Дочь Рейха

Луиза Фейн, 2020

Лейпциг. Германия. 1930-е годы. Хетти – истинная дочь своего народа. Ее отец – офицер СС, брат служит в Люфтваффе. А светловолосый, голубоглазый Вальтер, вроде бы истинный ариец, на самом деле еврей. И он выступает против всего, чему учили Хетти. Вспыхнувшая любовь к Вальтеру заставляет Хетти по-другому взглянуть на то, что происходит в Третьем рейхе. Она должна выбрать между верностью своей стране и чувством, которое может ее погубить… «Дочь Рейха» – это завораживающая история о невозможной любви, действие которой происходит на фоне набирающего силу нацистского режима. Впервые на русском языке!

Оглавление

Из серии: Азбука-бестселлер

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дочь Рейха предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть первая

7 августа 1933 года

— Метаморфозис! — восклицает доктор Крейц. — Вот как этот текст называют англичане. — И он широким жестом поводит книгой в воздухе так, что шелестят страницы. — Кто-нибудь из вас знает, что означает это слово?

Он опирается на учительский стол. Рукава его рубашки закатаны до локтей. Никто не издает ни звука. Мы сидим на деревянных скамьях классной комнаты в гимназии и молчим.

Да, пыльные, шумные классы фольксшуле больше не для меня. Тесная, засыпанная черным шлаком игровая площадка, где толкутся шумные, грубые дети, превратилась в смутное воспоминание далекой, еще до летних каникул, поры. Гимназия совсем другая: здесь высокие сводчатые потолки и гулкие коридоры. В центре большой зал с высоким потолком на мощных балках, а над ним — величественная красная мансардная крыша. Учителя здесь образованнее, строже и даже как будто выше ростом, чем в фольксшуле. Но, хотя я лучше справилась со вступительными экзаменами, чем мой брат Карл три года назад, когда ему было одиннадцать, все же я не чувствую себя особенно умной.

— Кажется, это значит «превращение»? — нарушает молчание чей-то голос сзади.

Я выворачиваю шею и вижу девчонку-коротышку с копной черных волос, курчавых, почти как у меня.

— Пожалуйста, назовись, — говорит доктор Крейц, вскидывает голову и выкатывает глаза, прямо как лягушка.

— Фрида Федерман, — уверенно отвечает девочка.

— Вот именно. Да, Фрида. — Доктор Крейц в восторге. — Превращение. Перерождение. Изменение. В переводе с греческого «метаморфозис» — «изменение формы». — Учитель начинает мерить шагами класс. — Греческий и латынь учат нас всему, что нам необходимо знать о состоянии человека.

— Фрида Федерман — еврейка, — шепчет кто-то из девочек позади меня, и так громко, что учитель просто не может не слышать, но виду не показывает. Проходя мимо стола, он берет с него книгу.

У доктора Крейца узкие плечи и выпирающее брюшко. Край сорочки выбился из брюк, галстук повязан криво. Сразу видно, что в эту школу, известную своим классическим образованием, его взяли не за красоту или опрятность, а за знания и ум.

— Франц Кафка, — произносит он, глядя в потолок так внимательно, словно надеется обнаружить там упомянутого автора, восседающего верхом на потолочной балке. — До чего талантливым человеком он был, и веселым. Вот послушайте.

И учитель так энергично перелистывает страницы книги, что у него разлетаются волосы. А потом начинает читать, медленно описывая по комнате круг с книгой в руках. Монотонным голосом он рассказывает нам завораживающую историю Грегора, коммивояжера, который проснулся однажды утром и обнаружил, что за ночь превратился в гигантское насекомое.

Свет льется в класс через длинное прямоугольное окно высоко в стене. С огромного портрета над доской на нас безмятежно взирает Адольф Гитлер. Голос доктора Крейца то опускается, то поднимается, то затихает, то грохочет. Я так долго гляжу на портрет, что лицо Гитлера плывет и покачивается у меня перед глазами. Он по-прежнему смотрит на меня, не мигая, но я могу поклясться, что его губы дрогнули, будто вот-вот улыбнутся, а сам он выйдет из рамы и скажет: «Ха-ха, а я над вами пошутил. Я уже давно здесь».

Но все это, конечно, мне лишь кажется, и я отвожу глаза. Карл говорит, что у меня слишком живое воображение. Мое сердце немного ускоряет ритм, и я думаю: что, если мой брат прав?

Доктор Крейц читает. Стараясь не смотреть больше на Гитлера, я разглядываю профиль девочки, моей соседки по парте. Она высокая, стройная, золотисто-каштановые волосы двумя гладкими косами лежат у нее на плечах. Овал бледного лица безупречен, словно изваян резцом из лучшего мрамора. Она высоко держит голову, наблюдая за тем, как доктор Крейц ходит по классу. Почувствовав мой взгляд, девочка поворачивается и устремляет на меня свои зеленые глаза с чуть опущенными внешними уголками.

— Привет, — шепчет она. — Меня зовут Эрна Беккер. — Она едва заметно улыбается.

— Хетти Хайнрих, — отвечаю я, жутко стесняясь своих курчавых черных волос, больших глаз и слишком круглых щек.

Никого красивее Эрны Беккер я в жизни не видела.

Громкий стук в дверь прерывает доктора Крейца на полуслове.

— Герр Гофман… — обращается он к вошедшему — высокому, худощавому мужчине в жилете и галстуке-бабочке.

— Хайль Гитлер! — приветствует герр Гофман класс.

— Хайль Гитлер! — хором отвечаем мы.

— Господин директор, — доктор Крейц откашливается, — для меня большая честь видеть вас на своем уроке.

Герр Гофман встает перед классом.

— Добро пожаловать в нашу замечательную гимназию, — начинает он, улыбаясь нам. — Каждый из вас попал сюда не просто так, а выдержав труднейший экзамен. Но это лишь начало пути. Только упорным трудом и образцовым поведением вы добьетесь высоких результатов в этой школе. Что одинаково верно не только для мальчиков, но и для девочек. Со временем вы все станете превосходными членами нашего великого нового Рейха. Я уверен, что и ваши родители, и гимназия будут гордиться вами. Желаю вам всем удачи.

