Заложники солнца

Мила Бачурова, 2020

Мир, в котором солнечные лучи сделались смертельно опасными. Мир, в котором перестали рождаться дети. Мир, в котором каждый поселок – автономное государство со своей властью и своими законами. Здесь выживает сильнейший. Здесь прав тот, кто выстрелит первым. Твои ровесники выросли, считая рассказы о старом мире глупыми сказками. Далеко не все из них умеют читать и писать. Ты самый слабый среди них, но самый сильный среди тех, кто выжил, цепляясь за умирающие технологии прошлого. Ты – не умеющий держать оружие, воспитанный на идеалах гуманизма, не знавший ни боли, ни предательства. Последняя надежда тех, кто выжил. Твой путь начинается здесь и сейчас. Твой долг – дойти до цели.

Оглавление

Глава 2

Дом

Мало кто из адаптов мог похвастаться тем, что помнит кого-то из своих спасителей, кроме Германа и Кати.

Катя — студентка педучилища, в Доме Малютки проходившая практику — погибла на седьмой год. Не от ожогов и не от болезни — монастырские жители осмелели, начали выбираться далеко за пределы освоенных территорий и однажды наткнулись на ожидающих в засаде Диких. Рэд хорошо помнил Катю. Она была доброй и веселой. И Герман тогда умел смеяться, а после Катиной смерти разучился.

Инна, ветеринар из соседнего поселка, приглашенная восемь лет назад, чтобы помочь ожеребиться кобыле, тоже была доброй и веселой. В Доме у адаптов она задержалась, осталась жить с ними. Ребята Инну любили и слушались, но, конечно, настоящим командиром был Герман. Он все знал и все умел. Если чего-то вдруг не знал, говорил: надо подумать. И всегда придумывал.

Герман лечил их ожоги и ссадины, вырывал молочные зубы, разнимал драчунов и успокаивал плакс. Заставлял будущих адаптов умываться и следить за одеждой. Учил стрелять и готовить еду. А еще интересно рассказывал, как жили люди до того, как все случилось — если, конечно, время было.

В Бункере об этом тоже рассказывали, но совсем не так, как Герман. У командира выходило, что раньше жизнь была куда круче, чем сейчас. А послушать Люлю или Евгеньича — горела бы она огнем, такая жизнь. По их словам, получалось, что нужно было каждый день, кроме двух выходных, ходить в школу. Десять лет подряд! Да сидеть там с утра до обеда, а то и дольше. Бред. Кто ж работал-то, интересно, пока все по школам штаны протирали? Эдак и с голоду помереть недолго.

«Работали взрослые, — поддернув вечно сползающие очки, разъяснила Рэду Люля, бункерная педагогиня, адаптами горячо и дружно ненавидимая. — Сколько можно повторять? До того, как все случилось, дети учились в школе и слушались старших! Это было их основной обязанностью. Понятно?»

«Понятно», — пробурчал Рэд.

Хотя ни хрена он не понял. Неужели взрослых было так много, что детям можно было вообще не работать? По словам Люли, тогда почти у каждого ребенка было целых два собственных взрослых: мать и отец. Еду они брали в «магазинах», в полях и огородах вкалывали только специальные люди. Электричества было полно, им же и дома отапливались. Ни тебе сухостой валить, ни дрова рубить. И вода из кранов текла какая угодно — хоть холодная, хоть горячая. Герман эти удивительные факты подтверждал, но все равно как-то не верилось. Что только знай себе, в школу ходи, а тебя за это кормить будут.

Задавать вопросы дальше Рэд благоразумно не стал — и так со всех сторон шикали. Если Люля сейчас в раж войдет да понесет свою нудятину — из класса и после звонка не сбежишь, сиди — слушай эту чушь. С Люлиных слов выходило, что раньше не только жизнь была другая, но и дети другие. Умные, воспитанные, читать-считать любили — загляденье, хоть в рамку вставляй. А адапты учебу терпеть не могли. В Бункер Герман их силой выпихивал.

Пашка — из старших — рассказывал, что это Евгеньич командира науськал. Раньше Герман ни с какой учебой к ним не лез, а потом ему старый хрен по ушам поездил — как же так, дети растут неграмотными — ну, Герман и велел тем, кто постарше, в Бункер тащиться. Лично отвез, посмотрел где будут жить. Наказал учиться и Евгеньича слушаться. Через месяц, сказал, навестит.

