Лейпциг. Германия. 1930-е годы. Хетти – истинная дочь своего народа. Ее отец – офицер СС, брат служит в Люфтваффе. А светловолосый, голубоглазый Вальтер, вроде бы истинный ариец, на самом деле еврей. И он выступает против всего, чему учили Хетти. Вспыхнувшая любовь к Вальтеру заставляет Хетти по-другому взглянуть на то, что происходит в Третьем рейхе. Она должна выбрать между верностью своей стране и чувством, которое может ее погубить… «Дочь Рейха» – это завораживающая история о невозможной любви, действие которой происходит на фоне набирающего силу нацистского режима. Впервые на русском языке!
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дочь Рейха предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть вторая
31 мая 1937 года
медленно разлепляю глаза — сначала один, потом другой. Перекатываюсь на спину и потягиваюсь всем телом. Нога упирается во что-то горячее и плотное, оно лежит на моей кровати.
— Куши… — Я улыбаюсь круглому черному комочку. — Ты что здесь делаешь? Если мама тебя увидит…
Песик поднимает голову, смотрит на меня и взмахивает хвостом. Потом, зевнув, опускает голову и снова засыпает.
— Вот нахал! — смеюсь я и протягиваю руку, чтобы погладить его шелковистую шкурку; наверное, выскользнул незаметно из кухни, когда туда рано утром вошла Ингрид. — Любишь меня, да, ты Куши Муши?
Песик дышит легко и ровно. Ни следа травмы, которую он перенес в прошлом году.
— Флоки, — тихо говорю я. Что он может помнить о своей прежней жизни? Но пес открывает глаза, и я вздыхаю. — Ну хватит. Давай-ка лучше пойдем завтракать.
Я встаю, умываюсь и одеваюсь. Проходя мимо двери Карла, я вижу, что она еще не открывалась.
В столовой, к своему удивлению, я обнаруживаю за завтраком папу. Служба в СС постепенно все сильнее вторгается в его жизнь, забирая не только дни, но зачастую и ночи. Правда, вид у него сейчас все равно отсутствующий, а его рука, лежа поверх маминой на полированной столешнице орехового дерева, задумчиво ласкает ее круговыми движениями большого пальца. Вот он что-то негромко говорит ей, и она, запрокинув голову, смеется, так что разбросанные по ее плечам волосы идут волнами. Я замираю на пороге, но меня выдает скрип половицы.
Папа поднимает голову и тут же виновато отдергивает руку.
— А-а, доброе утро, барышня. — Он наливает себе кофе из высокого узкогорлого кофейника, изысканно-длинного, словно жираф. — Первый день каникул, значит? — Папа подмигивает мне. — Надеюсь, ты уже решила, чем будешь заниматься.
— Да, папа. У меня много обязанностей в бунд дойчер медель[3]. Мы едем в летний лагерь. А еще я буду встречаться с подругами, ну и помогать маме, конечно.
Папа хмыкает и смотрит, как я намазываю сливочно-белый молодой сыр на ломтик ржаного хлеба.
— Может, хочешь провести лето на ферме, как дочка Кеферов, наших соседей? — предлагает он.
— Франц! — восклицает мама. — Что ты такое говоришь? Ты же сам знаешь, половина девочек возвращаются оттуда беременными. Парней из гитлерюгенда ведь тоже отправляют туда на лето. Ужасная идея!
— Не беспокойся, мама. Я ни за что не поеду летом на ферму. Хотя это достойный и почтенный труд, я знаю. Но мне вполне достаточно летнего лагеря. К тому же я лучше останусь с тобой и буду помогать тебе с солдатами-инвалидами.
Папа, посмеиваясь, кивает.
— Они тебя обожают, Хетти, — говорит мне мама и тут же поворачивается к папе. — Но тебе тоже надо подумать об отпуске, Франц. Ты так много работаешь.
Его рука снова ложится поверх маминой и слегка прижимает ее.
— Да, Елена, я знаю, и, поверь, мне ничего не хот елось бы так сильно, как взять тебя, Карла и Хетти и уехать с вами куда-нибудь подальше. Но, увы, именно сейчас это невозможно. Напряжение растет, и я не могу покидать газету.
— В каком смысле — растет? — спрашивает мама, закуривает сигарету, откидывается на спинку стула и смотрит на папу, чуть наклонив голову набок.
— В Лейпциге слишком много иностранцев, — напрямик отвечает папа. — С этим надо что-то делать. Они забирают рабочие места, дома, еду — все, что в противном случае досталось бы немцам. У них дурные манеры, — он взмахивает рукой, — привычки. От них пахнет. Ну и… — тут он бросает взгляд на меня, — кое-что похуже. — Он ерзает на стуле. — А тут еще угроза войны. Посмотри, что делается в Испании! Не далее как сегодня утром нам пришлось нанести удар в ответ на атаку на наши корабли. Не знаю, куда все это нас заведет.
— То есть ты считаешь, что мы идем к войне. Опять? — Мама качает головой, лицо у нее осунувшееся.
— У англичан новый премьер-министр. Не думаю, что он более дружественно настроен к Германии, чем другие лидеры. Хотя о нем говорят, что он слабак и его легко уломать. Время покажет.
Уголком рта мама выпускает струйку дыма. Я отгоняю его рукой.
Война. Такое короткое слово, за которым стоит нечто неизмеримо огромное. Я вспоминаю о планах Карла вступить в новые воздушные силы, и мне вдруг становится холодно.
— Если до этого дойдет, то, я уверен, победа будет решительной и быстрой. Ну а пока мне надо сосредоточиться на нашем городе. — Он хмурится. — Мы должны оставаться верными своим принципам. Только так мы сможем обеспечить себе будущее. Нельзя ослаблять хватку. «Ляйпцигер» должен и дальше служить нашему делу.
— Как? — спрашиваю я.
— О, Шнуфель, газета — это мощное оружие. Конечно, ежедневные пресс-релизы герра Геббельса задают верный тон всему Фатерланду, но и мы не должны прекращать работу по формированию общественного мнения. Наша обязанность и впредь заботиться о том, чтобы в сознании граждан интересы Родины и ее ценности всегда оставались превыше всего.
Я жую хлеб и сыр. В школе мы читаем «Майн кампф». Теперь все знают, что именно евреи нанесли нашей армии удар в спину в конце прошедшей войны, а благодаря новой книге Финка «Еврейский вопрос в образовании» я научилась отличать еврея от нееврея по чертам лица. Завидев еврея на улице, я сразу перехожу на другую сторону, как и все остальные. А еще мы никогда не смотрим в глаза евреям.
— Но, Франц, все это никуда не денется за те несколько дней, что мы могли бы провести всей семьей где-нибудь на побережье. Кроме того, ты ведь в газете главный. Разве у тебя нет подчиненных, способных в твое отсутствие приглядеть за тем, чтобы все продолжало идти как надо?
Папа пожимает плечами:
— Я назначил Йозефа Гайдена редактором всего две недели назад. Вряд ли можно рассчитывать, что он справится со всем в одиночку. Да и в СС обязанностей становится все больше… — Он делает паузу. — Не будь Карл так занят своими планерами, я взял бы его к себе в газету на лето. Вот кто стал бы мне неоценимым помощником. Да и в будущем я мог бы поручать ему то, что никогда не поручу никому другому.
— Если бы ты и в самом деле взял его к себе на лето, пока он не уехал… вдруг бы он тогда передумал насчет авиации. Мне прямо нехорошо делается при мысли о том, что скоро придется его отпустить.
Папа качает головой:
— Обучение организовано Люфтваффе. Прежде чем садиться за штурвал серьезной машины, молодые пилоты должны налетать как можно больше часов. К тому же он сам этого хочет. Возможно, со временем он вернется в «Ляйпцигер». Он же мужчина, Елена. И должен сам найти свой путь. Сейчас он хочет служить Рейху, и это хорошо и правильно. — Папа опрокидывает себе в рот последние капли кофе из чашки.
— Я тоже хочу служить Рейху, — вырывается у меня. — Может быть, ты возьмешь меня к себе в газету на лето, папа? Я быстро учусь.
Он смотрит на меня, прищурившись. В ярком солнечном свете его светлые глаза кажутся совсем выцветшими, а лицо бледным и обвисшим от усталости.
— Мне очень приятно, что ты предлагаешь свою помощь, Герта, — медленно начинает он, — но твое место здесь, рядом с мамой. Ей тоже нужна помощь в ее благотворительных делах. К тому же для тебя гораздо важнее научиться вести дом, чем разбираться в сложностях управления газетой.
— Но, папа…
Ножки его стула со скрежетом проезжают по деревянному полу, и я понимаю: дискуссия окончена.
— Ну, мне пора на работу.
Он наклоняется к маме, целует ее в щеку, потом чмокает в макушку меня. Мама выходит проводить его в прихожую, и тут в столовой появляется Карл — небритый и заспанный. Я опускаю руки под стол и сжимаю кулаки.
— Доброе утро, Мышонок, — говорит Карл, плюхаясь на стул напротив меня. — Я что-то пропустил?
— Да нет, ничего особенного, — вздыхаю я. — Все тот же старый спор. Папа хочет, чтобы ты работал у него в газете, а мама не хочет отпускать тебя в Люфтваффе.
Карл отрезает ломоть хлеба, намазывает его маслом. Мурлыча какой-то мотивчик, кладет поверх два ломтика лебервурста.
— А ты чего такой довольный?
Я наливаю нам чай, кладу в каждую чашку по дольке лимона, добавляю в свою две ложечки сахара.
— Счастливый! — Широко улыбнувшись, он откусывает от своего бутерброда большой кусок и продолжает, энергично работая челюстями: — Больше никакой школы, и всего через неделю — Люфтваффе.
— Тебе так хочется поскорее уехать?
Я не представляю себе жизни без Карла. Его пустой стул за обеденным столом. Тишина в доме, где ни одна половица не заскрипит больше под его торопливыми шагами. И где не будет больше нас.
— Я буду по тебе скучать.
— Конечно будешь. И я тоже буду скучать по тебе, Мышонок, но…
— Пожалуйста, не называй меня так.
— Как? Мышонком?
— Вот именно.
— Буду называть.
— Задница.
Брат, подражая моему голосу, пищит:
— А я расскажу маме, что ты сказала плохое слово, — и мы оба хохочем.
— Нет, правда, почему ты так хочешь уехать? Папа говорит, что может устроить тебя прямо в СС, да и газета рано или поздно достанется тебе. Из тебя выйдет отличный репортер. Ты так умеешь располагать к себе людей, тебе кто угодно расскажет все, что захочешь.
— Но, Хетти… — Он подается мне навстречу, его глаза блестят, лицо дышит волнением. — Как ты не понимаешь, это же так здорово — летать. Что может быть лучше? Нашим воздушным силам будет завидовать весь мир. К тому же мне так повезло — вступить в Люфтваффе в самом начале. И потом, что бы я стал делать с этими занудами-чернорубашечниками? Нет, я, конечно, ничего плохого не хочу сказать о папе, просто это не для меня. Я не могу жить без неба. Нет ничего прекраснее полета. Я ведь уже не первое лето летаю на планерах, и у меня развился вкус — нет, скорее зверский аппетит — к острым ощущениям, которые дает полет.