Я улыбаюсь директору. Моя мечта — стать врачом, по возможности — мировой знаменитостью. Мне верится, что учеба в этой замечательной школе — первый шаг на пути к осуществлению моего честолюбивого замысла. И я буду очень стараться на каждом уроке. Всегда.

Герр Гофман обращается к доктору Крейцу:

— Что вы проходите сегодня?

Доктор Крейц молча показывает директору обложку «Превращения».

Ужас искажает лицо герра Гофмана.

— Доктор Крейц, вы с ума сошли?

Учитель пожимает плечами:

— Это великолепный текст, герр Гофман. Он как раз вводит все темы, о которых мы будем вести речь в этом году: символизм, метафора, абсурдность бытия…

— Это мы еще обсудим, но позже. А пока вы прекрасно знаете, что это совсем неподходящее произведение для школы. Будьте любезны, к следующему разу подберите порядочного немецкого писателя. До свидания, дети. — И он выбегает из комнаты, громко хлопнув дверью.

Доктор Крейц съеживается.

Подходит к столу, дрожащими руками кладет в портфель «Превращение». И смотрит на нас, облизывая губы, словно не знает, что теперь с нами делать. Кое-кто в классе уже начинает болтать, но учитель не пытается навести порядок.

И опять он напоминает мне лягушку, только теперь ее как будто переехало колесо.

Я выхожу из школы. На улице меня уже ждет Томас. Худющий, длинноногий, он стоит, небрежно привалившись к стволу высокого дерева на краю Нордплац. Сбежать я не успеваю: он замечает меня, подбегает и чуть не сбивает с ног, все это с кривой ухмылкой.

— Ну, как там было? — спрашивает он и смотрит через плечо на школу.

Чуть приотстав, мы идем за шумными старшеклассниками через зеленую площадь в Голис.

— Школа как школа. Просто… умнее и строже, вот и все.

Томас грустнеет. Он тоже мог бы туда поступить, только его родителям нечем платить за учебу. С экзаменами он справился бы.

— Так странно, что ты больше не живешь в нашем квартале, — говорит он. — Без тебя там как-то… пусто, — подумав, добавляет он.

— Я же совсем рядом.

— Ну да. — Всю дорогу, пока мы идем, останавливаясь только у перехода через Кирхплац, он громко сопит. — А какой у тебя теперь дом?

— Вот погоди, увидишь! — смеюсь я. — После той квартирки ты просто не поверишь! Побежали! — И я срываюсь с места, чувствуя, как у меня внутри растет пузырь радости.

Наш огромный новый дом на Фрицшештрассе с островерхой крышей, из которой в небо торчат две дымовые трубы, похожие на толстые указательные пальцы. В нем четыре этажа — четыре ряда окон. В нашей семье каждый мог бы жить на отдельном этаже.

— Самый большой на улице, — выдыхает Томас, потрясенно глядя на красивое здание из светлого песчаника с черной отделкой.

Его рыжеватые волосы растрепались, глаза за толстыми стеклами очков в черепаховой оправе кажутся огромными, как у мухи. Обозревая величие нашего дома, он даже морщит нос.

Я гордо выпрямляюсь.

— А сад за ним есть?

— Ну конечно! Вон моя комната. — Пальцем я показываю на балкон второго этажа.

Прямо под ним растет чудесная старая вишня. Нижние ветки ее раскидистой кроны нависают над тротуаром и железными перильцами перед домом, спускаются под балкон. Прямо в оконной нише у меня есть сиденье. Люблю проводить время там: оттуда хорошо виден перекресток с Берггартенштрассе, если посмотреть влево, а если вправо — то вся Фрицшештрассе до самого дома Вальтера. Я вижу, когда он выходит и когда возвращается обратно.

— Внутри, наверное, тоже здорово. — Томас прижимает лицо к прутьям ограды. — Спорю, что там у вас две лестницы. И погреб тоже есть. А может быть, даже темница, а в ней кости пленников!

— Не говори чепухи.

— Можно мне зайти? — спрашивает Томас.

Я смотрю на него искоса. Всего несколько недель назад мы с ним играли на улице позади дома, в котором была наша квартира, а кажется, будто годы прошли. И не я, а совсем другая девочка пинала во дворе мяч и съезжала по глинистому откосу набережной посмотреть, как паровозы, пыхтя, втаскивают на станцию одни тяжелые составы и покидают ее с другими.

— Не сегодня, — слышу я свой голос. — Извини. Может, в другой раз. — И я толкаю тяжелую кованую калитку. Она открывается со скрипом, а захлопывается с громким приятным щелчком, оставляя Томаса на улице.

В просторной передней с деревянным паркетом я оставляю сумку и вспоминаю июньский день, когда мы только переехали в этот дом.

— Без кухарки и горничной здесь не обойтись, — сказала тогда мама, стоя на этом самом месте и с изумлением озираясь. На меня и сейчас точно пахнуло ароматом ее духов «Vol de Nuit». — В одиночку я с таким домом не управлюсь, — добавила она и приложила руку к груди.

Папа, спокойный и невозмутимый, в легких брюках и рубашке с открытым воротом, взъерошил мне волосы и сказал:

— Самый завидный дом во всем Лейпциге. Ну, или один из них.

— Мне он ужасно нравится, — сказала я отцу, с улыбкой глядя в его тяжелое лицо.

— Что, не ожидала, а, Шнуфель? Даже мечтать не могла? — И он, взяв с пола коробку, пинком отворил первую по коридору дверь. — Мой кабинет, — сказал отец и, довольный, скрылся внутри.

— А можно, я тоже выберу себе спальню? — спросил Карл, и у него даже глаза загорелись при мысли о собственной комнате.

— Почему нет? — ответила мама, а я пошла за ней, когда она стала обходить дом, сверяясь со списком предметов мебели и картин, оставленных в особняке прежними жильцами.

Трудно забыть тот миг, когда я впервые увидела красно-золотую столовую, залитую солнцем гостиную — одно пятно света лежало на ковре, другое на рояле, — бледно-голубую утреннюю комнату с граммофоном в углу, оранжерею со стеклянным куполом потолка, наполненную экзотическими растениями, между которыми стояла плетеная мебель. Наша старая квартирка целиком уместилась бы в передней этого дома, и еще место осталось бы.

