Пусть душа потрудится

Людмила Анисарова, 2023

В книгу вошли рассказы, написанные в разные годы (1998 – 2021). Их объединяет желание автора видеть мир более совершенным и счастливым. И ещё – уверенность в том, что каждому человеку нужно успеть найти свою дорогу к Храму.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пусть душа потрудится предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Одиночество

Светлой памяти моей мамы —

Валентины Максимовны Крючиной.

Долгие всё гудки-то. Никто не подходит. И вчера так, и позавчера. А завтра-послезавтра, смотришь, и ответят. А я им что? Да ничего. Трубку положу. Не станешь же объяснять, что этот номер нашим был… Лет, наверное, двадцать. Да какие двадцать! Толи уж нет пятнадцать. А он начал сразу добиваться, как только в квартиру въехали. Да года три ждали. Так что все тридцать, считай. Ну правильно… Иринке тридцать пять… А сюда приехали, ей было год и восемь месяцев, я как раз на работу пошла. Тридцать три года в этой квартире живём.

Дата-то какая — тридцать три. Возраст Христа… Вот я думаю… Почему-то все всегда произносят это с таким энтузиазмом и никогда не добавляют: «когда его распяли». Мужчины любят, когда им столько исполняется. Чудные. Если уж на Христа равняться, то не на годы, когда он смерть принял. А на его тридцать, когда проповедовать начал. К чему это я про Бога-то? А, ну да… Вон уж сколько лет здесь живем… Весной тридцать четыре будет. Серёже нашему тридцать четыре было, когда с ним случилось… Толи уж не было. Похоронили. А через полгода — у Серёжи инсульт. Кто мог подумать? Никогда ни на что не жаловался, молодой, здоровый. Медкомиссию каждый год проходил. Подводник ведь. Как отец. Только Толя демобилизовался из-за язвы капитан-лейтенантом. А Серёжа до капитана третьего ранга дослужился, а дальше уж не пришлось. Толя мечтал, что у Серёжки служба сложится. Она и складывалась. Гордились мы им очень. Ох, Господи, как он там теперь? Приехал бы тогда к нам сюда. Квартиру уж получил бы давно, а не с тёщей бы жил. Нет, как же — Питер, Питер, там все друзья. Где они теперь, друзья-то? Правда, Ольга ещё настаивала, потому что врачи там лучше. Лучше, а вот не вылечили. Ну хоть на своих ногах. Это благодаря Ольге, она его выходила. Когда всё случилось и его на вертолёте из их Гремихи в Североморск отправляли, надежды, говорят, совсем не было. Четыре месяца она от него не отходила, считай, в госпитале и жила.

Звонил Серёжа на днях. Голос бодрый. Приедет, может. У него проезд бесплатный раз в год. Мне уж к ним — никак. Где такие деньги возьмёшь? Вон что натворили… Кто думал, что в Ленинград не по карману будет съездить? Не на Камчатку ведь. Тогда и не думали, отпускные получишь — хоть куда езжай, а уж в Ленинград-то… От Москвы билет на дневной поезд рублей восемь, что ли, стоил. Да электричка до Москвы — рубля три. Нет, не три! Это на «Берёзку» три пятьдесят, а электричкой-то простой я и не ездила никогда. В «Берёзку» сядешь — чистота, красота, даже чай носят. Это уж кто три пятьдесят жалел, тот на электричке ездил.

Наберу-ка ещё. Нет, гудки длинные. Может, и не дадут наш номер никому. Легче мне так будет. Зять пришёл когда, довольный, разговорчивый (выпил, вот и разговорился!), — «Мам, у нас теперь номер другой будет» — и назвал какой-то, я до сих пор не запомнила, бестолковый какой-то номер-то, — так у меня всё внутри оборвалось.

— Да зачем нам новый номер? Чем тебе старый был плох?

А он:

— АТС — старая, работает плохо, подключат нас к другой. Мам, ну не надоело тебе, что связь обрубается постоянно?

