким и ловким, словно дельфин в воде.

Несколько лет спустя после проверки и разбора доставленных артефактов баски сделались людьми книги и стали прибывать как военные наемники через Пьемонт в южные края Паннонии. Так в сражениях сербов, венгров и турок порой слышались баскские боевые кличи, развевались флаги с крестом лаубуру — который, согласно одному толкованию, представляет четыре головы — четыре области, а по другому, означает дух, жизнь, сознание и форму — и палили длинные и тяжелые аркебузы, носимые как убийственное оружие.

Тогда, в Аквитании, Викентий Гречанский коснулся ледяной воды океана.

Босыми ногами, подвернув штанины, чтобы не замочить. Слегка склонившись вперед, он сморел в землю. Изучал точку, до которой волна, разлившись десяток метров дальше, расстилается — когда станет озером, и зеркалом, и масляным пятном, — поднимается по мягкому откосу берега и не спеша останавливается — край, отороченный нежным жемчугом, — чтобы потом на миг поколебаться и наконец двинуться, кажется, легким путем возвращения, а на самом деле быть лишь добычей, предназначенная губчатой жадности того песка, который, до тех пор боязливый, вдруг пробуждается и краткий бег воды в отступлении испаряет в пустоту.

Море дышит вечностью, даже когда оно окаменело в равнину.

Гречанский смотрел, стоя в воротах каштиля.

В несовершенном круге его оптической вселенной совершенство этих колебаний делало обычными обещания, которые из-за неповторимой простоты каждой отдельной волны были обречены на невыполнение. Не было пути остановить это непрестанную смену творения и уничтожения. Его глаза искали описуемую и согласованную истину полной и известной картины, а вместо того бросались за неуловимой недосказанностью хаотического движения, которое каждый научный взгляд втайне лелеял и подвергал осмеянию.

Гречанский повернулся. Вдруг у него закружилась голова. Ему стало не хватать воздуха. Он прислонился к горячей кирпичной стене. Слова испарились. Он не знал, ни где находится, ни который нынче час.

— Я вижу сон. Если это сон, где вижу сон, с каких пор вижу сон, а может быть, в этот миг, видя себя во сне стоящим у ворот неизвестного каштиля в глуши Паннонии, я на самом деле мирно сплю в тени старых пальм на побережье в деревне Сен-Трожан-ле-Бен на острове д’Олерон. Однако вокруг меня нет неукротимого океана. Нет бескрайной печали, как та, в Мимизане. Нет женских туфелек. Сапожек женских. Нет шепота волн. Предало меня море, — говорил Викентий Маркович Гречанский дрожащим голосом, полным беспокойства.

Повсюду вокруг расстилался тяжелый воздух равнины. Пресный вкус куска летнего дня, который наконец медленно умирает в дрожащих сумерках. И черное пятно неправильной формы, в которое превратилась изящная карета — наподобие той изукрашенной золотом коляски для процессий в Вене, — еще виднеется на песчаном холме, как черное на черном, пока и оно не сорвется в пропасть по другую сторону ночи.

На сухой ветви акации — огромный, сытый и грозный ворон, высеченный из черного мрамора.

Поблескивает глаз кровожадной рыси, притаившейся в зеленых зарослях у воды, готовой к охоте. Приходит ночь, рождается ее время.

— Что ты несешь нам? — спросила тень человека в широкой пелерине. Голос ее был тих и равнодушен. Послышалось звяканье ключей.

— У меня послание от короля Матьяша Корвина, — ответил Гречанский.

— Великолепно. Эта грамотка, написанная изукрашенными буквами, не защитит нас от турецких копий, не так ли, путник? — донеслось из-под капюшона коменданта каштиля.

— Не защитят и стены, для которых вы искали дозволение и опытного землемера, если вас предаст сердце в груди, — отвечал Викентий Гречанский.

— Кто ты?

— Посланник короля — и Бога, — представился Викентий.

— Чей? — вновь спросил комендант в плаще, подобном шатру.

— Долго пришлось бы мне объяснять тебе мою службу, а я верю, что, расскажи я тебе все подробности, ты меня не принял бы всерьез. Я принес то, что вы ждали, от того, кого вы просили и писали ему любезные письма, — теперь, если ты не имеешь ничего против, я бы укрылся где-либо, ибо непогода грядет, а ночь есть время любви и отдыха, а не досужих разговоров в ожидании решенья судьбы, — произнес Викентий Маркович Гречанский и направился ко входу в замок.

Тень в плаще обратилась в камень.

Прежде чем войти в каштиль, Викентий Гречанский перекрестился на католическую сторону и театрально, словно странствующий лицедей, продекламировал:

— После ослепления часами, полными солнца, спускается вечер, в великолепном убранстве, созданном из золотого солнечного заката и черноты кипарисов. Я прохожу легким шагом, тяжело дыша от пылающей красоты. За мной сверчки, один за одним, трещат все громче, а потом принимаются петь: есть некая тайна в том небе, с которого спускаются равнодушие и красота. А в последнем свете я читаю на фронтоне одной летней дачи: In magnificentia naturae, resurgit spiritus[4]. Здесь должно остановиться. Вот уже показывается первая звезда, затем три огня на дальнем утесе, ночь пала внезапно, а ничто ее не предвестило — бормотание и дуновение ветерка в кустарнике за моей спиной, — и день ускользнул, оставив мне свою сладость.