Наполненная счастьем, словно воздушный шар — воздухом, я бегу через переднюю, по гулкому каменному коридору, мимо большой кухни, мимо ванной, пока не оказываюсь в треугольном саду за домом. Посреди сада газон, по краям — цветы, а в дальнем от дома углу — огромный старый дуб. Железной дороги здесь нет. Вот и хорошо. Я совсем не буду скучать по поездам, которые со скрежетом и лязгом уходили неизвестно куда среди ночи, так что от них тряслась моя кровать в старой квартире.

В дальнем углу сада, задрав голову, я смотрю на пеструю от солнца листву и ветви старого дуба. Хотя мы больше не ходим в церковь — папа говорит, что вера отвлекает нас от главной задачи и, кроме того, церковь не одобряет герр Гиммлер, — я все равно знаю: Господь улыбнулся мне. Я — особая, и потому Он сделал мне подарок — дом на дереве. Настоящий. Большой. С надежной крышей и стенами. С узкой веревочной лестницей, которая свисает из отверстия в деревянном полу.

Вот погоди, то-то еще будет, когда Томас его увидит. Да он с ума от зависти сойдет! Я представляю себе его лицо и хохочу в голос.

17 сентября 1933 года

Из оконной ниши, где я устроила себе гнездо из подушек, я наблюдаю за Фрицшештрассе. Если мне повезет, то появится Вальтер: руки в карманах коротких штанишек, шаркая подошвами по асфальту, он будет прохаживаться по улице и высматривать Карла. Но дорога пуста. Сквозь ветки дерева я вижу пожилую чету: старики выходят из элегантного белого дома напротив. На поводке они ведут черную лохматую собаку. Пес идет, вывалив длинный красный язык, как будто улыбается. В нашей прежней квартире для собаки не было места, но теперь мама так не скажет. Я бегу к ней.

На кухне Берта вытирает испачканные в муке руки о передник.

— У мамы голова болит, — объясняет кухарка. — Она ушла наверх, прилечь.

— Как можно лежать в постели в разгар дня?

— Я бы тоже полежать не отказалась, — фыркает Берта, продолжая месить. — Может, я чем-то тебе помогу?

— Нам надо завести собаку. В таком большом доме, как этот, без собаки просто нельзя.

— Понятно. Ну, с этим можно подождать, пока твоя мама не встанет. А кроме того, она, может, и не захочет собаку.

Перестав месить, Берта берет тесто и с размаху швыряет его о стол. Видно, как под веснушчатой кожей ходят мышцы предплечий.

— Может, пойти разбудить ее? Как ты думаешь, Берта?

— Нет, фройляйн Герта. Я думаю, это плохая мысль.

Я вздыхаю и понуро выхожу из дому. Старики с собакой еще не скрылись из виду — ковыляют в конце улицы. Быстро догоняю их.

— Доброе утро. Можно погладить вашу собаку? Меня зовут Хетти. Я живу в том большом доме, через дорогу от вас.

Старик одет в коричневый костюм с галстуком, шляпа хомбург аккуратно сидит у него на голове. Женщина, маленькая и хрупкая, в легком пальто, несмотря на теплый день, смотрит на мужа и часто моргает.

Он, негромко кашлянув, тихо говорит ей:

— Она всего лишь ребенок, Руфь. — Потом поворачивается ко мне. — Конечно погладь. Его зовут Флоки, а я герр Гольдшмидт.

Флоки, кажется, виляет не только хвостом, но и всем телом, вплоть до кончика носа.

— Какой ты добрый, — говорю я псу, опускаюсь рядом с ним на корточки и хихикаю, когда он ставит передние лапы мне на колени и начинает лизать мои уши.

— Хотите, я схожу с ним в парк? — Я смотрю на Гольдшмидтов. Они ведь и правда очень старые, а Флоки так хочется побегать. — Я умею обращаться с собаками. Я его не потеряю, не думайте. — Я встаю и принимаю ответственный вид.

На этот раз отвечает фрау Гольдшмидт:

— Нет, оставь пса в покое. — Голос у нее недовольный и такой кислый, как будто она только что разжевала лимонное зернышко. — После того, что было, я тебе не позволю.

Я начинаю пятиться. Наверное, она не любит детей?

— Успокойся, Руфь. Не надо так. Идем. — Герр Гольдшмидт тянет жену за руку, но та не трогается с места, ее темные глаза становятся узкими как щелочки.

— Твой отец, — шипит она мне, — выжил их из дому. Надуманные обвинения. Травля в его газетенке. Вот кто настоящий преступник! Все это ложь и неправда…

— Руфь! Прошу тебя! — Герр Гольдшмидт дергает жену за руку, но ее уже не остановить.

Она дрожит, слова вылетают у нее изо рта вперемешку с брызгами слюны.

— Дрюкеры — хорошие люди. Они хорошо зарабатывали. Но успех порождает зависть, ведь так? Завидуют те, кто ничего не добился. А теперь посмотрите на него: украл дом и расселся в нем как хозяин!

— Руфь! — Голос герра Гольдшмидта пронзителен и резок. Он поворачивается ко мне. — Прошу прощения за то, что наговорила моя жена, она сегодня сама не своя…

Но я уже поняла, что эта старуха — ведьма, и опрометью бегу от нее прочь, пока она не обрызгала меня своей ядовитой слюной. Лишь захлопнув за собой железную калитку, я останавливаюсь. Сердце стучит, как копыта скаковой лошади по дорожке ипподрома.

На улице у нашего дома припаркована машина, а в передней я застаю незнакомую молодую женщину: на ней плотно облегающий коричневый костюм, который делает ее похожей на боквурст[1]. У незнакомки круглые щеки, курносый нос и губы такой толщины, каких я не видела ни у кого в жизни. Волосы цвета оберточной бумаги заплетены в косу, так плотно уложенную на макушке, что кожа над ушами натянулась и покраснела. Она смотрит на меня с удивлением.

— Здравствуй, — ласково говорит она мне. — Я фройляйн Мюллер. А ты, наверное, Герта?

Папа, большой как медведь и красивый в обтягивающей форме СС, выходит из кабинета. Протягивает фройляйн Мюллер пару тоненьких папок.