Надоесть-то надоело. Только уж жалко очень. Как будто жизнь оборвалась… В какой уж раз обрывается… Сначала, когда мама умерла, потом — Толя, потом Серёжа заболел, потом Ирка разводилась, потом Генка человека покалечил в драке, хоть и не по его вине, оборонялся, а под следствием год почти был. А теперь вот Ирка снова… Вон чего задумала.

И каждый раз, как саданёт, так думаешь, что уж теперь точно не выживу. А живу. Откуда силы?

Вот, Толь. К тебе пришла, в кресло своё.

Тебе хорошо, у тебя уж давно проблем никаких. Хотя глаза на портрете — грустные (Ирка всё хочет фотографии со стены поснимать… значит, и твоя пойдёт в ящик стола, когда умру). Да… Улёгся себе и полёживаешь. А я тут… Только успокоишься, только в себя придёшь — получай снова!

Вот Ирка. Тридцать пять человеку, а как ребёнок. Куда кривая вывезет! Представляешь, задумала увольняться из института. Ну что это такое, скажи на милость?

— Зачем же защищалась? — говорю.

А она:

— Мама, ты ничего не понимаешь! У меня другое предназначение в жизни!

— Да ведь года не прошло, как защитилась. Тебе же нравилось. И предмет твой, и сам институт, и всё. Теперь-то что изменилось?

— Всё! Чувствую, — говорит, — что живу не свою жизнь.

— Господи, да ты же шесть лет талдычила, что нашла себя. Что тебе нравится преподавать. Что тебе нравится твоя риторика.

— Ну нравилась, — говорит, — я от своих слов не отказываюсь.

— Очень, — говорит, — нравилась. И теперь не могу сказать, что не нравится. Но я чувствую, что это всё себя изжило. Понимаешь?

— Да что ты придумала? Как это изжило? Что ты вбила себе в башку свою непутёвую? Ты теперь кандидат наук, на доцента документа предложили подавать. Что ж это всё, коту под хвост?!

— Нет, не коту под хвост, — кричит, — в жизни ничего не бывает просто так! Значит, это было нужно!

— А теперь?! — тоже уж кричу благим матом.

— А теперь будет другое! — вопит ещё громче.

— Какое другое? Что другое?

Это я шептала уже без голоса, сил кричать не было. А ноги — как ватные. И сердце вот-вот остановится. А она плачет… корвалола мне накапала… говорит: не знаю.

Вот какие дела-то у нас тут…

Вот был бы ты живой. Хотя… И ты бы с ней ничего не сделал! Думаешь, когда она десять лет назад разводиться хотела, уговоры мои помогли? Не-е-т. Бросил её тот-то, и она быстрее — снова к Жене. Слава Богу, взял назад. Кто бы ещё выкрутасы её стал терпеть? Светочка тогда всё понимала, шесть ей было. Наша-то ей объяснила всё про любовь. Папа, мол, у нас очень хороший, но я полюбила другого мужчину, и мы будем с ним жить. А Света:

— А папа с кем будет жить?

— Пока один, — отвечает Ирина, — а потом кого-нибудь встретит, полюбит и женится.

А Светочка в слёзы:

— Так у них же ребёночек родится, а как же я?

Во-о-т что я пережила. Идём тогда со Светочкой как-то, а она кричит:

— Смотри, бабуля, машина с каким номером поехала! Загадывай скорее желание!

Загадала я, конечно, чтоб Ирка к Жене вернулась. А Светочку спрашиваю:

— Ты что загадала?

А она:

— Нельзя, бабуль, говорить, а то не сбудется.