То было его заклинание для конца дня.

Никогда Викентий Маркович Гречанский не путешествовал ночью.

Было это не следствием страха, а частью договоренности. Это была мера предосторожности, чтобы не встретить своего двойника меж демонов ночи, ибо только он мог бы убить Гречанского.

— Существует Бог или существует время, — держишь в руке серебряный крест или тяжкий меч. Нежность или суровость. Выбирать только тебе, юноша, — сказал ему однажды Джованни Баттиста Кастальдо, когда они сидели на берегу реки Бистры недалеко от городка Оцелул-Рошу под отрогами Пояна-Рускэ. Солнце исчезало в густых зеленых кронах, стаи птиц чертили необычайные фигуры в небе. И старый испанец, солдат, наемник, умирал, с хриплым кашлем от туберкулеза, как многие его земляки, прибывшие в эту адовую страну, привлеченные серебряным блеском монет и зараженные долголетним роком их военного ремесла. В тот вечер испанец рассказал Гречанскому историю о чудовищности.

— Дьердь Дожа, предводитель мятежников, а до того командующий армией в походах против турок, опытный воитель, который в поединке под Смедеревом рассек Али-бега, турецкого тирана и храбреца, в то утро вышел из темницы в Тимишоаре, нагой до пояса и окованный железом. За несколько дней до того жаркого утра, 14 июля 1514 года он был ранен и захвачен в плен в битве, исход которой решило нападение конницы армии Запольяи, которую предводил Петар Петрович. Теперь гайдука и героя Дожу солдаты вели, связанного, через толпу к раскаленному железному трону, на который усадили его, нагого, а на голову ему надели раскаленную железную корону. Тот не издал ни звука, и народ одобрял это. Пока предводитель повстанцев, коронованный немилосердными победителями, жарился живьем, стражники привели группу его соратников, изголодавшихся и измученных до безумия, и заставили их есть изжаренное мясо с голеней и бедер их предводителя, в то время как тот еще был жив. Дожа выдержал муки без единого крика, — довершил рассказ Кастальдо и бросил в огонь сухой прут, которым, пока говорил, в пепле чертил линии военных сил, писал названия городов и даты событий, словно гадая.

Пламя жадно поглотило пустую изнутри, сухую ветку, а в синем глазу ратника хрустально заискрилась слеза. Старый кавалерист проглотил горький ком слюны, выпятил надтреснутые губы, рукавом утер нос и продолжал:

— Униженным властителям, которым крестьянское войско Дожи за одну ночь разорило имения и разрушило видимость неприкосновенной власти, не было довольно победы в бою с повстанцами: им была нужна месть, но не кровавая и быстрая, которая удовлетворила бы один день, а представление, которое запомнилось бы надолго и глубокому и ясному смыслу. Шрам на лице и в сердце. Рубец, что каждый день громко напоминает: Atenditte[5], — подытожил Джованни Баттиста Кастальдо.

— Но месть, друг мой, такое дело — пока ее замышляешь, выроешь две могилы, — сказал Гречанский.

— Две могилы, пять, десять, сто тридцать могил. Люди верят в вечный покой, молятся и призывают Бога, а изо дня в день замышляют войну. Войну из-за отнятой земли, разоренного города, из-за развратной женщины, грубого ругательства, проигранного футбольного матча. Войну за конец света. Нет края этой агонии ненависти и жестоких столкновений, дорогой мой мальчик. Будущее — это кровавое Марсово поле, — изрек в ту ночь Джованни Баттиста Кастальдо, встал, сел на коня и без слов ускакал в ночь.

Тогда, в тот миг, пока слова Кастальдо еще отдавались в перелеске недалеко от городка Оцелул-Рошу, где в массиве Петреану копали руду для стали, Викентий Гречанский, перепуганный, одинокий, жестоко разочарованный, слушая стук копыт горячего коня, на котором ускакал испанец, избрал сторону распятого мира. В сердце Викентия не было свирепости революционера, бессовестности убийцы, он не терпел в душе равнодушия к чужому несчастью, в нем не было места для идей и новинок. Был он тихим и печальным человеком. Детство он провел на берегах Муриша в небольшом барочном каштиле своего отца Никодима Ракича-Гречанского, недалеко от места Санпетру Герман. Молодость его проскользнула сквозь пальцы, отмеченная ранами одиночества и любовного страдания в неприветливом городе Араде, а первые дни зрелости встретили его в Лейпциге, который, мистический и космополитский, определил его отказ от принадлежности. Он избегал исполнения требований даже и собственных инстинктов. Ничто никогда не натолкнуло его сблизиться с друзьями или любовницами.