— По-моему, это очень опасно.
— Ну вот, ты прямо как мама. Летать — это здорово. А наши самолеты — самые совершенные в мире. Другие страны просто сдадутся без боя, как только ощутят всю мощь нашей авиации. Когда-нибудь я и тебя прокачу на самолете, Мышонок. Тебе понравится, вот увидишь.
Я наблюдаю за его лицом, пока он жует, смотрю, как брат поднимает руку, чтобы отбросить упавшие на лоб волосы. Под рукавом рубашки перекатывается бицепс. Я даже не заметила, когда он превратился из мальчика в мужчину, который рвется из родительского дома в самостоятельную жизнь, где не будет ни подавляющего присутствия отца, ни неотвязной материнской заботы. Ни меня… Эта мысль причиняет мне почти физическую боль, и я вдруг понимаю, каково сейчас маме.
— Ну же, Хетти, не куксись! — Серьезное, обращенное ко мне лицо Карла дышит добротой. — Давай лучше повеселимся как следует в наше последнее общее лето, а? Ты его не забудешь, обещаю.
25 июля 1937 года
В лазурном небе ни облачка. С высоты льет свою песню жаворонок — вон он, крошечная черная точка в море солнечного света. Голос птахи, высокий и чистый, то стихает, то начинает звенеть вновь, наполняя меня радостью.
Длинная трава цепляет меня за юбку. Я приподнимаю подол и бреду через луг, старательно обходя кусты чертополоха и островки крапивы. Впереди бежит Куши, но я вижу не его, а лишь расступающуюся траву, которую он раздвигает носом, точно дельфин — морскую волну, да редкие взмахи его хвоста.
— Пойдем на берег, Куши Муши. Там легче ходить.
На высоком берегу я останавливаюсь перевести дух. Еще нет семи, но солнце уже горячее: значит, день опять будет знойным. Мы с Куши идем вдоль Вайсе-Эльстер. В этом месте на берегу реки нарезаны садовые участки. Я медленно прохожу мимо плодовых деревьев, грядок с молодыми кабачками, мимо ползучей фасоли и кустиков томатов, подвязанных к палочкам.
— Хетти? Господи, неужели это ты?
От неожиданности я вздрагиваю.
Из-за сливы выходит какой-то юноша, идет ко мне. Он среднего роста, спортивного сложения, на нем аккуратные черные брюки и рубашка цвета сливок. В руке у него корзина: с такими женщины ходят на рынок. В ней овощи и фрукты. Юноша смотрит на меня из-под широких полей шляпы, которые затеняют его лицо.
— Да… это и правда ты! — восклицает он.
Куши, который до этого увлеченно вынюхивал что-то интересное неподалеку, вдруг срывается с места и с громким лаем летит на молодого человека. Тот снимает шляпу — светлые кудри рассыпаются из-под нее — и торопливо озирается.
— Ш-ш-ш, — шепчет он Куши, заслоняясь шляпой, точно щитом. — Ш-ш-ш, а то кто-нибудь услышит!
Его выдают волосы. Лицо изменилось, но, приглядевшись, в нем можно отыскать прежние черты. Словно на портрет ребенка наложили второпях набросанный эскиз и обвели — старательно, кропотливо.
— Вальтер?
Мне снова одиннадцать, и я с восхищением смотрю на друга моего брата, больше всего на свете желая, чтобы и он обратил на меня внимание.
Он делает ко мне еще шаг: неуверенный взгляд, робкая улыбка. Три года прошло с тех пор, как мы в последний раз видели друг друга. В тот день.
— Скорее, — шепчет он вдруг, — идем отсюда. Собаку могли услышать.
Прикрыв свободной рукой корзинку, он бросается к выходу с садовых участков.
— Ну и что? — недоумеваю я. — Разве сюда нельзя приходить с собаками?
Вальтер замедляет шаг и отвечает через плечо:
— Не знаю, но лучше не ждать, пока это выяснится. — И тут же опять ускоряет шаг.
Я бегу за ним, а Куши — за мной. Песик подпрыгивает, хватает меня за лодыжки — думает, что это такая новая игра. Он путается у нас в ногах, а мы выскакиваем за ворота и бежим, пока не оказываемся под деревьями у подножия крутого прибрежного холма. Тропа выводит нас прямо к старому горбатому мостику через реку. На том берегу она раздваивается: заброшенная тропинка, по которой почти ник то не ходит, сворачивает в одну сторону, а рядом поворот на Трахенбергштрассе, которая переходит в Халлишештрассе, и так дальше, до самого дома. Мы выбираем заброшенную тропинку вдоль реки, — садовые участки на том берегу остались за холмом, — и переходим на медленный шаг. Куши бросается в воду.
Смешинки танцуют в глазах Вальтера, когда он, повесив корзинку на локоть, устремляет на меня взгляд:
— Вот это да! Малышка Хетти, такая взрослая!
От его взгляда что-то подпрыгивает и обрывается у меня внутри, и я чувствую, как мое лицо заливает краска.
— Ну и что… — Я не могу поднять на него глаза. — Ты тоже взрослый.
И ты еврей.
Мысли вихрятся у меня в голове, отказываясь отливаться в слова. Вальтер чувствует мое смятение и тоже умолкает.
Куши подплывает к берегу, энергично встряхивается на мелководье, подбегает ко мне и трется мокрым боком о мою ногу. Я взвизгиваю и приподнимаю намокший подол.
— Славный пес, — замечает Вальтер.
Он присаживается на корточки и гладит мокрый бок Куши. Песик так яростно вертит хвостом, что попадает Вальтеру в лицо. Тот морщится, отпрянув. Но Куши, ничуть не смущенный, с таким аппетитом принимается нализывать ему ухо, словно это не ухо, а кусок мяса. Вальтер хохочет.
— Ну что, ты всех любишь, да?
Нельзя, чтобы меня увидели с евреем.
Но это же Вальтер.
Во рту у меня пересыхает. Я облизываю губы.
— Это пес Гольдшмидтов, — мямлю я. — Они жили через дорогу от нас. Евреи… В один прекрасный день они уехали, а его бросили. Я нашла его в сугробе, он отощал и трясся.
Мне вспоминается тот день. Папа был против еврейского пса в нашем доме. Но потом смягчился, хотя и настоял, чтобы я придумала собаке другую кличку.
— Откуда такая жестокость?
Вальтер гладит собаку и молчит.
Внутри меня вдруг словно открывается колодец, как будто нажали на пружинку и крышка откинулась. Давно забытые чувства поднимаются наверх, потоком текут слова, робкие, взволнованные.
— Что произошло, Вальтер? В тот день куда ты пропал?
Он бросает на меня быстрый взгляд и взмахом руки показывает на траву.
— Может, присядем? Мне столько нужно тебе рассказать.
Нельзя сидеть рядом с евреем. Чей это голос — Гитлера, герра Мецгера, папин? Не могу понять. Все сливается воедино. Я оглядываюсь: безлюдная тропинка, травянистый склон, река, садовые участки на том берегу. Кругом ни души, но что, если кто-нибудь все же пройдет?
Вальтер смотрит на меня, ждет. Его лицо изменилось: нижняя челюсть стала по-мужски твердой, на щеках и подбородке — намек на щетину. Они с Карлом ровесники: обоим по восемнадцать, почти девятнадцать. Но голубые глаза все те же, и взгляд по-прежнему теплый. Легкий ветерок отбрасывает волосы с его лба, и я крепче сжимаю поводок Куши. Неведомая сила подхватывает меня, и вот я уже сижу на траве рядом с Вальтером… Не слишком близко. Ноги поджаты к груди, руки обхватывают колени.
— Слова, которые ты сказала тогда, и то, что ты сделала… — Его низкий голос обволакивает меня. — Это было так смело. И благородно.
— Мне здорово попало за то, что я сбежала из школы в тот день, но для меня это было важно тогда, — говорю я, а сама гляжу на свои колени.
Тогда — да, но теперь я выросла. Поумнела. За три года, прошедшие с тех пор, я научилась понимать, какую опасность представляет для нас еврейская раса, видеть угрозу, которая исходит от нее. Теперь мне ясна самая суть еврейского характера. Но я молчу.
— Мне очень жаль. А ведь я так и не поблагодарил тебя.
— И не надо.
Шум на тропинке — кто-то едет на велосипеде. Мои руки судорожно вцепляются в поводок. Велосипедист проносится мимо.
— Нет, Хетти, не у всякого хватило бы смелости вот так сбежать из школы. Сказать эти слова мне и Фриде. Особенно после того, как Карл перестал со мной общаться. Это так… — Он делает глубокий вдох. — Много значило для меня.
Я пожимаю плечами. Тогда я была еще совсем ребенком. И понятия не имела о том, что творю. Просто не хотела, чтобы Вальтер был евреем. Но он еврей.
— Я хочу сказать, твои слова особенно много значили для меня потому, что их сказал человек из вашей семьи. Наверное, это очень трудно. Думать иначе. — Вальтер смотрит на меня, а я на него. И опять что-то словно обрывается у меня внутри. По жилам бежит электричество, а не кровь. — Ты и сейчас, — тихо продолжает он, — думаешь иначе?
Его глаза притягивают меня, и я киваю.
Герта Хайнрих, не забывай, кто ты. Тот, кто служит Адольфу Гитлеру, служит Германии. А тот, кто служит Германии, служит Богу.
Я отвожу взгляд. Руки дрожат.
— Так что с тобой случилось? — спрашиваю я из чистого любопытства. — Ты куда-то пропал. Фрида тоже.
Вальтер со вздохом срывает несколько травинок, смотрит, как они падают у него между пальцами на землю.
— Нам пришлось переехать. Кто-то написал на нашей входной двери «Жиды, убирайтесь прочь», и хозяин квартиры сказал, что мы должны съехать, иначе ему побьют все окна. Кроме того, он так задрал квартплату, что нам все равно нечем было платить. Дела у моего отца идут неважно.
— Он, кажется, адвокат? — вспоминаю я.
У Вальтера нет братьев и сестер, только отец и мать. Его отца я видела лишь однажды. Невысокий. Хрупкий, особенно по сравнению с моим папой. Говорит тихо. Начитанный. Он как раз читал, когда я увидела его. «Бесполезное занятие», — сказал тогда папа, и я решила, что он говорит о чтении, но теперь сомневаюсь. Может быть, он имел в виду адвокатуру? Помню, что мне тогда стало жалко Вальтера — ни сестры, ни брата, родители такие тихие. Немудрено, что он сдружился с Карлом и со мной.
— Был. До тридцать третьего года. Потом, после запрета, он стал работать у дяди Йозефа. У него свой магазин на Брюле, торгует мехами. Я тоже там работаю, на складе. Это, конечно, не то, чего бы мне хотелось, но выбора у меня нет. Приходится выживать. Никто не хочет покупать у евреев, никто не хочет ничего нам продавать, банки отказываются давать кредиты. Пока удается отправлять кое-что на экспорт, да и то с трудом.
