Январежки

Мария Фомальгаут

…мой дом ушел в Ночь. Ушел плавно, как все дома: сначала в ночи оказалась спальня, потом будничная гостиная, потом праздничная гостиная, потом библиотека, кухня, ванная, просторный холл и прихожая со стойкой для зонтиков. Так же постепенно в Ночь ушел сад возле дома и одинокое дерево.

Оглавление

Сон в конце аллеи

Вечером собирались там, где все кончалось. Вообще все — даже самого пространства, казалось, не было. Здесь даже не ставили скамейки, даже не думали, что здесь кто-то будет сидеть.

А вот собирались. Приносили с собой раскладные стулья, лавочки какие-то, Сунь Цзы принес плетеную циновку.

Отсюда я вижу пятерых: Сунь Цзы, Торквемаду и Макиавелли, еще двоих не узнаю, один сидит в клетчатом пледе, другой пьет что-то из чашки, кажется, кофе, отсюда мне совсем не видно.

Почему-то по вечерам собираются вот тут, в дальнем конце сада, где аллея упирается в никуда. До самого края аллеи, правда, не доходят, боятся, что кто-нибудь из соседей столкнет в пустоту.

Пару раз бросали в пустоту камушки. Смотрели, как они летят в никуда.

Здесь Сунь Цзы вспоминает какую-то китайскую не то легенду, не то сказку про место, где мир обрывается в пустоту, но я отсюда не вижу, что за легенда, а может, это и не Сунь Цзы вспоминает, а Макиавелли или еще кто.

Кто-то из них уже хочет спать.

К вечеру темнеет и холодает, люди не спешат расходиться, — боятся ложиться спать…

Сунь Цзы видит демона.

Ну, уже знает, что это не демон, но по привычке мысленно говорит себе — демон.

Кланяется.

Демон тоже вежливо кланяется, говорит что-то на ломаном китайском, что для него большая честь видеть величайшего мыслителя.

Почему-то называет его — Сунь Ун.

У демона картинки есть, которые светятся и движутся.

И еще много чего есть.

Сунь Цзы демона не трогает, на демона нападать — себе дороже будет.

С демоном надо дружить.

Большой дом погружается в сумерки, гаснет верхний свет, только тусклые лампы вдоль стен освещают путь в комнаты.

Где-то по коридорам и лестницам большого дома летает история, как Лев Исавр увидел в коридоре Арифа Алви, и увидел его флаг — полумесяц и звезду, и сражался с ним, как сражался со многими, кто носил полумесяцы и звезды. Но у Льва Исавра был только меч и NOMINE DOMINI на клинке меча, а у Арифа Алви сотня плутониевых боезарядов, и исход битвы был предрешен.

История хочет жить, мечется по коридорам и комнатам, ищет себе пристанище, не находит, умирает. Потому что ничего такого случиться не могло: где меч Льва Исавра? Где ядерный комплекс Арифа Алви?

Они остались где-то там…

Там…

Да и вообще, дом большой, ОНИ не позволят им встретиться.

Дом большой.

Вчера здесь была глухая стена, за которой начиналась улица.

Сегодня здесь дверь в комнаты, туда нового человека привезли.

Все пошли на новенького смотреть.

А новый боится.

Думает, его под трибунал отдали, в плен взяли, орет, вы не имеете права, я требую адвоката…

Все пришли, новенький на всех смотрит, фыркает, это еще что за бал-маскарад, напугать меня решили, кого, меня, да я и не такое видывал…

Они все так сначала говорят.

Про бал-маскарад.

Старожилы ему знаками-знаками объясняют, что вот тут в холодном шкафу еда есть, вот тут можно воду вскипятить…

Знаками.

Еще же непонятно, на каком языке он говорит.

Мне непонятно.

Никому непонятно.

Нет, Торквемада что-то понимает, говорит, вроде, это испанский, но какой-то другой испанский…

Новый прислушивается к себе.

Спрашивает:

— Я что… умер?

И так они тоже все сначала говорят. Потому что у них ничего не болит. Вот и пугаются, и говорят:

— Я что… умер?

Кто-то из Англии (отсюда не вижу, кто) оценивает одежду нового, оценивает, как тот ловко управляется с микроволновкой, — осторожно подходит к решетке, спрашивает, ду ю спик инглиш.

Новый сначала не понимает, потом кивает, ай спик, ай спик, тут же спохватывается, бормочет что-то про вери-вери-бед.

Торквемада и кто-то из Лондона осторожно-осторожно объясняют новому, что…

…а что тут объяснять?

Что они сами знают, чтобы что-то объяснять?

Что мы живем…

Гхм…

В доме. Дом большой. А вокруг дома парк, там гулять можно, а по вечерам зажигаются фонари. В доме есть бильярдная, и бассейн, а в парке фонтан есть, и скамейки, еще библиотека тут есть, и телевизоры, ну вот, вы микроволновку знаете, значит, и телевизор знать должны…

Нет, судить не будут.

Нет, не казнят.

Они.

Они… они это они.

Хотят добавить про край, за которым ничего нет. Не находят слов. Для этого всегда не находят слов, потом просто ведут нового и показывают.

Но новый пока за решеткой.

Его отпустят — когда он успокоится.

Здесь так.

Под самой крышей шахматная комната.

Сунь Цзы нравятся шахматы на троих.

А еще шахматы на трех уровнях стразу.

Там еще в комнате куб есть, раскрашенный под шахматную доску, он в воздухе парит и вращается, и меняется как-то, то как кубик Рубика (это ему Рейган про кубик Рубика сказал), то как тессеракт (а кто про тессеракт сказал, Сунь Цзы уже не помнит), и фигурки там шахматные.

Сунь Цзы пытается понять, как играть.