Не сказала. А потом, когда мать ей объявила, что, мол, к папе возвращаемся, она выскочила на кухню, повисла у меня на шее: «Бабулечка моя миленькая, я знала, я знала, что сбудется! Но не знала, что так быстро!» Быстро… Мне тогда те два месяца, когда это всё закрутилось, годом показались. Вечностью. И проклинала я её, и как только не называла, и жалела, глядючи, как она разрывается между двумя мужиками: и этого не бросить, и без того не жить. А уж что с ней было, когда поняла, что не выйдет ничего… Что не может тот семью-то оставить… Грех на мне, молилась я об этом день и ночь, рада была, что не сложилось у них. Да только какой же это грех, наоборот. Да-а-а… Что с ней было…

Своевольная она у нас росла, сам знаешь. Помнишь, ты всегда вроде как в шутку говорил: «Мы не позволим тебе делать так, как захочет твоя левая пятка!» А она только всегда так и делает. Пятка ли или ещё чего, не знаю. Слов твоих простить не может. «Давили вы на меня всегда, — говорит, — и воспитывали. А ребенка нужно любить и баловать». БаловАть. Ударение надо ставить на последнем слоге. Все кругом неправильно говорят: бАловать, избАлованный. И по радио, и по телевизору. А вот ещё — «убираться». И в передачах во всех, и в сериалах. Ни разу не слышала, чтоб кто-нибудь правильно сказал, без «ся». Я всегда ученикам говорила: «Убраться — это выйти вон!» Запоминали, правильно говорили. А сейчас, наверное, никто и не учит. Всем наплевать, зарплату учителям не платят, они и работают так же. Да и сами-то говорят кое-как. Почти все в нашей школе: класс «с углУбленным изучением…» Безобразие! «МусоропрОвод», «свеклА»… А «позвОнишь»? Это просто бедствие какое-то!

Что это я расселась? Уж скоро все придут. Да вроде есть там на ужин-то: рис утром ещё сварила, колбасы Иринка вчера купила. Ну и ладно…

Вот ты думаешь, удастся её уговорить, чтобы она институт не бросала? Нет! На неё все мои доводы, как красная тряпка на быка, действуют. Сразу кошки в дубошки, как бабушка моя всегда говорила, кричать начинает, чуть ли ногами не топает. Не понимаю я, мол, ничего. А она понимает. В дверь звонят. Света, наверное, из института пришла. От этой хоть пока никаких сюрпризов. Пойду открывать.

Что, ты думаешь, Ирка мне вчера заявила?

— У меня, — говорит, — патологическое отсутствие чувства долга. Я ничего из долга делать не могу и не буду!

— А долг перед детьми, перед семьёй? Перед Родиной, если хочешь?

— А нет никакого долга, — говорит, — ни перед кем. И быть не должно. Есть любовь, привязанность, интерес — вот и всё. И к детям, и к Родине, и к работе, и к мужу.

— Так, знаешь, до чего дойти можно? — это я ей.

— До чего? — спрашивает и губы кривит насмешливо.

Это на неё «давили» и её «воспитывали», а не любили и не баловали. Не «додавили», значит. Раз она такая независимая. Без тормозов. Без долга. Слава Богу, Светочка не в неё. В Женю больше. Он тоже, конечно, не подарок. Молчит и молчит. Ванна подтекает, раковина на кухне на честном слове держится, замок у входной двери барахлит. У тебя всё в руках горело. Зато не пьёт почти. И меня не обижает. От Иринки натерпишься больше. А он, когда выпьет, всё расскажет. И с ним всегда можно поделиться. Он трезвый-то и не говорит особо, а хоть слушает. Ирка-то ничего не хочет слышать, начнёшь ей про учеников (встретила кого или позвонил кто), про события в стране, а она только:

— Мам, ну неужели ты думаешь, что мне это интересно?

— А что ж тебе, дорогая моя, интересно?

— Всё остальное! — смеётся. И поскакала. Всё на бегу, всё на ходу: то в театр, то на концерт. Дома не удержишь. Женя-то не любитель всей этой канители, ему бы дома у телевизора полежать. И чтоб никто не трогал. Он и отпускает её одну. Что за жизнь? Мы с тобой везде вместе ходили. Может, нечасто, но всегда только вместе.