— Где ты учился после гимназии? В университет поступать будешь?
Вопросы вырываются у меня сами собой.
— Я? — Он смеется и качает головой. — Таким, как я, дорога в университет закрыта. Я ходил в еврейскую школу — школу Эфраима Карлебаха. Но я уже окончил, а Фрида до сих пор там учится. Мне, как еврею, запрещено сдавать выпускные экзамены, так что аттестата у меня нет. Живем мы у бабушки на Гинденбургштрассе, вместе с дядей Йозефом, его женой и тремя детьми. Нам еще повезло. У бабушки большой дом, собственный, так что мы экономим на жилье. Иначе пришлось бы платить за три отдельные квартиры.
Я поворачиваю голову к Вальтеру, смотрю на него. Вспоминаю картинки в книге Финка. Ни малейшего сходства между теми, кто там изображен, и Вальтером. Светлые вьющиеся волосы спадают на распахнутый ворот рубашки, треугольник белой кожи под горлом, длинные ноги, скрещенные в лодыжках. Встреть я его где-нибудь на улице, мне бы и в голову не пришло переходить на другую сторону. И все же если раньше он был для меня почти членом семьи, то теперь стал чужим.
Воплощением Инаковости.
Евреем.
Отталкивающим и в то же время до странности притягательным.
Между нами повисает молчание, колючее, неловкое. Я отвожу глаза, мой взгляд падает на корзину с овощами у ног Вальтера.
— У вас что, садовый участок? — спрашиваю я и кивком показываю на корзину. Все-таки безопасная тема для разговора.
Он мотает головой, и вид у него становится слегка испуганный.
— Жить стало совсем трудно. Если у людей отнимают все возможности прокормить себя, им что же, умирать с голоду?
— Ты что, украл?
— Я взял по одному овощу с каждого участка. Хозяева даже не заметят, а нам легче.
— Но ведь хозяева этих участков много трудятся, чтобы вырастить урожай. Они не богаты. Почему ты думаешь, что вы заслужили, чтобы это есть, а они — нет?
— Прежде всего, мы ничем не заслужили такого обращения, — резко отвечает он, но тут же делает глубокий вдох, точно сдерживает слова, рвущиеся наружу.
Так вот, значит, кем он теперь стал. Чуть прижало — и он превратился в вора. Да, природу не обманешь. Внешность внешностью, а кровь и воспитание берут свое.
Зря я сижу здесь рядом с ним.
Я вдруг ощущаю тяжесть его взгляда. Горло перехватывает, и образ крючконосого, курчавого мерзавца, насилующего хорошенькую невинную девочку, встает перед моими глазами.
— Ладно, приятно было повидаться, но мне надо идти, не то опоздаю к завтраку. — Я вскакиваю. — Куши, идем, нам пора домой.
— Подожди, Хетти, не уходи. Пожалуйста.
Волосы опять падают ему на лоб, глаза цвета тропического моря устремлены на меня. Он красив, отчаян и трагичен.
Если бы что-то дурное должно было случиться со мной, оно бы уже случилось. И снова я думаю о том, до чего же он не похож на изображения гадких евреев в «Штюрмер». Так не похож, что мне даже смешно становится.
Я снова сажусь, а Куши прижимает мои ноги теплым влажным боком.
— Мне очень жаль, что ты так плохо обо мне думаешь. Наша жизнь стала теперь совсем непереносимой. Жаль, что я не уехал из Германии раньше, как другие, — говорит Вальтер, глядя на деревья на том берегу реки. — Но отец отказывается ехать. «Только через мой труп, — говорит он, — Гитлер заберет у нас все, что с таким трудом досталось нашей семье».
Я внимательно смотрю на него. Разве все не наоборот? Разве это не евреи украли все у трудолюбивых немцев?
— Я писал письма во все страны Европы, пытался устроиться куда-нибудь на учебу или на работу. Не повезло. Похоже, евреи везде лишние, — продолжает Вальтер.
Я чувствую, что у меня начинает болеть голова. Вокруг только и разговоров, что о хитрых, пронырливых евреях и о том, как от них избавиться. Но никто не говорит, куда им деваться, раз они не нужны здесь. Только уехать в Палестину. Я снова смотрю на корзину и не знаю, что сказать.
— Мне жаль тебя, правда, Вальтер. Но зачем же красть?
— Хетти… — Он берет меня за руку. От прикосновения его пальцев я вздрагиваю, как от удара током. Вальтер смотрит мне прямо в глаза. — Нам больше не продают хлеб в булочных. Зеленщики не впускают нас в свои лавки. Разве ты не замечала, на витринах многих магазинов теперь появилась надпись: «Евреям вход воспрещен»? Собак впускают, а нас нет. Я говорю тебе это не для того, чтобы ты меня пожалела, жалость мне не нужна. Я лишь хочу, чтобы ты поняла — мы поставлены на грань выживания.
— Но есть же еврейские лавки. И магазины. Почему вы не идете туда?
— Да, только у еврейских владельцев их забрали или закрыли. Если войти туда, всегда есть риск быть избитым молодчиками из штурмовых отрядов. — У него ходят желваки, глаза наливаются гневом, смех становится резким, щеки краснеют. — А ты обвиняешь меня в краже горстки овощей?
Его гнев я ощущаю как удар в живот и резко отстраняюсь.
— Прости меня. — Он протягивает ко мне руки. — Я не хотел… Пожалуйста, не думай обо мне плохо. — Внезапно я вновь вижу перед собой Вальтера, открытого и честного, того, кто спас мне жизнь. И сейчас он сердит не на меня, а на жизнь вообще. Гримаса кривит его лицо. — Остается только надеяться, что эти времена скоро пройдут и все станет нормально… как прежде.
«Неужели это такое уж преступление — взять без спросу немного овощей, раз уж тебе запрещено покупать их?» — шепчет мне внутренний голос. Я заставляю его умолкнуть.
— Мне и правда пора идти.
Мои слова падают в неприятную тишину. Жара нарастает. Куши рядом со мной тяжело дышит, вывалив язык.
— Конечно. — Вальтер оглядывается по сторонам, смотрит на свою корзину. — Мне тоже. Нас могут увидеть.
Мы возвращаемся к мостику, откуда каждый из нас пойдет своим путем. Я перейду на ту сторону и отправлюсь в Голис. Вальтер повернет направо и вернется на Гинденбургштрассе, в дом своей бабушки. Почему-то я все время думаю о своем теле: ноги у меня короткие, волосы грязные, руки слишком худые, толстый язык еле ворочается во рту, кожу покалывает, словно иголками.
— Как там Карл? — неожиданно меняет тему Вальтер. — Наверное, сдал экзамены, готовится в университет?
— Да, сдал. Но в университет он не пойдет, будет служить в Люфтваффе. — Я не могу скрыть гордость за брата.
— Пилотом будет? У него получится, я уверен.
— В авиационном отряде гитлерюгенда у него высокий ранг. Он хорошо себя показал, поэтому его взяли в Люфтваффе.
— А помнишь, как мы играли в детстве? В ковбоев и индейцев? Мы с Карлом вечно спорили из-за того, кому брать пистолет, а кому — лук и стрелы. — Он качает головой, задумчиво улыбается.
— А я была вашей доктором скво. Скребла вам пятки и перевязывала ваши боевые раны. А потом пекла для вас пирожки из грязи!
— Очень вкусные, кстати! — смеется Вальтер.
Мы уже у моста. Вальтер хочет что-то сказать, открывает рот, но передумывает. Мы смотрим друг на друга, я переминаюсь с ноги на ногу. Молчание все тянется. Не сводя с меня глаз, Вальтер берет меня за руку и пожимает ее, серьезно и медленно. Его прикосновение вызывает во мне прилив запретного удовольствия, и я затягиваю пожатие.
— Что ж, было приятно увидеться с тобой снова. — Вальтер отнимает руку. — Жаль, что все сейчас… так, но тебе я желаю всего самого лучшего. До свидания, Хетти. — Он улыбается, взмахивает рукой, поворачивается ко мне спиной и, нахлобучив шляпу, уходит.
Вернее, проходит три шага.
— Подожди! Когда мы встретимся? — не выдерживаю я и тут же прикусываю губу.
Вальтер останавливается, оборачивается:
— Ты хочешь опять меня увидеть?
— Только если ты хочешь. Хотя это, наверное, не лучшая идея.
— Это точно!
— В смысле, нам не надо встречаться.
— Конечно не надо. — Он прислоняется к шероховатым каменным перилам моста, опускает в карман свободную руку, выдвигает вперед ногу. — Это опасно. Особенно для меня. Гнусный еврей, застигнутый в обществе красивой немецкой девушки? Одного моего знакомого на днях выволокли из дома и избили за то, что он любезничал с дочкой налогового инспектора.
Красивой немецкой девушки…
Неужели он и правда считает меня красивой?
— Но ради тебя можно и рискнуть, — добавляет он и широко улыбается. — Давай здесь, на мосту, в семь утра, в следующее воскресенье.
— В следующее не могу. Я уезжаю в лагерь с отрядом БДМ. Мои родители не хотели, чтобы я вступала, но в декабре это стало обязательным для всех арийских детей, так что пришлось им смириться.
— Тогда через две недели?
— Хорошо, через две.
— Только никому ни слова. — Вальтер делает строгое лицо и грозит мне пальцем.
Я киваю, торопливо перехожу на другой берег и сворачиваю в сторону города, который уже начинает просыпаться.
— Идем, Куши, — окликаю я пса и оборачиваюсь.
Вальтер уходит: спина прямая, в руке корзина.
Вдруг он тоже оборачивается и улыбается, увидев, что я смотрю ему вслед. Сердце подпрыгивает у меня в груди, и всю дорогу до дома я лечу как на крыльях.
3 августа 1937 года
Ботинки Эрны хрустят по горной тропе за моей спиной.
— Посмотри, какая красота! — восклицает она.
Ее лицо блестит от пота, но косы по-прежнему гладкие, и форма в полном порядке.
Усыпанная булыжниками тропа уходит круто вверх. Мы так давно карабкаемся по ней на адской жаре, что никакой красоты я уже не вижу. Вся взмокшая, я останавливаюсь, вынимаю носовой платок и вытираю им шею, для чего мне приходится сначала отлепить от нее растрепанные, лохматые хвосты, в которые давно превратились мои косы.
— Я все ноги стерла, — жалуюсь я. — Ботинки новые. Надо было разносить их еще до похода, — добавляю я, морщась на каждом шагу.
— Страдание хорошо для души. Укрепляет характер.
— Спасибо большое, но с характером у меня и без мозолей все в порядке!
Слезы начинают щипать мне глаза.
Эрна оглядывается назад, но весь наш отряд еще далеко позади, а вожатые почти так же далеко впереди. Значит, никто не увидит меня в минуту слабости.
— Давай, Хетти, до вершины совсем немного осталось. Последний рывок — и будем обустраивать лагерь. Ты же помнишь, герр Гитлер хочет видеть нас, девочек, сильными, пышущими энергией и здоровьем.