Но так уж вышло, что увиделись подопечные с Германом раньше, чем через месяц. Учеба у адаптов не задалась.

* * *

Нет — уроки еще можно было пережить.

Но после каждого урока полагалась перемена. И потом, когда отпустят, и все, что задано, сделаешь — свободное время. И что, спрашивается, в это свободное, мать его, время делать-то?

Дома они играли в хоккей — на траве, лед в новом мире уцелел только в воспоминаниях. Герман сам разбивал ребят на команды, сам тренировал. Подрастая, они даже по спальням стали селиться командами, так удобнее было. Клюшки себе делали сами, по росту. Чувствуешь, что клюшка стала мала — значит, вырос, пора мастерить новую. А в Бункер клюшки не взяли, ни один не догадался. Почему — понятно, собирались-то по-взрослому, как в поход. А в походе, известное дело, не до игрушек! Кто ж знал, что тут тебе и перемены, и свободное, мать его, время? Причем, что самое обидное, возле Бункера имелся стадион — самый настоящий, с малость заросшими, но все еще ровными площадками. Их туда каждую ночь после уроков выпускали «гулять».

— Как скотину на выпас, — ворчал Пашка.

Хрен ли, спрашивается, там «гулять»? Бродить стадом баранов, траву щипать, кучи наваливать? В общем, клюшки нужны были до зарезу. Но идею попросить Германа привезти инвентарь в следующий раз отмели: во-первых, «следующий раз» настанет нескоро, а во-вторых, неизвестно — привезет командир клюшки или пошлет подальше. Оставалось одно — кому-нибудь быстренько сгонять домой и обратно.

Решили, что пойдет Пашка. Он был почти самый старший — после Анжелы — и дорогу хорошо знал.

— Вот же дураки мы были! — вздыхал потом Пашка. — Хотя, конечно, мелкие еще… Это ж надо — не додуматься, что на следующее утро койка моя пустая будет.

Пашка рванул на волю сразу после того, как ребятам пожелали «хорошего отдыха» — адаптов, в отличие от хозяев Бункера, предрассветные часы под открытым небом не пугали.

На перекличке в школе Шелдон, как договорились, буркнул за Пашку «здесь», и отсутствие прокатило. А вот в следующее «хорошего отдыха» Люля поводила жалом и прямой наводкой направилась к Пашкиной постели. Там под одеялом лежала свернутая из полотенец «кукла» — типа, накрылся с головой и спит.

Не такой уж дурой оказалась Люля.

— Ты чего это спрятался? — Приподняла одеяло… Ну и понеслось.

Естественно, на расспросы они, все шестнадцать, молчали, как партизаны. Заговорила Анжелка — когда до ребят дошло, что Евгеньич в паре с еще одним дядькой собрался вечером на поиски.

— Не надо… Вам Пашку не догнать, он сутки как ушел! Не кипишите. Он завтра вернется.

— Да? — спросил Евгеньич.

И, Анжелка рассказывала, от этого «Да?» и отчаянного взгляда поверх очков всем им стало не по себе. И впервые появилось чувство, что, похоже, в чем-то накосячили.

— А если не вернется? Пешком, в одиночку, такой путь! Кто-нибудь из вас подумал, как это опасно? У вас ведь бывало так, чтобы уходили и не возвращались?!

И, сколько они ни вдалбливали, что не возвращаются совсем с других маршрутов, а тут — уж сколько раз хожено, что Пашка этот «путь» с закрытыми глазами пройдет, что ничего с ним не случится и случиться не может — ну, разве что Герман ремня ввалит, если угораздит напороться, — на упрямого дядьку ничего не действовало.

— Он ребенок, — твердил Евгеньич. — Ему всего девять лет! Герман доверил вас мне. И если вдруг… что-то произойдет, я себя никогда не прощу! Господи, ну почему в этом взбесившемся мире искажаются радиоволны? Сколько бы проблем разом ушло… Василий, как только стемнеет — выезжаем.

Ребята тут же — ушки на макушке: на чем это «выезжаем»? Ездящих на чем бы то ни было бункерных никто из них еще не видел! И не увидел. Их разогнали по спальням и заперли.

