Русский остаток

Людмила Разумовская, 2016

В судьбе главной героини романа просматривается судьба целого поколения, которое почти поголовно состояло из Иванов, не помнящих родства, и к лучшим представителям которого постепенно возвращалась родовая, историческая и духовная память. Перед каждым из них тем или иным путем раскрывались семейные тайны, разворачивалась история рода. И каждая такая история заставляла задуматься о тайнах Большой Истории, о причинах и смысле той непомерно великой крестной ноши, которая легла на Россию в XX веке и под которой стонет и сгибается она по сию пору. Роману дано прекрасное и точное название «Русский остаток». В нем угадывается отсылка к известным апостольским словам: «Хотя бы сыны Израилевы были числом, как песок морской, только остаток спасется».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Русский остаток предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть первая

1

Галина выросла в небольшом северном рабочем поселке на берегу Белого моря под Архангельском. Воспитывали ее мать и бабка — обе на ножах. Отца Галина не знала и ничего о нем не слыхала, это была запретная тема. Мать пропадала на работе, а потом еще где-то, возвращалась поздно, бабка никогда не ложилась спать, не дождавшись дочери, и только для того, казалось маленькой Галине, чтобы закатить ей скандал.

Этих скандалов Галина боялась больше всего на свете. Ее сердце сжималось в комочек, она забивалась в угол кровати, зарывалась в подушки, чтобы ничего не слышать и не видеть, но подушки не помогали. Ругань начиналась с легкого бурчанья бабки, когда та вставала с постели, чтобы отодвинуть засов, который специально задвигала, чтобы мать не сумела тихо и незаметно войти и лечь спать. Мать отвечала привычно раздраженно. Бабка, цепляясь, повышала голос. Мать бросалась в крик. Через минуту бабкины истошные вопли уже слышали все соседи, в стенку начинали стучать. Мать грозилась повеситься, в ответ бабка бежала топиться. Утром они мирились, чтобы на следующий вечер начать все сначала.

Бабка потихоньку пила, мать — гуляла.

Да и как же ей было, молодой, одинокой и красивой (а Галинина мать была красива), не гулять, когда надежды выйти замуж в послевоенной России не было никакой? Не выходить же за местных инвалидов иль пьяниц. А тех, что потрезвее, уже давно держали на привязи бдительные леспромхозовские жены.

Маруся крутила романы с вольными, приезжавшими за кругляком шоферами, за которыми не мог уследить ничей ревнивый глаз по причине удаленности расстояний.

После таких кручений Маруся частенько уезжала в город и делала запрещенные аборты.

Возвращалась тихая. Ходила озираясь. Глядела виновато.

Бабка еще больше ярилась. Галина ничего не понимала.

Она уходила на берег моря. Подолгу бродила по песку вдоль кромки тихо шелестевшей волны и тоненько пела все известные ей благодаря радио оперные арии. У нее был слух, она легко запоминала. Очевидно, это одинокое пение помогало ее маленькой душе освободиться от невыносимого груза нелюбви, царящего в их доме. Она возвращалась успокоенная. И давала себе слово во что бы то ни стало, когда вырастет, разыскать отца. Все, что она знала о нем, это его фамилия, которую они с матерью, в отличие от бабки, носили. Обе были Преображенские, а бабка — Воронина. Нет, и еще имя: Сергей. Она была Галина Сергеевна.

Об отце Галина мечтала страстно. Все, что она ощущала как хорошее в жизни, было связано для нее с образом незнакомого ей отца. Она наделяла его всеми изумительными качествами героя и даже полубога. Как-то раз она осмелилась спросить кое-что об отце у бабки. Та, обычно сразу набиравшая в рот воды, на этот раз, пребывая в периоде бурной ссоры с матерью, мстительно выпалила:

— В тюрьме твой отец! Ясно? На каторге! В лагерях!

В сердце маленькой Галины словно вонзили длинную острую иглу, она замерла и похолодела так, что у нее побелели губы и кончики пальцев на руках. Она бы, наверное, упала в обморок, но бабка, заметив неладное, подхватила ее и уложила на диван. С ней сделалась тихая истерика. Она перестала разговаривать, почти ничего не пила и не ела. Напуганные мать с бабкой, заключив временное перемирие, повезли Галину к врачу. Врач прописал витамины и что-то еще, через месяц она поправилась.

Но удар был слишком тяжелым. Она ничего не поняла про каторгу и лагеря, но жуткое слово «тюрьма» ей было известно. Мечтания об отце уперлись в тупик. «Значит, он такой же, как они?» — думала Галина, имея в виду мать и бабку. «А может, они, взрослые, все такие?» Она вспомнила соседа-пьяницу, сквернословящих мужчин у пивного ларька возле поселкового клуба и еще — как в пьяной драке убили брата одной девочки из их класса, и дала себе слово никогда не выходить замуж за этих страшных мужчин, которые пьют, матерятся, убивают и сидят потом за это в тюрьме. Хватит с нее матери с бабкой!

Больше об отце она не мечтала. Теперь она стала мечтать о том, как вырастет, уедет в большой город, поступит учиться и больше — никогда, никогда! — не вернется в свой родной дом, который трудно назвать родным.

Так и случилось. Галина училась хорошо, особенно по литературе, ее ставили в пример. Она окончила одиннадцать (по хрущевской прихоти) классов с серебряной медалью и уехала в Ленинград поступать в университет.

Город ошеломил ее. Потом, когда она осталась тут жить, часто жаловалась на невыносимый климат и недостаток солнца, на дворы-колодцы, загазованность, плохую экологию, усталость от транспорта и людей, но, предложи ей всерьез перебраться в другое место, она не согласилась бы никогда. Город Пушкина, Достоевского и Блока стал и ее судьбой.

2

Галине шел двадцать первый год, она училась на третьем курсе филфака, когда с ней произошло то, что рано или поздно происходит со всеми девушками ее возраста. К этому относились легко, вопрос о браке не обсуждался, а если и обсуждался некоторыми устоявшимися парами, то происходило это намного позже, ко времени, например, окончания учебы. Ну произошло, и ничего особенного. Наоборот, возникала даже какая-то гордость, даже это как-то и льстило, вроде ты стала теперь полноценновзрослой.

Историю своего превращения Галина кратко пересказала закадычной подруге Татьяне, которая давно уже перешла сей невидимый простому глазу рубеж и считалась девушкой многоопытной. Татьяна поздравила ее с важным событием и потребовала подробностей. С подробностями было туго. Все произошло неожиданно на вечеринке с полузнакомым ей молодым человеком; кажется, звали его Алик или Олег и он заканчивал уже физмат; кажется, у него кто-то есть, вроде постоянной барышни или даже невесты, а Галина просто подвернулась под пьяненькую руку, ну расслабился человек, с кем не бывает. Продолжения, естественно, не последовало, и Галина почти забыла об этом происшествии, тем более что наступала летняя сессия, к которой она всегда готовилась серьезно.

Она жила без романов, считая себя практически дурнушкой. Она была чуть выше среднего роста, стройная, с узким тазом и маленькой грудью. Длинные русые волосы носила свободно или просто перехватывала сзади резинкой. Нос с маленькой горбинкой не на шутку портил ей жизнь, втайне она даже мечтала когда-нибудь сделать операцию по его выпрямлению. Зеленоватые с желтизной глаза казались ей кошачьими (в школе ее так и дразнили: Кошачий Глаз и еще Рыжая, поскольку каждый раз по весне ее нежную прозрачную кожу покрывали крошечные точечки веснушек, пропадавшие только летом и доводившие ее до слез). Посередине белых ровных зубов была узенькая щель, которой она стеснялась и потому всегда плотно сжимала красивые полные губы и редко улыбалась.

Сдав сессию, подруги решили прокатиться в Москву автостопом. У Татьяны там жил знакомый художник, который мог их приютить. Галина училась на повышенную стипендию, Татьяне помогали родители: деньги у подружек были. К поездке они тщательно подготовились. Сами сшили себе из вафельного полотенечного материала, предварительно покрасив его в голубой цвет, джинсы, из мешковины — юбки; простые белые футболки, перевязав в некоторых местах нитками, они опустили в краску, отчего получились непредсказуемые, замысловатые узоры. Купили дешевенькие полушерстяные свитера и, сложив все это самодельное (а ля хиппи) богатство в рюкзачки, вышли на Московское шоссе. (В те годы это было еще почти не опасно.)

На вторые сутки к вечеру девушки добрались до столицы. Татьянин знакомый жил в ближайшем пригороде (теперь это Москва). Выйдя из электрички, они немного поблуждали в темных закоулках и наконец нашли необходимый им крошечный домик.

К счастью, в окнах горел свет: девушки ехали наобум, не предупредив.

Постучали.

— А, привет! — сказал вышедший на крыльцо хозяин, не выразив никакого удивления, словно они расстались только вчера. — Вы откуда?

— А мы прямо из Питера. Автостопом. Представляешь? А это моя подруга Галина. Вместе учимся, на одном курсе, — затараторила Татьяна.

— Анатолий, — представился Татьянин приятель. — Ну заходите, раз автостопом…

— Знакомьтесь, вот, — сказал Анатолий присутствующим в доме гостям. — Барышни из Питера. Автостопом. Татьяна и Галина. Универсантки.

— А я думала, смолянки, — снисходительно оценивая доморощенно-хипповый наряд подруг, сказала полная девица, одетая в дорогую замшу.

Вторая, смуглая, с длинными черными волосами, вся в серебряных украшениях (болгарка, как потом узнали «смолянки»), рассеянно глянула на подруг, стряхнула пепел в блюдце и ничего не сказала.

Гостьи из Питера засмущались.

— Серж, — сказал Анатолий, — займись девушками, а я по такому случаю картошку, что ли, пожарю.

Галина посмотрела в ту сторону, куда обращался Анатолий.

На подоконнике настежь открытого окна, по-турецки поджав ноги, сидел тоненький хрупкий мальчик с яркими губами и пробивающейся темной бородкой. Он курил и смотрел куда-то вдаль, в ночь, на звезды. Его взгляд был спокоен и серьезен.

— Я тебе помогу, обожаю жарить картошку, — сказала Татьяна и удалилась с Анатолием на кухню.

Галина присела на единственный в доме стул (обе москвички сидели на колченогом диване). Перед ними на маленьком столике стояла недопитая бутылка сухого красного вина, из кулька выглядывало какое-то печенье, из другого — кусочки нарезанного сыра.

Комната была увешана картинами и картинками, многочисленные холсты в рамах и без стояли рядами вдоль стен, оставляя минимальное пространство для обыкновенной жизни.

Вкусно пахло красками. (Этот специфический запах всех художественных мастерских сделался потом для Галины любимейшим на всю жизнь).

На полу громоздился старый магнитофон, пел Шаляпин.

Пепельница наполнялась окурками. Все молчали.

— Посиди так, — вдруг сказал Серж, обратившись к Галине. — Я тебя порисую. Можешь?

Галина недоуменно кивнула.

Серж взял картон, пастельные мелки и стал быстро набрасывать ее портрет.

Москвички переглянулись и, о чем-то между собой пошептавшись, вышли на улицу.

Галина сидела не шелохнувшись.

«Идеальная натурщица», — потом говорил Сергей смеясь.

Спустя полчаса все вместе ели картошку, допивали вино и пили чай с печеньем и сыром.

Разговор не особо клеился. Питерские подруги кожей чувствовали: третий (четвертый) — лишний, но обреченно терпели свою лишность.

В третьем часу стали стелить постели.

— Не переживайте, девушки, — улучив минутку, шепнул подружкам Анатолий, — завтра они уедут.

— А мы и не пере… — начала Татьяна, но Анатолия окликнула болгарка, и он ушел к ней спать в другую комнату.

Замшевая стелила себе и Сержу на диване.

Девушек положили тут же: Галину — на раскладушке, Татьяну — на полу.

Погасили свет.

В эту ночь Серж так и не лег к Замшевой.

Он выходил на крыльцо, курил, подсаживался к Галининой раскладушке и, улыбаясь, что-то говорил ей, тихое и ласковое. В темноте лицо его низко склонялось к ней, и она видела совсем близко его улыбающиеся губы и светящиеся радостью глаза. Он тихо целовал ее лоб, нос с горбинкой, плотно сжатые красивые губы. Она молча лежала, почти не дыша, боясь пошевелиться, замирая от мысли, что Замшевая все это видит и слышит. (Татьяна после утомительной дороги спала как убитая.)

Под утро так и заснули: она — свернувшись калачиком на раскладушке, он — пристроившись подле нее на полу и положив голову на ее подушку.

Когда Галина проснулась, все уже встали. Как и говорил Анатолий, болгарка и Замшевая (с заплаканными глазами и злая) уехали в Москву. Замшевую она больше никогда не встречала, а вот в огромной квартире болгарки (она была дочерью дипломата, иногда спонсировала молодых художников из любви к русскому искусству) им с Сергеем впоследствии приходилось иногда ночевать.

— Доброе утро. Как спала? — спросил Сергей, ласково улыбаясь.

Она встала с раскладушки, и он обнял ее, полусонную и теплую.

Сегодня он показался ей выше ростом и старше. Он и действительно был старше ее на три года и почти на голову выше.

— Пойдем, я тебя умою.

Они вышли во двор, Галина стала аккуратно, стараясь не разбрызгивать воду, плескаться под рукомойником.

— Сними это, — попросил он, указывая на крашеную футболку, — я хочу на тебя посмотреть.

Галина подняла на него полные ужаса глаза.

— Хорошо, потом, — улыбнулся он. — Ты ведь не убежишь никуда? — И стал осторожно вытирать чистым полотенцем ее лицо.

— Ты очень красивая, знаешь? Ты мне очень нравишься. Я хочу тебя рисовать. Я хочу тебя.

У Галины все похолодело внутри; она не знала, что отвечать; с ней никто так не разговаривал, да она никогда бы и не поверила словам о своей красоте и желанности, но в его голосе не было насмешки, а в глазах — только искреннее любование ею.

День прошел суматошно и быстро. В полдень позавтракали, потом приехали какие-то актеры (понедельник в театрах — выходной день), потом решили пойти искупаться километра за два на речку, возвращались полем и березовым перелеском, когда уже садилось солнце. Актеры (один — азербайджанец, второй — русский, москвич) попили с народом чая, попели Окуджаву и часов в двенадцать ночи засобирались на последнюю электричку в Москву.

Азербайджанец, кроме Окуджавы, страстно исполнивший «Очи черные», глядя в Галинины желто-зеленые глаза своими азербайджанскими черными очами, успел сунуть ей в руку клочок бумажки с записанным телефоном и сказал, что непременно будет ждать звонка, на что Галина, пожав плечами, дала понять, что ей это совсем неинтересно. Сергей, наблюдавший сцену, только усмехнулся в свою молодую бородку, а потом подошел к Галине и молча обнял ее, и это хозяйское его объятие ей страшно понравилось. Она невольно прижалась к нему плечом и боком и впервые, еще не отдавая себе отчета, инстинктом ощутила эту извечную женскую жажду прилепиться к мужчине ребром, под его защитительный покров.

Ночью, когда Анатолий с Татьяной удалились в соседнюю комнату, Галина молча позволила себя раздеть. Ей было страшно.

— Ты очень красивая, — повторил Сергей. — Не бойся, я ничего не сделаю, пока ты сама этого не захочешь. Я хочу, чтобы ты привыкла ко мне, слышишь?

Она благодарно кивнула, и они мирно, по-братски обнявшись, заснули.

— Ну как? — спросила ее на следующее утро Татьяна.

— У нас ничего не было, — скромно ответила Галина.

— Да-а?.. — удивилась Татьяна. — У нас тоже! — И она громко расхохоталась.

Через пару дней Татьяна засобиралась домой. (Что-то у них с Анатолием, по-видимому, не сложилось.)

— Надо родителей навестить, — объясняла она подруге. — И вообще у меня там что-то вроде жениха.

На робкий вопрос Галины — может, ей тоже лучше уехать? — Сергей бурно запротестовал:

— Никуда я тебя не отпущу. Тебе ведь в сентябре в университет? Ну вот, останешься в Москве, со мной.