— Привет, Шнуфель! Пару дней не увидимся. Уезжаю в Берлин, по делам СС. — Он обнимает меня, прижимая мою голову к своей груди. Твердая пряжка его нагрудного ремня впивается мне в щеку. — А где твоя мать? Елена, Елена! — От крика внутри у него все вибрирует.

— Франц? — Мама в широкополой соломенной шляпе и летящем платье входит через заднюю дверь из сада. В руках у нее срезанные цветы, ножницы и еще что-то. За ней идет Карл. — Ты дома? Почему так рано? — удивленно спрашивает она.

— А, вот ты где. Елена, это Хильда Мюллер, моя новая секретарша. — (Молодая женщина улыбается и кивает маме.) — Слушай, я еду в Берлин. Дело срочное — у нас опять проблемы с коммунистами. — Он вздыхает. — А у меня еще еженедельная передовица для «Ляйпцигера» не готова, хотя завтра уже крайний срок. Фройляйн Мюллер поедет со мной и поможет в работе. — Папа умолкает, поднимает руки к лицу и трет его ладонями, сильно надавливая на глаза пальцами.

Бедный, он так устает на двух работах!

— Ты остановишься у бабушки Аннамарии? — спрашивает Карл.

— Надеюсь, что нет, — отвечает папа. — В смысле, — тут же поправляется он, — я, конечно, зайду к матери, если время позволит, что вряд ли. — Он поворачивается к маме. — Вечером позвоню. — Он берет ее руки в свои, целует в щеку. — Пока, Шнуфель, — говорит он мне, — слушайся маму.

— Хорошо, папа.

Я заглядываю ему в лицо, обрамленное светлыми, тщательно зачесанными назад волосами. Ловлю взгляд его светлых глаз в надежде прочесть в них любовь и показать ему, что я сама хочу всегда быть только хорошей. Но он смотрит не на меня, а на часы.

— Нам пора. — Папа поворачивается к Карлу. — Остаешься за старшего, молодой человек. Береги сестру и мать.

Втроем мы стоим у двери и смотрим, как они с фройляйн Мюллер садятся в блестящий черный автомобиль. Юбка на женщине такая тугая, что, кажется, вот-вот треснет. У нее большой круглый зад, и она ходит переваливаясь, как гусыня.

— Мама, — говорю я, когда автомобиль отъезжает, — Гольдшмидты, которые живут через дорогу, говорят, что папа украл наш дом. Разве это можно — украсть целый дом?

Мама поворачивается ко мне так резко, что подол ее платья взлетает вокруг нее, и смотрит мне в лицо:

— Они так сказали? Зачем ты с ними разговаривала?

— У них есть собачка, а я хотела ее погладить. Можно нам тоже завести собаку, раз мы живем здесь?

— Нельзя говорить с этими людьми.

— Я только хотела погладить собачку.

— Они же евреи, Хетти.

От этого слова по спине у меня бегут мурашки. Откуда мне было знать?

— Грязные свиньи, жиды, — говорит Карл и морщит нос.

— Они бездельники и заняты только тем, что распространяют лживые сплетни, — твердым голосом произносит мама; я наблюдаю за тем, как она ставит цветы в вазу и наполняет ее водой. — Это их основное занятие. Запомни, тебе нельзя разговаривать с ними. Мы живем в трудные времена. Вот почему папа служит в СС и работает в газете. СС защищают Гитлера и борются с любыми партиями, которые пытаются оказать ему сопротивление. Вот почему тебе, Хетти, следует с осторожностью выбирать себе друзей. Водись только с настоящими немцами, как мы. Ясно?

— Да, мама.

Она снова выходит в сад, и я за ней — не хочется оставаться в одиночестве. Там я рассматриваю кусты и цветы вдоль ограды. Надо же, здесь такой покой, тишина, и не подумаешь, что за пределами кованой решетки нашего сада затаилось зло. От страха меня снова пробирают мурашки. И тогда я представляю себе огромного свирепого пса, который бегает в саду вдоль забора, охраняя нас и наш дом. Мне сразу становится спокойнее.

8 октября 1933 года

В парадную дверь стучат.

— Кто бы это мог быть в такую рань, да еще в воскресенье?

Мама хмурит брови. Высокая, гибкая, наряженная в платье персикового цвета, она слетает по лестнице на первый этаж. Тонкая прядка волос выбивается на бегу из ее темного пучка волос, и мама заправляет ее за ухо.

Я уже тяну к себе массивную входную дверь. На крыльце стоит Вальтер, руки в карманах. Распахиваю дверь еще шире и набираю побольше воздуха в грудь, стараясь казаться выше ростом.

Когда Вальтер был малышом, он, наверное, походил на тех пухлощеких, светловолосых херувимов, которые парят в облаках на картинах с изображениями Марии и Младенца Христа. Сейчас ему четырнадцать, и хотя волосы у него по-прежнему кудрявые и светлые, а глаза голубые, но щеки уже втянулись, руки и ноги удлинились, сделав его похожим на жеребенка-подростка. Еще не мужчина, но уже не мальчик.

— Карл! — зовет мама.

Стоя на нижней ступеньке лестницы, она держится за круглую деревянную шишечку на перилах с таким видом, точно боится упасть.

— Доброе утро, фрау Хайнрих, — вежливо говорит Вальтер и переступает порог. — А Карл ничем не занят?

— Поднимайся, — зовет его Карл, чья ухмыляющаяся мордаха уже появляется на верхней ступеньке лестницы. — У меня поболтаем.

— Привет, Вальтер, — говорю я.

Тот наклоняется развязать ботинки и, кажется, совсем меня не слышит.

— Хочешь подняться в дом на дереве? — делаю я вторую попытку, но он уже бежит наверх, к Карлу.

Из кабинета выходит папа, руки в боки. Он хмуро смотрит в спину Вальтеру.

— Опять этот, — ворчит папа и сердито смотрит на маму. — Значит, ты так ему и не сказала?

— Перестань, Франц. — Мама вздыхает, ее руки безвольно вытягиваются вдоль боков, плечи поникают. — Пожалуйста, давай не будем об этом.

— Только потому, что он однажды спас… — Папа бросает на меня быстрый взгляд, и я понимаю: он говорит о том дне, когда я Едва Не Утонула. — Мне это не нравится. — Он поворачивается и уходит в кабинет, резко и громко хлопнув дверью.