А Пашка гладко, без приключений добрался до Дома. И на радостях, какой он молодец, потерял бдительность. Напоролся на Германа прямо в коридоре.

— У-у-у, че было, — закатывая глаза, говорил потом Пашка. — Не дай бог, пацаны, никому.

То есть, Герман не орал и за ремень не хватался. Командир повел себя неожиданно — стремительно побелел и покачнулся, Пашке даже показалось, что падает. Он скорей подскочил ближе, подставив Герману плечо.

— Что случилось? — прыгающими губами проговорил Герман. — Где ребята? Дикие?… Солнце?… Да что стряслось, ну?!

«Я тогда, пацаны, в первый раз увидел, как он за нас боится! И до того вдруг хреново стало — вот, прям хоть провались, чтобы не позориться. Такой дурью эти клюшки показались…»

— В Бункере, — пробормотал Пашка. — Нормально все. Я один, быстренько! За клюшками да назад.

— Чего? — сглотнув, переспросил Герман. — За чем?

— За клюшками, — повторил Пашка, уже догадываясь, какой дуростью выглядит побег. — Ну, скучища же там! Они говорят — гуляйте, а мы им бараны, что ли, гулять? Это ж, от тоски — звезданешься… А у самих — стадион целый.

— Ясно, — глубоко вдохнув и выдохнув, сказал Герман.

Он стал почти нормального цвета. Только руки тряслись, когда закуривал.

— Ты ел?

— Ну, так… Орехи топтал по дороге. Да я не хочу! Герман, я бы клюшки взял, подрых маленько — и вечером назад! А? Пока не заметили? — Пашке отчего-то казалось, что если очень быстро рвануть обратно, часть вины скостится. — Можно, Герман? А то наши там совсем воют, ну реально же делать нехера.

Герман выдохнул дым.

— Дураки, — покачал головой он. — Ох, дураки! Ну как они могут не заметить? Вас ведь каждое утро спать укладывают и смотрят — все легли или нет! Уже и заметили, и спасать побежали — это к бабке не ходи.

— Да нужны мы им больно, — пробормотал Пашка. — Еще чего, спасать! Они нас не различают даже.

И тут ему прилетела такая затрещина, что в башке загудело.

— Чтоб я больше этого не слышал, — пригрозил Герман. — Про «нужны больно»! Вкурил?

Пашка торопливо кивнул.

— Пойдем, поешь. — Герман взял горе-посланца за плечо и повел в столовую. — Сейчас уже светает, смысла нет дергаться. А завтра, чуть стемнеет, в Бункер рванем. И уж там я вам всем так задницы нашлифую, что неделю сидеть не сможете! Хоккеисты хреновы.

Евгеньича и второго мужика — Василия, Герман с Пашкой встретили, отойдя от Дома едва ли километров на семь. Кинулись помогать — Евгеньич вез компаньона, с трудом удерживая его на раме велосипеда.

Пашка узнал оба этих слова — «рама» и «велосипед» — значительно позже, а тогда таращился на невиданную конструкцию во все глаза, топая сзади с клюшками и Германовым рюкзаком. За свои девять лет повидал ожогов достаточно, чтобы понимать — тут уже не помочь. Василий догорает и очень скоро умрет.

Когда Пашка в очередной несчетный раз эту историю рассказывал, Рэдрик — даже зная все наперед — охрененной бункерной дурости поражался.

Ведь они же — взрослые! Сами говорили, что их слушаться надо — и выехали на закате! Да дебил последний знает, что так нельзя. Даже если солнце село, выходить рано, особенно бункерным. Сколько раз ребята от Германа огребали — просто за то, что ставни плохо закрыли! А Евгеньич, по словам Пашки, чушь какую-то нес.

«Мы слишком поспешили, давно не были на поверхности… Не подумали, что в это время года солнце может быть гораздо более активным… Нам казалось, что вовсе не жарко…»

Конечно, сперва-то не жарко! Жарко потом будет — когда волдыри по телу поползут. Вот тогда так будет жарко — мало не покажется.