А ведь диссертацию он ей сделал. Думаешь, она бы без него защитилась? Там ведь не только ум — там сколько труда должно быть вложено. Она насочиняет… Сидела, правда, много, из библиотек не вылезала, и в Москву сколько ездила, в Ленинскую (или как там её теперь называют)… Так вот. Насочиняет-насочиняет, всё — на разных листочках, всё исчёркано.

— Жень, попечатай, — кричит с кухни. На ходу жуёт, в театр или ещё куда собирается.

— Ты бы подиктовала, — это он. Робко так, особо и не надеясь.

Она подлетит к нему: «Женечка, миленький, Женечка-солнышко, ты же сам прекрасно разберёшься! Ну пожалуйста!» Почмокает его и побежит. Бабушка моя опять же (Царство ей Небесное) сказала бы: «И-их, босомыка!» Ирка больно это слово любит, всегда вспоминает. Знает, что к ней уж очень подходит. Или вот еще бабушкино — «колотырка». Тоже про неё. И в кого она такая? Умом, разворотливостью — в тебя, а легкомыслие такое откуда взялось? Она всегда говорит: «Это звёзды!» Вот и весь сказ. Начитались гороскопов, и чёрт им не брат. Мы тогда ничего про это не знали. Зато про долг знали, и про обязанности знали. А эти… Так, пустота одна!

Ну вот, опять я с тобой говорю. Только с тобой и говорю. Ой, телефон! И звонок какой-то теперь не такой. Погоди, пойду отвечу.

Это Клава. «Чего не звонишь?» — спрашивает. А чего звонить? Про Ирку рассказывать? Как скажешь? Как объяснишь? Была преподаватель института, ещё бы чуть-чуть — доцент. А теперь кто? Никто. И звать никак. А уж про то, что она задумала, и вовсе надо молчать. И знаешь, Толь, шутит вроде: «Писательницей, — говорит, — стану». А сама ведь, и вправду, так думает. Вроде умной все считают. Считали… Вон Сашка Агафонов — наш, из Озерков, помнишь? — писатель, известный. А книжки его уценяют и уценяют, хоть даром забирай. Я видела в магазине: написано было — «пять тысяч», потом зачеркнули, написали — «одна тысяча», а потом — «пятьсот рублей». Это теми ещё деньгами, с тысячами. Я ей про это рассказываю. А она только хохочет:

— Я, мам, не такой писательницей буду!

— А какой же?

— Увидишь, — чмокнула меня в щёку на ходу, намарафетилась и, как всегда, куда-то помчалась.

Ох, и рассердиться на неё не получается. Ведь я сначала про всё это и слышать не хотела. А теперь вроде и смирилась. А что сделаешь? Заявление так ведь она и подала. Вчера. Это среди года! Кто ж так делает? Ты доработай. «Не могу, — говорит, — хоть режьте!» Кто ж её резать будет? И завкафедрой к ней хорошо относилась. И уговаривала её как. А она всем в душу плюнула. Мне-то ничего не сказала, как всё было. «Нормально», — говорит. А Жене рассказывала, я слышала. «Потоптали меня слегка», — вроде смехом сначала. А потом: «Правда, сказали, что это я их топчу». Правильно сказали. А как ещё скажешь? Только своё «я» и понимает, а на всех наплевать. Одно заладила: «Не могу — и всё. Могла бы — работала».

Вот так мы, Толя, и живём. Ой, ну ладно. На рынок пойду, потом обед надо успеть приготовить.

Знаешь, а я ведь вчера снова номер наш набрала. Случайно получилось. Уж к вечеру. Я и на рынок сходила, и приготовила всё, и убрала. Дай-ка, думаю, Клаве позвоню. А набрала наш телефон. У Клавы-то на одну цифру отличается. Помнишь? А там отвечают. Мужской голос. Незнакомый. Я говорю:

— Это квартира Сениных?

А мне в ответ:

— Нет, вы ошиблись.

Я:

— Это такой-то номер?

А он:

— Нет.