Мы с мамой остаемся в передней одни. Стоим и смотрим друг на друга. Ледяные пальцы невидимками касаются моей спины.

— Что папе не нравится? — шепотом спрашиваю я.

Мама вздыхает:

— Иди вымой лицо и руки. Сегодня мы идем в солдатский дом.

— Но…

— Всего на пару часов. Тебе это полезно.

— Мне обязательно туда идти?

— Да, обязательно, — твердо отвечает она. — Труд на общее благо — святой долг каждого из нас. Он приближает нас к фюреру. Мы все должны проявлять заботу друг о друге.

— Я бы лучше поиграла с Карлом и Вальтером.

— Девочкам, — непреклонным голосом говорит мама, — необходимо учиться покорности.

Крохотный узелок завязывается у меня внутри, пока я хмуро топаю наверх.

Солдатский дом на Халлишештрассе стоит, отступив от красной линии. Зданию уже не одна сотня лет, когда-то в нем была больница. Теперь здесь живут солдаты, которых сильно ранили, когда они храбро сражались за наш народ, и он называется Дом героев. Вокруг разбит приятный сад, сбоку просторная терраса, на ней выстроились инвалидные кресла. Мужчины, которые сидят в них, так неподвижно глядят на газон и клумбы за ним, что я невольно думаю: а вдруг они умерли?

Мама решительно ведет меня по ступеням наверх, к входной двери, и нажимает на кнопку звонка. Выходит медсестра в аккуратной форме, здоровается и впускает нас в переднюю, где пахнет полиролью и хлоркой. Там она представляется — Лизель. Из-под ее белой шапочки выглядывают прядки светлых волос.

— Хайль Гитлер! Как замечательно, что вы опять пришли, фрау Хайнрих.

— Хайль Гитлер! Это моя дочь, Герта.

— Очень приятно видеть вас обеих. Наши обитатели всегда так рады вашим визитам, фрау Хайнрих.

И Лизель ведет нас по темному коридору, мимо палаты, куда я заглядываю на ходу. Восемь железных коек, все аккуратно застелены и пусты. «Жильцы сейчас в комнате отдыха», — объясняет Лизель. Я стараюсь не делать глубоких вдохов: запах хлорки не может перебить всепроникающую вонь человеческой мочи и еще чего-то неприятного.

— Некоторые из наших постоянных обитателей — герои войны, Герта, но у них нет семей, — говорит Лизель. — Они заслужили комфорт, в котором проводят свои последние дни.

— Да, конечно заслужили, — киваю я.

— Разумеется. Но у нас очень мало средств. Сейчас так трудно… — Лизель умолкает, и на лбу у нее появляется морщинка.

— Я устраиваю обед для сбора пожертвований, — с энтузиазмом подхватывает мама. — А мой муж поместит в «Ляйпцигере» статью о трудностях, которые вы испытываете.

— Нам так повезло, что нашей патронессой стала твоя мама. — Лизель улыбается мне. — Вот кто не устает трудиться на благо других.

Я с удивлением смотрю на маму. Для меня она просто мама. Но тут я понимаю, что она и еще кое-кто.

В комнате отдыха мы застаем трех солдат-инвалидов, которые сидят в плетеных креслах на колесах, составленных в полукруг. Я знаю, что глазеть на людей невежливо, но ничего не могу с собой поделать. От вида одного из них меня прошибает пот. У солдата нет половины лица, вторая половина — искореженная масса плоти. На месте рта — маленькая дырочка, большой кусок щеки отсутствует. Глаза над ней тоже нет, зато второй, мутный, белый, таращится из съежившейся плоти. Голова солдата похожа на полуобглоданный кусок цыпленка.

Меня начинает мутить, и я уже боюсь, что меня вырвет, когда мама хватает меня за руку и сильно дергает.

Я делаю глубокий вдох. Нельзя быть такой неженкой, как же я тогда стану врачом?

По сравнению с первым другие два инвалида просто красавцы: один, правда, без ног, другой с половиной ноги и без руки, но ничего, смотреть можно.

Я бросаю взгляд на маму, которая стоит посреди мрачной комнаты перед живым человеческим паноптикумом, и вдруг понимаю, какая она красивая — красивее всех на свете. Ее сияющие глаза и очаровательная улыбка гаснут, но она тут же берет себя в руки и, блестя волосами, глазами, зубами и персиковым шелком платья, наполняет унылое помещение цветом, жизнью, блеском.

Приносят лимонный чай с печеньем. Лизель вставляет соломинку в рот человеку с изжеванным лицом и помогает ему пить. Он с хлюпаньем втягивает в себя чай, но, когда она вынимает соломинку, часть жидкости проливается ему на рубашку, стекая по измочаленной плоти, которая когда-то покрывала его подбородок. Сестра ловко вытирает пролитое, потом подходит и садится рядом со мной.

— Что с ними случилось? — шепотом спрашиваю я.

— Рядом с ними взорвался снаряд. Эти еще ничего, есть и другие, хуже. — После паузы Лизель добавляет: — Ужасная штука — война.

— Я никогда об этом не задумывалась.

— С чего бы тебе? Ты еще маленькая. Может, в другой раз задержишься, почитаешь им что-нибудь? Твоя мама часто рассказывает нам, какая ты умница. Им понравится. Хорошенькое юное существо так скрашивает жизнь.

Я с удивлением смотрю на маму, она ободряюще улыбается мне. Мама похвалила меня — теплая волна удовольствия прокатывается по мне с головы до ног.

— Конечно, — говорю я искренне. — С удовольствием.

Сестра похлопывает меня по коленке, потом встает, чтобы еще раз обтереть лицо изуродованного человека и предложить инвалидам воды.

Когда мы уходим, Лизель машет нам с крыльца. Огромными глотками я пью сладкий уличный воздух и едва сдерживаю желание бежать отсюда, куда глаза глядят.

— Эти люди так ужасно пострадали, мама.

— Им еще повезло, о них заботятся.