От солнечных ожогов краснела и бугрилась кожа, причиняя невыносимую боль. Поднималась высоченная температура и сворачивалась кровь. Сергей Евгеньевич был первым из бункерных исследователей, кто догадался о прямой зависимости силы и площади распространения ожогов от возраста обожженного. Чем старше был несчастный, тем страшнее поражения кожи. Детям, что помладше, удавалось выжить. У людей, перешагнувших за двадцать, шансов не было.

Сергей Евгеньевич уцелел, потому что на поверхности бывал и раньше — в прежние времена не раз добирался до соседей и за время походов «слегка адаптировался». Рэд знал, что их братию бункерные прозвали «адаптами»: проведя на поверхности всю жизнь, воспитанники Германа притерпелись к новым условиям гораздо больше, чем слегка. А Василий впервые задержался наверху дольше, чем на час. Ну и чего он хотел-то?!

Все это провинившиеся воспитанники пытались объяснить Герману, когда тот заставил рассказывать, как было дело. Ревели все наперебой — и девчонки, и пацаны. Облепили Германа, будто цыплята наседку — казалось, что если прижаться поближе, он лучше поймет, обещали что-то навзрыд.

Они, конечно, кругом виноваты, из-за поганых клюшек человек погиб, но как так-то? Зачем они по закату поперлись? Ведь нельзя же! Ведь любой младенец знает, что нельзя! А они-то — взрослые!

Герман ребят, кажется, не слушал. Смотрел мимо и думал о своем. И, как ни пытались они заглядывать командиру в глаза, непонятно было, злится или нет.

В конце концов сказал:

— Ладно… По койкам — шагом марш. — И ушел.

Наверное, потом с Евгеньичем разговаривал. Потому что вечером они вдвоем пришли в класс, где ребята занимались.

— Значит так, — оглядывая притихших адаптов, веско проговорил Герман. — Без разрешения Сергей Евгеньича ни один из Бункера больше не вылезет! Ясно?

Все с готовностью закивали.

— Это первое. И второе, — Герман помедлил. — Не думал, что объяснять придется… А по ходу, надо было. Сергей Евгеньич вам — не враг! И никто тут вам не враг. Все вам только добра желают! — Он обводил подопечных сердитыми глазами. — Вот если б вы просто пришли к Сергей Евгеньичу и попросились домой за клюшками — неужто бы он не отпустил? А?

Ребята угрюмо молчали.

Герман кругом был прав, и ответить было нечего. Конечно, отпустил бы. И никто бы тогда не погиб, и все бы было нормально.

Что Евгеньич — хороший дядька, просто странный малость, поняли еще тогда, когда он Пашку спасать кинулся. Хрен его знает, зачем — ведь сто раз повторили, что ничего не случится! — но плохой человек не кинулся бы. Это точно.

* * *

— Вы воспитали абсолютных зверенышей, Герман.

Глаза у Любови Леонидовны опухли от слез. Она очень любила Василия.

— Я все могу понять: вы сами рано потеряли мать, и когда все случилось, были, в сущности, еще ребенком. У вас нет навыков воспитания, нет специального образования… Но это… Это что-то… — Любовь Леонидовна сжимала пальцы, подбирая слова. — Эти ваши дети — действительно нечто ужасное! Неужели вы не видите, какие они? Жестокие, упрямые! Равнодушные к знаниям! Понимающие только силу! Впрочем, чего тут ожидать. Я слышала, вы их даже бьете. Это так?

— Угу, — скучно подтвердил Герман. — Бью. Смертным боем. — И в доказательство твердым кулаком со сбитыми костяшками ударил о твердую ладонь.

Любовь Леонидовна схватилась за сердце и повернулась к Евгеньичу. Герману показалось, что торжествующе. Он терпеть не мог Любовь Леонидовну. Бункерная педагогиня была толстой и неуклюжей, как беременная овца, носила очки с вечно захватанными стеклами, воняла какой-то дрянью и обожала делать замечания.

Евгеньич вздохнул.