Галина не возражала.

Шел шестьдесят седьмой год. Хрущевскую оттепель подмораживал молодой Брежнев, но на это никто из них не обращал внимания. В моде были Таганка, мини-юбки и сюрреализм. А потому Галина получила новое имя — Галá в память и подражание знаменитой, рисованной во всех видах жене великого испанца.

— А кто эта девушка в замше? — как-то осмелилась спросить Галина.

— Моя бывшая любовница, — сказал он просто.

— Красивая… — с некоторым сомнением произнесла Галина.

— Ну что ты, — улыбнулся Сергей. И добавил, как бы объясняя: — У нее отец министр.

— Министр?! — изумилась Галина. — Как это?..

— Обыкновенно. Мы же в Москве живем.

Вообще-то, конечно, Галина знала о существовании на свете министров, но для нее это были некие мифические существа, живущие где-то там, в заоблачных высотах, вне ее, Галининой, реальной жизни, и чтобы так близко… невероятно! Замшевая — дочь министра, и она, бедный отпрыск двух несчастных, забытых Богом и людьми нищенок, отбила у нее любовника! Это не укладывалось в голове…

Серж и Галá жили как птицы небесные, ни о чем не заботясь. С утра они никогда не знали, где окажутся вечером и кто приютит их на ночь. Приятелей было много: художники, начинающие артисты, молодые поэты и просто хорошие люди. Несколько раз ночевали у Сергея. Он жил с матерью в маленькой двухкомнатной квартире со смежными комнатами на Вернадского. Мать была странная, тихая и какая-то испуганная, она работала посменно в булочной и называла сына Сергунькой, а другого сына, служившего в армии, Бориской. На появление Галины не реагировала никак, считая, вероятно, ее присутствие в доме неизбежным, а может, и привычным злом.

Деньги у Галины давно закончились. Сергей явно нигде не работал, несмотря на действующий грозный закон о тунеядцах. На что они жили, она не понимала и не спрашивала. Впрочем, траты их были минимальны. Ели они по большей части в гостях, куда Сергей всегда приходил с бутылкой сухого вина. Еще он тратил деньги на сигареты, проезд в метро и чтобы позвонить. В театры и музеи (у него был студенческий билет Строгановского училища, которое он так и не окончил) они ходили бесплатно.

Днем они часами бродили по Москве, то и дело забредая в попадавшийся по дороге музей или храм. Он показывал ей свои любимые переулки и уголки старой Москвы, и она как-то сразу всей душой полюбила этот все еще не до конца порушенный, мощный и кипучий город, Третий Рим, с его особым столичным шиком и бесконечно теплым, родным и дорогим, неистребимо русским духом.

Иногда они брали рисовальные принадлежности и на целый день уходили гулять на Воробьевы горы и рисовать натуру. (Галина пробовала за компанию рисовать, он находил у нее талант и радовался ее рисункам так же, как радовался ей самой.)

Он постоянно и везде рисовал: карандашом, мелками, тушью, акварелью, маслом, — чем и где придется. И во всех композициях присутствовала она, его Галá. Он любовался ее пластикой, певучими линиями ее тела, тонкостью и благородством (да, да, он так говорил!) черт ее лица, цветом ее волос и глаз. Не было частички ее тела, которой бы он не отдал дань своего восхищения и любви, которая не умиляла бы его своими красотой и изяществом, и, видя его постоянное, неподдельное восхищение, она почти поверила в свою женскую привлекательность.

Она не могла еще сказать, что влюблена в этого высокого, стройного, красивого мальчика, но много позже в своей не слишком щедрой на лирику жизни она часто вспоминала этот единственный и неповторимый месяц и называла его блаженным.

В тот блаженный, ничем не омраченный август она была счастлива отражением его счастья, его желания, его любви.

Они ночевали в тот раз у болгарки, когда их отношения окончательно перестали быть платоническими. Болгарка была намного старше подопечных и праздновала свое тридцатилетие. Звали ее русским именем Светлана, она вообще обожала все русское: русскую поэзию, русский театр, русскую живопись. У нее была своя квартира в центре Москвы (Галине она показалась роскошной), где и собралось общество, в которое Галина попала совершенно случайно, как временная девушка любимого и балованного всеми «гениального Сержа». Анатолия не было, он получил отставку с того самого вечера, когда так опрометчиво поселил ленинградских девушек на своей дачке. Роль хозяина исполнял на этот раз известный московский бард, фамилию которого Галина не запомнила, как не запомнила, например, чем занимается в Москве болгарка помимо того, что меценатствует и меняет русских любовников. Она ни во что не вникала и, находясь за спиной Сергея, позволяла себе роскошь оставаться в его тени, никого и ничего не завоевывая, довольствуясь тем, что и так уже невольно, не прилагая никаких усилий, «завоевала». Надолго ли? Этого не знал никто.

Двадцать девятого августа она сказала, что ей пора уезжать. Он не возражал. Они пришли на вокзал, и он договорился с проводником довезти ее до Ленинграда за три рубля. Остальные два рубля он отдал ей. Мелочь на метро оставил себе.

— Как же ты будешь жить? — спросила Галина.

— Заработаю, — неопределенно махнул рукой Сергей. — Пиши мне, слышишь? Не пропадай.

— И ты, — сказала она, отвернувшись.

— Я скоро приеду, малыш, не плачь.

— Я не плачу.

— Я люблю тебя, — сказал он и повторил: — Жди меня, я скоро приеду.

— Когда? — спросила она сквозь слезы.

— Не знаю. Может быть, завтра, — улыбнулся он.

Но завтра он не приехал. И через месяц тоже. И через два. Зато он писал ей длинные письма, смешные и ласковые, с рисунками, и в каждом письме сочинял для нее сказку. Сказки эти она проглатывала не вчитываясь. Но каждое слово, говорившее о его нежности и любви к ней, она перечитывала и повторяла про себя тысячи раз, и они бальзамом ложились на ее растревоженное сердце.

Он приехал вдруг в ноябре. Пришел в университет, разыскал ее группу. Выходя из аудитории, она неожиданно столкнулась с ним нос к носу. Ноги ее подкосились. Он обнял ее и, ни слова не говоря, молча повел по длинному университетскому коридору в гардероб. Он помог ей надеть старенькое пальтишко, и они вышли на роскошную набережную северной российской столицы.

Погода была самая ужасная: мокрый снег с дождем и ветер. Они зашли в студенческую столовую и выпили чаю с пирожками. Потом просидели два сеанса в кино, держась за руки и прижавшись друг к другу, ощущая прижатыми боками головокружительное тепло. Говорить не хотелось. Хотелось только касаться. Губами, руками, телом.

В Ленинграде ночевать было негде, и они всю ночь провели на кухне в студенческом общежитии.

— Поехали в Прибалтику, — вдруг сказал он.

— Поехали. — Ей было все равно.

По дороге на вокзал они зашли в ломбард, и она сдала свою новую кофточку за семь рублей. Итого на двоих у них оказалось пятнадцать!

Проводник взял их без билета за символическую плату до Пскова, и они переночевали у знакомых Сергея в однокомнатной квартире с двумя маленькими детьми. Потом они сели в первый попавшийся автобус и доехали до Резекне. Это была уже Латвия. Они побродили по ничем не примечательному городку, в котором все же была маленькая гостиница без удобств. Их долго не хотели селить в один номер, наконец Сергею удалось уговорить старенькую дежурную, и она дала им ключ на одну ночь.

Утомленные дорогой и бессонными ночами, они сразу же заснули, каждый на своей кровати. А утром… рано утром они должны были покинуть гостиницу, чтобы не подводить дежурную, милую старую даму, которая все понимала, но не могла преступить строгий советский закон: Сергей и Галина не были мужем и женой и потому не имели права на совместный ночлег.

Свидание не удалось. Деньги кончались, нужно было уезжать, каждому — в свой город.

— Не огорчайся, малыш, — сказал он. — Приезжай лучше ко мне в Москву. На Новый год.

— У меня сессия, — сказала она грустно.

— Ну, на два дня.

— Я не доживу. До Нового года.

Он ответил ей долгим поцелуем:

— Потерпи.

И она старалась терпеть. (А что еще оставалось делать?)

Дни летели быстро. В свободное от занятий время она ходила позировать студентам в соседнюю Академию художеств. Натурщицам платили немного, но ей так хотелось обрадовать его каким-нибудь новым нарядом! С нарядами для простых девушек в те времена было сложно. Посоветовавшись с Татьяной, они решили купить материал и отдать шить в ателье.

Платье вышло отличное. Из тонкой темно-вишневой шерсти, по фигуре, с вышивкой вдоль выреза и по рукавам. Волосы, слегка накрутив, они подняли вверх и небрежно закололи на макушке. Получилось красиво и стильно.

— Ну прямо актриса! — восхищалась Татьяна. — Бриджит Бардо!

— Перестань, — смущенно улыбалась Галина. — Нет, правда ничего?

— Самая красивая девушка Москвы и Московской области! — заверила ее подруга словами знаменитого драматурга из модной пьесы.

Тридцать первого декабря она выехала из Ленинграда сидячим дневным поездом, как всегда, без билета.

Вот и знакомая площадь с высоткой и тремя вокзалами. Москва! Огромные толпы. Суета. Совсем другой воздух — праздничный!

Она спустилась в метро и полетела по подземным пространствам города как на крыльях.

Вот проспект Вернадского… вот его дом… его подъезд… его этаж… сейчас откроется дверь и она бросится ему на шею!..

Но дверь открыл незнакомый ей человек.

— Я к Сергею, — выпалила она по инерции радостно.

— А его нет, — ответил незнакомец.

— К-как нет? — испугалась Галина.

— Да вы не волнуйтесь, он только что звонил. А вы, наверное, и есть — Галá?.. Хорошенькая, — оценил он. — Раздевайтесь.

Она вошла чужаком в прихожую. В квартире было накурено и людно. Она никого здесь не знала. Народ был по виду богемный, одетый небрежно, в основном в джинсово-кожаные одежды (красивые женщины в каких-то немыслимо эффектных украшениях), но в этой небрежности и был особый артистический шик. Ее старательная элегантность выглядела здесь чужеродной, как и она сама.

Стол был уставлен бутылками и кое-какой едой. Все шумно пили и ели, что-то обсуждали. В комнате стояла плотная дымовая завеса, и свежий воздух, врывавшийся в открытые форточки, не успевал разбавлять ее ядовитые пары́.

Галина села в стороне, с ней никто не заговаривал, на душе становилось холодно и тоскливо.

Тот, кто открыл ей дверь, режиссер-документалист Женя, — высоченный, с большими залысинами и бородой — догадался принести ей полстакана красного вина с бутербродом.

— Ешьте. А то у нас тут самообслуживание. Без приглашений.

— Скажите, а Сергей… когда он придет?

— Скоро придет, не переживайте. А вы в Питере все такие скучные?

— А где он? — снова спросила Галина, не отвечая на глупый вопрос.

— А ч-черт его знает! — смачно дохнул вином режиссер-документалист. — Вечно он так: назовет гостей, а сам… — Женя сделал неопределенный жест и снова отошел к пирующим.

Галина не знала, что предпринять. Она бы встала и ушла (в ночь, на вокзал, на поезд, в Ленинград!), но ей было мучительно неловко привлекать к себе внимание, и она тупо сидела в уголке, листала какие-то альбомы, делая вид глубокой заинтересованности.

На конец в одиннадцать вечера вошел веселый (и в смысле навеселе тоже) хозяин дома с новыми гостями. Он сразу направился к Галине и поцеловал ее.

— Тебя не обижала эта пьяная сволочь? — спросил он, указывая на гостей, как всегда, ласково улыбаясь.

Она хотела сказать: «Меня обидел ты», — но промолчала.

— Как я рад! — сказал Сергей, не замечая ее подавленности. — Ты надолго?

— Нет, завтра вечером я должна… у меня экзамен второго.

— О, у нас куча времени! — воскликнул он, не дослушав. — Старички! — обратился он к гостям. — Допиваем, что можем, и едем к цыганам!

Экзотическая идея породила радостный вопль и возбудила всех невероятно. Кто-то допивал вино, кто-то уже складывал непочатые бутылки, кто-то заворачивал еду. Компания возбужденно шумела, натягивая на себя шубы и сапоги, не особо веря, что их действительно может ожидать подобное развлечение в двадцатом веке.

На новое платье Галины Сергей не обратил никакого внимания.

Но, Боже мой, кто бы мог подумать, он действительно повез их к цыганам!

Всей гурьбой они ввалились в метро, доехали до Павелецкого вокзала, сели в электричку с редкими запоздалыми пассажирами, к которым отнеслись с братским участием, и сразу предложили выпить. Пассажиров уламывать не пришлось (у каждого и своего такого добра было навалом), и, передавая друг другу откупоренные бутылки, они старательно проводили старый год. Новый они встретили здесь же, пытаясь пить шампанское прямо из горла. У некоторых получалось, в основном же больше поливали себя и соседей, зато веселью не было границ.

Через сорок минут Сергей скомандовал, и они вышли на какой-то полутемной станции, где их встречала, нет, не тройка, конечно, но все же подвода с лошадью, которой управлял настоящий цыган Миша.

Народ взвыл от восторга. Всем хотелось потрогать лошадь (старую клячу Мальвину), потрогать Мишу (такого же старого, корявого мерина без зубов, как и Мальвина). Мальвине стали предлагать пироги, Мише водку, но Миша заявил, что он на работе (!) не пьет, а Мальвина замерзла и надо ехать домой.

Миша привез их не в табор, конечно, но, как бы теперь сказали, в место компактного проживания цыган. Они вошли в просторную избу с огромной залой, покрытой коврами (как потом выяснилось, цыгане обожают большие пространства, и в каждом доме есть подобная зала, размеры которой зависят от достатка хозяев); в красном углу висели иконы, предусмотрительно занавешенные тюлем (чтобы не смущать святых возможным грядущим безобразием). Сервант ломился от хрусталя, огромная, и тоже хрустальная, люстра свисала с середины потолка.

Скатерть белая еще не была залита вином, цыганское вино (Бог знает, какого происхождения) еще стояло целехонькое в бутылках, все еще было впереди. По стеночкам чинно сидели разновозрастные нарядные цыганки с детьми, откровенно разглядывая прибывших гостей и, не стесняясь, громко, на своем языке, перемывая, очевидно, им косточки. Несколько мужчин, в черных пиджаках и ярких рубашках, в начищенных ваксой сапогах, стояли смирно, как на посту, в ожидании дальнейшего действа.

Никто не знал, сколько было заплачено за этот бал-маскарад, да никто этим и не интересовался.

Древняя цыганка с большим, нависшим над губой носом и массивной золотой серьгой в одном ухе, попыхивая трубкой и глядя на всех с высоты своей столетней осведомленности, вдруг поманила Галину скрюченным пальцем.

— А ты, красавица, не грусти из-за своего короля, — сказала она густым, прокуренным басом. — Придет время, очень ты ему понадобишься. Но ничего у вас, красавица, с этим королем не выйдет. Не терзай свою душеньку. Другой у тебя суженый, еще встретишь.

— Сколько я вам должна? — пробормотала пораженная Галина. — За гаданье.

Плечи цыганки затряслись от смеха.

— Ничего ты мне не должна, красавица. Ничего у тебя нет. А только помни, что я тебе сказала. Не твой это король, поняла? И не жалей.

Тем временем цыганский народ все прибывал.

Все, гости и хозяева, уселись за одним столом. Начались тосты, еда и питие, потом, естественно, то самое, ради чего ездят к цыганам, — гитары, пение и пляски.