Мы идем медленно, наслаждаемся лучами заходящего солнца. Все вокруг кажется мне новым и таким прекрасным. Никогда еще я не видела так ясно всей красоты раскидистых крон деревьев, не слышала всей прелести птичьей песни, не чувствовала совершенства собственных рук и ног. Я вдруг понимаю, что хочу стать не просто врачом, а хирургом. Чтобы помогать им. Даю себе слово еще лучше учиться в школе.

Пожалуйста, пусть больше никогда не будет войны. Сохрани нас всех, папу, маму, Карла и меня.

— Войны ведь больше не будет, правда?

— Будем надеяться, что нет. Нам повезло, что у нас есть Гитлер, ведь он стоит за мир и гармонию во всей Европе. К сожалению, о других странах того же не скажешь. Что они сделали с нами под конец войны — эти ужасные репарации. Столько раненых, безработных, такая нищета царила кругом. Они и сейчас издеваются над нами. Хотят, чтобы мы страдали и дальше, но они дождутся, что мы скажем: «Хватит!» — и начнем бороться за то, что принадлежит нам по праву.

— Но кто? Кто — они?

— Наши враги, Хетти. Нас многие хотят уничтожить. Они хотят убивать, калечить, лишить нас всего, что для нас дорого. Хотят истребить сам наш образ жизни.

Липкие пальцы страха снова ползут по моей спине.

— Но кто они, наши враги?

Мама стискивает мою руку.

— Их много, и они разные. Но за каждым из них стоят евреи. Они хотят захватить весь мир. Но не бойся, детка, — добавляет мама своим чистым голосом. — Гитлер стоит у руля нашей новой Германии, а с ним нам ничего не страшно. Пусть у наших врагов дрожат от страха коленки!

11 октября 1933 года

— Извини, сегодня не могу, — говорю я еврейке Фриде, когда она просит меня встать с ней в пару на уроке гимнастики.

Фрида разочарованно поникает, а я чувствую себя виноватой. И поспешно оглядываюсь в поисках еще кого-нибудь без пары, чтобы меня не поставили с ней насильно. Герда мотает головой и хватает за руку Аву, на всякий случай, чтобы я не сомневалась.

— Эй, хочешь стоять сегодня со мной?

Я оборачиваюсь и вижу Эрну, высокую и тонкую, в белом гимнастическом костюме. Она едва заметно улыбается.

— Давай. — Я делаю вид, будто мне все равно, хотя, когда мы встаем с ней вместе, сердце колотится у меня в ушах.

Эрне не обязательно знать, где я жила раньше. Не обязательно знать и то, что в прежней школе у меня был всего один друг, Томас. Наша семья поднимается в обществе, и это главное.

— Девочки! — Фройляйн Заубер хлопает в ладоши, призывая к вниманию. — Слушайте меня и повторяйте за мной. Возьмите палки и в парах сделайте то, чему мы учились на прошлой неделе. Руки поднимайте как можно выше, следите за правильным положением ног и спины. Указывайте друг другу на ошибки. Займите свои места.

Мы с Эрной становимся у заднего крыльца школы.

— А ну-ка, — в глазах Эрны появляется лукавая искорка, — покажи мне, как ты умеешь крутиться. И не забывай: палка высоко поднята, носки в стороны!

Она передразнивает писклявую фройляйн Заубер так точно, что я начинаю хохотать, и вот уже мы обе кружимся, наклоняемся то в одну сторону, то в другую, размахивая палками и преувеличенно выставляя носки. Почему-то рядом с Эрной я даже не боюсь получить нагоняй от писклявой фройляйн.

Я замечаю Фриду, которая так и осталась без пары и сама с собой повторяет движения в дальнем углу площадки. Вид у нее печальный и одинокий, но я знаю, что не должна ее жалеть, потому что она не наша. И я старательно не гляжу на нее больше.

— Раз, два, три… Хайль! — Эрна прикладывает палку к верхней губе и выбрасывает вперед прямую правую руку.

— Эрна! — шепчу я, потрясенная ее нахальством, и все же мне так хочется расхохотаться, что от напряжения болит лицо.

— Класс! — говорю я басом, подражая доктору Крейцу, и для пущей достоверности выпячиваю живот и раскидываю руки. — Запомните этого автора, о котором вам ничего не положено знать! Он великий, он гениальный, и он запрещенный!

Эрна хихикает над моей шуткой, и на душе у меня становится так тепло, словно я только что выпила горячего шоколада. Все теперь кажется мне возможным и достижимым. Стоит только протянуть руку.

Вдруг оказывается, что урок закончился и нам пора в класс.

На этот раз я смело сажусь на одну скамью с Эрной. Теперь у нас каждый день есть новый урок, который втискивают между другими занятиями. Жизнь фюрера. Фрау Шмидт объясняет нам, что мы должны изучать жизнь и борьбу великого человека, Адольфа Гитлера, чтобы на его примере учиться мужеству и силе духа. Когда фрау Шмидт рассказывает нам о его страданиях и мудрости, на глаза у нее наворачиваются слезы. Она обещает, что когда мы узнаем о нем все, то полюбим его так же, как она. И мы начинаем петь.

Выкрикивая слова «Песни Хорста Весселя», я кошусь в окно на школьный двор. Во дворе старшеклассники, у них большая перемена. Я высматриваю среди них Карла. Вон он, в центре толпы, смеется, запрокинув голову. Я смотрю на него и улыбаюсь. И тут мое внимание привлекает одинокая фигура мальчика, который сидит на скамье в стороне от всех, положив ногу на ногу, и покачивает ступней. Светловолосая голова склонена над книгой. Вальтер. Какой он чудной! Пока Карл и другие мальчики рисуются друг перед другом, стараясь в чем-нибудь да переплюнуть остальных, Вальтер занят совсем другим. Он уходит в книгу. И я чувствую, что от этого он нравится мне еще больше.

Наше пение завершается обычной молитвой благодарности:

Фюрер, мой фюрер, данный мне Богом,

Спаси и сохрани мою жизнь,

Как ты спас Германию.

За хлеб мой насущный благодарю тебя.

Будь со мною всегда, не покидай меня,

Фюрер, мой фюрер, моя вера, мой свет в ночи.

Хайль Гитлер!

Когда под проливным дождем мы с Карлом бегом возвращаемся из школы, мамы дома нет: она занята где-то сбором средств для помощи солдатскому дому.