В ту ночь, холодную и сухую, какими бывают зимние ночи в городках, уснувших по берегу реки Бистры, пошли толки о жестокости известного наемника Джованни Баттиста Кастальдо, о котором говорили, что он из Кастилии, хотя рожден во Флоренции, юный Викентий Маркович Гречанский решил безусловно принять давно брошенную перчатку и в ней сокрытое предложение хитрого льстеца Мефистофелеса подарить ему веру. Но это уменье, сколь древнее, столь и новое, некоторое время раздражало его, наподобие шипа под кожей, и напоминало хмельную ночь в Ашенбаховом погребе в теперь таком далеком городе Лейпциге.

Он призвал Мефистофелеса, ибо в этом аду Бог и Дьявол подражают друг другу, — веруя, однако, что предложенный договор не продлится вовеки. Однако Викентий Маркович Гречанский обманулся. В том демоническом предложении все было определено.

Агасфер был осужден на бессмертие, как на ад. На вечное скитальчество, как на ад. На познание, как на ад. Чтобы освободиться от наказания, ему нужно было умереть, а это по определению наказания было невозможно. В этом лежит парадокс искусства. Искусство обречено на жизнь как на ад, на вечное существование как на ад, на познание как на ад. Чтобы освободиться от наказания, ему нужно было добраться до истины, а это для него по определению наказания невозможно.

Тогда он избрал день — вместо скользкой стороны тьмы. Он всегда верил, что ночная тишь — время сооружать башни снов и бродить тайными садами любви, а по свету дня человек может делать то, что волен. День был простором путешествий. Ночь для Викентия Гречанского была подмостками страсти, подражательства, сладострастия, необузданного воображения.

То была единственная возможность, выбор или определение в предложенном договоре.

Он выбрал бегство от непристойного общества ночи.

Бегство из тишины одиночества, из тягостного заповедника воспоминаний и историй, в которых кроются ошибки, пороки, ложь. Шаг из мерзости вчерашнего дня, из тумана прошлого, которое преследовало его, не принадлежа ему. Ничего не было для него в тех потраченных часах, днях, месяцах, годах…

Тьма уже обнимала холодными пальцами все помещения замка Николаса Хаджмаса де Берекозо. Странное строение без формы, с длинными коридорами и малыми комнатами, подобными кельям, могло быть уединенным монастырем в холмах или нечистым гостиным двором на перекрестке путей на равнине, но нет, то был старинный паннонский каштиль вдалеке от дорог.

Викентий Гречанский был счастлив, что нашел это укрытие и так избежал встречи с норовистыми работниками ночных часов.

Он вошел в комнату. Откинув черную завесу, заглянул в узкое окно. Небо было черным, пересеченным ровной желто-красной лентой заката. Кровь и золото — словно боевое знамя.

— В преддверии тягот многих,

сменял бы все то, что ищешь,

и богатое становище

на хижину, кров убогих, —

тихо проговорил Гречанский, словно творя молитву.

Он не помнил, где слышал эти стихи.

Слишком много груза прошлого он влек за собой.

Однажды он ехал в сторону прекрасного волшебного замка, выстроенного на низком утесе, окруженном водой. Водой мелкой, соленой, мутной и опасной. На дне предвечернего часа вода вдруг исчезла, пропала, как унылый галочий крик в ночи. Остался крупный, совершенно сухой и ослепительно белый песок, наподобие хрусталя или морской соли. Тогда к замку можно было проехать по следу лунной тени, которая с самой высокой сторожевой башни падала на белое поле и виднелась, словно путь в снегу. Единственно по этой полосе, шириной едва в несколько пядей, было можно безопасно подъехать к утесу. После полуночи океанская влага превращала белый песок в черную грязь. Жидкую топь, в которой жили призраки. То не было временем для путешествия. Потому Гречанский поспешил к волшебному замку, ибо триумфальный свет утра снова призывал соленую морскую воду, которая словно рождалась из земли.

Похоже было и сейчас: странный дом в паннонской равнине, архитектурный облик которого с трудом поддавался определению вследствие многочисленных достроек, исправлений и переделок, в течение ночи был окружен непроходимой тьмой, а в долгое время дня сокрыт желтым туманом, который душил людей, подобно ядовитому газу из недр земли. Потому неукрепленный каштиль долго сопротивлялся турецким нападениям на Банат и набегам кровожадных разбойников, поскольку немногие решались направить коней в сторону зловещей желтой завесы.

Предвечерие, в котором Викентий Маркович Гречанский увидел тот волшебный дом, не оставляло причин для каких бы то ни было размышлений.

И ночь, что наступала так тихо и неслышно, казалось, готовит еще одно грандиозное представление…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ступени ночи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Лат.: победитель.

2

Лилии в одиночку правят луной, волнами, дворцом и львом (лат.)

3

Алебарда — разновидность копья, состоящего из двухметровой рукоятки и металлической секиры; использовалась в борьбе против конницы.

4

В величии природы перерождается дух.

5

Имейте в виду.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я