— Любовь Леонидовна. Я тоже не сторонник силового воздействия. Но следует признать, что, как бы там ни было, Герман для ребят — царь и бог…

— Естественно! — Люля поддернула сползшие очки. — Еще бы! Бедные крошки никогда не видели другой жизни. У них нет родителей и нет другого воспитателя. Конечно, они переняли от него все — речь, походку, все его, извините, словечки и манеру себя вести! Если воспитатель их бьет — почему бы им не драться? Если воспитатель позволяет себе курить и выражаться — почему бы им не уподобиться ему? — Люля оглядела присутствующих и возражений, конечно, не услышала. — Ведь если он — их, как вы выразились, царь и бог — делает это, значит так и нужно? Значит это правильно? И он, вместо того, чтобы быть примером…

— Сергей Евгеньич, — перебил старую дуру Герман. — Вы мне вроде сказать что-то хотели. Говорите да я отползу. Спать охота.

— Спать?! — взвизгнула Люля, вскакивая с места. — Вы слышали?! И вы этого, простите, отморозка еще защищаете? Спать! Человек погиб — а ему спать!

— Любовь Леонидовна…

Евгеньич так визжать не умел. И Вадя не умел. Поэтому Люля ни его, ни Вадю не услышала. Подскочила к Герману, мотая перед носом пальцем.

— Ты… Да как ты… Ведь это из-за твоих зверенышей… По твоей вине…

Евгеньич тоже подбежал, неловко обнял ее, бормоча: «Люба, ну что ты, ну при чем тут он, ну они же, в сущности, все еще дети, успокойся, пожалуйста…»

И вот тут Герман не выдержал. «Все еще дети» доконало.

Он знал о себе, что вспыльчив, и старался это перебарывать, Люле на ее подковырки огрызался, если силы были, если не было — тупо отмалчивался. А сейчас реально взбесился.

Взрослые, тоже, нашлись! Если уж даже Евгеньич — лучший из этих людей — не понимает…

— Да, звери! — рявкнул Герман. — Да, отморозки! А я — главный зверь и отморозок. И мы — звери, грубые и жестокие — научились жить там, где вы — умные и гуманные — без своего Бункера выжить не сможете!

Дура Леонидовна что-то крякала, Евгеньич бормотал — Герман не слушал. Его несло. Наболело.

— Человек у них погиб! — орал он. — Один человек! Всего — один! И то — дурак потому что… А сколько этих самых зверенышей у меня на руках умерло, вы знаете? И скольких я спас от смерти, потому что вовремя дал пинка — знаете? Да если б я им морали читал, вместо того, чтобы пинать, сейчас половины бы не досчитался! И если б на этого вашего Васю нашелся такой, как я — чтобы вовремя в лоб дать, чтобы он в укрытии сидел, а не перся по закату — живой бы остался. По мне — так пусть ходят битые, зато ходят! И они, между прочим, мою науку хорошо запомнили. Из них ни одному в голову бы не пришло на закате хоть нос из-за двери высунуть. Они тупо не понимают, как это можно не понимать, и так по-идиотски погибнуть. Пашка, пацан сопливый, до дома доскакал — на метр с маршрута не сбился! Ни царапины! А вы, два взрослых мужика, даже не поняли, что выходить еще рано. Моих зверенышей обвиняете… Которые вас кормят, между прочим! И, между прочим, прекрасно чувствуют, как вы тут к ним относитесь.

Герман остановился, переводя дыхание, и услышал голос Григория — бункерного врача. Тот, оказывается, давно стоял рядом.

— Герман, прекрати истерику, — белые пальцы доктора вцепились в его бурое плечо. — Ты рехнулся, что ли? Ты чего несешь-то? Евгеньич и без того места себе не находит… Ты думаешь он не понимает?

Герман посмотрел на старика. И даже вздрогнул — не ожидал, что тот так сгорбится и поникнет. Стало стыдно.

— Сергей Евгеньич, простите! Я же не про вас…

Дура Леонидовна все пыталась кудахтать дальше. Григорий заставил тетку подняться и увел.

— Пойдемте, — донеслось до Германа. — Любовь Леонидовна, не нужно… — Уходя, Григорий плотно закрыл дверь.

— Простите, Сергей Евгеньич, — потерянно повторил Герман, — пожалуйста.

Сергей поморщился. Снял очки и потер воспаленные глаза.

— Ради бога, перестань. Ты совершенно прав. И мы, сидящие в этом бункере, перед природой гораздо большие дети, чем ты и твоя… команда.

— Зверенышей, — горько уточнил Герман.