— Когда мы окажемся наверху, я лягу прямо на землю и больше не встану.
— Ну и шуточки у тебя, Хетти, — смеется Эрна.
— И вовсе я не шучу! — При каждом шаге задники новых ботинок сдирают мне кожу с пяток.
— Идем, старая ворчунья, гляди веселей! Фройляйн Акерман уже наверху, и, если ты постараешься хорошенько да еще улыбнешься ей пошире, она, может быть, даст тебе значок!
Эрна уходит вперед и вверх по крутой тропе, ее сильная спина маячит передо мной. Распухший язык прилип к нёбу, и мне начинает казаться, что дыхание у меня такое же кислое, как и настроение. Но Эрна, словно читая мои мысли, — не в первый уже раз — звонким чистым голосом затягивает «Песню юных странников».
Когда шагаем мы бок о бок и песни старые поем,
Вторит нам лесное эхо, и знаем мы,
Что с нами в ногу время новое идет.
Веселая песня поднимает мне настроение, и ноги невольно начинают двигаться в такт знакомой мелодии, столько раз слышанной, что она и теперь звучит у меня в голове.
Шелестят березок листья.
Древняя земля простерла
Свои щедрые объятья.
Обливаясь потом, пыхтя как два паровоза, мы одолеваем последний крутой подъем.
— Молодцы! — сияет фройляйн Акерман, когда мы проходим мимо нее. — Наверху вас ждет сюрприз. Подсказка: он прохладный и мокрый!
— Водопад, — говорит Эрна с улыбкой, и мы идем дальше, а вожатая остается встречать других девочек.
Местом для лагеря выбрана широкая плоская вершина. Кое-где между камнями растет трава, и вся площадка имеет наклон в сторону большого водоема. Эрна угадала верно: его питает живописный водопад.
Потихоньку-полегоньку подтягивается остальной отряд. Выбрав место поровнее, мы очищаем его от камней, ставим палатки, копаем туалетную яму, приносим воду для кухни.
— Веселые. Сильные. Независимые. Девушки, достойные стать матерями расы господ. Вот какими хочет видеть вас фюрер, — наставляет нас фройляйн Акерман, когда мы, закончив работу, собираемся вокруг нее, грязные и усталые. — Всегда помните принципы нашего союза: чистота духа и тела, добродетель, послушание и покладистость. А теперь идите окунитесь. Вы заслужили!
Да, а еще настоящая немецкая девушка никогда не задает вопросов и не жалуется. Трудится на благо других. Она высока ростом и сильна, красива без всяких искусственных ухищрений. Девушка чистоплотна, неукоснительно соблюдает все правила гигиены. Скромна и сдержанна. Но главное, девушка всегда ставит мужские интересы превыше своих и поддерживает мужчин в их борьбе. Даже если девушка устала, даже если она много трудилась, нужды мужчин все равно должны быть для нее на первом месте.
Наш долг служить фюреру, Германии и нашим будущим мужьям. Мальчики учатся быть лидерами и управлять, а мы должны учиться сдержанности. Требования постоянны и неумолимы, они не оставляют мне ни времени, ни возможности идти своим путем.
Невольно у меня возникает такое чувство, словно они вымывают самую мою суть.
Мы хватаем полотенца и сбегаем по каменистому склону вниз, навстречу шуму водопада.
Поступать правильно — значит жертвовать собой. Забыть о том, что нужно лично тебе, ради общего блага.
Я мотаю головой, пытаясь очистить свои мысли. Ведь внутри моего черепа живет он, фюрер, который видит все: мои самые потаенные страхи, мои надежды и мечты. И еще кое-какие мысли, которые начали посещать меня с прошлого воскресенья и о которых я не хочу, чтобы он знал.
— Оглянись, Хетти. Мы на вершине мира, — говорит Эрна.
Вокруг до самого горизонта — горы в голубоватой дымке, прорезанные глубокими зелеными складками долин. Далеко внизу изогнулось узкое горное озеро, черное и гладкое, словно осколок зеркала. Совсем рядом возносятся к небу отвесные вершины соседних скал, а над ними лениво плывут в ясной синеве легкие перистые облачка.
Земля, достойная богов. Пейзаж, очищающий душу.
— Как возвышенно, — соглашаюсь я.
— Ну, пошли купаться, — говорит Эрна и идет к воде.
Я смотрю ей вслед: узкая, стройная спина, скульптурные плечи; рыжие волосы искрятся на солнце. Она и сама как светило, прекрасный золотой диск, к которому тянется все живое. И рядом с ней я — маленькая планета, которую она силой своего притяжения держит на своей орбите. Меня это раздражает, но в то же время я не могу не восхищаться Эрной, ее чистотой и честностью, ее положительностью.
Она во всем лучше меня.
Мне так хочется поговорить с ней о Вальтере. Посоветоваться. До встречи на мосту осталось всего четыре дня.
…Гнусный еврей, застигнутый в обществе красивой немецкой девушки… Я снова вижу его рот, который произносит эти слова. Вижу его губы, глаза, которые вбирают меня всю, целиком.
Нет, я не могу рассказать о нем Эрне. И никому друг ому тоже не могу. Ведь я обещала молчать. Но это так трудно. Мальчики всегда обращают внимание только на Эрну, и никогда — на меня. А Вальтер не просто мальчик. Он красивый. Он смелый и мужественный. Просто идеальный ариец. Глядя на него, так легко забыть о том, кто он.
Я притворяюсь, будто Вальтер не еврей, и представляю нас вместе. Две фигуры движутся в луче света, словно в кино. Он пристально смотрит на меня, его губы приближаются к моим. Он шепчет мне: «Хетти, пожалуйста, будь моей. Ни к одной девушке я еще никогда не испытывал таких чувств, как к тебе». Его ладони ложатся на мою талию, потом соскальзывают ниже, еще ниже, но я говорю ему: «Вальтер, остановись. Я же не такая девушка». И он, разумеется, останавливается, ведь он меня любит, но…
— Хетти! Ну что ты там копаешься? Водичка такая прохладная!
Эрна босиком шлепает по мелкой воде у самого водопада, ее косы потемнели и отяжелели от брызг.
— Иду! — Я снимаю ботинки, стягиваю юбку.
Другие девочки тоже сбрасывают одежду и в одном белье с визгом и хохотом кидаются в освежающую воду. А я стою и смотрю в темную бездну. «Ты же отлично плаваешь», — мысленно говорю я себе и, развязав галстук, расстегиваю пуговки пропотевшей блузки, снимаю толстые шерстяные носки, аккуратно складываю вещи в стопку и подыскиваю им сухое место на камнях. «Тебе совершенно нечего бояться».
Стоя в одном белье у края воды, я чувствую себя незначительной и жалкой. Теплая гранитная глыба ласково греет мои босые ступни, совсем как тот деревянный причал много лет назад. От ужаса все у меня внутри трепещет, колени подгибаются. Но я не могу показать свой страх другим. И тогда я закрываю глаза, отталкиваюсь от скалы обеими ногами и одним рывком оказываюсь едва ли не в центре горного озерца.
Вода такая холодная, что в первое мгновение у меня перехватывает дыхание, и я камнем иду ко дну, как тогда. Но тут же, преодолевая панику, я заставляю себя работать руками и ногами, вырываюсь на поверхность.
И вот я уже на свету, жадно глотаю воздух ртом, бью по воде ногами. Мне кажется, что я снова чувствую прикосновение сильной руки, которая держит меня, спасает от страшного конца в водяной могиле.
— Эй, там, внизу! Отойди! — кричит мне кто-то сверху.
Я поднимаю голову, принимая вертикальное положение в воде. Эрна, а с ней еще три девочки стоят на выступе скалы, готовясь к прыжку. Я отплываю в сторону и смотрю, как четыре девичьи фигуры прорезают пространство и шумно плюхаются в озеро прямо передо мной. Вода расступается и тут же смыкается над ними, вскипая множеством пузырьков. Секунда — и девочки снова на поверхности, смеются, хватают воздух ртом, протирают глаза и ничего не боятся, и я вдруг начинаю ненавидеть свой страх.
Я ложусь на спину и плыву, глядя в высокое голубое небо и стараясь не думать о том, сколько метров отделяют меня сейчас от твердой, надежной земли. Вода плещется вокруг моей головы, тонкими струйками просачиваясь в уши. Холод притупляет боль и усталость в натруженных конечностях. Вот бы окунуться сейчас в минеральную ванну, полежать в ней часок, а потом голой шагнуть прямо в объятия Вальтера…
Черт! Опять эти гадкие мысли! Дай мне силы, о фюрер, прогнать из моей головы зло. Мое сердце начинает усиленно биться.
В моей голове гремят слова Гитлера.
Персонифицированный дьявол как символ всякого зла предстает перед нами в образе еврея. Защищаясь от еврея, я защищаю творение Господа.
Но это так трудно. Грязные мысли непрошеными врываются в мою голову. Они отвратительные, неправильные.
Я пробую сосредоточиться на белом облаке, плывущем высоко надо мной. И замечаю какое-то движение на горизонте. Три черные точки, выстроившись треугольником, быстро несутся к нам. Истребители. Возможно, летят воевать в Испанию. Глядя на них отсюда, из глубины мирного сельского ландшафта, трудно поверить, что где-то идет война. А ведь папа то и дело намекает, что будет еще другая война, большая, и прямо здесь, в Германии, и во всем мире. Война ради исправления зла, причиненного Версалем, ради возвращения Германии ее законного главенства среди других держав. А также ради того, чтобы сокрушить зловещие замыслы евреев. Я чувствую, как у меня сводит желудок.
— Эрна, — свистящим шепотом зову я подругу, — мне надо с тобой поговорить. Это важно. С глазу на глаз.
— Конечно. Пошли на берег, посушимся. Не знаю, как ты, а я уже замерзла.
Выбравшись на камни, мы сначала вытираемся насухо, потом быстро одеваемся. Судя по солнцу, уже далеко за полдень.
— Так что тебя тревожит, Хетти? Я же вижу, ты прямо сама не своя.
Я оглядываюсь — хочу убедиться, что нас никто не подслушивает. Но девочки в основном еще в озере. А те, что успели искупаться раньше нас, уже оделись и ушли назад, в лагерь. Так что сейчас самое время.
— Дело в том…
Тут я вспоминаю данное Вальтеру обещание никому не рассказывать о нашей встрече, а ведь Эрна — вожатая БДМ. Ей придется донести на нас с Вальтером, даже если она сама этого не захочет. А я, зная, как серьезно Эрна относится к своим обязанностям, понимаю, что в ее глазах Вальтер — обычный еврей, такой же, как все.
То есть враг.
— Хетти?
— А? Да. Ты знаешь, я подумала… В общем, это больше не важно. В смысле… ну, я просто передумала.
Эрна раскладывает на камне, горячем от солнца, мокрое полотенце, трусы, майку.
— Ну ладно. Как хочешь. — В ее голосе звучит обида. — Если опять передумаешь, ты знаешь, где мен я найти. Пойду, надо приглядеть за готовкой.