И называет наш, ну в смысле, старый. Я так и обомлела. А он трубку не кладёт. Я и сказала, что это наш номер был. А он — что ему вчера только подключили. И начал говорить, говорить… Один, наверное, живёт. Всё рассказал. Что на очереди давно стоял, уж и надежду потерял, теперь ведь всё за деньги, плати — получай. И вдруг приходит ему открытка: ваша очередь подошла. И написано, платить сколько: миллион четыреста (это он старыми ещё назвал). А так две тысячи шестьсот (это уж новыми) платят все, кто телефон без очереди хочет. Он заплатил. Подключили.

Ну вот… Говорил он, говорил — и вдруг спрашивает:

— А вас как зовут?

А мне чего выкаблучиваться?

— Татьяна Михайловна, — говорю.

А он:

— А меня Пётр Григорьевич. Вот и познакомились. А вы мне ещё позвоните?

И ведь, знаешь, правильно сказал: «позвонИте». Я и ответила, что позвоню как-нибудь. По голосу и по манере, видно, интеллигентный мужчина. Нашего, наверное, возраста.

Вот я всегда думаю. Неправильно всё. Вместе умирать нужно. Лежали бы сейчас с тобой. А они тут — как хотят!

Поверишь, как в коммуналке живём. Весь день одна. Ну да это ладно — кручусь, не замечаю. А вечером — все по своим конурам. Из Светы слова не вытянешь. «Как в институте?» — спрашиваю. «Нормально», — отвечает. Поговорили. Ирина, когда дома, закроется в своей комнате, лишний раз поговорить не выйдет. А уж если появится — то обязательно с выговором: картошку не так почистила, кашу не ту сварила. Женя говорит, только когда выпьет. Генка заходит, когда денег нет.

Вот и сижу тут одна в кресле. Телевизор надоел, всё одно и то же. «Комсомолку» читать тоже уж невмоготу, сплетница стала — а не газета, а других они не выписывают. Книжки… Да уж начиталась в своей жизни. Быстрей бы апрель, там огород начнётся. Нина с Сашей тоже ждут-не дождутся. Да им и сейчас неплохо, вместе-то. Хорошо они встретились. Да… И так бывает. Нина хорошего мало видела со своим Колей. Нам-то обижаться на него не за что. Любил наших детей. Это они Нине — племянники родные, а ему — кто? А вот любил, всех троих. Пил — это да. Когда Нина его похоронила, хорошо зажила, спокойно. Но его только добром вспоминала. И никого не хотела, никого. Сколько её пытались знакомить, а она: да зачем мне тут какой-то мужик чужой? Слышать даже не желала. А тут Саша… У него жена тоже умерла. Нина-то лет пять или шесть одна прожила, а он жену год как похоронил. И ведь как зажили! Душа в душу. Мы тогда и огород сразу взяли. Вместе. И домик маленький Саша построил на всех. Завидуют нам: дружно вы, сёстры, живёте. Так и не бывает, говорят. Только они-то, Нина с Сашей, вместе, а я — всё равно одна. Везде — одна. И когда ты меня заберёшь?

Сон видела недавно. Вроде, едем в трамвае или в троллейбусе. Вдвоём. Сидим напротив друг друга, разговариваем. И так мне хорошо. И так мне спокойно. Ехала бы и ехала. А трамвай этот (а может, троллейбус — не помню) остановился, двери открылись — ты мне и говоришь: «Иди». А я: «Да нет, с тобой поеду». Ты вышел, руку мне подал. А потом долго так посмотрел, ничего больше не сказал. Зашёл снова в этот трамвай… ну и… уехал, в общем. Проснулась — плакала долго. И сейчас плачу. Плохо мне, Толя, без тебя. Так плохо, хоть волком вой. Некогда только выть-то, дел полно.