— Обсушитесь, приходите поесть со мной и Ингрид, — говорит нам Берта, накрывая на четверых большой дубовый стол на кухне, где пол выложен каменными плитами.

Я ухожу наверх, чтобы переодеться. Когда мы жили в квартирке, все было совсем иначе. Дома чаще всего были Карл, мама и я, папа почти всегда на работе. Мы втроем были тогда почти неразлучны — вместе ели, мы с Карлом спали в одной комнате. Мама брала нас с собой за покупками, мы помогали ей на кухне. А еще она пела нам песни и рассказывала истории из своего детства, когда жила во Франции. Да, в квартире мама почти все делала сама, ведь там у нее не было ни горничной, ни кухарки, но, как ни странно, тогда ей хватало времени на нас. Теперь она все время где-то пропадает, занимается благотворительностью, навещает подруг, а мы все чаще остаемся на попечении Берты. Иногда мне кажется, что мама совсем о нас забыла.

Я подхожу к письменному столу и щелкаю рычажком новенького радиоприемника. Его совсем недавно подарил мне папа. Повторяют речь, которую произнес вчера для юношества доктор Гросс, глава ведомства расовой политики Национал-социалистической партии Германии. Мы с Карлом слушали ее как раз перед обедом.

–…Наука утверждает, что наследуемые характеристики важнее приобретенных… — (Я выскальзываю из влажной юбки, стягиваю с себя мокрую блузку.) — Даже когда нас не станет, наше наследие продолжит жить в наших детях и в детях наших детей. Осознав это, мы увидим великую реку крови, которая течет к нам через века, и эта река и есть германский народ. Каждое поколение — это волна, которая поднимается и опускается, за ней приходит другая. Мы же, отдельные индивидуумы, лишь капли в этом потоке. Нам, в отличие от либералов, не кажется, что именно вокруг нас вращается весь мир… — (Я вынимаю из шкафа чистую блузку, юбку, пуловер и надеваю их.) — Понимание этого придает нам скромность. В отличие от либералов, которые считают, что всеми своими достижениями они обязаны исключительно самим себе, мы понимаем, что все нами достигнутое есть результат не наших индивидуальных способностей, но нашего наследия. Мы — гордые носители и хранители германской крови…

Я выключаю радио. Я знаю, что он будет говорить дальше. Что все расы разные. Что негр, даже с образованием, все равно не станет частью высшей нордической расы. Спускаясь по лестнице, я прямо-таки чувствую, как пульсирует в моих венах драгоценная германская кровь — беспримесная, по крайней мере со стороны папы.

Берта разливает по тарелкам ароматный гуляш, приправленный щедрой порцией толстых клецек. Мы уже доедаем, когда дверь приотворяется и в щель просовывается блестящая от влаги голова Вальтера.

— А-а, — улыбается ему Берта. — Ты как раз вовремя, сейчас будет чай с пирогом. На запах, наверное, пришел. Заходи же, нечего мешкать на пороге, — продолжает она, собирая наши тарелки.

Вальтер садится рядом с Карлом. Я приглаживаю волосы и выпрямляю спину.

— Ты написал сочинение по истории? — спрашивает Вальтер у Карла.

— Нет, — стонет тот. — Опять придется убить на него весь вечер. А что там за тема?

— Символика борьбы и героизма в средневековой поэме «Песнь о Нибелунгах» как отражение борьбы современного германского народа. — Вальтер откусывает кусочек сливового пирога. — Мм… Очень вкусно, Берта.

Кухарка сияет от его похвалы. А я, прислонившись к стене, мечтаю о том, как было бы здорово, если бы Эрна тоже была здесь и мы все вчетвером — она, я, Карл и Вальтер — болтали бы о школе, перемывали бы косточки знакомым, и нам всем было бы легко и хорошо друг с другом. Я бы рассказывала им что-нибудь, а они внимательно слушали бы меня, кивали и улыбались моим смешным шуткам.

— Так ты идешь?

— Мм?

— Я спрашиваю, ты идешь с нами на дерево? — Вальтер вопросительно смотрит на меня. — У меня карамельки есть, — добавляет он и покачивает передо мной пакетиком с конфетами.

Я соскакиваю со стула, иду вслед за мальчиками по коридору и через заднюю дверь дома выхожу в сад. Дождь закончился, в воздухе густо пахнет влажной землей. Мальчики уже карабкаются в дом. За ними, крепко хватаясь руками за отсыревшие петли веревочной лестницы, лезу я и скоро просовываю голову в отверстие в нижней части дома, угнездившегося в развилке дубового ствола. Сажусь на пол и перекидываю ноги через край. Юбка задирается чуть не до попы. Я быстро поправляю ее. Но Вальтер все равно не смотрит.

Он стоит у окна и выглядывает наружу.

— Как здесь высоко, — говорит он, оглядываясь на нас с Карлом, и ухмыляется. — А кенгуру может прыгнуть выше дома?

Карл закатывает глаза:

— Опять твои шуточки.

— Нет, не может, — отвечаю я, вспоминая высокую крышу нашего дома.

— Конечно может! — восклицает Вальтер. — Дом ведь не умеет прыгать!

Карл стонет, а я хихикаю, и Вальтер подмигивает мне. И снова смотрит в окно.

— Надо же, отсюда дом Розенталей видно, — говорит он. — Ой! — Отдернув от подоконника руку, Вальтер встряхивает ею и начинает разглядывать свой палец.

Я подскакиваю к нему:

— Дай посмотрю. — (Темная линия занозы наискось прошила подушечку указательного пальца Вальтера и засела так глубоко, что без инструмента не вытащить.) — Сейчас принесу пинцет.

Торопливо спускаясь по лестнице, я слышу смех Карла.

— Смотри, как бы она тебе палец не ампутировала. У нее есть смехотворная мечта — стать хирургом…

Взбежав к себе в комнату, я хватаю сумочку с инструментами. Когда мы еще жили в квартире и я бродила с Томасом по улицам, сумочка всегда была при мне. Она висела у меня на спине, а я зорко смотрела по сторонам: не нужна ли какой зверушке медицинская помощь. Например, блохастой бродячей собаке, которую я обрабатывала бурой, пока ее держал Томас (пару раз она его укусила); или соседской кошке, которой я перевязала раненый хвост, несмотря на ее недвусмысленно выраженное неодобрение. А один раз даже приклеила ножку кузнечику, но он все равно умер.