И она уходит к лагерю, без меня.
Дай мне силы, великий фюрер, бороться с искушением. Прости мне мои дурные помыслы. Укажи мне путь, и я пойду по нему. Куда бы он меня ни привел.
Я не пойду к Вальтеру в воскресенье. Встречаться с евреем — это нарушение всех законов и правил моей страны. К тому же если нас застукают, то Вальтеру грозит ужасный концентрационный лагерь, а то и расстрел. А я хочу быть хорошей, честной и незамаранной. Мои мысли о Вальтере отвратительны. Меня от них тошнит. Я больше не хочу думать о нем.
Вечером мы сидим у костра и поем. Я пою с наслаждением, отдаваясь музыке всей душой, и чувствую, как с каждой песней крепнет мой голос. Мыслей больше нет, они растворились в словах и ритме. И когда мы подходим к заключительной песне, я чувствую себя очищенной. Освеженной. Полной сил и энергии жить, стать лучше и навсегда забыть свою мимолетную слабость.
Мы сплотились под сияющим флагом.
С ним мы единый народ.
Никто больше не одинок.
Мы служим Богу, фюреру и нашей крови.
Каждый из нас тверд в вере и счастлив своим трудом.
Единства мы жаждем и впредь: Германия,
ты будешь светлой.
Твой свет — наша честь.
7 августа 1937 года
Эрна с родителями живет на верхнем этаже многоквартирного дома возле Кирхплац. Квартира у них небольшая, но светлая, и дышится в ней легко.
— Как я рада, что ты пришла! — Эрна хватает меня за руку и тащит наверх, в свою спальню.
Наклонный потолок с четырьмя окнами-люками, два из них выходят на фасад, еще два — на боковую стену дома. Сейчас все четыре распахнуты настежь, рамы курносыми козырьками торчат из-под карниза. Передо мной открывается такой вид на Лейпциг, от которого захватывает дух: крыши и дымовые трубы вперемежку с кронами деревьев.
Эрна плюхается на кровать, где полулежит, опираясь на локоть, так что ее каштановые волосы струятся за спиной, словно занавес. Она смотрит на меня, сияя.
— Я влюблена, Хетти! — объявляет Эрна, и ее щек и заливаются краской. — Безумно! Никто пока не знает, но тебе я не сказать не могла.
— И кто же этот счастливец? — У меня учащается пульс, голубые глаза Вальтера всплывают в памяти помимо моей воли.
— Его зовут Курт. Он живет на другом конце Лейпцига. Он такой милый. Манеры — исключительные, и к тому же богат!
— Бог мой, да он само совершенство! А друзья у него есть?
Эрна хохочет:
— Может быть. Только, Хетти, не говори никому, ладно? Пожалуйста. Никто не должен знать.
— Почему? В чем проблема?
— Моих родителей удар хватит, если они узнают. Они ведь ужасно старомодные, а мне всего пятнадцать. Им не понравится, что я вожу шашни с парнем. К тому же он старше, чем я, ему уже восемнадцать. — Она вздыхает. — И все равно я так счастлива, Хетти. Со мной еще никогда такого не было.
Можно подумать. Уж с кем с кем, а с Эрной такое случается то и дело.
Когда тема несравненного Курта наконец исчерпана, мы идем вниз, сказать отцу Эрны, что нам надо в город, на встречу с друзьями. Застаем его в гостиной — маленький, круглый, как обточенный волной камешек, он сидит в кресле и читает газету. Не «Ляйпцигер», замечаю я, а «Фёлькишер беобахтер» — общенациональное издание, выходящее по утрам. Рядом с ним на столике чашка кофе. Эрна не говорит отцу, что друзья — это мальчики из гитлерюгенда. Хотя говорить, по сути, и не о чем: мальчики и вправду просто друзья. Передовица газеты в его руках посвящена празднованию семисотлетия Берлина. Половину полосы занимают снимки марширующей германской армии. В ответ на слова дочери герр Бекк ер даже не поднимает головы.
— Послушай, что они пишут, — говорит он и хихикает, проводя пухлой ладонью по гладкой, блестящей лысине на макушке, и читает сообщение об англичанах из Вустершира, которые приехали в Берлин, чтобы сыграть с немцами в игру под названием крикет. — «Английская команда утверждает, что немцы вели себя неспортивно. Однако отсутствие у немцев командного духа, — продолжает читать отец Эрны, морща лоб, — не помешало англичанам сполна насладиться всеми прелестями ночной жизни Берлина».
— Папа, — шепчет Эрна, — нельзя так говорить.
Но он, не обращая никакого внимания на слова дочери, продолжает вглядываться в мелкий печатный шрифт, держа газету чуть на отлете над выпуклым брюшком. Меня он, кажется, даже не видит.
— И чего мы ждем? Что англичане, сыграв с нами в крикет, пропустив пару кружек пива и сняв проститутку в Берлине, простят нам все наши грехи? Ха! Безумие наших вождей переходит все мыслимые пределы.
Шокированная его словами, я застываю на пороге.
— Папа! — снова одергивает его дочь.
Но герр Беккер, видимо, оседлал любимого конька.
— С другой стороны, если уж мы допустили управлять страной кучку безмозглых, пьяных кретинов, которые ничего не смогли добиться в жизни, так чего еще ждать? Разруха и всеобщая катастрофа — вот к чему они нас приведут.
Эрна испуганно вытаращивает глаза.
— Папа, нельзя так говорить! Перестань, пожалуйста.
— Проклятые наци! Чертов Гитлер! — Герр Беккер выплевывает эти слова, глядя в газету и яростно потрясая ее страницами.
— Папа! — Вопль Эрны прорезает воздух в комнате, точно удар хлыста.
Ее отец, разинув от удивления рот, наконец отрывается от газеты, поворачивает голову и видит меня. Я стою перед ним в полной форме БДМ.
— Нельзя так говорить, — повторяет Эрна тише и кивает на меня. — Ты ведь помнишь мою подругу Хетти?
— Э-э… гхм, — откашливается он и начинает сворачивать газету. — Я… — С нервным смешком он снова смотрит на меня, сощурившись так, словно видит меня не в фокусе. — Это твоя школьная подруга, да?
— Да, герр Бекер, — спокойно отвечаю я, но мое сердце бьется так часто, что меня даже бросает в пот.
Кто этот человек, позволяющий себе такие наглые речи? Неужели он и есть враг? Не красный большевик, отстаивающий дело революции. И не богатый заговорщик-еврей с хищным крючковатым носом и маленькими свиными глазками. Нет, самый обычный буржуа, маленький, невзрачный, незаметный. Отец моей лучшей подруги. В скольких еще домах за закрытыми дверями люди шепотом делятся друг с другом подобными мыслями? И разве мы можем надеяться одолеть когда-нибудь пятую колонну таких вот невежественных глупцов?
— Хм, прошу прощения, Хельга, я сам иногда не знаю, что несу.
— Хетти, — поправляет отца Эрна. — Хетти Хайнрих.
— Хетти Хайнрих, — медленно тянет он и морщит лоб, и вдруг его пальцы крепче стискивают газету. — Не обращай на меня внимания, Хетти. Я просто… Я ведь не имел в виду ничего плохого, правда, Эрна?
— Конечно нет, папа, — пристыженно шепчет она.
Повисает неловкая пауза. Герр Беккер продолжает сворачивать и разглаживать газету.
— Папа, мы ушли. К обеду я вернусь, а потом пойду на собрание БДМ. — С этими словами Эрна выпроваживает меня из комнаты.
Мы идем по улице, Эрна выглядит осунувшейся и бледной.
— Мой отец не имел в виду ничего плохого. Он старый и глупый. Мне иногда кажется, он сам не понимает, что говорит.
Погода стоит безветренная, жаркая. Мы шагаем мед ленно. В ногу. Пятка, носок. Пятка, носок. Резиновые подошвы наших туфель не издают никаких звуков.
— Ладно, Эрна, не надо ничего объяснять.
…Безумие наших вождей. Проклятые наци! Чертов Гитлер! Слова мечутся у меня в мозгу, рикошетом отскакивая от стенок черепа. Неужели вот это Эрна и слышит всю жизнь? Почему же она молчала?
— Он просто глупый старик, — заявляет Эрна.
От неожиданности я останавливаюсь как вкопанная и внимательно смотрю на нее. У нее тяжелое, раскрасневшееся лицо. Она сердится. Или стыдится. Возможно, и то и другое. Никогда раньше я не слышала, чтобы она кого-нибудь назвала дураком, тем более родного отца. Бедняжка Эрна.
— Слушай, Хетти, — продолжает она умоляющим голосом, — я знаю, ты… Нет, мы все обязаны доносить, если услышим что-то подобное, но…
Как могла она, Эрна Безупречная, Эрна Великолепная, молчать! Мне вспоминается Томас и то, как он храбро выступил против своего отца. Но Эрне, видимо, не хватает смелости. Может быть, я должна сделать это за нее? Это совсем не трудно, и папа будет мной доволен. Я уже представляю, как он скажет Карл у и маме, что я истинная дочь Рейха. Но мысль о том, что я потеряю лучшую подругу, быстро гасит разгорающуюся во мне радость. Без Эрны жизнь станет скучной и бесцветной.
Я кладу ладонь на ее руку:
— Я никому ничего не скажу.
— Он это не всерьез…
— Никто ничего не узнает от меня о тайных взглядах твоего отца, обещаю, — добавляю я и крепко стискиваю ее руку.
Ее лицо сразу становится другим. Она улыбается.
Больше мы об этом не говорим. В молчании подходим к остановке, где ждут трамвая мужчина и женщина. Я чувствую, что в наших с Эрной отношениях что-то неуловимо изменилось. Оказалось, что она вовсе не такая безукоризненная. И кое-что от меня скрывала. Ее отец явно не сторонник Гитлера, а она молчала об этом столько лет. Значит, Эрна не так чиста сердцем, как я думала. Значит ли это, что мы с ней теперь на равных? И сколько еще постыдных секретов, маленьких греховных тайн мы держим внутри, где они постепенно нарывают, превращаясь в раны, отравляя гноем наши сердца, не давая нам достичь идеала чистоты и честности, к которому должна стремиться каждая германская девушка?
Возможно, поэтому мы и дружим. Потому что на поверку она оказалась ничем не лучше меня.
Прости меня, фюрер. Я знаю, что велит мне долг, но ведь это же Эрна, моя лучшая подруга. Я не могу причинить ей боль.
Я вспоминаю пронзительные голубые глаза Гитлера, представляю, как он всматривается в меня, заглядывая мне в самую душу, как читает все мои тайные мысли и находит, что я действую из благих побуждений. И отвечает:
Не тревожься, этот человек — мелочь. У меня есть враги посильнее. Но вместе мы одолеем их, ты и я.
С Томасом и тремя его дружками мы встречаемся за столиком уличного кафе под названием «Кофейное дерево» на Кляйнерштрассе. Погода шепчет, а мы сидим и смотрим, как жители Лейпцига не спеша проходят мимо нас по узкой мощеной улочке. Официантка приносит поднос с холодной водой, горячим кофе в серебристых турках, подогретым молоком и сахаром.