Как же с Ириной тяжело. Я так и знала. Уйдет из института — мне покоя совсем не останется. Так и есть. Ходит всеми днями хмурая, не разговаривает, только глазищами на каждое слово сверкает. А вчера вечером в своей комнате на Женю как закричит, как закричит. А потом плакала, да громко как, навзрыд (это уж она умеет, с детства, ты знаешь), и всё причитала: «Мне так никогда… Понимаешь… Никогда… Вот у неё поющая точка в груди (какая точка? у кого?), а у меня так тоже… но я не могу поймать. Понимаешь?!» А Женя, слышу, её успокаивает. Потом выбежал на кухню, за корвалолом. Я ему: «Женя, что случилось?» А он: «Потом, мам, потом». А уж ночью, когда Иринка уснула, мы с ним на кухне посидели. Хорошо так поговорили. Мучается она. Порассказала всем, что в писательницы уходит. А не получается, говорит, у неё так, как у Виктории Токаревой. Уж что она в этой Токаревой нашла, не знаю. Читала я её. Не нравится мне. Не понимаю. Я на классике воспитана. Из современных люблю Бондарева, Абрамова, ну ты знаешь…

Вот видишь, страдает, а мне — ни слова. Не пойму, думает. Конечно, куда мне! Только Жене всё рассказывает. Что ж я, хуже Жени? Я всё-таки тоже литфак закончила, а отработала в школе сколько — не чета ей. Ко мне ребята со всем своим шли. Всех понимала. Только своих не понимаю. Это они так считают. К Генке вообще не знаешь, как подступиться. Что ни скажешь — всё не так. Только по шёрстке всех гладь. Сейчас хоть у них с Аней всё нормально. Да и то уж, ребёнку третий год. Пора найти общий язык. Первый год жили как кошка с собакой. Мы всё боялись: разведутся. Через день Генка пьяный у нас появлялся. Придёт, весь никакой (это Иринка так говорит). Поругались. Оставайся ночевать, скажешь. Останется. Среди ночи вскакивает — к ней бежит. На следующий день приходят. Счастливые, друг на друга не наглядятся. А я всю ночь глаз не сомкнула. Сейчас вроде лучше, а там — кто их знает. Молюсь каждый вечер и каждое утро, чтоб всё нормально у всех.

Толик Генкин как же на тебя похож! Не хотели Анатолием называть: имя не нравилось. Но всё-таки решили. Мне, конечно, очень хотелось, чтобы в честь тебя. А он — копия ты. И умный такой же, и такой, знаешь, сообразительный. На всё ответ найдет.

Ладно, буду ложиться. Уже второй час. Уже второй… Как у Маяковского. Как же я его любила! На первом уроке по Маяковскому всегда читала сначала «Неоконченное», потом — «Флоты — и то стекаются к гавани…», потом — «Хорошее отношение к лошадям». И говорила: «Как вы думаете, чьи это стихи? Это Маяковский!» А сейчас его заплевали, особенно «Стихи о советском паспорте». Это не поэзия — это заказ! Конечно, не понять, как он любил родину. Да! Именно советскую! И мы любили. А эти сейчас никакую не любят — ни советскую, которая их вырастила и образование им дала, ни теперешнюю, капиталистическую. Только и норовят все: кто в Германию, кто в Израиль. И глаза закатывают: «Ну что здесь делать?» Конечно, когда всё развалили, делать нечего. Эх, Толя, думал ли ты, что такое будет? Да никто не думал. А вот…

Ладно, помолюсь сейчас… Ты теперь удивляешься, что я молиться стала. Да вот стала. Где у меня листочек? Молитву у Али какую хорошую переписала, когда она приезжала, а наизусть никак не выучу. Вот что тогда учила в школе, в институте — всё помню. А теперь память подводит…

Помнишь, я тебе про Иринку-то рассказывала недавно? Вроде получше сейчас. Повеселела. Почему — не знаю. Наверное, научилась, как Токарева, писать. Я ей говорю:

— Если, Бог даст, издашь свою писанину, я читать ни за что не буду. У вас там теперь один секс.

А она:

— А куда ж без секса? Это жизнь!

Вот и поговори с ней. Стыда потом не оберёшься от знакомых. Говорю:

— Ты бы хоть псевдоним какой взяла.