— Бог мой, да не слушай ты Любу! У старой девы никогда не было детей. Твоих ребят она попросту боится — не знает, как себя с ними вести. Да и все мы, положа руку на сердце, не знаем.

Герман посмотрел с удивлением.

— Да-да, так и есть! Мы ведь помним тех детей, что были до катастрофы, понимаешь? Трогательных, беззащитных. Целиком зависимых от взрослых. И наши малыши — именно такие. А ребята, которые растут у тебя — полная противоположность… Ты сделал огромное дело, мальчик мой. Какими методами — предпочитаю не думать, у меня двое детей, ты знаешь… Было когда-то. И я за всю свою жизнь не поднял руки на ребенка! Но я считаю, твоим ребятам повезло, что с ними оказался ты, а не я. Ты научил их выживать и думать самостоятельно. Твои дети — ведь они действительно пытались нас остановить! Одна девочка — не помню, к сожалению, имени, курносенькая такая — все твердила: не надо, солнце сейчас злое, не ходите! А я, старый дурак, не слушал. Если бы поверил ей, Вася бы не погиб.

— Это Анжелка, — сказал Герман. — Самая старшая. Умница.

Сергей грустно улыбнулся.

— Анжела… Люк… Гарри… Кто ж им имена-то такие напридумывал?

— Катя. Потом сама над собой смеялась — вот же, говорит, я дурная была! Тем, кто имя не помнил или выговорить не мог, выбирала, что покрасивше. Анжелка — Анджелина, вообще-то. У нас и Брюс есть, и Рон с Гермионой. И Рэд. — Герман помолчал. — А если уж совсем честно, то и я — никакой не Герман.

После восьми лет тесного общения подобное признание могло показаться странным. Но Сергей почти не удивился.

— И как же тебя зовут?

Псевдо-Герман хмуро усмехнулся.

— А это важно? У меня ник был такой — Герман. Я и брякнул сдуру, когда знакомились. А сейчас привыкли все. Того пацана, кем я тогда был, давно уже нет. Тех, кто меня настоящим именем звал, тоже нет. И детей своих у меня не будет, отчеством награждать некого — так какая теперь разница?

— Перестань, — болезненно поморщился Сергей. — Об этом тяжело говорить.

— А думать — не тяжело, вы считаете?

Тот мальчик, которого встретил Сергей, впервые дойдя до монастырских палат, за эти годы действительно сильно изменился.

У Германа выцвели волосы, блекло посерели синие когда-то глаза. Кожа потемнела в глубокую коричневу — жена Сергея, погибшая в день катастрофы, называла такой загар «заснул в солярии». Плечи раздались в два раза против прежнего, хотя и в семнадцать лет хиляком Герман — или как уж его на самом деле звали — не выглядел. Был крепкий такой, спортивный подросток. А сейчас — взрослый мужчина.

Твердые заскорузлые ладони, шрамы и ожоги закаленного бойца. Цепкий внимательный взгляд…

Сергей почему-то вспомнил Гюзель.

Ее вцепившиеся в ворота пальцы. Растрепанную косу, отчаянный крик. Девушка была страшно обожжена, она умирала и понимала, что умирает. Накачанная болеутоляющим, пыталась успеть рассказать как можно больше. Услышав, что небольшая горстка людей спасла и продолжает выхаживать почти сотню малышей, Сергей сначала не поверил. Списал ошибку на помутненное сознание Гюзели, и на то, что по-русски та изъяснялась не лучшим образом. Они с Григорием, победив в нелегком споре с противниками похода, отправились к святому источнику. Несли с собой лекарства, фонари, запас семян — все, что, по их мнению, могло пригодиться выжившим.

Сергей до сих пор помнил, как окликнул гостей из-за ворот мальчишеский басок: «Стой, кто идет?» И после уточняющих расспросов перед ними появился Герман — чуть живой от усталости, но вооруженный охотничьим карабином и полный решимости защищать свою общину до последнего вздоха.

Сергей помнил, как содрогнулись они с Григорием, разглядев руки тех, кто жил в Доме у источника — красные, корявые, многократно растрескавшиеся и зажившие, покрытые ссадинами и мозолями. Помнил, как до слез потрясли трехлетние ребятишки, возящиеся с теми, кто был еще младше. Искренне считающие себя «большими» и изо всех сил пытающиеся помогать. Они с Григорием приходили к Дому еще не раз. Чтобы с горечью узнавать о новых смертях. Не всегда — среди малышей, но неуклонно — среди взрослых. До тех пор, пока Герман и Катя не остались совсем одни.