Возле меня сидит Эрна. Она непривычно молчалива и, кажется, подавлена. Боится, что я ее выдам. Не зря, видно, сказано: «Wissen ist macht: знание — сила». Знание поменяло нас местами, добавив мне остроты ощущений. Из нас двоих остроумная сегодня я, и это мои шутки и болтовня заполняют паузы в застольной беседе. Мальчишки в восторге от моей компании.
— Я теперь в учениках на инструменталке, — с ленивой оттяжкой сообщает нам Томас. — Две недели всего, а охренело уже все. Пардон за мой французский, — добавляет он, обращаясь ко мне. — Инструментов еще в глаза не видал, все две недели только и делаю, что полы мету. И так еще три года, пока не отпустят служить в вермахте. Скорее бы уж. А то так всю войну и проболтаюсь на этой сраной фабрике. С моей-то везухой точно.
Все мальчишки сейчас грезят о том, как они будут сражаться за Германию.
— Ну, вряд ли уж все так плохо. Я хочу сказать, не все же три года ты полы мести будешь, верно? Иначе какое это ученичество? — отвечаю я, снисходительно пропуская ругательства мимо ушей. Видимо, фабричные рабочие без них не могут, так что придется терпеть.
— Они там считают, что начинать обучаться делу надо с самого низа. Сначала сортиры помыть, ну а там чем дальше — тем выше. Но я-то не собираюсь торчать на фабрике всю жизнь. Я парень с честолюбием. В вермахте карьеру буду делать.
— Ты про доктора Крейца слышала? — вдруг спрашивает у меня Эрна.
Я мотаю головой, вспоминая нашего старого учителя литературы.
— Нет, даже имени его не слышала уже давно. Это учитель, работал когда-то в нашей школе, — говорю я мальчишкам. — Его выгнали сто лет назад. У него на уроках всегда было интересно. Больше таких учителей нет.
— Он совершил самоубийство! — взволнованно восклицает Эрна. — Повесился! — И она, схватив себя обеими руками за горло, высовывает язык, чтобы показать гримасу мертвого доктора Крейца.
— Ой какой ужас! Но почему?
Доктор Крейц, вечно растрепанный, с энтузиазмом рассказывающий нам о писателях и литературе, встает перед моими глазами как живой. Просто невозможно поверить, что его больше нет.
— Не мог найти работу. Они с женой голодали. К тому же на него насели СС из-за каких-то его подозрительных политических взглядов. — В ее глазах я читаю тоску.
— Это очень печально, — осторожно выбирая слов а, отвечаю я. — Мне всегда нравился доктор Крейц.
Герман, мальчик с нездорово-бледной кожей, отмеченной рябинами от оспы, пожимает плечами:
— Я слышал, щас многие намыливают веревку. Жиды особенно. Боятся, что дальше будет хуже. Хотя по мне, так быть покойником — хуже некуда.
Он делает глоток воды и смотрит на меня в упор. За столом повисает неловкая пауза.
— У СС есть работа, и они делают ее на совесть, — грозно вступает вдруг Томас. — Я знаю об этом не понаслышке, ясно? А ты, коли не знаешь, помолчи лучше.
Мы все с изумлением смотрим на Томаса.
— А я чё? А я ничё. — Герман шмыгает носом.
— И вообще, — продолжает Томас ворчливо, — кому хуже оттого, что пара-тройка жидов или еще каких поганцев коньки отбросит? Чем меньше этих паразитов вокруг, тем лучше. — Он бросает взгляд на циферблат уличных часов на высоком здании напротив. — Пошли уже. А то на собрание гитлерюгенда опоздаем.
Мальчишки тут же поднимаются из-за стола, шаркая подошвами и скребя по мостовой ножками стульев.
Томас задерживает на мне взгляд немного дольше, чем нужно, но наконец поворачивается спиной, а я с облегчением смотрю ему вслед, когда он с друзьями шагает к остановке на Марктплац. Бедняга Томас! Он, конечно, подрос, но так и остался худым и угловатым. Да уж, не арийский идеал. Но, судя по тому, как он вступился за меня только что, похоже, он считает, что теперь его очередь защищать меня, как когда-то я защищала его.
— Он в тебя втюрился, — замечает Эрна, тоже глядя ему вслед. — Вот это поклонник! — И она хихикает в первый раз за все время, что мы вышли из ее дома. — Твой тайный возлюбленный, а? — Она игриво тычет меня локтем в бок, а я сердито отмахиваюсь от нее, чувствуя, как к щекам приливает краска.
— Мне тоже пора. — Я отворачиваюсь. — Я обещала пообедать дома, прежде чем идти на собрание. Извини, Эрна, пешком я не пойду. На трамвае быстрее.
Подходя к остановке, я чувствую себя воздушным шариком, из которого выпустили воздух. Мне становится тяжело и тошно. Может, из-за того, что Карл скоро уезжает. Или из-за отца Эрны. Или из-за новости о докторе Крейце. Или из-за того, что Эрна подумала, будто я влюблена в Томаса. А может быть, потому, что я приняла решение не встречаться с Вальтером завтра утром. Или просто из-за жары.
Подъезжает вагон, битком набитый потными рабочими в спецовках. Они едут со смены — сначала на трамвае до вокзала, через весь город, а оттуда по домам. Работают они на фабриках и складах в Линденау и Плагвице. Я с трудом втискиваюсь на площадку, где мне приходится стоять затаив дыхание, — прямо перед моим носом покачивается потная, волосатая подмышка здоровенного дядьки, который держится за ременную петлю на потолке.
— Эй, фройляйн! — окликает меня кто-то из вагона. — Тут, рядом со мной, свободное местечко, сесть не хочешь?
— Нет, спасибо, я всего на пару остановок, — вежливо отвечаю я.
Парень, который меня окликнул, совсем молодой. Но какой-то потасканный, взгляд голодный.
— Ну как хочешь. Тогда стой.
Он явно разозлился, в голосе чувствуется рубленый берлинский акцент. Грубая прусская речь в последнее время вообще слышна в Лейпциге все чаще. В сравнении с легким, мягким выговором саксонцев говор пруссаков режет слух. Как написал недавно в «Ляйпцигере» папа, бурное развитие промышленности и высокий уровень благосостояния Лейпцига привлекают сюда множество людей. В поисках стабильной работы и заработка они приезжают из самых разных мест. И привозят с собой дурные нравы, преступные наклонности и болезни.
Надо было все-таки пойти пешком.
— Девушки теперь уже не те, — громко жалуется тот, на сиденье, другому, который стоит рядом с ним в проходе. — Напялили форму и заважничали так, что не подступишься. Хотя что такое девушка в форме? Пха! И смех и грех!
На меня начинают оглядываться. Я смотрю в пол, чувствуя, как вся наливаюсь свекольным цветом. Моя синяя форменная юбка развевается, когда трамвай кренится на повороте. В толпе смеются, и кто-то еще говорит:
— Думаете, БДМ — это бунд дойчер медель? Нет, это значит «Буби дрюк михь!».
Потискай меня, парень! Да как они смеют?
— Эй, хочешь, я тебя потискаю? — смеется тот, с берлинским акцентом.
Другой добавляет:
— А я слышал, это значит «Бунд дойчер мильхкюэ»!
Союз немецких коров. В вагоне гогочут. Я вся в поту, сгораю от возмущения, но мне некуда деться — я заперта в железной коробке с этими ужасными, грубыми людьми. Бросив взгляд в окно, я прикидываю, когда будет следующая остановка, и радуюсь, что стою возле двери и смогу быстро выйти. Так, значит, вот с какими людьми Томас работает изо дня в день? Только бы он не стал таким же.
— Да, девчонки сейчас те еще. Вот хоть вчера вечером. Кучка девчонок в баре, одни, без мужчин. Ну, я предложил одной угостить ее выпивкой, вежливо предложил. Так она хохотала мне в лицо! А все, видишь ли, потому, что на ней форма. Они все надо мной ржали. Пф! И кем они себя после этого воображают? Юными фройляйн? Да как бы не так, свиньи они, и все тут. — Это опять берлинец. — Эй, — кричит он вдруг мне, — искала бы лучше мужа, девочка, чем шастать в дурацкой нацистской форме!
Меня так и подмывает крикнуть ему что-нибудь в ответ. Гадость какую-нибудь вроде: «Тебя я бы все равно в мужья не выбрала, будь ты хоть единственным мужчиной в мире». Пусть знает свое место. Но я не решаюсь. Стою, смотрю в пол, жду, когда же наконец будет остановка и я смогу выйти.
— Эй! — Здоровенный толстяк, в чью подмышку я почти упираюсь носом, окликает тех остряков. — Языки придержите, — говорит он им. — Совсем девчонку застыдили. Она же еще молоденькая. — Он поворачивается ко мне и опускает свою большую косматую голову так, что его лицо оказывается на одном уровне с моим. От него пахнет пивом и сигаретами. — Ты как, девочка, в порядке?
Я торопливо киваю. Смешно, но я испытываю благодарность к этому похожему на гориллу здоровяку за то, что он вступился за меня. Трамвай замедляет ход, приближаясь к остановке.
— Я уже выхожу, — шепчу я ему, чтобы другие не услышали. — Спасибо.
Трамвай еще только замедляет ход, скрежеща тормозами, а я уже выскакиваю из вагона, радуясь, что никто из пассажиров не выходит за мной следом. Первым делом я набираю полную грудь воздуха: после кислой духоты вагона он кажется особенно сладким. Вдруг у меня подкашиваются ноги, и, чтобы не упасть, я хватаюсь за железные прутья какой-то калитки.
Подняв голову, я вижу, что передо мной вход на маленькое еврейское кладбище. Камни у самой ограды осквернены гадкими надписями. «Еврейская свинья», — читаю я на одном. Соседнее надгробие разбито. На третьем написано: «Хороший еврей — мертвый еврей!», а за ним и вовсе: «Убивать евреев — вот верный ответ на еврейский вопрос». Я чувствую, как встают дыбом волосы у меня на затылке.
Я вспоминаю, о чем шепчутся люди: о еврейском заговоре, о том, что никто точно не знает, когда и где они нанесут свой удар. Потому что такая у них привычка — действовать тайно, исподтишка; часто под прикрытием чужих правительств. Подстрекать к революциям и беспорядкам. Сеять между людьми рознь, внушая им разные мысли. И, пока люди бьются со своими же братьями на баррикадах, пролезать во власть, занимать главные посты во всех сферах жизни. Капля пота течет у меня по спине. Хорошо, что у нас есть Гитлер. Он обязательно приведет нас к победе.
Я поворачиваюсь к обезображенному кладбищу спиной и быстро иду прочь.
Передо мной всплывает лицо Вальтера. Его белокурые шелковистые кудри. Добрые голубые глаза. Светлая улыбка. Вспоминаю, какой он воспитанный и приличный — особенно по сравнению с теми скотами в трамвае! И как им только хватает наглости называть себя немцами!
Вальтер не обычный еврей. Евреи не такие, как он.