А она:

— Ну конечно! Зачем мне псевдоним? У меня вон какая фамилия красивая!

— Это ты уж Жене спасибо скажи, что он, с такой своей фамилией, на тебе женился.

— Скажу, — говорит, — скажу!

Весёлая. Ну дай Бог, дай Бог.

А ведь позвонила я этому… Петру Григорьевичу-то. Обрадовался. Час разговаривали, а может, и больше. Но он не только о себе… и меня расспросил обо всём. Мне как-то особенно грустно вчера было. Дай, думаю, позвоню. А он по голосу сразу понял:

— Татьяна Михайловна, у вас что-нибудь случилось?

— Да вроде и не случилось ничего, — говорю. — Всё, чему случиться, уж, наверное, позади.

— Голос у вас очень печальный.

— А с чего ему быть радостным? Кругом одни проблемы. И в семье. И в стране.

— Да в стране у нас безобразие сплошное. — И начал мне про политику. Умный мужик. Всё по полочкам разложил. Молодец. Ему бы с Нининым Сашей поговорить.

Говорил он, говорил, а потом:

— Да что это мы о политике всё? Расскажите лучше, Татьяна Михайловна, про себя.

Я и рассказала. Как мы с тобой дружили с девятого класса (тогда ведь так говорили — «дружили», а не «встречались»; сейчас, может, и ещё как говорят — не знаю), как ты после школы поступил в военно-морское училище, а я — в учительский институт. Как письма твои ко мне не доходили: родственники твои старались. Не нравилось им, что у меня мать — уборщица, отца на войне убили — бедность одна. Вы-то жили куда лучше. Отца на фронт не взяли, он ведь железнодорожником был, начальником станции, мать не работала. Тётка твоя письма мне писала: «Ты, учителишка, ему не пара, наш Толя — офицер…» Ой, у меня ж там кипит!

Ну вот, всю плиту залило. Дай-ка сразу притру. «Наш Толя — офицер…» А он ещё курсантом был, когда мы поженились. На 23 февраля в отпуск поехал не к родителям, а сначала — ко мне. Я тогда работала по распределению в такой глуши, что и не расскажешь. От станции сорок километров пешком шёл, ноги чуть не отморозил. Дошёл. И говорит: завтра в сельсовет. 22 февраля мы расписались. День был солнечный, радостный. Воскресенье. Выборы были. А тогда это какой праздник для всех был! Из сельсовета вернулись — тётя Ксюша, хозяйка моя, с иконой нас встретила. А тут и учителя набежали. Кто картошку, кто огурцы, кто яблоки мочёные принёс! Пир горой получился. Родителям своим ничего он не сказал… Но я-то этого не знала: сказал, что написал. Его-то простили, а меня… Всю жизнь простить не могли. Только Аля, его младшая сестра, из всей их родни хорошо ко мне относилась. И Клава, Витина жена, ей тоже пришлось хлебнуть…

Ну а потом служба началась. Сначала Рига, потом Ленинград, Кронштадт, Эстония. По квартирам скитались с маленьким Серёжей. Сколько унижений, сколько всего… Разве расскажешь? А вот ведь рассказывала всё Петру Григорьевичу-то.

Всё, вернулась к тебе. Дальше рассказываю. В общем, вспоминала я, вспоминала, а потом спохватилась:

— Вы уж извините, заболтала я вас совсем.

А он:

— Что вы, что вы! Мне очень интересно. Я ведь тоже военный. Ракетчик. Мы тоже с женой сколько по точкам скитались. Похоронил я её четыре года назад. Рак. И сын у меня военный, майор уже. На Севере служит, семья у него, двое детишек. А дочь — на Украине, муж у неё оттуда. Один вот кукую. Зовут к себе — и сын, и дочь. Да к чему срываться с насиженного места? И жена у меня тут похоронена.

А потом меня спрашивает:

— Татьяна Михайловна, а сколько вам лет? Если не секрет, конечно.