Пели и плясали, разумеется, не как в театре «Ромэн», но все же московская богема была в восторге. Она тоже пробовала подпевать и, то и дело рыча «чавелла», бросалась вслед за цыганками и цыганскими детьми трясти плечами. Цыгане щерились в улыбках и одобрительными возгласами подбадривали новичков, подвигая их на новые артистические подвиги. После каждой такой «вакхической» пляски, кланяясь гостям, обходили их с серебряным подносом, на который каждый ссыпáл все, что еще оставалось у него в загашнике. Устав плясать, гости снова потребовали тройку. Вновь послали за Мальвиной. Но Миша заупрямился и ни в какую не захотел снова запрягать свою древнюю красавицу, объясняя, что лошадь не человек, никаких советских праздников, включая международные, не признает, и что вообще ночью ей положено как скотине спать. «Сам ты скотина», — миролюбиво сказал Мише едва державшийся на ногах режиссер-документалист. Он не хотел никого обидеть, так просто сорвалось, от души, но Миша почему-то обиделся, заругался на своем цыганском языке. Никто ничего не понял, но все стали защищать и уговаривать Мишу не обращать внимания, хвалить Мальвину и предлагать деньги. Магический вид бумажек оказал, как и положено, свое положительное воздействие, и вскоре старой Мальвине снова пришлось исполнять роль лихой русской тройки. Московская братия, облепив сани, с гиканьем и воем покатила по заснеженным просторам цыганской слободы, сопровождаемая отчаянным лаем всех местных собак.

— Слушай, а почему у тебя нет колокольчиков-бубенчиков? — приставал к Мише режиссер-документалист. — У настоящей тройки должны быть колокольчики-бубенчики! А?.. Хочешь, приезжай ко мне в Москву, я тебе подарю отличные колокольчики-бубенчики! С Валдая! Для твоей Савраски, а?..

Миша презрительно не отвечал.

— Э-ге-гей! — закричала вскочившая в санях во весь свой немалый рост девица в модной, расшитой узорами дубленке. — И какой же русский не любит быстрой езды! Гони, Миша-а!

Миша стеганул Мальвину, та рванула, девица вскрикнула и вылетела из саней. Ее тут же окружили собаки…

После бурной ночи все полегли где придется. Огромная зала напоминала поле битвы, усеянное трупами убитых или, скорее, ранеными, ибо мертвые не храпят, не сопят, не бормочут и не встают по нужде.

— Мне скоро пора. Ты меня проводишь на вокзал? — прошептала Сергею на ухо Галина. Они, как и остальные, прикорнули на каком-то тюфячке, подложив под головы свои пальтишки, заодно и укрывшись ими.

— Погоди, какое сегодня число? — спросил он, ничего не понимая спросонья.

— Первое.

— Тогда с Новым годом, Галá!

— С Новым годом, Сережа.

— Ты что, уже уезжаешь? — переспросил он, все еще плохо соображая.

— Я же тебе сказала…

— Нет, но… погоди. Может, останешься?

— Не могу.

— Так… Всё! Собирайся, едем, — сказал он решительно.

— Куда?

— Ко мне.

Сердце Галины радостно забилось. Они наспех оделись и, ни с кем не простившись, побежали на станцию в скоро наступавших сумерках, стараясь обходить лужи: днем все уже таяло и шел дождь.

И снова электричка, метро, десять минут до подъезда, почти бегом, лестничный пролет, звяканье ключей, дом!..

В квартире был кавардак. Но они ни на что не обращали внимания. Сергей разложил диван, постелил простыни, они быстро приняли душ и легли в постель.

— Господи, как я тебя хочу, — услышала она его голос у самого уха.

Она закрыла глаза, и весь мир перестал для нее существовать.

Потом, когда все кончилось и они тихо лежали, слегка дотрагиваясь друг до друга, она спросила:

— А где твоя мама?

— В больнице.

— А что с ней?

— Шизофрения.

— Как?!

— Нас бросил отец, совсем маленьких, и у нее что-то с психикой.

Помолчали.

— Так ты не знаешь своего отца? Кто он был?

— Не знаю.

— Я тоже. Он сидел в тюрьме.

— За что?

— Я не знаю.

— Раньше все сидели.

— Почему ты так думаешь?

— А у тебя в роду священники были.

— Почему ты так думаешь?

— Фамилия такая…

— Какая?

— Священническая.

— Откуда ты знаешь?

— Это все знают.

— Нет, не думаю. Мой отец воевал. А потом сидел. Мне бабушка говорила.

— А твои родственники тебе не помогают?

— Нет… Я с ними не общаюсь.

Она взглянула на часы и жалобно проговорила:

— Сереженька, мне пора. Последний поезд уходит через час.

Боже, как не хотелось вставать, одеваться, ехать на вокзал, уговаривать проводника, прощаться.

Но они встали, оделись, поехали на вокзал, уговорили проводника, стали прощаться.

Почему-то она смотрела на него как в последний раз.

— Какие у тебя планы на лето? — спросил он.

Она хотела ответить: «Мои планы — ты». Но вместо этого пожала плечами и сказала:

— Не знаю. А у тебя?

— У меня… — он махнул рукой, — громадье.

— А я вписываюсь в твои планы? — спросила она, сморщив, как бы в усмешке, губы, чтобы скрыть подступавшие слезы и не показать своей критической зависимости от него.

— Ты у меня не в планах, а тут. — Он приложил руку к сердцу.

Она благодарно улыбнулась.

— Провожающие, выходите из вагона, — сказал проводник.

— Провожающий, выходите из вагона, а то я заплачу, — сказала она.

Они поцеловались. Потом он вышел и стоял на перроне, пока поезд не тронулся, а она смотрела на него из вагонного окна и махала рукой.

— Пиши мне, — жестикулировал он, и она, понимая его по жестам, губам и сердцем, в ответ согласно кивала.

Вот и все. Поезд тронулся. Наступил Новый, 1968 год.

После Нового года письма приходили редко. В январе два, в феврале одно, в марте она вдруг получила от него открытку из Сибири. География его свободных полетов ошеломляла.

Она написала ему большое отчаянное письмо, скрыв свою беременность, и в ответ получила такое же большое послание, но, Боже мой, его писал совсем другой человек! Письмо было таким ерническим и жестким (например, он обращался к ней почему-то на «вы»; «Ваше нервное письмо»), что и через много лет, перечитывая все его сохраненные письма и дойдя до этого странного и страшного, она, не удержавшись, разорвала его в клочки. Потом, правда, долго сидела и склеивала частички, пускай, все-таки память, а из песни слова не выкинешь.

«Может, он был пьян?» — спасительно думала она. Потому что в конце была человеческая приписка (другими чернилами, отчего она и сделала вывод о его неадекватности): «Не переживай, малыш, и не пиши мне больше, пожалуйста, таких ужасных писем, я ведь все прекрасно понимаю». О том, чтó он понимает, что делает в Сибири и как долго намерен там оставаться, не написал ни слова.

Между тем зачатому ими ребенку было уже одиннадцать недель (срок критический), и надо было срочно решать: жить ему или умереть. Решать пришлось ей, вернее той же Татьяне. Она заявила, что оставлять ребенка в ее ненадежном положении — сумасшествие, и буквально вытолкала ее в больницу. Там работал конвейер.

Гуманистический вопрос о правах неродившихся детей тогда еще не стоял.

Христианское же отношение к аборту, как убийству, будь оно громко заявлено полузадушенной к тому времени Церковью, вызвало бы глубочайшее изумление всего общества, если не бурю возмущения и даже агрессивный протест.

С легкой руки Владимира Ильича, положившего начало великой русской мясорубке не только живых, но и неродившихся душ и обеспечившего каждую женщину бесплатной медицинской услугой на детоубийство, аборты вошли в жизнь страны как некое естественное, само собой разумеющееся действо по расчленению младенцев, ненужных в данный момент ни отцу, ни матери, ни тем более государству. И чаще всего в жертву Молоху приносились те благословенные, «отверзающие ложесна» первенцы, которые издревле посвящались Богу. И вот уже почти столетие русскую землю заливает чистая, безгрешная кровь вифлеемских неродившихся чад, а сам новый Ирод продолжает лежать на главной площади бывшего Третьего Рима и принимать поклонение своих подданных.

Конечно, все эти мысли и в голову не могли прийти ни Татьяне, ни Галине, ни миллионам других женщин, ежегодно участвующих в этом невиданном жертвоприношении самому кровавому идолищу всех времен и народов. Но Бог поругаем не бывает, и неразумное население, продолжающее истреблять своих детей, само катится к своему демографическому концу, вымирая теперь уже по миллиону в год.

Галинин аборт прошел с большими осложнениями. В конце концов врачи ей сказали: если вы еще когда-нибудь забеременеете, считайте это чудом. Что ж, кого-то это заявление, возможно, и обрадовало бы: теперь можно безнаказанно грешить. Но Галина впала в тоску. Она плакала по ночам о своем загубленном мальчике (она знала, что это мальчик) и, выплакивая свое горе, а заодно вспоминая слова старой цыганки, решила оборвать эту принесшую ей такое страдание связь.

3

Наступила весна. Сергей молчал. Она старалась его забыть.

Но ничего не забывалось. Напротив, желание его увидеть, просто увидеть, усиливалось с каждым днем. Не выдержав, она уехала на майские праздники в Москву. Просто так. Просто чтобы походить по тем же улицам, по которым они ходили вдвоем, подышать тем же воздухом, увидеть тех же людей, окунуться во все то прошлое, на чем лежала его невидимая печать.

Она позвонила режиссеру-документалисту.

— Это Галина, из Ленинграда.

— А! Галá! — обрадовался он. — Привет! Как Питер? Стои́т? А Нева течет? Что? В обратную сторону? — Он захохотал. — Отлично! Слушай, ловко вы от нас тогда слиняли. Представляешь, просыпаемся — вас нет. Главное, выпивки никакой. Все пусто! То ли цыгане за ночь выдули, то ли сами. Мы — туда-сюда! Деревня, куда побежишь? Так эти дети природы нас потом до копейки выпотрошили! Каждую рюмку с боем, в смысле мани-мани, представляешь? — баритонил он в трубку, похохатывая. — А ты знаешь, что Серж отчудил? Нет? Ну приезжай…

— Спасибо, я, в общем, проездом…

— А… жаль. А то приходи. И Серега вечером обещал.

— Спасибо. — Она задохнулась. — Может быть… если успею… приду.

Она повесила трубку. «Боже мой, он здесь, рядом, в Москве! Идти или не идти? Получится, что я специально. Навязываюсь. Не пойду!»

Но ноги сами привели ее к Жениному дому.

«Зачем? Зачем? — колотилось сердце. — Что она ему скажет? Как он на нее посмотрит? Зачем»?

* * *

Она позвонила в дверь.

— А! Заходи! — сказал Женя. Он был в майке и в фартуке. — Молодец, что пришла. Поможешь мне салат настрогать. А я, это, мясо пока в духовке… Фирменное блюдо.

— Ждешь гостей? — спросила она.

— Ну!

— И что?.. Сергей обещал?

— Слушай, тут такое дело, только ты правильно пойми… — Он не договорил. Снова раздался звонок, и он пошел открывать.

Она бросилась к зеркалу.

Слава Богу, это еще был не он.

Вошли две хорошенькие длинноногие девицы, с ними невысокий рыжеватый господин лет тридцати пяти.

— Знакомьтесь: Валюша, Нинуша — студентки Щуки, — ворковал Женя. — А это ихний друг и наставник Петр Васильевич, или просто Петя. А это, можно сказать, знаменитая питерская Галá, любимая натурщица нашего непревзойденного гения Сержа.

— Что-что? — переспросила Галина, сощурившись. — Как вы сказали?

— А как я сказал? Я сказал, любимая женщина нашего многоуважаемого маэстро.

Но гостям было наплевать на такие тонкости. Они никого не знали: ни многоуважаемого маэстро, ни его любимую женщину-натурщицу. Без пяти минут актрисы, они были озабочены другим: кого из них двоих выберет на роль Настасьи Филипповны в их дипломном спектакле Петр Васильевич, их педагог и любовник.

А Петр Васильевич, в свою очередь, сам был озабочен той же проблемой. Больше подходила на роль его бывшая пассия Валентина, но если отдать роль ей, нынешняя дама сердца Ниночка пошлет его очень далеко, чего бы Петру Васильевичу совсем не хотелось.

Все трое были напряжены и по любому поводу начинали болезненно хохотать.

Мясо тушилось. В ожидании фирменного блюда пили вино и кофе и, конечно, сплетничали.

Это выглядело как обсуждение гастролей ленинградского БДТ. Театр находился в зените славы, за билетами поклонники стояли ночами: Доронину обожали, Лебедевым восхищались, по Смоктуновскому сходили с ума. И каждая (каждый) чего бы ни дал, чтобы войти в эту прославленную труппу. Нинуша и Валюша объявили о намерении показаться Товстоногову. Обсуждали все за и против, давали советы, строили предположения, рассказывали случаи из жизни — одним словом, жизнь бурлила, страсти кипели, все были при деле и счастливы.

Галина не участвовала в разговоре, она ждала его прихода, ей было почти дурно.

Но вот — снова звонок.

Он?!

Вошел высокий, худощавый мужчина лет сорока с лицом, напоминавшим Данте или умирающего Блока. Короткая стрижка, узкое лицо, длинный нос, печальные карие глаза и удивительно мягкие, красивые губы. Одет он был в потертый хорошо сшитый костюм-тройку.

— Борис Борисоглебский, — представил его Женя. — Поэт.

— Кто ж Борю не знает, — сказал Петя, развязно подходя к гостю и вальяжно здороваясь с ним за руку. — Борю каждая собака в Москве знает.

Не обращая внимания на «собаку», поэт встал у стенки, заложив руки за спину, и своими темными, бархатными глазами стал неподвижно смотреть на Галину.

— Офелия… — прошептал он едва слышно.

— Нет, Боря, — ласково поправил его Женя. — Это Галá из Ленинграда.

— Я хочу прочесть вам стихи, — сказал Боря тихо, обращаясь к Галине.

— Валяй, — разрешил Женя. — Только не длинные. А то давеча тоже объявил стихи, а пришлось выслушивать аж целую поэму.

Не дожидаясь дальнейших комментариев, Боря стал читать тихим, глухим голосом что-то, Галине показалось, очень хорошее. Она пыталась сосредоточиться, но мысли ее были заняты другим. До ее рассеянного сознания долетали лишь отдельные обрывки строф, не складывавшихся в смысл, но очень красивых и странных. Борис читал долго, глядя уже не на Галину, а куда-то сквозь нее, в одному ему известные глубокие выси и далекие дали, вероятно, туда, откуда и диктовались ему эти строфы… Наконец он кончил.

— Молодец, старик, — одобрил его Петя, — растешь.

Похвала режиссера никак не отразилась на лице Борисоглебского. Он снова молча и печально уставился на Галину.

— А где вас можно прочесть? — поинтересовалась одна актриса.

— Да, где вы печатаетесь, Боря? — решила не отстать от подруги в культурно-познавательном плане другая.

Он посмотрел на них сверху вниз так, словно они спросили несусветную чушь.

— Я нигде не печатаюсь. — И глаза его горделиво блеснули. — Меня будут печатать после моей смерти.

С этим уверенно-скорбным утверждением трудно было спорить. Но Женя примирительно заявил:

— Ты преувеличиваешь, старичок. Времена меняются. Хочешь, я снесу твои вирши в «Юность»? У меня там приличные кореша.

— Я вас видел сегодня во сне, — трагически прошептал Борис Галине. — Вы шли в горах с тремя белыми розами…

— Я никогда не была в горах, — сказала Галина.

— У вас божественный тембр. Умоляю, скажите что-нибудь еще.

— Отстань от нее, Боря, — сказал Женя. — Девушка занята.

— Кем? — меланхолично произнес поэт.

— Кем-кем? Какая тебе разница? Мной.

— Ты не соперник, — резонно возразил Боря. — Будьте моей музой, Офелия…

— Ты, конечно, Боря, национальное достояние, никто не спорит. Но посмотрите на его… мм… костюм, Галá. Ты что, хочешь испортить девушке жизнь?

— Я не пью, — почему-то быстро сказал Боря.

— Никогда не говори «никогда», старичок.

«Неужели он пьет? — подумала Галина. — Как жаль».

Она взглянула на него с сочувствием, почему-то как к собрату по несчастью.

Но тут снова прозвенел звонок.