Я уверена, что он не имеет никакого отношения к всемирному заговору еврейства.
И нос у него не крючком, и глаза не бегают.
Вальтер добрый, красивый, и с ним весело.
Может быть, он и не еврей вовсе. Наверное, он мишлинг: еврей, но с частью арийской крови. Да, вот почему у него такая внешность. Хотя он может и сам не знать, что он отчасти ариец.
Я уже поворачиваю на Фрицшештрассе, когда во мне вдруг просыпается бунтарский дух. Вот пойду завтра утром и встречусь с ним. В последний раз, только чтобы сказать ему «прощай» и объяснить, что нам больше не следует видеться. Всего один разок, самый последний. Никто и не узнает.
Потому что просто не прийти — это невежливо.
А меня с детства учили быть вежливой с людьми.
8 августа 1937 года
Я стою на высоком узком каменном уступе. Позади меня луг, густая зеленая трава вперемежку с дикими цветами. Прямо у моих ног начинается крутой спуск в долину, покрытую сочной изумрудной зеленью. Густые ели плотными рядами опоясывают склоны гор. По дну долины вьется река, серебристой змейкой сверкает на солнце.
На ее берегу я вижу крошечную фигурку. Человек машет мне обеими руками. Зовет меня вниз, к себе.
Вальтер.
Ветер треплет мне волосы, солнечные лучи пригревают лицо. Воздух пряно пахнет свободой, и я дышу полной грудью. Потом закрываю глаза, подаюсь всем телом вперед, и вот меня уже не вернуть. Я падаю, сначала медленно, потом все быстрее, быстрее; ветер гудит и свистит у меня в ушах. Я взлетаю, но что-то идет не так. Открыв глаза, я вижу Карла: он за рулем своего глайдера, направляет его наперерез мне, преграждает путь…
Вздрогнув, я просыпаюсь. Приподнимаюсь на кровати, вглядываясь в стрелки часов на каминной полке. Пять тридцать пять. Я снова роняю на подушку голову, полную недавним сном. Время еще есть. Я могу остаться дома, и тогда все будет по-прежнему. Но могу пойти, и тогда все станет по-другому.
Будь хорошей девочкой, чистой душой и телом. Не ступай на стезю соблазна. Выбери скромность и послушание. Делай лишь то, что принесет пользу другим. Вот что сказал бы мне Он. Я замираю и прислушиваюсь к Его голосу. Тишина. Я сажусь, подсунув себе под спину подушки, и вглядываюсь в портрет Гитлера над камином. Его черты кажутся расплывчатыми и неясными в бледном утреннем свете, который сочится в щелки опущенных жалюзи. По-прежнему тихо.
В моей голове пустота. И тишина. Удивительная, блаженная. Что это, я получила разрешение? Наверное, да. И потом, какой от этого вред? Просто прогулка с другом детства. Ничего особенного.
Конечно, я прихожу рано. До смешного рано. Что подумает Вальтер? Что я на все готова? Надеюсь, моя длинная юбка, застегнутая на все пуговицы блузка и бесформенный пуловер убедят его в обратном. Не дай бог он узнает, какие мысли на его счет на самом деле мелькают в моей голове.
Я бросаю палку. Куши приносит ее, кладет у моих ног и, умоляюще поскуливая, ждет, когда я брошу снова. На этот раз я закидываю палку в реку, но он тут же прыгает за ней и плывет изо всех сил, чтобы схватить добычу, пока ее не унесло течением. Куши не боится воды.
На дороге какой-то звук — камешек, задетый чьей-то подошвой, скребет по асфальту.
Это он. Подходит — руки в карманах, шляпа надвинута на самые глаза. Вот он поднимает голову, улыбается.
Крылья множества бабочек трепещут у меня в животе.
— Ты пришла, — говорит он.
— Ты тоже пришел.
Он смеется, я вторю ему, и тут же мир вокруг нас словно оттаивает. Теплеет у меня внутри; теплеет свеж ий утренний воздух. Деревья, живые изгороди, дорога, мост — все теряет резкость очертаний, смягчается, перетекает одно в другое, словно только что нарисованное на холсте свежей краской.
— Давай пройдемся, — говорит он, и мы отправляемся на неспешную прогулку вдоль реки. Тропа приводит нас в лес, где за путаницей древесных ветвей мелькают кое-где пятна крыш — край города. Дальше река течет по открытой, слегка всхолмленной местности, где тут и там встречаются распаханные участки — поля. С каждым шагом Лейпциг остается все дальше, а меня охватывает ни с чем не сравнимое чувство свободы.
— Как лагерь? — спрашивает он.
— Нормально. — Я умолкаю, не зная, стоит ли мне откровенничать о делах БДМ с посторонним, который к тому же может оказаться врагом Рейха, и тут замечаю, что мы с Вальтером шагаем в ногу.
— Кажется, ты не в восторге, — смеется он. — Но это меня не удивляет.
— Почему? — Я решаю подыграть ему в его заблуждении.
— Потому что ты всегда была не такой, как все. В хорошем смысле. Как ты выскочила из школы в тот кошмарный день и бежала за мной и Фридой… — Голос у него обрывается, он напряженно сглатывает.
— Это было давно, Вальтер, — тихо произношу я. — С тех пор я изменилась.
Но он продолжает говорить, точно не слышал моих слов:
— Я всегда восхищался этим в тебе. Тем, как независимо ты мыслишь. Твоим характером, твоей страстностью. Как ты мечтала стать врачом вопреки всему. Я всегда знал, что ты умная, что ты ничего не принимаешь на веру. Ты не из тех, кто слепо следует правилам просто потому, что они существуют. — Он умолкает, а потом добавляет: — Я всегда знал, что ты одна из тех редких людей, которые способны разглядеть истину за напыщенными фразами.
Я бросаю на него быстрый взгляд. От его слов мне делается жарко. За всю мою жизнь никто еще не говорил со мной так откровенно. А главное, все мои нед остатки, такие как привычка вечно во всем сомневаться и задавать вопросы, мое предосудительное стремление к независимости, в его глазах оказываются достоинствами.
— Когда ты успел все это во мне увидеть, если ты никогда на меня даже внимания не обращал? — спрашиваю я.
— Кто это сказал?
— Да ты вообще едва замечал, что я существую.
Он качает головой и улыбается.
— Ошибаетесь, фройляйн Герта, — говорит он и подмигивает. — Вас я замечал куда чаще, чем вы можете себе представить.
Я чувствую, как у меня краснеют щеки.
— Так что ты думаешь делать после школы? — меняет тему Вальтер.
— Хотелось бы поступить в университет, — вздыхаю я. — Но папа против. Да и вообще, для девушки сейчас очень сложно стать студенткой. Опять же понадобится письменное согласие отца. Так что детскую мечту пришлось, конечно, забыть. Как мне жаль, что я не родилась мальчиком.
— А я очень рад, что ты не мальчик. — (Я кожей чувствую его взгляд и вспыхиваю еще ярче.) — К тому же я считаю, что ты стала бы отличным врачом, — добавляет он.
— Откуда тебе знать? Ты ведь меня с двенадцати лет не видел.
Я вдруг вспоминаю предостережения доктора Мецгера. Может быть, комплименты Вальтера должны меня насторожить? Может, он говорит так только для того, чтобы втереться ко мне в доверие?
— Люди не меняются, — продолжает между тем Вальтер, — по крайней мере, в главном. Я уверен, что в тебе и сейчас живет та девочка, какой ты была в двенадцать лет. А кстати, хочешь узнать, что мне всегда нравилось в тебе больше всего? — улыбается он.
— Что?
— Ты всегда смеялась над любыми моими шутками, даже самыми глупыми. Вот за что ты получила особое место в моем сердце.
Я улыбаюсь:
— А ты и сейчас рассказываешь глупые шутки?
— Конечно! — Он наклоняет голову к плечу и смотр ит на меня. — Знаешь, что случилось с псом, который любил гоняться за людьми на велосипедах? — (Я мотаю головой.) — В конце концов, — говорит он, глядя на меня совершенно серьезно, — пришлось отобрать у него велосипед.
— Ой, — смеюсь я, — точно, шутки у тебя все те же. А сам ты тоже все тот же мальчик, каким был прежде?
— Ничуть не изменился.
— Значит… когда ты идешь купаться на озеро, то все так же раздеваешься до трусов прямо перед девочками? И так же злишься и топаешь ногой, когда тебе выпадает быть не ковбоем с ружьем, а индейцем с луком и стрелами?
— Ну конечно. А что в этом такого особенного, позвольте вас спросить, фройляйн Герта? — Он шутливо шлепает меня по руке. — Кто же не знает, что быть хорошо вооруженным ковбоем куда приятнее. Что касается девочек, то той, которая застанет меня теперь в одних трусах, несказанно повезет!
Я вспыхиваю так, что краснеет не только лицо, но и уши, шея, и бросаюсь наутек.
— Догони меня, если сможешь! — кричу я ему через плечо и мчусь к большому дереву.
Куши с веселым лаем бежит впереди меня. Я бегу, не глядя по сторонам, подняв голову, изо всех сил работая руками и ногами. Но Вальтер уже догоняет меня — я слышу звук его шагов у себя за спиной. Вот он вырывается вперед, наддает и через считаные секунды оказывается у цели. Наверное, иди я пешком, и то не пришла бы позднее.
Он ждет меня под деревом, уперев руки в колени, и тяжело дышит — его грудь ходит ходуном.
— Насколько я помню, не было случая, чтобы тебе удавалось обогнать меня.
— Ты и правда не изменился. Так и не научился понимать, когда надо позволить девочке выиграть. Хотя бы из вежливости!
— Ну представь, что я поддался и ты прибежала первой. Что тогда? Тебе не понравилось бы, что я бежал не во всю силу.
Мы спорим так, как будто нам снова по одиннадцать лет.
Подняв голову, я прохожу мимо, а он бежит за мной.
— Видишь? Теперь ты понимаешь, что я прав. Со временем люди меняются вовсе не так сильно, как им кажется.
Что ж, по крайней мере, в одном Вальтер не ошибается: поддайся он мне во время нашего забега, и я тут же почувствовала бы себя обманутой. В шутку я даю ему легкого тычка, и мы оба начинаем хохотать, сами не знаем почему. Я радуюсь, что Вальтер выиграл. В конце концов, он же мальчик.
Река, а вместе с ней и тропа, по которой мы идем, петляют теперь вдоль поля пшеницы. Золотистое море колышется по одну сторону от нас. Высокие колосья, нам по пояс, клонятся к тропе. Куши вдруг пропадает между ними — заметил, наверное, какого-нибудь зверька, — но скоро опять выскакивает прямо нам под ноги и бежит впереди, радостно вывалив язык.
Вокруг нас ни души, город остался далеко позади. От близости Вальтера у меня кружится голова. С ним так легко и в то же время тревожно. Он словно тигр, мощный, красивый, опасный. Сейчас он кажется совсем ручным, и его красота завораживает. Но я ни на секунду не забываю о том, что Вальтер может меня уничтожить.