— Да какой уж секрет. Шестьдесят семь, — говорю.

— А мне шестьдесят восемь недавно стукнуло. Один отмечал. Друзья — кого уж нет, кто болеет. Дети телеграммы прислали. Теперь вот звонить будут. И я, смотришь, позвоню. Дорого хоть, а иногда можно, пенсия позволяет. Я ведь до полковника дослужился.

Вот так мы с ним и поговорили.

А я, знаешь, как взялась вспоминать, так и не могла потом уж, после разговора с ним, остановиться. Дела бросила (всё не переделаешь!), достала коробки с письмами твоими. Долго читала. Плакала, конечно, много. Хорошо, дома никого не было. Ирина со Светой позавчера уехали в Москву. В Москву — разгонять тоску. Всё, говорят, денег нет. А вот подхватились да поехали. И Женя отпустил: пусть развеются. У Светы первые студенческие каникулы, хоть какие-то впечатления будут. Это он так говорит. На впечатления деньги грохнут, а потом — зубы на полку, штаны на крючок. Если б не пенсия моя, так и сидели бы голодные. С зарплаты накупят-накупят всего: и сосиски у них, и колбаса, и бананы, и апельсины. А через два дня, смотришь, всё подмели — и хлеб не на что купить. Вот нет у них привычки покупать то, без чего не обойтись, — крупы там всякой, макарон, масла растительного. Может, на меня, конечно, надеются. Я-то это всё припасаю. Да забочусь, чтоб обед нормальный всегда был: суп или щи, на второе чтоб тоже было что поесть. Без меня, наверное, так, всухомятку, и питались бы. Иринка, правда, готовит хорошо. Женя только её борщ любит. У меня так не получается. Да она ведь только по настроению. Настроения нет — и обеда нет. А обеда нет, значит, все деньги (если они есть, конечно) — на колбасу да на пельмени готовые (а уж какие там пельмени эти покупные… я их даром есть не стану, а они уплетают за обе щеки). Если б мяса немножко купить, да приготовить всё как надо — и деньги бы сэкономились. Ой, да ну их! Как хотят! Свою голову не приставишь.

Про что я тебе рассказывала? А, про Петра Григорьевича. Я ещё ему, пожалуй, позвоню. А то и поговорить не с кем. С тобой — только мысленно. Вслух начнёшь, Иринка из комнаты своей кричит:

— Мам, ты с кем там?

— Да с собой, — говорю. — С вами-то разучишься скоро мысли свои формулировать.

А она:

— Мам, ну почему ты ни с кем не дружишь? Сходила бы к Клаве своей или к соседке.

Почему не дружу? Дружу с Клавой. Только когда нам с ней разлялякивать (это Нина так любит говорить — «разлялякивать»), на ней тоже семья, внуки. Раз в месяц, может, и видимся. К Нине с Сашей езжу иногда с ночёвкой. Там поговоришь. А уж по соседкам ходить, сплетни дворовые собирать… Ни к чему мне это. У меня своего хватает. А делиться всем этим — не то, что с соседками, а даже с Клавой или Ниной не получается.

Знаешь, с Петром Григорьевичем легко мне было вспоминать и рассказывать. Не знаю, почему. Как в поезде. Человека видишь в первый и последний раз — а рассказать хочется про себя. И его послушать интересно. Откровенными получаются такие разговоры, без фальши, без выдумки. Казалось бы, сочиняй (проверить-то нельзя) — а нет, как на исповеди всё выкладываешь. Почему так?

Ещё тебе хотела рассказать. У нас в доме беда какая. В третьем подъезде. Два гроба привезли: муж с женой разбились на машине. Молодые, чуть за тридцать обоим, двое детей. Сегодня хоронили. А я ведь эту девчонку (для меня она, конечно, девчонка) помню. Наш Генка с её братом младшим бегал вместе во дворе. Я особо её не знала, просто видела — вон Колькина сестра идёт. А у неё уж свои дети. Остались теперь сиротами.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пусть душа потрудится предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я