Он!

Вошел он. Красивый, уверенный, с веселым, искрящимся взглядом, как всегда.

«А, — промелькнуло у нее в голове, — это у него вообще, безотносительно меня, такой взгляд. Это он всегда так смотрит, на всех».

Собрав все свое мужество, она, как ей казалось, спокойно и просто поздоровалась с ним:

— Здравствуй, Сережа.

— Здравствуйте, Галá, — ответил он ей на «вы», и от этого выканья ее белая кожа с крошечными точечками веснушек стала розовой.

Он не ожидал, но и не смутился.

Он был не один. Вслед за ним вошла молодая женщина ошеломляющей красоты. Высокая, крупная, белокожая, с вихревым потоком слегка вьющихся золото-рыжих волос, синими глазами и яркими губами. Она была настолько ослепительно хороша, что даже юные актриски перестали на мгновение решать свои театральные кроссворды, а Петя просто и откровенно пожирал ее глазами сверху донизу.

«Господи, — думала Галина, — откуда же он ее привез? Из Сибири?»

— Познакомьтесь, это Александра, Саша, моя жена, — представил он Галине свою живописную красавицу.

Этот второй удар в ее жизни внешне она перенесла гораздо тверже, чем первый, когда бабка резанула ей про отца, но по последствиям он оказался страшнее: эта рана так никогда и не зажила в ее сердце.

Саша, или, как он ее еще называл, Саския, щедро улыбалась, показывая свои великолепные зубы, и чувствовала себя королевой. Она садилась к нему на колени, обвивая его шею руками, и глаза его так же искрились радостью, он улыбался ей так же нежно, как когда-то Галине.

Эта мизансцена ей что-то сильно напоминала. «Ах да, ну, конечно, Рембрандт, автопортрет с Саскией».

У Сержа был период увлечения великим голландцем.

Внутренне она умоляла Женю, чтобы он не оставлял ее одну, и, словно почувствовав ее мольбу, он не отходил от нее, оказывая всяческие знаки внимания. Это ее немного спасало.

Что касается Борисоглебского, он исчез так же внезапно, как и появился, пригласив на прощанье все общество на творческий вечер молодых московских поэтов в Дом культуры имени вездесущего Ильича, где Боря выступал в качестве самого старого и заслуженного из молодых и почти мэтра. Но внимание всего общества принадлежало уже не поэту, но новой «музе» «гениального» живописца Сержа. И слова Борисоглебского потонули в восхищенно-завистливых (смотря по тому, кто смотрел) взглядах и репликах честной компании.

«Боже мой, — думала Галина, — как права была Таня. Только представить себе ее здесь, в присутствии этой Саскии, с животом!.. Вот стыд! Нет, нет, все правильно. Никаких больше любовей и никаких детей!»

Когда гости ушли, она сказала Жене:

— Я сегодня останусь у тебя. Не возражаешь?

Он ошеломленно не возражал.

— Давай поженимся, — сказал он ей утром.

— Ты с ума сошел, — ответила она.

— Почему? Ты мне очень нравишься… Сразу понравилась, еще зимой.

— Я не люблю тебя, — сказала Галина сухо и стала одеваться.

— Ну извини, — оскорбленно сказал он.

— Ты тоже. Не обижайся. Счастливо. — Она уже стояла у дверей.

— Может, тебя, это, проводить?

— Не надо, Женя. Пока.

Она захлопнула за собой дверь, постояла немного на лестничной площадке и стала медленно спускаться с десятого этажа.

Ах цыганка, цыганка, и откуда ты все это знала!..

4

Прошел почти год. От Сергея не было ни слуху ни духу. Нет, она не жила монашкой. Время от времени появлялись ухажеры, она никого не отталкивала, но никто из них не только не сумел занять место ее возлюбленного, но даже приблизиться или посягнуть на него. Она равнодушно позволяла кому-то из ухажеров иногда с собой спать, но это не было еще поводом для знакомства, как впоследствии кто-то из новых молодых авторов сформулировал стиль таких отношений. Сердце ее оледенело.

Неожиданно зимой она получила от него телеграмму. В ней было всего шесть слов: «Очень хочу тебя видеть. Приезжай. Сергей».

Слова поплыли у нее перед глазами. Она отложила телеграмму, походила по комнате, желая успокоиться, и снова впилась в эти немыслимо сказочные для нее строчки, словно пытаясь проникнуть в их иной, зашифрованный, потаенный и истинный смысл.

«Очень хочу тебя видеть» — снова и снова перечитывала она. «Он хочет! Зачем? Зачем?» — пытала она его или себя. «Приезжай», — звал Сергей. «Нет! Никогда! Никогда больше не приеду к нему!»

«Никогда!» — сказала она себе твердо. Но ноги сами понесли ее на Московский вокзал.

Она не понимала, почему это делает. Она ничего не ждала от этой встречи, ни на что не надеялась. Она ехала потому, что просто не могла не ехать. Как не может не вдыхать свежий воздух арестант, просидевший год в подземелье.

Сердце ее разжалось, снова она ощутила неслыханную свободу, ей стало необыкновенно легко, радостно, звонко, словно свалилась гора с плеч и в душе снова зазвонили колокола! Она действительно не чуяла под собой ног, когда ехала-летела в поезде, а потом в метро, как это бывало всегда-всегда, когда она мчалась к нему на свидание.

— Я тебя ждал, — сказал он, помогая ей раздеться, и, еще холодную, с улицы (был март), прижал к себе.

— Подожди, — отстранилась она. — Дай я привыкну. А то у меня голова кружится.

Они вошли в комнату. Здесь ничего не изменилось. По-прежнему стояли холсты, подрамник с незаконченным женским портретом (тонкое лицо, длинная шея, на голове гирлянда цветов, что-то вроде «Флоры», ей было не до ревности, все равно!), пахло лучшими в мире «духами» — масляными красками и всем остальным, чем пахнет у художников в мастерских.

— Что ты рисуешь? — спросила она рассеянно, глядя на разбросанные всюду листки.

— Театральный заказ. «Волки и овцы».

— Любишь Островского?

— Почему бы и нет?

— Ты один?

— Как видишь.

— А где мама… жена?

— Мама в больнице, — сказал он спокойно. — А жена, с твоего позволения, уехала обратно.

— Надолго?

— Думаю, навсегда.

— Понятно.

Она снова походила по комнате.

— Кто это? — спросила она, кивнув на недописанную «Флору», просто чтобы что-то спросить.

Он подошел к ней, взял за плечи и развернул к себе. И, глядя ей прямо в глаза своими темными сияющими глазами, сказал:

— Неужели ты до сих пор так ничего и не поняла?

— Что… я должна понять? — спросила она, и две крупные слезы выкатились из ее глаз.

— У, какие соленые… — сказал он, улыбаясь и слизывая языком ее слезы.

— Что я должна понять? — переспросила она упрямо.

— Что ты — моя женщина, — произнес он раздельно и ясно. — Что бы ни случилось, ты всегда должна это знать. Моя единственная. Моя любимая. Просто — моя. Теперь понятно? — сказал он, улыбаясь.

Она, уткнувшись ему в грудь, разрыдалась.

— Ну что ты, глупенькая?.. — Он усадил ее на колени и, осушая слезы поцелуями, утешал и гладил, как маленькую девочку, по голове. — Перестань… Я люблю тебя… И не обращай внимания на разных маленьких московских шлюшек… Поняла?

— А разве ты не можешь?..

— Что?

— Без них? — спросила она, стесняясь.

Он ничего не ответил. Потом сказал:

— Потерпи немного. Хорошо?..

— Ладно, — сказала она, глубоко вздыхая. — Потерплю. Сколько смогу.

И они мирно и дружески поцеловались.

— Выпьешь чаю?

— Да. Только сначала в ванну.

— Мой халат на вешалке.

Она вышла из ванной в его стареньком махровом халате, и он сразу обнял ее и повел в комнату, где уже расстелил для них постель.

— Чай потом, — сказал он.

Она глубоко вздохнула и закрыла глаза. И сразу же почувствовала то, что чувствовала всегда, оказываясь с ним рядом, — невероятный покой. Словно душа после многих мытарств очутилась наконец у себя дома, на своем месте…

Такой полноты счастья они еще не знали. Словно все, что испытывали они до этого дня, было только прелюдией, настройкой, подготовкой к слиянию их душ и тел, и они молча переживали только что произошедшее с ними чудо, иногда нежно и благодарно касаясь друг друга.

— Знаешь, — сказал он ей тихо, — я хочу уехать отсюда.

— Снова в Сибирь или на Дальний Восток? — безмятежно улыбалась она, рисуя пальцем на его плече какой-то замысловатый узор.

— Совсем уехать. Из страны.

Она приподнялась на локте и посмотрела ему в глаза.

— Ты шутишь?

— Нет, серьезно.

— Зачем?! — Она чувствовала, что снова летит в пропасть.

— Ну если это надо объяснять…

— Нет, не надо. Если тебе так нужно, поезжай, — сказала она, по-видимому, легко, но уже прощаясь навсегда с только что безмятежно мелькнувшим счастьем.

— Я знал, что ты меня поймешь.

— Но как же тебя выпустят? — еще цепляясь за неверную надежду, спросила она. — Это невозможно…

— Я сделаю фиктивный брак. С одной американкой.

Ее сердце снова сжалось в комочек, она застыла.

— Ну что ты, малыш! — Он пытался ее растормошить. — Что ты… Когда я как следует устроюсь там, я тебя вызову… Потерпи. — Он снова стал целовать ее похолодевшие плечи и руки.

— Нет, — сказала она устало. — Этого не будет никогда. Я не хочу ехать в Америку.

— Даже со мной?

— Я хочу спать, милый. Я очень устала.

Ночью она делала вид, что спит. Он не делал никакого вида. Он тихо и мирно спал. Иногда она смотрела на него, спящего, с грустной, прощальной лаской или просто лежала с закрытыми глазами, ни о чем не думая, легко, словно вбирала в себя и прижималась к его телу, касаясь губами того места на его теле, которое попадало в область ее губ.

Она заснула только под утро. А когда проснулась, он уже что-то рисовал.

— Не хотелось тебя будить. Ты так хорошо спала. — Он показал ей набросок, который только что сделал с нее, спящей. — Принести чай?

— Принеси.

Он молча пошел на кухню.

«Что же делать?» — думала она тоскливо и, конечно, не находила ответа.

Они выпили чай и снова легли в постель. На этот раз все было не так, как вчера. Она лежала с открытыми глазами и продолжала думать свою нескончаемую думу.

— Ты что, малыш, не хочешь? — спросил он.

Она не ответила. Потом, чтобы не обидеть его, сказала:

— Хочу. Конечно, хочу. — Она с нежностью стала тихонько целовать его лицо: глаза, брови, нос, губы, — словно прощаясь с ним навсегда, словно пытаясь запомнить его лицо, его тело, его запах на всю жизнь. И ее легкие, нежные ласки снова вызвали вчерашнюю бурю, и она не понимала, сколько же может продолжаться это вулканическое сотрясение и есть ли у него предел.

— Ты еще поживешь со мной? — спросил он, выразившись не совсем удачно, имея в виду, есть ли у нее еще свободное время, чтобы побыть подольше в Москве.

Но она вдруг оскорбилась: «Поживешь!.. Даже кошку или собаку берут на всю жизнь, а не „пожить“, а потом выбросить на помойку». И, посмотрев прямо в его темные глаза, сказала:

— Я бы хотела с тобой жить и умереть. А «пожить» — это из другой оперы.

— Как знаешь, — ответил он сухо, потому что тоже был горд.

Помолчали. И в этой молчаливой паузе вдруг выросло и встало между ними нечто маленькое, злое и враждебное им обоим, отчего сразу сделалось холодно и неуютно.

Это нехорошее облачко, появившееся невесть откуда, неожиданным и незваным недругом зависло над ними, и чем дольше оно висело, тем отчужденнее они становились друг другу.

— Когда ты уезжаешь? — спросила она.

— Не знаю, думаю, осенью.

— Значит, больше не увидимся?

— Это зависит от тебя.

— Если бы это зависело от меня, ты бы никуда не уезжал.

— Это упрек?

Она промолчала.

— Я тебе, кажется, уже писал, что не переношу упреков и никогда не позволю любимой женщине этой пошлости.

«Любимой женщине ты будешь позволять все», — подумала Галина и сказала:

— Ты меня проводишь? В последний раз…

— Когда ты уезжаешь, сегодня?

Она хотела уехать завтра, но в его «сегодня» ей послышалось его нетерпение поскорей от нее отделаться, и она сказала:

— Да.

Она ушла в ванную и, включив на всю мощь воду, громко, не опасаясь, что он услышит, рыдала, а потом долго приводила себя в порядок, чтобы он не заметил такой «пошлости», как ее слезы.

«Все к лучшему, — думала она в поезде. — Пусть уезжает. Иначе это никогда не кончится. Иначе не освободиться от него. Пусть едет в Америку, на Северный полюс, на край света. Пускай женится на американках, еврейках, негритянках». У нее, Галины, своя жизнь, своя судьба, свой суженый, как сказала цыганка, которая, снова и снова убеждалась Галина, была тысячу раз права!

5

Генерал КГБ Евдокимов Александр Степанович нервничал. На днях ему доложили, что его старший сын от первого брака Сергей Александрович Евдокимов готовится выехать из страны. Хотя формально («этот чертов сын») даже имел на это право («развели, понимаешь, либерализм!»), поскольку женился («дур-рак!») на какой-то иностранке («авантюристке!»). Этот факт мог быть использован врагами Евдокимова против него. А врагов было много. Враги были всегда. Они только меняли обличье.

Этот первый «преступный» брак («по молодости, по глупости!»), принесший ему столько неприятностей в жизни, ему великодушно простили. Он и не пытался впоследствии его скрывать, прекрасно понимая, что каждый человек, которым интересуется система, просвечивается со всех сторон, как на рентгене. «Преступность» заключалась в том, что его первая жена оказалась в войну под немцами. Этого было достаточно, чтобы испортить его начинающуюся карьеру, и Евдокимов предпочел не рисковать.

После развода жену арестовали, а обоих сыновей сдали в детдом. Правда, ненадолго. Через пару лет жену выпустили из лагеря по причине начавшейся у нее душевной болезни, и Александр Степанович через третьих лиц помог ей соединиться с детьми и даже выхлопотал для них комнатенку в Москве, что свидетельствовало все же о его мягком сердце и любви к брошенной семье.

Спустя некоторое время он вторично и очень удачно женился на дочери своего начальника, чернобровой и краснощекой хохлушке Оксане, которая родила ему последовательно двух дочерей: Веру и Любу.

Тесть стал гарантом как его продвижения по службе, так и всего их семейного счастья. Чины и награды, как и полагалось, следовали бесперебойно, а вместе с чинами и все, что им сопутствовало: квартира, дача, машина, спецраспределители. «Жизнь удалась», — усмехался Александр Степанович. Он охранял родину от врагов и считал эти блага заслуженными.

Жена, отличная хозяйка и мать, с ровным, веселым характером его не раздражала. Она никогда не лезла в его дела, не докучала глупыми вопросами и не пыталась проявлять самостоятельность или женскую власть. Она целиком и полностью подчинялась мужу; он это ценил. В семье ему было покойно; он отдыхал «в своей крепости» душой и телом. Дочери тоже вышли удачные; одна краше другой. Правда, обе были без ума от театра и собирались («дуры») в артистки, но этого, заявил он дочерям, пока он жив, не будет никогда.

Насколько вторая семья была во всех отношениях удачной, настолько первая представляла для Александра Степановича сплошную головную боль. К чести сказать, он и в дальнейшем не выпускал из виду свою хрупкую, болезненную Анну Капитоновну, кроме жизни в оккупации, имевшую еще одну непростительную вину перед советской властью — непролетарское происхождение. (Ее отец-нэпман держал в Москве несколько булочных-кондитерских и был в свое время органами заслуженно расстрелян за спрятанное на черный день золотишко.) И когда начались грандиозные застройки новых районов Москвы, Александр Степанович помог бывшей жене с детьми получить отдельную квартиру. Все это, разумеется, он делал втайне от Анны Капитоновны и тем более от Оксаны Григорьевны, благодаря надежным, структурным связям.