Впоследствии Сергей не раз спрашивал себя: а удалось бы ему самому справиться с тем, что обрушилось на ребят? И вынужден был признать, что едва ли. Весь его жизненный опыт, все навыки воспитания собственных детей возопили бы, что это невозможно! Взвалить на себя такой груз могли только люди, подобные Герману и Кате.

По-юношески отважные. Два года наблюдавшие самоотверженность тех, кто жил и умирал рядом с ними. Уверенные в том, что, коль уж они уцелели — не имеют права опустить руки и сдаться.

Герман не знал, что такое рефлексия, и об ошибках не сожалел. Он был человеком действия.

— Мне на себя-то наплевать, — ероша выцветшие волосы, говорил сейчас он. — Я своих детей, если по-честноку, и вовсе не хочу, на три жизни вперед нажрался. Да и сколько мне кувыркаться осталось, тоже ведь хрен его знает. — Сергей открыл было рот, чтобы перебить, успокоить, но понял, что не нужно. Герман не жаловался, он констатировал известный факт. — Мне за ребят обидно! Растут они — будь здоров, сами видели. И если у них не только руки-ноги, но и прочие подробности тем же темпом отрастают, то еще пара лет, и всем колхозом — что пацаны, что девчонки — уже искать начнут об кого бы потереться. Это — к бабке не ходи… Блин. Простите.

Извинился Герман потому, что Сергей болезненно сморщился. Такого рода термины на дух не выносил. А собеседник его, взявший в руки хоккейную клюшку раньше, чем букварь, стесняться в выражениях не привык.

Заботами тренеров, к семнадцати годам Герман стал сильным и выносливым, как тягловый конь, а стараниями спортивных менеджеров был приучен к мысли, что ни одна победа не придет сама. Но вот следить за красотой речи в спортшколе явно было некому — эпитеты центральный нападающий выдавал порой такие, что у обитателей Бункера очки на лоб лезли. Ведь сколько прекрасных слов изобрели люди, чтобы назвать процесс взаимного влечения! Герман же — хорошо, если именовал это «чпокаться» или «шпилиться», а не как-нибудь похуже.

Сергей считал — оттого, что бедный мальчик еще никогда не любил по-настоящему. Пухлая добрячка Инна Германа обожала, слепому было ясно. А он ее — нет. Заботился, уважал, ценил — но не любил. Вот с Катей, думал Сергей, у них все могло бы получиться. Чудесная была девушка. Улыбчивая, приветливая. Она так странно всегда оттеняла своего сурового компаньона.

— Ты любил Катю? — спросил как-то у Германа Сергей.

Катя к тому времени уже погибла. Герман смерть подруги очень тяжело переживал. Надолго тогда замкнулся, ожесточился, и если бы не постоянная необходимость заниматься детьми — трудно сказать, что с ним стало бы. В ответ он неопределенно пожал плечами.

— Клеиться пытался, в самом начале, она отшила. У нее ведь жених был, помните? До того, как все случилось. Ну, я больше и не лез. Ничего у нас с ней не было.

Времени вам не хватило, вот что, — думал Сергей. Ни на то, чтобы испытать настоящее чувство, ни на то, чтобы проникнуться им. В этом свихнувшемся мире катастрофически не хватает времени. Никому и ни на что…

«Слава богу, — записал он в дневнике, — что пока мы — взрослые, образованные люди, терзались безысходностью, пытаясь передать свои знания трем несчастным детишкам, Герман и Катя не сидели сложа руки.

Они, не задаваясь никакой целью и не обладая никакими знаниями, просто помогали выжить случайно подвернувшимся малышам. А в результате воспитали настоящую силу — которая, в отличие от наших подопечных, умеет управляться с новым миром. Сложенные вместе, знания наших ребят с навыками и сноровкой адаптов, смогут их спасти. Спасти их будущее — единственное, ради чего нам всем, уцелевшим, стоит и дальше цепляться за эту жизнь».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я