Не понимает.

Сегодня у этих спросит.

Поиграют.

Может, поймет.

Люди разбредаются по дому, засиживаются допоздна.

Чтоб не спать.

Спать идти боятся.

Кто-то начинает дремать прямо в кресле, отсюда не вижу, кто, вроде, Черчилль, а может, и нет. Отсюда не видно. Мне отсюда вообще мало чего видно. Кто-то уходит в свою комнату, долго стелет постель, комкает подушку.

Торквемада молится, Санта Мария, грация плена…

Приходят сны. Как всегда незваные, нежданные, негаданные, зачем приходят, как приходят, никто не знает.

Сунь Цзы снится женщина, чьи глаза ярче звезд.

— Направо!

— Налево!

— Кругом!

Сунь Цзы слышит свой голос во сне, шепчет что-то наяву, теребит одеяло, по ночам в комнатах холодновато, чтобы людям лучше спалось.

Женский смех во сне.

Сунь Цзы слышит свой голос:

— Казнить!

…песок обагряется кровью.

Сунь Цзы просыпается, он не хочет вспоминать это, не хочет чувствовать, а ведь он гордился этим… когда-то…

Женский смех…

…песок, обагренный кровью…

Сунь Цзы не хочет вспоминать, сон не спрашивает, сон помнит…

Отсюда вижу еще двоих, скрипящих зубами во сне, палец одного из них дрожит на крючке, не надо, не надо, не на-а-а-адо — о-о, ну пожа-а-а-луйста, — нет, все происходит как всегда, он спускает крючок, грохает выстрел, она падает на ковер, он смотрит, он не понимает, как такое случилось, нет, нет, нет… Он вкладывает пистолет в её еще теплую руку, выходит из комнаты, торопится куда-то…

…просыпается.

Отсюда не вижу, кто это.

Да мне и неважно.

Они ходят по спальням из комнаты в комнату, собирают сны, бережно переплетают в причудливый узор.

Они.

На самом деле, он один. Людям просто кажется, что их несколько, когда он тянется к людям из высших измерений.

Он пытается понять, что было на самом деле.

Не понимает.

Прошлое не складывается, рассыпается на куски, он не понимает, он снова и снова смотрит чужие сны, кажется, люди сами не помнят своего прошлого, вспоминают то так, то эдак, прячутся от самих себя.

А вот сны не врут. Сны не умеют врать, сны говорят правду.

Он осторожно собирает правду — по крупицам, по каплям — правда рассыпается, разваливается, ничего не сходится, ничего, ничего, уи-и-и-ии….

К нему (к ним) приходит человек, просит что-нибудь от бессонницы. И для печени, а то за ужином съел лишнего, вкусно всё так у вас…

Человек ложится в постель, он (они) бережно касаются лежащего, снимают боль, человек перестает чувствовать свое тело, он едет в Лондон, только почему-то у вагончиков нет дверей, а едут по узенькому-узенькому мостику, а с мостика можно упасть…

…приходит утро.

Встает солнце.

Кто-то (отсюда не вижу, кто) замечает, что солнце каждый раз встает в одном и том же месте, в начале аллеи с перголами. Времена года здесь не меняются, здесь всегда лето, ну иногда под вечер холодает, и желтеют листья, опадают с легким шорохом.

Люди собираются в обеденном зале, пьют… ну, кто что пьет, кому что нравится, Сунь Цзы шоколад оценил, в его времена в его краях такого не было, только сегодня и шоколад дурной какой-то, зачем туда ягоды накрошили…

Кто-то врывается в зал, кто-то кричит, смотрите, смотрите…

Все бегут смотреть.

Не понимают.

Что за причудливое переплетение линий висит в пустоте большой комнаты.

Осторожно касаются линий, смотрят, как руки проходят насквозь.

Не понимают.

Но чувствуют.

Чувствуют и большую красную линию, которая постоянно меняет очертания, не знает, какой ей быть.

Прошлое, — говорит кто-то.

Прошлое, — вторят ему.

Кто-то кричит — громко, больно, отчаянно, отсюда не вижу, кто, вижу только кусочек его памяти, причудливые дилижансы, запах лошадей, стук копыт по мостовой, извилистые линии вытягивают его память, его прошлое, достраивают сами себя.

Собираются в зале у камина.

Все.

Торквемада говорит:

— Когда они узнают про нас все, они нас убьют. Потому что мы им станем не нужны.

Люди вздрагивают. И начинается по обычаю, шок-отрицание-торг-депрессия, да быть того не может, да с чего им нас убивать, да зачем…

А потом им становится страшно.

Собираются, решают, что делать, первый раз в жизни вместе решают.

Запутать их надо, запутать, говорит Макиавелли, сегодня одно вспоминаем, завтра другое…

…нет, говорит какой-то король какой-то страны, сны не врут.

И сны запутать надо, говорит Макиавелли. Пока не знает, как. Но надо.

Тогда нас тоже убьют, говорит Торквемада. Потому что мы будем им не нужны.

Неловкое молчание, которое нарушаю я, в конце концов, должен я играть какую-то роль в этой истории, не все же мне наблюдать издалека.

Он не убьет вас, говорю я.

Торквемада возражает.

Он вас не убьет, повторяю я. Потому что вы уже мертвы.

Они соглашаются на удивление быстро. Кажется, они давно знали это, но боялись признаться сами себе.

Мне верят.

Ну, еще бы не поверить мировой линии, которая складывается из обрывков воспоминаний в подлинную историю.

Расходятся по комнатам, ложатся спать.

Кутаются в одеяла.

Сонно позевывают.

Кому-то снится, как его убивают.

Кому-то не спится, кто-то смотрит в окно, как желтеют листья, почему-то на пальмах.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я