С Анной Капитоновной, Анечкой, он познакомился в маленьком белорусском городке, куда Анечкина мать после расстрела своего супруга-нэпмана вынуждена была бежать к родственникам. Жили тихо, помня о своей социальной чуждости. Мать Ани, в свою очередь, была дочерью мелкого царского чиновника, давно уже умершего, и прекрасно отдавала себе отчет в том, что по неписаным, но строго исполняемым советским законам они с дочерью вовсе не должны были бы жить и дышать. А уж если им это милостиво позволила советская власть, то, по крайней мере, дышать как можно реже, чтобы не отнимать воздуха у социально благонадежных граждан, у которых, кстати, также, кроме воздуха, мало что было.

Все же Аня сумела окончить семь классов. Учиться дальше она не могла, мать болела, надо было зарабатывать на жизнь. Ее взяли в столовую посудомойкой, где ей приходилось мыть не только горы грязных тарелок, но и огромные котлы и чаны, в которых варилась еда и мылась посуда. Она изнемогала. Бросить работу — нечего было и думать. Мать жалела Аню и каждый день плакала об ее тяжелой жизни, но что она, медленно тлеющая в чахотке, могла сделать?

Началась война. Немцы очень скоро заняли город. Выхода было два: умереть или идти в партизаны.

В партизаны они не пошли и стали готовиться к смерти. Время от времени немцы устраивали облавы; евреев расстреливали сразу, молодых и крепких славян угоняли в Германию на работу.

И хотя Анечка была по виду заморыш, они все равно боялись, что их разлучат и тогда уж они наверняка точно погибнут.

Так они прожили под немцами два года, питаясь иногда лебедой и картофельными очистками. Однажды в доме, где они ютились Христа ради у родственников, поселился немецкий чин, потребовавший, чтобы Аня убирала его комнаты и мыла полы. За это они получали кой-какие продукты. Никто не думал тогда, что это будет расценено вернувшейся советской властью как добровольное сотрудничество с немцами. Маленькая Аня и ее мама просто хотели жить. Между тем государство требовало от своих граждан другого: уменья умирать. На трудовом фронте, на поле боя, в тылу врага.

После освобождения от немцев в городе открылся временный военный госпиталь, и Аню взяли на кухню, но уже не посудомойкой, а раздатчицей пищи. Впервые за последние годы Аня сытно поела и немного поправилась. Она оставалась такой же худенькой и хрупкой, но щечки ее чуть округлились и порозовели, появились и робкие признаки пола.

Вскоре в госпитале появился молоденький, красивый лейтенант. У него были прострелены обе руки, и сострадательная Аня частенько его кормила. Лейтенанту очень понравилась черноволосая хрупкая девушка с глазами газели и крошечной темной родинкой на щеке. Завязался невинный роман. После выздоровления лейтенанта они расписались. Теперь мать Ани могла спокойно умирать — у ее дочери был муж и защитник. Через три дня после регистрации брака лейтенант вернулся на фронт, а через девять месяцев у них родился сынок Сережа.

После войны Саша Евдокимов вернулся к семье. Мать Ани к тому времени умерла, Аня с маленьким сыном на руках дожидалась мужа. Их встреча, как и все послевоенные победные встречи, была душераздирающе счастливой. Второй их сын родился в начале сорок шестого.

Неожиданно Саше Евдокимову предложили вступить в партию и перейти на работу в органы. Анкета у него была почти безупречна. Безупречность ее нарушали разве что четыре Георгиевских креста, полученные его отцом в Первую мировую войну, но распропагандированный товарищами из центра георгиевский кавалер, прапорщик Степан Евдокимов, вовремя повернул свой штык на буржуев. Дезертировав с фронта, он все же сумел правильно потом погибнуть, перейдя на сторону революционной Красной армии, и Саша получил путевку в новую жизнь как сын героя Гражданской войны, застреленного белогвардейцами.

Александр Евдокимов вполне сознавал доверие, оказанное ему советской властью, и готов был служить ей верой и правдой, не щадя, как и на войне, своей молодой жизни. Но существовало одно «но» — сотрудничество его жены с немцами. Он не стал доказывать явную абсурдность этого обвинения, товарищам из органов было виднее. И хотя мытье полов не вполне вписывалось в категорию добровольной помощи немцам, однако по доносу соседей на Анечку было заведено уголовное дело. Да и как же иначе? Ведь добровольных помощников у Гитлера в общей сложности было до семисот тысяч человек советских граждан (в составе одной только армии Паулюса под Сталинградом их оказалось около пятидесяти двух тысяч!). А всего на службе у немцев, включая полицейские, охранные и боевые части, находилось по разным подсчетам от полутора до двух миллионов человек. Эту огромную массу «пособников и предателей» нужно было после окончания войны органам переварить, рассортировать и каждому наложить соответствующее вине наказание.

Саша Евдокимов покаялся за свою легкомысленную жену, и порадовавшиеся за него товарищи предложили ему развестись. Не нужно думать, что Саше это было легко. Он любил свою милую, кроткую Анюту, любил малышей, но… родина снова позвала его, Сашу Евдокимова, на защиту. А для этого ей, родине, была нужна его чистая биография, потому что только чистым советским людям могла быть доверена эта великая миссия — очищать страну от явных и скрытых, видимых и невидимых и даже потенциальных врагов. И он сказал ей:

— Аня, я тебя люблю. И я никогда вас не брошу. Буду помогать вам всю жизнь, клянусь! Но, пойми, я вступаю в партию и перехожу на важную секретную работу, а ты жила под немцами, понимаешь? Мы должны развестись.

Она с кротостью и смирением приняла это жестокое решение своего любимого Саши, ни словом не упрекнула, понимая современную правду его слов. Она только стала немножко странной. Странность перешла в болезнь, но нет худа без добра: это помогло ей потом досрочно освободиться из лагеря. А когда Саша Евдокимов пошел в гору, он перевел их в Москву, к себе поближе, чтобы заочно, но близко, недреманным оком наблюдать, как растут его сыновья.

Они (безотцовщина!) не знали и не чувствовали этого слежения. Тем отраднее было Александру Степановичу невидимо помогать им, когда требовалась помощь, и он всегда незримо появлялся и спасал ситуацию. Так через своих людей он помог сыну остаться в Строгановском училище, откуда его хотели изгнать за антисоветское поведение, или когда Сергею нужно было получить белый билет, так как разумно полагал, что из него никогда не получится хороший солдат. Вот ведь не стал же он освобождать Бориса. Впрочем, Борис звезд с неба не хватал и особых хлопот у отца с ним не было.

И вот теперь, стоя у окна в своем великолепном кабинете, Александр Степанович нервничал еще и оттого, что должен был впервые встретиться со своим первенцем лицом к лицу. Первенцу же и в страшном сне не могло присниться, кто его вызывает на допрос.

— Проходите, Сергей Александрович, садитесь, — ему доставляло удовольствие называть сына по отчеству.

«На кого же он больше похож? — думал генерал, вглядываясь в красивые, выразительные черты сына. — На мать? Пожалуй. А вот лоб и подбородок — мои».

— Кýрите? — спросил он и бросил на стол пачку дорогих импортных сигарет.

— У меня свои, — усмехнулся Сергей, доставая трехкопеечный отечественный «Дымок».

«Вот и когда улыбается, тоже… что-то неуловимое мое», — продолжал разглядывать сына Евдокимов.

Оба закурили.

— Значит, хотите уехать, Сергей Александрович? — взял быка за рога Евдокимов.

— Хочу, — искренне ответил Сергей, ясными глазами взглянув на Александра Степановича.

— Как же так, государство вас учило, заботилось…

Сергей пожал плечами.

— Сердцу не прикажешь, — лукаво улыбнулся он.

— Бросьте, Евдокимов. Вы, кстати, заметили, мы с вами однофамильцы? — попробовал пошутить генерал.

— Уже нет, — скромно возразил Сергей. — Теперь у меня фамилия жены, американской подданной.

— Ах вот как! — вспыхнул генерал. — Решили, значит, все поменять — и родину, и фамилию?

— Решил.

— Так… Ну а мать не жалко бросать? Как, отец-мать отпускают?

— У-у… — Глаза у Сергея сузились и стали походить на кошачьи. — Что же это мы с вами, Александр Степанович, в кошки-мышки играем? Вы же все про меня знаете. Отца у меня нет. — Он прямо посмотрел в глаза Евдокимова.

Генерал вздрогнул. «Знает или не знает? Неужели знает?»

— Мать больна…

— Вот именно! — зацепился Евдокимов. — Оставляете больную мать на произвол судьбы!

— У меня есть брат, и вы прекрасно знаете, он через месяц демобилизуется.

Генерал сник.

— Значит, ничего и никого не жаль оставлять, — констатировал он.

— Нет, одного человека жаль, — снова улыбнулся Сергей.

— Кто же это? — встрепенулся Александр Степанович.

— Так я вам и скажу, — дразнил генерала Сергей.

— Галá из Ленинграда, — усмехнулся тот, догадавшись.

— Вы что, следите за мной?! — рассвирепел вдруг Сергей.

«Конечно! А ты как думал? Мальчишка! Щенок! Сопляк!» — гневно сопел про себя генерал, но, сдержавшись, сказал:

— Следить не следим, а на выставках иногда бываем. Очень выразительная девушка.

— Вы, собственно, зачем меня вызвали? — сухо спросил Сергей. — Запретить мне выехать вы не можете…

— Не можем. К сожалению.

— Тогда… «какого черта вы меня мурыжите?» — продолжил про себя Сергей.

— Побеседовать хотел. Может, одумаешься…

— Мы с вами уже на «ты»?

«Дурак, дурак, — думал Александр Степанович. — Пропадешь!» А вслух:

— За учителем вашим едете, Эрнстом Неизвестным… Далась вам эта заграница… медом намазана… Бросаете Родину… ради сраных долларов! Нет, — с чувством вдруг произнес генерал, — прежняя эмиграция — не чета вам! Да чтоб только одним глазком на родину поглядеть, воздух ее нюхнуть — в лагеря шли, на смерть! А вы!.. — Он презрительно скривился не договорив.

— Александр Степанович, если вы такой патриот, отчего же вы заграничные курите, а я, такой-сякой предатель родины и прохвост, московский «Дымок» смолю?

«Оттого, что у такого дурака денег никогда нет и не будет!» А вслух:

— Я вообще не курю, — и загасил сигарету. — А «Мальборо» — так, для гостей.

— Значит, и гости ваши такие же дерьмовые патриоты, как вы. — И наклонившись, глядя прямо в лицо генералу, сказал: — Дай вам волю — вы первые на Запад рванете. «Мальборо» — это только начало. А там — мерседес, виллы, Канарские острова… Знаю я вас, чекистов! — И он рассмеялся.

— Что?! — побагровел Евдокимов. — Вон! Вон отсюда! Сейчас же! Негодяй! Паршивец! Вон! Трофимов! — заорал он. — Вышвырни этого гаденыша вон!

— Всего доброго, — вежливо сказал Сергей.

Трофимов уже заламывал ему руки.

— Без членовредительства, Трофимов! — выдохнул генерал. — Пусть убирается ко всем чертям! Скатертью дорога!

Оставшись один, генерал еще долго не мог отдышаться. Потом достал валидол, положил под язык, лег на диван и погрузился в мрачные думы.

Домой он пришел не в духе.

Оксана Григорьевна, за двадцать лет совместной жизни научившаяся понимать настроение мужа по одному лишь хлопанью входных дверей, знала: сегодня с домашними проблемами лучше к нему не подходить. Но вопрос не требовал отлагательств.

— Шурик, — сказала она с волнением. — Верочка приходила со своим. Они… они собираются расписаться!

«Началось!..» — подумал Евдокимов и недовольно спросил:

— С кем это?

— Да с Васькой же!.. С Таганки… — плаксивым голосом сказала Оксана, зная нелюбовь супруга к непослушливому, вольномысленному театру.

— С этим… антисоветчиком?!

— Ему уже заслуженного дают, — вступилась Оксана Григорьевна за потенциального зятя. — И в газетах хвалят!

— Скажи Верке: через мой труп! — рявкнул Евдокимов, но он уже больше не был способен на громы и молнии, весь запас их он израсходовал на своего любимого первенца, сына Анны Капитоновны, его первой, шизофренической жены.

6

Галина училась на пятом курсе, пора было задуматься о дальнейшей судьбе.

Уехать по распределению из Ленинграда она уже не могла, настолько приросла к этому гибельно-роскошному городу. Остаться же, не имея прописки, можно было в двух случаях: выйти замуж или поступить в аспирантуру.

Выходить замуж ей не хотелось, да, честно говоря, и не за кого. Все силы она бросила на учебу. Ей удалось на отлично защитить диплом и остаться в аспирантуре.

Домой за все эти годы она не ездила ни разу, отделываясь несколькими открытками в год: жива, здорова, учусь хорошо, все в порядке, Галина. В ответных письмах мать также была немногословна, хорошо понимая, что дочери неинтересна их нищая, жалкая жизнь и бесконечная, беспричинная ругань.

Галина сообщила матери о поступлении в аспирантуру, но приехать навестить родных отказалась.

В сентябре появился в Ленинграде Женя. Он приехал на новеньких жигулях по делам. А может, и не по делам, а просто, чтобы повидаться с Галиной, кто знает: вдруг на этот раз ему больше повезет? Он нашел ее в университете и пригласил пообедать в ресторане Дома актеров на Невском.

Он шел рядом, невольно любуясь Галиной. Она не то чтобы сильно изменилась или особенно похорошела, в ней появилась женская уверенная стать. Она была все так же худа и стройна, белокурые волосы так же свободно лежали на плечах или собирались на затылке в пучок, ее чистое от косметики лицо (почему-то она так и не захотела его рисовать, как не стала, впрочем, и курить) казалось особенно благородным и милым.

Они сидели за столиком, ели бифштекс, запивая красным вином. Женя рассказывал ей (довольно интересно) о своих поездках на Север и Дальний Восток, где они снимали фильм о военных моряках, потом перешел на московские театрально-киношные сплетни; ей было скучно.

Потом он спросил о ее дипломной работе.

— Протопоп Аввакум, — коротко ответила она.

— Это что-то, помнится, из древности? — не понял он.

— Не совсем. Семнадцатый век.

— Что это ты ударилась в такую дремучесть? Тебе бы больше Ахматова — Цветаева и прочие серебряные леди…

— Извини.

— Да нет, я просто… Прости, но ты чертовски похорошела, — не удержался Женя и положил свою руку на ее маленький кулачок.

— Ты преувеличиваешь, — спокойно сказала она, высвобождая руку.

«Кажется, зря приехал», — подумал Женя и между прочим сказал:

— Да, кстати, Сергея мы проводили.

— Когда? — удивляясь своему спокойствию, спросила Галина.

— Да вот, пару месяцев как. В июле.

Помолчав, она делано равнодушно спросила:

— И что же у него за американская жена?

— Да дура! — простосердечно ответил Женя.

Галина рассмеялась.

— Что же это у него всё дуры да дуры?

— Должно быть, потому, что сам дурак. — Это было сказано с подтекстом, в том смысле, что только дурак мог бросить такую замечательную девушку, как Галина, которая только глазом моргни — и он тут же готов, руку и сердце в придачу к московской однокомнатной квартире и новеньким жигулям.

Галина думала о том же. Она попыталась представить себе Женину лысоватую голову на одной подушке с собой, и ей почему-то стало нехорошо. Да нет, лучше уж одной.

— Да, тут еще… он просил передать письмо, — честно исполняя дружеский долг, сказал наконец Женя.

— Письмо?.. — Она вдруг заволновалась.

Он протянул конверт. Она взяла, но не стала тут же, при нем, вскрывать. Это ее, личное, интимное дело, и читать его она будет без свидетелей, одна.