— А это правда, — тихо начинаю я, — то, что о вас говорят? Что существует международный еврейский заговор с целью захватить власть во всем мире?
— Если он и существует, то я точно в нем не участвую. И никто из моих знакомых тоже.
От моей глупости мне становится смешно. Так он мне все сейчас и расскажет, как же!
— Скажи честно, Хетти, ты на самом деле веришь в эти враки? — Он смотрит на меня с тревогой.
Я долго думаю, прежде чем ответить. Конечно, он, может, и не такой, как другие евреи, но, вообще-то, людей его породы следует остерегаться.
— Мы сильно пострадали. Я говорю о нас, немцах. Из-за Версаля. Какую нищету мы пережили, столько бед, и все из-за того проклятого мира.
— Вот ты говоришь: «мы, немцы». — Вальтер срывает колосок и, обрывая с него усики, бросает их на ходу себе под ноги. — А я, по-твоему, кто? Разве не немец? В какой-то степени я даже больше немец, чем ты!
— Что ты этим хочешь сказать?
— У тебя мать француженка. А мои предки поколениями жили на немецкой земле. Я всегда гордился тем, что я — немец. Мой отец получил Железный крест, когда воевал за Германию. И чем же ему отплатили? Лишили гражданства, отняли все, что мы имели! Нас сделали чужими в собственной стране. — С этими словами он широко раскрывает глаза и взмахивает руками, потом хмурится и стучит себя пальцем по лбу. — Напомни мне, я что-то забыл — у твоего отца есть награда за храбрость?
— Нет. Он был храбрым, но наградой его обошли. Ведь это была сплошная оперетка.
— Вот как? Но зато сейчас у него все хорошо, верно? А у нас отняли все средства к жизни, да и саму жизнь перевернули с ног на голову. Ты только представь, каково это, а? Хотя бы попробуй! Представь, что страна, в которой ты родился и прожил всю жизнь, вдруг захотела от тебя избавиться. Но ты — честный немецкий гражданин, тебе больше некуда деться.
Сатана умен, у него складные речи. Не верь всему, что хочет внушить тебе дьявол.
— Как это — лишили гражданства и средств к жизни? Не понимаю. — Я представляю себе папу на моем месте и стараюсь говорить то, что сказал бы он.
Вальтер делает глубокий вдох:
— У нас отняли паспорта, Хетти. Если мы захотим уехать, нам придется заплатить, это называется налогом на выезд.
— А что это?
— Деньги, огромная сумма, которую мы должны выложить государству за то, чтобы нас отсюда выпустили. Фактически отдать последнее, что у нас есть. — Вальтер говорит размеренно, неторопливо, точно с маленьким ребенком. — Наш дом, все, что у нас еще осталось ценного. Еврейские предприятия теперь облагаются налогом на уровне тысяча девятьсот тридцатого года, когда их доходность была в десять, двадцать раз выше нынешней. Предпринимателю-еврею не дадут кредит в банке, а если дадут, то процент будет в пять раз выше, чем для немца. А ведь у нас почти не осталось покупателей, считаные единицы, да и те иностранцы. Мы почти банкроты. Отец и дядя продолжают вести дело из чистого упрямства — не хотят признать себя побежденными.
— Мне кажется, ты принимаешь все так, будто государство действует против вас лично, — говорю я. — Но ведь нацисты спасли страну и народ. Ты забыл, что с нами было после той войны. Чем виновата партия, если именно евреи стояли за теми ужасными условиями, на которых нас вынудили подписать мир, именно евреи были виновны в страданиях нашего народа, к которому привел тот мир…
— Неужели ты веришь, что кучка евреев-заговорщиков стояла за каждым из европейских правительств, с которыми Германия подписывала мир в Версале? — Вальтер покраснел. Он злится. Я раздразнила тигра. — Если верить нашему фюреру, то евреи везде крайние: коммунизм — их рук дело, капитализм тоже. Две совершенно разные идеологии. Разве такое возможно, Хетти? Как может один народ отвечать за все, что есть на земле плохого? Конечно, легко и просто свалить всю вину на нас, евреев. И обмануть народ тоже ничего не стоит: люди верят тому, чему хотят верить, им не важны доказательства.
Его слова жалят меня, как осы, я съеживаюсь от их беспощадных укусов. И все же он не совсем прав. Мы лично не несем никакой ответственности за то, что его семье сейчас плохо.
— Ты так говоришь, как будто это мой папа виноват во всем. Да люди ему просто завидуют.
Вальтер встает как вкопанный. Его глаза шарят по моему лицу.
— Так ты ничего не знаешь?
— Чего не знаю?
— Как вы поселились в этом доме.
— О чем ты? При чем тут наш дом?
Украл у людей дом и расселся в нем как хозяин.
Не так я представляла себе это утро.
— Ты и правда ничего не знаешь, совсем ничего? — переспрашивает он.
— И что с того? — огрызаюсь я. — Если ты что-нибудь знаешь, так расскажи! Легко тебе обвинять меня в том, что я ничего не знаю, а откуда мне знать, если мне никто ничего не рассказывает?
— Прости. Просто я думал…
— Пожалуйста, расскажи, — повторяю я, уже спокойнее.
Wissen ist macht. Знание — сила.
Мы продолжаем идти бок о бок по пыльной тропе.
Вальтер делает глубокий вдох:
— Дом, в котором сейчас живете вы, раньше принадлежал одной еврейской семье. Знакомым моих родителей. Только они были куда богаче нас и влиятельнее. Герр Дрюкер был непосредственным начальником твоего отца. Он был владельцем и главным редактором «Ляйпцигера». Но национал-социалистам не нравится, когда евреи контролируют пресс у. Вот почему группа влиятельных людей — твой отец и мэр города среди них — собралась и состряпала заговор против Дрюкера. Его обвинили в коррупции, неуплате налогов и всяком таком. Ничего из этого не было правдой. Дело передали в суд, где оно попало к судье Фуксу, ярому стороннику наци. Он с радостью вынес герру Дрюкеру обвинительный приговор.
— Нельзя просто так обвинять людей в таких ужасных делах! — выкрикиваю я. — Почему я вообще должна тебе верить?
— Ты не должна. Но правда всегда неудобна. — Его глаза глядят на меня честно. И неумолимо.
Неужели то, что он говорит, — правда? Или кто-то его убедил, что это правда?
Я перевожу взгляд вдаль, на золотое море пшеницы, и вспоминаю день нашего переезда. Дом уже был меблирован, полон картин, хрусталя и даже столового серебра. И вдруг головоломка складывается: люди не бросают дорогие и явно любимые вещи, когда просто переезжают из одного места в другое.
— А что с ними стало, с Дрюкерами? — спрашиваю я. — Где они теперь?
— Понятия не имею. Наверное, уехали куда-нибудь из Германии.
— Откуда ты все это знаешь?
— В тот день, когда мой отец рассказал мне о том, что случилось, я впервые почувствовал страх. И стыд.
— Стыд?
— Я хотел быть как все. Как Карл, я хотел вступить в гитлерюгенд и служить Германии. И не понимал, почему я должен быть исключением.
Я смотрю на него, а он на меня. Мне так хочется ему доверять.
Отвожу взгляд.
Страшно поверить в его рассказ. Совсем не хочется.
Что-то сжимается у меня в груди, и я чувствую, что больше не могу слушать об этом.
— То, что ты мне сейчас рассказал, — это искаженная версия правды. Папа упорным трудом заработал все, что у него есть. Он не какой-нибудь… лентяй или тунеядец. Так что ты наверняка ошибаешься, Вальтер. Тебя кто-то обманул.
— Хетти, разве я стал бы тебе лгать о таких серьезных вещах? К тому же я ничего не выигрываю, рассказав тебе правду, а потерять могу очень многое. Сама подумай.
Я смотрю на реку, которая катит свои воды между зелеными берегами.
— Ты лучше многих знаешь, что власть делает с теми, кто отваживается выступить против нее. Их отправляют в концлагеря. Без суда и следствия. На тяжкий труд в невыносимых условиях. На неопределенное время. Ходят слухи, что там людей даже казнят. По крайней мере, при попытке бегства расстреливают точно. Совсем недавно СС открыли новый лагерь недалеко отсюда, под Веймаром. Так зачем мне рисковать своей головой и рассказывать тебе неправду о твоем папе? Я же знаю, тебе достаточно сказать ему одно слово — и…
— Нет, Вальтер, ничего подобного! — выпаливаю я. — К тому же я почти ничего не знаю об этих лагерях. Папа ничего о них не рассказывает. По крайней мере, мне.
Из пшеницы на краю поля выскакивает Куши, подбегает, тычется мокрым носом мне в ладонь. Некоторое время он бежит рядом, я наклоняюсь, чтобы почесать его за ушами, и он снова скачками уносится в поле, а занавес из колосьев, покачиваясь, смыкается за ним.
— Но если ты все знал уже тогда, то почему ничего не говорил? — спрашиваю я. — Почему продолжал дружить с Карлом, приходить к нам в дом?
Вальтер вздыхает:
— Потому что я был идиотом. Скрывал от родителей, что вечно толкусь у вас в доме. Они бы с ума сошли от злости, если бы узнали. Но я так стыдился тогда, что я еврей, и никому не говорил об этом, а Карл долго ни о чем не догадывался. Потом, правда, догадался. Я ведь не похож на еврея, вот он ничего и не подозревал, а я вел себя как все немецкие мальчишки, потому что мне хотелось быть одним из них. Но потом Карл вступил в гитлерюгенд, а я — нет. Вот тут он все и понял. И просто перестал общаться со мной, как отрезал. Без всяких объяснений. — Плотно сжав губы, Вальтер, как в детстве, топает ногой. — Да и нечего было объяснять, я тоже все понял.
Мы идем и молчим. Я думаю о нашем большом красивом доме, которым всегда так гордилась. И о папе. О папе, который зовет меня Шнуфель, который любит меня. А еще он любит рассказывать нам о том, как преуспел в жизни. И все благодаря тому, что, не жалея сил, честно трудится на благо Германии, которая станет великой, когда злые, себялюбивые евреи сгинут без следа и даже духу их чуждой, низкопробной морали не останется на нашей земле.
А на самом деле он «расселся в чужом доме, точно хозяин»? Неужели так оно и есть?
Вальтер бросает взгляд на часы:
— Надо возвращаться. Мне, конечно, не хочется, но…
Мы уже на краю поля. Дальше тропа ныряет в лес, где между деревьями еще прячется ночь.
— Да. Мне тоже пора.
И мы поворачиваем назад, чтобы вернуться тем же путем, каким пришли. Мимо вприпрыжку проносится Куши: пока он бегал по полю, длинные пшеничные стебли набились ему под ошейник. Теперь они раскачиваются на бегу, точно большой золотистый воротник, и вид у песика комичный. Мы начинаем хохотать, и напряжение между нами сразу спадает. Воздух очищается, утро опять становится мирным, звенит пением птиц и благоухает ароматами конца лета.
У моста мы встаем лицом друг к другу. Я кладу руку на каменную ограду моста, глажу пальцами ее шершавую поверхность.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дочь Рейха предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других