Оставшись наконец одна, она разорвала в нетерпении маленький помятый конверт, на котором его крупным, с пляшущими буквами, почерком было выведено только одно ее имя: «Галине». В конверте был листок с его новым американским адресом и маленькая приписка: «Если захочешь, напиши. Сергей».

Она заплакала. «Что же это такое! По какому праву он мучает меня? Для чего ему писать? Чтобы по первому его звонку мчаться теперь уже на другой конец земного шара? Так не пустят меня, даже если б и бросилась, и помчалась, и он это прекрасно знает!..» И долго потом она ходила по комнате, а слезы все лились и лились из глаз, и, достав его любительскую фотографию, она еще полночи разговаривала с ним и причитала распухшими от слез губами, обещая ему больше никогда-никогда его не видеть, не слышать, не знать, забыть, забыть! Забыть!..

7

Летом Галина в первый раз решила съездить отдохнуть в Крым.

Она написала письмо Татьяне (которая к тому времени уже успела выйти замуж, родить сына, развестись, оставить ребенка на молодых еще родителей и укатить на Север в поисках нового счастья) и предложила поехать вместе. Татьяна быстро откликнулась, приехала в Ленинград, и здесь они уже вдвоем сели в плацкартный вагон до Симферополя. По дороге решали, куда дальше: в Ялту, к Чехову, или в Коктебель, к Волошину. Бросили жребий. Выпал Коктебель.

Но в Коктебеле устроиться не удалось. Август, самый сезон, все забито. Им посоветовали поискать жилье в Феодосии (в получасе езды от Коктебеля), и они сразу нашли комнату в старом районе города, на Карантине, возле древних руин Генуэзской крепости и новых руин разоренных православных храмов.

Семья, их приютившая, была смешанной. Он — неказистый, лет тридцати пяти татарин, она — русская, много старше его, как говорится — со следами былой красоты, и их маленькая дочка, огромными голубыми глазами и льняными кудряшками похожая на мать.

В те годы ни о каких национальных конфликтах и речи быть не могло (хотя все знали, например, что армяне, грузины и азербайджанцы, мягко говоря, недолюбливают друг друга, но это был повод скорее для анекдотов, чем для беспокойства). Все жили смирно под крепкой властью компартии, объявившей дружбу между народами на вечные времена и каравшей повинных, невзирая на этническую принадлежность. В этой круговой ответственности перед суровым мечом советского правосудия все этносы, населявшие Советский Союз, были равны. А раз равны, то и дружественны.

Татарин был из семьи выселенцев, изгнанных товарищем Сталиным в связи с поголовным почти переметыванием крымских татар на сторону немцев из Крыма в Казахстан. Трудолюбие и нелюбовь к питию выгодно отличала его от местных русских мужчин.

Жена его, как выяснилось, уже была раньше замужем и имела от первого брака двух женатых сыновей и даже внуков.

Намаявшись с пьющим мужем и сойдясь с татарином, она «на старости лет», в сорок три года, забеременела и хотела сделать аборт, но татарин ей это «русское» безобразие не позволил, и теперь они оба не могли нарадоваться на свое голубоглазое чудо.

Платить за это нежданно-негаданное счастье ей пришлось утратой безрелигиозности. Татарин был, естественно, мусульманин, и хотя в городе на те времена было всего две православные церкви (кладбищенская и главный собор), а мечети ни одной, он все же требовал неукоснительного соблюдения мусульманских обычаев, читал Коран и заставлял жену с дочкой молиться дома Аллаху.

Эти требования нового мужа были необременительны, и она легко поддалась послушанию; под крепкой рукой мужа она чувствовала себя уверенно и спокойно.

Татьяна, наблюдая это «безобразное рабство», за глаза возмущалась, Галина иронически пожимала плечами. Современной эмансипированной женщине нужно много хлебнуть горя и зла, чтобы понять смысл, прочность и правильность религиозного, основательного брака. Эту чашу девушки еще едва пригубили и судили о жизни с высоты своих двадцати пяти лет строго и безапелляционно.

Прогуливаясь однажды по набережной, они заметили молодого художника, писавшего морской пейзаж.

Любопытствующие девушки остановились поглазеть.

— А что, в этом городе с легкой руки Айвазовского все художники пишут исключительно морские пейзажи? — небрежно бросила Татьяна, как бы и не конкретно обращаясь к молодому человеку, а так, в пространство, вообще.

— Почему… — засмущался художник. — Не только… — И в подтверждение своих слов продемонстрировал девушкам два прелестных этюда — феодосийский дворик и розы в саду.

Галине этюды понравились. Она даже поинтересовалась, нельзя ли у него что-нибудь приобрести на память. Но художник еще больше засмущался и сказал, что он вообще-то всего лишь любитель и ничего не продает, но если ей так понравились его этюды, он с удовольствием подарит ей любой.

Мало-помалу разговорились и познакомились. Художника звали Алексеем, он был местным, и так понравившийся Галине «Феодосийский дворик» был его собственным домом, где он с рождения проживал вместе со своей мамой, бабушкой и младшей сестрой. Самому художнику на вид было лет двадцать; Галина и Татьяна разговаривали с ним, снисходя к его возрасту, как многоопытные матроны.

Беседа закончилась приглашением девушек в гости. Но в назначенный день Татьяна не смогла (у нее уже намечался ожидаемый курортный роман), и оставшаяся не у дел Галина пошла одна. Она быстро нашла по адресу указанный домик за высоким каменным белым забором и позвонила в дверь.

Ей открыл Алексей.

— Здравствуйте, Галя. — На нем были джинсы и белая рубашка, которая очень шла к его загорелому лицу, светлым волосам и серо-голубым глазам.

«Какой милый», — подумала Галина и сказала:

— Здравствуйте, Алеша. Я одна, Татьяна просила ее извинить.

Он был великодушен и охотно ее извинил.

Она вошла во двор и сразу же очутилась в дивном, райском уголке: дворик был усажен розами и какими-то еще, неизвестными ей, яркими, южными цветами. Все это радостно цвело и благоухало, создавая праздничное пиршество для глаз и души. Разросшийся беседкой виноградник со свисавшими черными и желто-зелеными гроздьями давал тень и прохладу. Два маленьких белых домика, один побольше, другой совсем крошечный, в полторы комнатки, стояли перпендикулярно друг другу, образуя естественный забор с соседним участком. В цветнике стояли какие-то фантастические фигурки птиц и зверей: Алексей резал по дереву.

— Как здесь у вас красиво! — не удержалась она.

— Да, — сказал он. — Я очень люблю наш дом. И наш город. И наше море. — Потом добавил: — Мама на работе, пойдемте, я познакомлю вас с бабушкой и сестрой.

Они вошли в дом, что побольше. К их приходу готовились. На столе стояли вино, фрукты, домашние пироги, накрытые чистым полотенцем.

— Это Вера напекла, моя сестра, — сказал Алексей.

Светленькая, голубоглазая девочка лет двенадцати, похожая на брата, метнула на Галю быстрый, смущенный взгляд и сразу исчезла.

В комнату вошла сухонькая старушка, вся чистенькая, уютная, бело-седая, с таким радостно-светлым взором ярко-голубых глаз, что Галина невольно ахнула. Если в таком возрасте бабушка сохранила это небесное голубое сияние, то какой же она была в молодости? И словно ответом на ее немой вопрос, перед ее глазами вырос большой портрет, висевший на стене, написанный маслом уверенной, мастерской рукой художника.

— Это… кто? Вы?.. — изумилась Галина.

Старушка молча улыбалась.

— Бабушкин первый муж был художник, — пояснил Алексей. — Здесь нашей бабуле двадцать один год.

— Двадцать два, — поправила бабушка с лукавой улыбкой. — Знаете, — обратилась она доверительно к Галине, — никогда не преуменьшала свой возраст. А вы, деточка…

— Мне скоро двадцать пять, — почему-то произнесла Галина и покраснела.

Алексей тоже почему-то покраснел.

Бабушка продолжала безмятежно улыбаться.

— Познакомь же нас, Алешенька.

— Знакомьтесь. Это Галина из Ленинграда. Филолог, — прибавил он.

— Ну а меня зовут Тамара Константиновна. Мы приехали с мужем из Петербурга сюда в девятнадцатом. Там уже был страшный голод. Но то, что мы пережили здесь, в Крыму, после прихода большевиков, не поддается описанию. Людей ели.

— Как же вы выжили? — медленно спросила Галина. Хотя хотела спросить другое: «Как же вы сумели сохранить свою безмятежно-радостную синеву?»

— Бог помог, деточка, — просто сказала Тамара Константиновна. — От голода спаслись, а от расстрела не уберег Господь. Мужа моего расстреляли в двадцатом как заложника. Они это тогда практиковали. Чуть что, брали всех подряд, кто им под руку попадался. Может, слыхали про такого, Бела Куна? Полютовал он в Крыму…

— У нас улица такая есть в Ленинграде. Бела Куна, — сказала Галина. — Я думала, он в Венгрии жил…

— Может, он в Венгрии и жил, да палачествовал-то в России. Ой! — спохватилась бабушка. — Что же это я гостью так встречаю! Верочка! — кликнула она внучку. — Давай собирать на стол. А вы садитесь, милая барышня, — обратилась она к Галине, — отдыхайте.

За обедом пили домашнее, бабушкино вино, кушали бабушкин борщ, фаршированные перцы, какие-то немыслимо вкусные овощные закрутки и салаты, которые бабушка без конца подкладывала Галине (сама она ела мало), и Галина, которая никогда так не питалась, скоро почувствовала себя удавом, проглотившим кролика.

Между тем бабушка рассказывала интересные вещи. Подумать только, она была близко знакома с Ниной Николаевной Грин и с Марией Степановной Волошиной — легендарными женами знаменитых мужей. Писатели, не очень жаловавшие друг друга, умерли в один год. А их женам досталась трудная судьба — сохранить для потомков наследие своих мужей, что в годы советской власти было равносильно подвигу.

— Дом держался, конечно, исключительно на Марии Степановне, — рассказывала бабушка. — Особенно после смерти его матери. Они называли ее Пра… Тоже, знаете ли, большая оригиналка была. Вызывает как-то сына к себе, а ему только что исполнилось восемнадцать лет, и говорит: «Вот, Макс, тебе уже восемнадцать, можешь жениться. Я, конечно, этого не хочу, но ты можешь. Так что изволь с сегодняшнего дня сам пришивать себе пуговицы!» И что вы думаете? С тех пор стал пришивать, Мария Степановна говорила, отлично пришивал, лучше нее! — Бабушка тихонько залилась серебристым смехом. — А вообще-то он был как ребенок. Он бы и не выжил без Марии Степановны. Она ему фактически заменила мать. Когда та умирала, то благодарила Марию Степановну со слезами: «Спасибо за то, что ты так любишь моего Макса». Она не то что любила его, боготворила! Да скажи ей Масенька, как она его называла: «Маруся, умри!» — она ни секунды не сомневалась бы. А ведь ее многие не любили. Из гостей. Особенно дамы. Злые языки говорили: «Был бы в Коктебеле рай, если б не было Марии Степановны».

— Почему? — спросила Галина.

— Ну, дамы, вероятно, потому, что Максимилиан Александрович всем им предпочел Марию Степановну. Вы же знаете, все поэтессы, например, терпеть не могут Наталью Николаевну, уж, казалось бы, двести лет прошло, можно бы, кажется, и смириться… так нет. Тоже ревность своего рода… А у Марии Степановны язычок был острый, всем всегда правду в лицо лепила. Характер дерзкий, мальчишеский, темперамент пламенный, в огне горела, в воде тонула, от всех тифов умирала… Из семьи раскольников. Это все сказывается, конечно… Да ведь и какие дамы приезжали! Снобки. Вот вам маленькая сценка. Семнадцатилетняя Марина Ивановна с некоторым ужасом: «Вы любите Чехова?! — И этак презрительно махнув ручкой: — Фи!» А Мария Степановна: «Я не хочу с вами разговаривать!» — И хлопает изо всех сил дверью. Кому ж понравится?.. А Анна Андреевна, никогда не приезжавшая в Коктебель, называла Марию Степановну не иначе как «эта акушерка». Очень уж Анна Андреевна была строга к женам поэтов, — безмятежно улыбалась бабушка. — А Максимилиан Александрович говорил жене: «Ты моя радость. Мне никого, кроме тебя, не нужно, любовниц у меня могло быть сколько угодно».

— А Грины?.. — спросила Галина.

— А Грины… Они приехали в Феодосию в двадцать третьем, голод и террор уже почти прекратился, в прежних, разумеется, масштабах. Поселились недалеко от нас, на Галерейной. Нина Николаевна была очень хорошенькой и намного его моложе, Александр Степанович ее обожал. Они всегда появлялись вместе: он — длинный, худой, в глубоких морщинах, почти старик, какой-то мрачный, она рядом с ним — розовенькая и веселенькая, как птичка… И, знаете, он ведь выпивал. Очень. Бедная!.. Но она все принимала, никогда никаких сцен, упреков, она была настоящая жена художника, друг… Они ни с кем не дружили. Кажется, они были всем друг для друга и жили в каком-то своем, особом мире, никто им был не нужен. Ее мать жила с ними, очень общительная, интеллигентная женщина и превосходно готовила. Очень тактичная, умница. Жили они страшно бедно, в конце двадцатых его совсем перестали печатать, он заболел. Она перевезла его в Старый Крым, где он через полгода, кажется, и умер от рака. Хотя лечили его от туберкулеза…

— И как же она потом?

— Потом она сошлась с доктором, который лечил Александра Степановича, они жили в гражданском браке. Но они были совсем разные… перед войной доктор их бросил, они с матерью остались без средств. Мать заболела душевной болезнью. А тут война, оккупация… Нина Николаевна хорошо знала немецкий, ей предложили работу редактора, немцы пытались издавать какой-то свой бюллетень. Что ей оставалось делать? Надо было как-то выживать, лечить и кормить мать… После войны советская власть сочла это преступлением, Нина Николаевна отсидела десять лет и после освобождения снова стала хлопотать о домике-музее Грина. В конце концов ей это удалось.

— Она еще жива? — спросила Галина.

— Нет, деточка. Не так давно умерла. А Мария Степановна все еще воюет.

У Галины округлились глаза.

— И с ней можно познакомиться?

— Вот уж не знаю, как вам повезет. Народ ведь валом теперь валит. А Марии Степановне уже за восемьдесят. Возраст, знаете ли… Поди, детка, — обратилась она к Вере, — поставь разогревать обед, мама уже должна прийти.

Верочка повиновалась.

Вскоре появилась и мама Алексея, еще молодая, хрупкая, такая же светленькая и милая, как и ее дети, с добрыми усталыми глазами и детской трогательной улыбкой.

Алексей представил гостью.

Мама, поздоровавшись, с дружелюбным любопытством посмотрела на Галину и села за стол.

— Меня зовут Софья Дмитриевна, — сказала она.

— Красивое имя, — сказала Галина.

Верочка подала матери обед.

— Отец Сонечки, Дмитрий Леонардович Устрялов, до революции служил на Черноморском флоте под командованием Колчака, а впоследствии, когда Колчак сделался Верховным правителем России…

— Мама… — выразительно посмотрев на мать, прервала ее Софья Дмитриевна.

— Ну что ж теперь… — виновато улыбнулась Тамара Константиновна. — Из песни слова не выкинешь…

— А где же вы с ним познакомились? — спросила Галина, не замечая предупредительного намека Софьи Дмитриевны на излишнюю с посторонним человеком откровенность бабушки.

— Что, деточка?.. Да здесь же, в Крыму… — И она невинно взглянула на дочь, словно говоря: «Ну и что же ты всегда так беспокоишься? И ничего такого особенного я не сказала. А если что и сказала, так эта славная девочка совсем не похожа на стукачку, и не надо нагонять страх». — Кого только сюда не заносило, Галиночка… — снова безмятежно улыбнулась бабушка. — Перед концом всего… Да… И на обломках самовластья мы попытались наладить новую жизнь. И даже родили Сонечку… Но, увы, налаживанию эта жизнь никак не поддавалась…

Почувствовав неуместность своего любопытства, Галина перестала расспрашивать, но бабушка все же завершила свой рассказ:

— Меня не тронули, оттого что мы не захотели зарегистрировать наш брак, вернее, опасались… И совершенно, как выяснилось, справедливо. Больше я уже не пыталась устраивать свою жизнь… Моей жизнью стала Сонечка. А потом вот они. — И бабушка с умилением посмотрела на внуков.

Софья Дмитриевна была не так разговорчива, как бабушка. Она молча ела разогретый Верочкой обед, ласково поглядывая на всех сидящих за столом, и глаза ее светились тихой и грустной нежностью, словно говорили: «Я вас всех очень люблю, и тебя, милая, незнакомая девочка, я тоже готова любить, потому что как же иначе жить?»

Потом все вместе пили чай. Бабушка завела древний патефон, и они слушали удивительные голоса старых исполнителей, столь непохожие на современных эстрадных артистов, как непохожа была вся их жизнь на нашу.

Галине хотелось плакать. Впервые в жизни ей было хорошо в семье, в этом теплом, милом, уютном доме, и она невольно вспоминала своих мать и бабку и не могла понять: отчего же они без конца ссорились и ругались, что делили? Что это, дурной характер или тяжелая жизнь доводили их до такой взаимной крайности? Но ведь жизнь Тамары Константиновны тоже, по всему, была не из легких…

Они вышли во двор. Южный вечер, похожий на ночь, обдал их теплым и таким сладким воздухом, что захотелось побольше набрать его в грудь. Без устали ритмично кричали цикады. Огромные лампады звезд висели совсем низко.

— Посидим? — спросила Галина, кивнув на скамейку.

— Посидим, — эхом отозвался Алексей.

— Господи, как хорошо! — невольно воскликнула она, прислушиваясь к шуму прибоя, доносившемуся с близкой набережной. — Ты, наверное, уже привык к этой красоте…

— Нет… то есть привыкнуть к этому нельзя… Я ее всегда чувствую…

Они сидели по разные стороны на деревянной резной скамейке и молча смотрели в небо, думая каждый о своем.

— Твоя работа? — спросила Галина, имея в виду резьбу по дереву.

Алексей кивнул.

— А где твой отец? — снова спросила его Галина.

— Он был летчик, разбился на самолете.

— Ты его помнишь?

— Нет…

— Но ведь тебе уже было, наверное, лет восемь… Твоей сестре ведь двенадцать?

— У нее другой отец… Он… с нами не живет.

Помолчали.

— Вот в этом домике моя мастерская. Хотите посмотреть?

— Хочу, — сказала Галина. — Только перестань, пожалуйста, говорить мне «вы», хорошо?

Алексей ничего не ответил. Он открыл дверь своего крошечного домика и включил свет.

Самый родной и волнующий из всех запахов на свете — запах красок — обрушился на нее, сбивая с ног памятью мелькнувшего и утраченного навсегда счастья. Все здесь напоминало ей прежнее, любимое, без чего жизнь утратила для нее всю свою силу и радость.

Она ходила от картины к картине молча, не вглядываясь и не оценивая изображаемое, только жадно вдыхая запах красок и стараясь унять дрожь, которая вдруг откуда-то изнутри стала выстукивать мелкой дробью от сердца до кончиков пальцев, заливая румянцем лицо. Она боялась произнести слово, чтобы в звуках ее голоса он не услышал постукивания ее зубов. Эта внутренняя ее дрожь передалась и ему. В маленьком пространстве комнаты они то и дело сталкивались, задевая друг друга то плечом, то рукой, пока взаимная лихорадка не сблизила и не соединила их губы.

«Господи, что же я делаю? — пронеслось у нее в голове. — Ведь это ребенок! И какая чудесная бабушка… и мама… Надо бежать!..»

Но уже было поздно рассуждать, оценивать и тем более бежать.

Вихрь его первого юношеского любовного жара и ее ностальгически чувственная жадность закружили им головы, и, как затаившийся в темноте разбойник, внезапно набросилась на них страсть и мгновенно смяла обоих.

Галина вернулась домой за полночь.

— Я уж думала, ты останешься у него ночевать! — язвительно набросилась на нее Татьяна.

Галина улыбалась не отвечая.

— У нас роман с юным греком?

— Почему греком? — рассмеялась Галина.

— Ну, феодосийцем, кафцем, неважно. Два художника для одной биографии, по-моему, это слишком, — резюмировала она. — Чай будешь?

— Спасибо, нет.

— Ну хоть расскажи, чем тебя угощали?

Галина, не раздеваясь, легла на кровать.

— Домашним вином. Домашними пирогами. Домашними фаршированными перцами, — с удовольствием перечисляла она.

— С ума сойти! С тобой, что ли, сходить? Или теперь меня уже не приглашают?

— Теперь уже нет.

— Третий лишний?

— Вот-вот.

— Ты что, серьезно с этим мальчиком?

— Почему бы и нет? Он очень милый…

— Ну смотри, не влюбись.

Галина, улыбаясь, пожала плечами.

— Ой, слушай! — перевела разговор Татьяна. — У меня тут такой джигит! — Она зажмурилась. — Умопомрачительный! Хочешь, расскажу? — И она стала красочно описывать свидание с джигитом.

Галина ее не слушала. Она думала о том, что завтра снова встретится со своим милым Алешей, который, кажется, совсем от нее без ума.

На следующий день он пришел с тремя белыми розами из их сада. И все оставшиеся дни ее отпуска они расставались лишь на несколько коротких ночных часов. Хотя мама и бабушка, конечно, о многом догадывались, но ей хотелось выдержать тон и соблюсти приличия, не демонстрируя открыто связь с Алексеем, которая в этом случае (кто знает?) могла быть воспринята с неудовольствием его родными.

Обычно они встречались утром на Карантине и отправлялись в пешее путешествие по феодосийским окрестностям. Они шли на запад, загород, к мысу Святого Ильи, к одиноко белевшему маяку и там часами сидели на бурых холмах, покрытых желтой иссохшей травой, фиолетовой лавандой и разлапистыми колючками с голубыми, похожими на васильки цветками.

Оба любили смотреть на море и подолгу молчать.

Иногда он вел ее через перевал невысоких гор, окружавших старинный, когда-то греческий, город (Феодосия — дар Богов) в Двуякорную бухту. Поднявшись вверх через полосы насаженного низкорослого соснового леса, пройдя сквозь заросли терновника и кизила, напившись студеной ключевой воды, они спускались на дикий каменистый пляж, где было очень трудно заходить в воду, зато там они были совершенно одни. За целый день если кто и попадался, то один-два человека.

А от Двуякорной бухты рукой подать до маленького военного (закрытого для обывателей) поселения Орджоникидзе, откуда открывался великолепный вид на могучий, коварный и величественный Карадаг — старый потухший вулкан.

Они гуляли по круглым разноуровневым холмам и оврагам, пересекаемым полосами низкорослых насаждений или голых троп, и открывавшийся с высоты перевала вид казался им марсианским.

Марсианские пейзажи она видела у Волошина, завороженного странной, диковатой красотой Восточного Крыма. Эти же пейзажи, еще более дикие и фантастические, рисовал и Алексей.

В Коктебель они ездили на автобусе. Впервые она увидела дом поэта еще не утонувшим, как впоследствии, в разросшихся вокруг него бездарных строениях новых санаториев и частных домов. Еще можно было бродить по не перегороженному берегу и представлять, как жили, чувствовали и что видели вокруг себя его прежние обитатели. (Марию Степановну им не удалось застать, она уехала на лечение в Киев.) Зато подымались на пологую гору к могиле Волошина, и еще Алексей показывал ей поразительной схожести каменный профиль поэта на последнем у моря утесе старого Карадага.

Татьяна, очень скоро разочаровавшаяся в джигите, деликатно не просилась в попутчицы и целыми днями в расслабленности валялась на пляже, время от времени лениво отмахиваясь от очередных нагловатых кавказцев и не менее назойливых русских.

Незадолго до ее отъезда они отправились на несколько дней с палаткой в горы. В те годы вездесущие толпы туристов еще свободно истаптывали древние каменные бока Карадага вдоль и поперек. Плескались в Голубой, Изумрудной и Лягушачьей бухтах, взбирались на Чертов палец, искали знаменитые коктебельские полудрагоценные камешки. Старый великан терпеливо сносил молодые игрища, но шутить не любил, и не раз зазевавшихся, незадачливых туристов ждал печальный конец; не все возвращались с Карадага.

Алексей знал Карадаг. Они поставили палатку у источника в Лягушачьей бухте и провели эти последние дни их совместной жизни, как влюбленные на необитаемом острове, — в раю.

Но этот неожиданный для Галины райский роман уже начинал ее тяготить. Конечно, он не мог ей не нравиться, но, Боже мой, каким он еще был младенцем по сравнению с ней, с ее горьким опытом взрослой женщины! Невольно она чувствовала себя старшей сестрой и даже матерью этого хорошего мальчика и, понимая всю бесперспективность их отношений, с облегчением думала о предстоящем отъезде. Но понимала она и другое: расставание с ней принесет ему страдание и боль, он уже привязался к ней с той доверчивой, искренней полнотой чувств, которая возникает с первой близостью у очень молодых и чистых людей.

В последний вечер, провожая ее до татарского домика, он подарил ей кольцо с большим коктебельским серо-голубым агатом.

— Вчера я сказал маме и бабушке, что мы поженимся, — произнес он.

— Ты с ума сошел! — невольно воскликнула Галина, но, увидев его растерянно-беспомощное лицо, улыбнулась: — Ты бы сначала у меня спросил, миленький…

— Я думал… — начал Алеша. — Я думал, раз ты со мной… раз мы…

— Алеша, — мягко сказала Галина и взяла его за руку. — Ты очень, очень хороший… и ты мне очень нравишься, но… как ты себе это представляешь?

— Мы поженимся, ты переведешься на заочное, и мы будем здесь жить все вместе. Ты же сама говорила, что хотела бы здесь жить…

— Нет, — покачала головой Галина, — это невозможно.

— Почему?

— Невозможно, — повторила Галина. — Давай больше не будем об этом.

— У тебя… кто-то есть? — спросил он ее после паузы, мучительно краснея.

— Нет, — сказала Галина. — Дело не в этом… Нет, милый, у меня никого нет, но… И потом, ну, подумай, я старше тебя на целых пять лет!

— На три, — сказал Алеша. — Разве это имеет значение?

— По-моему, да. Огромное. Ты еще не понимаешь…

— Значит, ты уедешь сейчас, и всё?.. А как же я? — спросил он тихо.

— Я приеду, — солгала она. — На следующий год. И буду приезжать, пока тебе не надоем и ты меня не бросишь, — закончила она с бодрой улыбкой.

Вид у него был убитый.

— Алеша, — тихо сказала Галина. — Ну хочешь, я останусь сегодня у тебя? Хочешь?..

На следующий день он провожал ее на поезд.

— Везет же вам, девушка, — сказала Татьяна, весело поглядывая на Алексея, несшего их сумки. — Хоть бы в меня какой-нибудь морячок влюбился, а то… — Она не договорила. — Эхма, жизнь малиновая, как говаривала одна симпатичная дамочка!

Они уже стояли на перроне. Вокруг сновали громкоголосые, перегруженные вещами и ящиками-корзинами с фруктами отъезжающие. Народ орал и толкался, кто-то под гитару пел, кто-то кого-то искал, кто-то плакал. Татьяна вежливо отошла в сторонку.

— Можно, я к тебе приеду в Ленинград? — спросил он, заранее зная ее ответ.

— Нет, нет, что ты? Зачем? — испуганно проговорила Галина. И добавила: — Я же в общежитии живу, там и ночевать негде… Ты уж немного потерпи, — сказала она, страдальчески морща лоб, вспоминая, как сама пыталась терпеть и что из этого вышло.

Поезд тронулся.

Алексей не шел за поездом, не улыбался и не махал руками изо всех сил, как остальные провожающие. Он стоял на перроне, не двигаясь и не глядя в сторону удаляющегося вагона, в котором уезжала от него Галина. Навсегда.

8

Жизнь ее вошла в привычную колею. Лекции, библиотека, занятия. Все было хорошо, она почти не вспоминала Алексея. Прошел месяц, ей вдруг показалось, что она беременна. Она сходила в женскую консультацию, ее подозрения подтвердились. Врачи ли ошиблись, чудо ли произошло, но Галина действительно оказалась на втором месяце. Ее спросили, будет ли она оставлять ребенка, и ошеломленная Галина ответила: конечно, да.

Она ответила так, не подумав, по первому движению сердца, но, и подумав, она еще больше утвердилась в своем желании иметь дитя. Больше она не хотела рисковать. Кто знает, сможет ли она забеременеть еще? Да и разве это имеет значение, кто отец? Есть он или нет? Это будет ее ребенок, только ее! Родное существо, которое разобьет ее одиночество.

Жизнь ее переменилась. Она еще больше замкнулась в себе, словно отгородилась невидимой стеной от окружающих, и целиком сосредоточилась на новой, растущей в ней жизни. Об ее тайне никто не знал.

В мечтаниях о сыне (не допускала и мысли, что это может быть девочка) она невольно соединила свою прошлую беременность с настоящей и, радостно вынашивая дитя, как бы исправляла свою прежнюю, казалось непоправимую, ошибку. Тот загубленный ею, нерожденный мальчик должен был воплотиться теперь в этом новом, мечтательно взлелеянном ею ребенке, и отцом этого ребенка мог быть только один человек на свете — Сергей.

Так она хотела, так она чувствовала, так, наконец, уверовала.

Алексей здесь был ни при чем.

Она уже почти забыла о нем, как вдруг пришло письмо из Феодосии.

«Милая Галина, — писала бабушка, — не удивляйтесь моему письму. Я бы не посмела Вас беспокоить, если бы не бедственное состояние моего внука, которое приводит нас в несвойственное нам отчаяние.

Увы, после Вашего отъезда Алексей заболел. Насколько я понимаю, это болезнь душевная (не стану описывать Вам ее проявления, они ужасны), и связана она с любовью к Вам.

Милая девочка, я не знаю, что у вас произошло (Алексей молчит как рыба), ведь он сказал нам, что вы решили пожениться, и, поверьте, с нашей стороны это не вызвало никаких возражений. Напротив. Несмотря на молодость Алексея и, мягко говоря, неопределенность его положения во всех смыслах, мы были бы рады принять Вас в нашу семью как дочь.

Я прожила долгую жизнь и знаю, детка, как опасно становиться поперек большой любви. А то, что Алеша любит Вас безгранично, у меня нет никаких сомнений. Скажу Вам по секрету: он никогда и ни в кого еще не влюблялся (уж у нас с ним нет никаких тайн) и вы первая девушка, которую он пригласил в наш дом.

Умоляю Вас, если Вы любите нашего Алешу, приезжайте. Вы видели, мы живем скромно, но это ведь не препятствие, не правда ли? Бог поможет, и все устроится наилучшим образом. Только бы были между вами любовь и согласие. А мы все, Софья Дмитриевна, Верочка и я, любим Вас и скучаем.

Крепко обнимаю Вас, деточка, и надеюсь — до скорой встречи.

Ваша бабушка Тамара Константиновна».

Это бесхитростное, прямое, дружеское письмо, продиктованное любовью, обожгло Галину. Она ни минуты не сомневалась в своем решении расстаться с Алексеем и все же соблазнительно погружалась в мечтания о возможности тихой, простой жизни в райском домике у самого синего моря среди роскошных роз, красивых картин и милых ее сердцу людей. Она представила себе восторг всей семьи при известии об ее будущем ребенке и не удержалась от радостной улыбки. Да, наверное, она могла бы быть счастлива… Но счастья не выходило (не ложилась карта), она не знала, почему… «муж мальчик, муж слуга, из жениных пажей» — кто-то умело подсовывал ей цитату, да, но и не только.

Разве могла она теперь покинуть Ленинград, этот ставший для нее бесценным, самый изящный, стройный и гармоничный город на свете с его молочными, белыми ночами, золотыми шпилями и безукоризненно стройными проспектами? Что ж из того, что он разрушался? Он и в умирании своем сохранял свое имперское достоинство, величие и красоту. А разве могла она обойтись без громады публичных библиотек, без любимых профессоров, без театра?.. Нет, райский уголок не получался. Он наскучил бы ей через несколько недель. Она уже вкусила сладкий плод от древа познания, и теперь ее путь был только один — вперед!

«Дорогая, уважаемая Тамара Константиновна, — писала Галина. — Ваше письмо заставило меня снова пережить мечты о близком, но невозможном для меня счастье. Встретившись с вами, я впервые почувствовала, что такое настоящая семья, где любить и заботиться друг о друге так же просто и естественно, как дышать. Я плакала от умиления, что такие отношения еще возможны, и конечно же мечтала бы о таком чуде и для себя.

Дорогая Тамара Константиновна, Вашего Алешу нельзя не любить, но, я думаю, Вы поймете меня, моя любовь к нему больше сестринская, как к младшему брату, или даже материнская… согласитесь, что это совсем не то чувство, которое должно быть между мужем и женой. Ведь я старше Алеши и, что тут таить, опытнее. Я уже многое пережила, многое испытала, и мне совестно портить жизнь такому чистому и хорошему мальчику (а он для меня мальчик).

Кроме того, моя научная работа связана с жизнью в большом городе — в Ленинграде. Вряд ли я смогу от нее отказаться. Я уже отравлена (называйте это как хотите: эмансипацией, свободой, творчеством) и никогда уже не смогу жить патриархальной жизнью, исполняя роль только жены и матери, как бы ни требовала и ни стремилась к этому моя душа.

Алеша еще так молод, он скоро забудет меня, Вы знаете, время лечит, и еще встретит свою настоящую любовь, чего я ему от души желаю.

Умоляю, не сердитесь и не держите на меня зла.

Я вас всех очень люблю и очень вам благодарна. И никогда вас не забуду.

Ваша Галина».

Отправив это письмо, Галина поставила жирную точку на всей этой романтической истории и начала жить заново.

Получила она письмо и от своей подруги. Татьяна писала, что после кратковременного романа с джигитом у нее образовалась внематочная беременность и теперь она готовилась к операции. «Слава Богу, что хоть успела родить, — подумала Галина и потрогала свой живот: — Ты как там, малыш? Все в порядке?» Малыш молчал, он был еще слишком мал, чтобы общаться с мамой.

В положенный срок Галина родила здорового мальчика (три сто) без осложнений.

Положение матери-одиночки ее не смущало, и отсутствие встречающего папаши с букетом цветов она перенесла спокойно.

Ее встречала все та же Татьяна, примчавшаяся по такому случаю из Мурманска, где преподавала в местном пединституте русскую, а заодно и зарубежную (по недостатку кадров) литературу. В подарок она привезла новенькую коляску, а также кучу всякого детского барахла, которое не успел сносить ее собственный сын.

Нашлись и другие добросердечные барышни из общежития, приготовившие для Галины с малышом все необходимые вещи на первый случай.

Галина была тронута, всех благодарила, но быстро выпроводила из комнаты и рассматривать младенца особо никому не позволила. Другое дело — Татьяна, та — своя да и сама — мамаша (хоть и кукушка, ее сын все еще находился у родителей), могла посоветовать, если что. Татьяна советовать любила. Она нашла, что младенец отличный и вылитый Алексей, а Галина — дура в том смысле, что отшила бабушку.

— С ним как хочешь, а ребенка могла бы каждый год отправлять в Крым! — такое было ее резюме.

Галина не спорила, дело сделано, чего уж, поздно.

Через пару дней Татьяна улетела просвещать поморских студенток, и Галина осталась совсем одна со своим новорожденным сокровищем.

По всему ее чувствованию выходило, что у ребенка два отца. Один — настоящий, реальный, другой — надуманный, фантастический, и оба — виртуальные. Она назвала мальчика Алексеем и в память о реальном отце, и потому, что ей просто нравилось это имя, а отчество записала «Сергеевич», потому как считала, что по справедливости (и судьбе) это должен был быть его ребенок.

Мальчик рос неспокойным, Галина почти не спала. Днем — кормления, магазин, поликлиника, пеленки. Уставала страшно. Матери не сразу написала о рождении сына. Но, получив от нее ответ с робкой просьбой: «Приезжайте с внучком, а то я к вам приеду, подмогну», — сухо ответила: «Сама справлюсь». Это «подмогну» испортило все дело. Видеть рядом с собой грубую («неинтеллигентную»), безграмотную мать, от которой давно отвыкла, — это уж слишком!

Боясь отупеть в этих бесконечных, изматывающих хлопотах по поддержанию физической жизни (на другое не оставалось ни времени, ни сил), она попробовала отдать Алексея в ясли. Но через два дня он заболел воспалением легких, и насмерть перепуганная Галина легла с ним в больницу. Больше таких экспериментов она не делала и после выздоровления сына взяла академический отпуск.

Из-за пережитых волнений у Галины пропало молоко. Ослабленный Алеша питался кефиром и детскими смесями. Здоровья они не прибавляли, усталость накапливалась, бывали и срывы, когда от переутомления нервы ее не выдерживали и она бессмысленно кричала на орущего младенца и малодушно жалела, что вообще произвела его на свет, в чем потом конечно же не раз каялась.

Ах, знала бы бабушка Тамара Константиновна о бедственной жизни своего правнука и несостоявшейся невестки — примчалась бы сама в этот холодный северный город и увезла бы их обоих в тепло, к солнышку, к морю, в благословенную крымскую благодать, на радость и счастье всей семье и прежде всего Алеше! Но она ничего не знала. Да и кто бы мог ей сказать? Татьяна? У нее не было таких полномочий. Каждый мучился в одиночку.

Самый тяжелый год, как казалось Галине, прошел. Уже резались вовсю зубки, уже крепко стоял и пробовал ходить на своих ножках ее мальчик и во весь рот улыбался, когда Галина заходила в комнату, и лепетал: «Ма-ма», отчего у Галины сразу начинало что-то сладко таять внутри. Но и второй год не стал легче. Ей все-таки пришлось отдать сына в ясли — не было выхода. Днем она сидела в библиотеке, но мысли ее были далеко, с Алешей, он по-прежнему часто болел. Стипендии не хватало. По ночам она мыла коридоры и лестницу в общежитии. Дорого ей давалось ее «я сама», но приходилось терпеть.

9

Галине было двадцать восемь лет, Алеше — два, когда она познакомилась с Юрой.

Она готовилась к сдаче кандидатского минимума по марксистско-ленинской философии. Этот ненужный никому, кроме партработников, предмет почему-то сдавали все студенты и аспиранты. Обложившись учебниками по марксизму-ленинизму, она сидела за столом в библиотеке и конспектировала не вмещающиеся в голове талмуды. На соседа, искоса на нее поглядывавшего, не обращала никакого внимания, торопилась до пяти вечера по диагонали перечитать кучу этой занудной макулатуры.

Взглянув на часы, она стала складывать книжки, вслед за ней деловито засобирался и сосед.

В гардеробе он ловко перехватил и галантно подал ей пальто и, помогая ей одеться, представился:

— Меня зовут Юра. А вас?

— Галина, — ответила она сухо, не глядя на него и не желая продолжать разговор.

— Вы позволите вас проводить?

Галина внимательно посмотрела в его серые улыбчивые глаза. Лицо было простодушное, доброе и, пожалуй, симпатичное, несмотря на чуть вздернутый нос и растрепанную шевелюру.

— Я должна зайти в ясли за сыном, а потом домой, в общежитие, — сказала она четко, чтобы у человека не было никаких иллюзий.

Похоже, это его не смутило. Он только уточнил на всякий случай:

— А муж?..

— Я не замужем, — перебила его Галина. — Мы расстались.

Вот теперь все было ясно. Юра повеселел.

— В таком случае вы позволите вместе с вами зайти за вашим сыном в ясли и проводить вас обоих домой в общежитие? — спросил он, нарочито подчеркивая, что усвоил все обстоятельства ее жизни и со всеми согласен.

— Нет, — сказала она. — Не нужно.

— Но… — начал он.

Но Галина уже оделась.

— Всего доброго, — сказала она и пошла к выходу.

— Подождите! — Он ринулся вслед за ней, застегивая на ходу куртку. — Подождите, — догнал он ее у выхода, открывая перед ней дверь. — Вы завтра придете?

— Не знаю, — сказала она. — Если ничего не случится. До свиданья.

— Я буду вас ждать! — крикнул вдогонку ей Юра, но она уже ушла не оборачиваясь.

На следующий день Юра с утра дежурил в библиотеке. Она не приходила. И на третий день тоже. Юра заволновался. Вдруг его осенило. Он вернулся в библиотечный зал, где выдавали учебники по марксизму-ленинизму и где они сидели рядом два дня назад, и подошел к дежурной библиотекарше.

— Мне нужно найти одного человека… он, то есть она, девушка, брала у вас позавчера книги по диамату… Вы не посмотрите ее карточку?

— Чью? — спросила молодая очкастая библиотекарша.

— Девушки, — покорно произнес Юра.

— Фамилия? — Очки смотрели строго и, казалось, недоброжелательно.

— Галина! — выпалил Юра и осекся.

— А фамилия? — еще раз ядовито спросила очкастая.

Он повернулся и вышел из зала, называя себя идиотом за то, что не спросил у нее фамилии и теперь все пропало.

На четвертый день она появилась. Осунувшаяся, бледная, с синими кругами под глазами.

— Вы заболели? — бросился к ней Юра у самых дверей, внизу, при входе.

— Нет, — ответила она. — Сын.

— Слава Богу! — облегченно вздохнул Юра. И на недоуменно вскинутые брови поспешно объяснил: — Да нет, что вы, я не в том смысле, что сын, я… просто испугался… что больше вас не увижу, вот. Понимаете?

Галина поняла.

— А сколько ему лет? — спросил Юра.

— Третий год.

— Уже большой!

— Да, уже большой, — устало подтвердила она.

— А как его зовут? — интересовался Юра.

— Алеша.

— Прекрасное имя. Алексей. — И про себя почему-то добавил: «Юрьевич». — Это, наверное, в честь отца? — догадался он.

— Н-нет… — медленно произнесла Галина. — Хотя… — Она пожала плечами, но не стала уточнять, а он расспрашивать.

— Знаете что, — вдруг предложил он, — давайте я вас увезу к себе, напою чаем с медом, укутаю и уложу в постель, и вы немного поспите, а?

Галина вдруг беспомощно на него посмотрела, и теплая волна благодарности залила ей грудь. Да, пожалуй, это было бы лучше всего, это как раз то, чего ей так не хватало. Выспаться. Отдохнуть.

Но она упрямо тряхнула головой, словно сбрасывая наваждение.

— Нет, — сказала она, отводя этот соблазн, — у меня скоро экзамен, не могу.

— У меня тоже, — сказал Юра улыбаясь.

— Вы учитесь в аспирантуре?

— Ага, — почему-то радостно улыбался Юра. — Я физик.

«Это хорошо», — подумала Галина и впервые тоже улыбнулась.

— А я лирик.

— Вот и отлично. Физики и лирики! Главные люди на планете! А вы любите театр?

— Это звучит почти как у Белинского, — усмехнулась Галина. — Конечно, люблю.

— Тогда я вас приглашаю в БДТ! — торжественно произнес он.

— В БДТ достать билет невозможно, юноша, — сказала она строго.

— А у меня связи! — весело воскликнул Юра. — Хотите в воскресенье на «Историю лошади»?

Это был знаменитый спектакль Товстоногова по толстовскому «Холстомеру» с великим Лебедевым в главной роли. Глаза ее загорелись.

— Конечно, хочу. Если Алеша будет здоров и если мне удастся кого-нибудь уговорить с ним посидеть, — прибавила она.

— Отлично! — снова воскликнул Юра. Похоже, это было его любимое словечко. — Значит, в воскресенье, без четверти семь, запомните?

— Ну, конечно.

— Подождите, еще минутку… Вы сейчас куда, опять к классикам марксизма?

— Разумеется.

— И мне туда же, — сказал он деловито. — Обожаю Маркса — Энгельса, это у меня с детства, вместо сказок, няня Арина Родионовна покойная до того любила жизнь замечательных вождей пересказывать…

— Нет, Юра, — сказала она твердо, — не ходите за мной, вы будете мне мешать.

— Хорошо, — сказал он покорно. — Послушайте! — вдруг спохватился он. — А вдруг вы не придете? Где вас искать?

— В общежитии на Мытнинской, комната сто пятнадцатая.

— А фамилия? — вспомнил Юра библиотекаршу.

— Преображенская, — сказала Галина. — Счастливо!

— Счастливо, — повторил Юра, глядя, как она проходит контроль и поднимается по широкой лестнице на второй этаж.

Так они познакомились.

Теперь Юра стал заходить к ней в общежитие часто, почти каждый вечер. Подружился с Алешей, легко оставался с ним, когда Галине нужно было куда-нибудь уходить по делам или учебе. Исправно приносил мальчику яблоки, конфеты, игрушки. Ходил с ним гулять. Но на саму Галину не посягал. Это ее удивляло.

«Чего ты ждешь? — писала ей Татьяна, вышедшая вторично замуж за морского офицера, на этот раз, кажется, удачно, поскольку забрала наконец сына от родителей к себе. — Выходи за него замуж!»

«Как я могу за него выйти, если он не делает мне предложения?» — спрашивала Галина.

Татьяна удивлялась ее тупости.

«Так сделай ему сама! — учила она в письме. — Они же все дураки, счастья своего не понимают, им надо помочь. После еще спасибо скажут. Ты думаешь, мне мой Сашка сделал предложение? Дудки! Самой пришлось взять инициативу. „Саша, — говорю, — а давай поженимся?“ До сих пор от счастья опомниться не может. Представляешь? Посадит меня на диван, сам станет передо мной на колени, смотрит влюбленными глазами и говорит: „И откуда ты такая взялась, королева?“ Вот это, понимаю, любовь! Так что дерзай, чадо, не упускай шанс. Нас-то, дур, мно-ого, а их не очень, приличных — так и вообще днем с огнем. На свадьбу позови, все втроем прикатим. Семьями будем дружить, в Сочи в отпуск летать. Ух, Галка, заживем!.. Чао-какао. Твоя Танька».

Однажды они сидели все вечером за столом. Юра держал Алексея на коленях и кормил кашей.

— Хорошо смотритесь, — сказала Галина.

— Отлично! — подтвердил Юра. — Ну, давай, малыш. Это за маму… Это за папу…

— Ты заметил, он уже называет тебя папой.

— Так что ж… — уклончиво ответил Юра.

— Тебя это не смущает?

— А почему это должно нас смущать, да, Алексей? — Он умудрился затолкать ему еще одну ложку в рот.

— Пусть он ест сам, — сказала Галина, — уже большой. — И после паузы: — Ребенок привыкнет, потом будет травма.

— Почему травма? И очень хорошо, что привыкнет. — Он насторожился, как бы еще не понимая, к чему она клонит.

— Ну, тогда, — она глубоко вздохнула, — нам надо пожениться.

Наступила мертвая тишина, только Алеша позвякивал ложкой по пустой тарелке.

Юра спустил Алешу с коленей.

— Я полный дурак, — сказал он. — Я боялся тебе об этом сказать сам. Я боялся, вдруг ты откажешь…

Он подошел и неловко обнял Галину. Она облегченно уткнулась ему в грудь. «Вот и суженый, — думала она. — Вот и хорошо. Вот и правильно. Как же я измучилась! Устала. И как же это хорошо, когда можно вот так уткнуться носом в теплую грудь и большие мужские руки ласково погладят тебя по голове, а ночью обнимут тебя всю, и тебе будет тепло и уютно, и легко, и все будет легко, потому что ты больше не одна».

Она заплакала. И они долго стояли так, обнявшись. И маленький Алеша стоял между ними и тоже обнимал их ноги.

Так у Алеши появился третий папа.

Юра.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Русский остаток предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я