Я возвращаюсь на дерево, пинцетом вынимаю Вальтеру занозу и крепко давлю на его палец, чтобы выжать кровь. Только так можно убедиться, что в ранке не осталось ничего лишнего. Потом обрабатываю палец йодом и велю ему беречься от грязи, чтобы в ранку не попала инфекция.

Карл уже расстелил на полу одеяло и теперь лежит на боку, подперев голову локтем.

— Она даже книжки по медицине читает, — сообщает он, наблюдая за моими действиями. — Скукотища.

— Вот и нет.

— Да ты вообще знаешь, — вздыхает Карл, — что женщинам запретили теперь быть врачами?

— Неправда!

— Спроси у папы, если мне не веришь. Ты ведь девчонка, Хетти, вот и веди себя, как девчонке положено, даже если тебе это не по нутру.

По голосу брата я слышу, что он не хочет причинить мне боль, и все же лицо у меня горит, когда я убираю в сумку щипцы и бутылочку с йодом. Чувствую, как мальчики смотрят на меня, пока я вожусь с ремешками и застежками. Женщинам запретили быть врачами. Неужели это правда? Мне кажется, будто в животе у меня открылась дыра и в нее дует.

— Спасибо вам, доктор Хайнрих, — в полной тишине говорит Вальтер и добавляет: — Нет ничего плохого в том, чтобы иметь мечту. — Его слова как бальзам на мою душевную рану. И снова подмигивает мне, второй раз за день. — Я должен вам заплатить, — продолжает он и, порывшись в пакетике, достает оттуда большую тянучку.

— Самая большая тянучка специально для малышки Хетти, — улыбается он, протягивая мне лакомство, и я чувствую, как бешено стучит у меня сердце.

— Спасибо. — Я беру конфету и сажусь на пол, спиной к стене.

Положив тянучку в рот, я жую сладкий золотистый кусочек. Он крупный и твердый, торчит у меня из-за щеки и никак не хочет уменьшаться. Струйка слюны вытекает из уголка моего рта, и я торопливо вытираю ее рукавом, чтобы никто не заметил.

— Очень красиво! — хохочет Карл.

Вальтер смотрит на меня и тоже смеется.

— На, возьми еще.

Но я только поджимаю губы и трясу головой, красная от смущения.

— Ура! — кричит Карл. — Найден способ заставить девчонку молчать! Поздравляю тебя, друг!

Комок встает у меня в горле, я вскакиваю и бегу к лестнице. Только на улице позволяю себе заплакать.

Бегу к дому, а мне вслед несется смех Вальтера и Карла, и я чувствую, как мое будущее, такое уютное и милое, разлетается на тысячи разноцветных осколков.

10 февраля 1934 года

Аугустусплац полна людей. Огромное прямоугольное пространство превращено в съемочную площадку. Сидя на высокой трибуне, которую соорудили специально для первых лиц города и их семей, я чувствую себя кинозвездой, ожидающей своего выхода перед камерами.

Я дрожу и плотнее запахиваю меховую накидку. Мощные прожекторы льют ослепительный свет, фасады всех домов по периметру площади занавешены огромными флагами со свастикой. Прямо под нашей платформой толпятся кинооператоры: курят возле своих трехногих камер, притоптывают замерзшими ногами, кутаются в пальто в ожидании главного. Глядя вниз, я вижу лица людей, обращенные в нашу сторону, крошечные флажки в их руках.

Мама стискивает мою ладонь.

— Очередь Карла, — шепчет она.

Карл, очень серьезный, одетый в форму, делает шаг вперед. Левой рукой он берется за знамя, правую поднимает: три пальца, прямые как стрела, вытянуты к небу. Приподняв подбородок, он не мигая смотрит перед собой.

— Адольф Гитлер, — не дрожащим голосом начинает он, — ты наш великий вождь.

Враги трепещут от звука твоего имени.

Настанет твой Третий рейх, воля твоя пребудет

законом на земле.

Дай нам слышать твой голос и не оставь нас

своей командой,

Ибо мы будем покорны тебе до конца и отдадим

за тебя жизнь.

Слава тебе! Хайль Гитлер!

У меня перехватывает горло, жар волной поднимается откуда-то из глубин моей души. Карл, лучший брат в мире, темноволосый, темноглазый и красивый, вступает в ряды гитлерюгенда. Отныне его жизнь при надлежит Гитлеру.

Он принимает вожделенный кинжал и возвращается к своему шару[2]. Следующий мальчик выходит вперед и повторяет клятву. Когда посвящение проходят все, отряд покидает трибуну и возвращается на площадь. Весь ее периметр занят отрядами гитлерюгенда, а за ними радуется и машет флажками толпа.

Операторы проверяют камеры. На сцену выходит человек, подходит к единственному микрофону в цент ре и щелкает по нему. Раздается треск. Главное событие вот-вот настанет.

Но ждать приходится долго. Я уже не чувствую пальцев. Сколько я ни дышу себе в ладони, как ни притоптываю ногами, все равно холодно.

И вот наконец грянули фанфары: оркестр играет Ференца Листа. Толпа мгновенно стихает, все головы как одна обращаются к въезду. По площади медленно ползет черный «мерседес» с открытым верхом. Холод, жесткий стул — все мгновенно забыто. Это он. Величайший из людей, новый отец моего брата.

У трибуны автомобиль останавливается, из него выходит фюрер и поднимается к микрофону. Он проходит так близко от меня, что я могла бы коснуться его рукой. Папа быстро и громко хлопает в ладоши и широко улыбается. Герр Гитлер невысок ростом, быстр в движениях и невероятно хорош собой. Он в коричневом костюме, на рукаве — повязка со свастикой. Его волосы — темные, как мои, — элегантно зачесаны на сторону.

Мгновение он окидывает взглядом толпу. Вскидывает к небу кулак и тут же прижимает его к груди. Толпа сходит с ума, разражаясь криками: «Зиг хайль! Зиг хайль! Зиг хайль!» — но, стоит только Гитлеру выбросить обе руки вперед, как все стихают, хотя он не произнес ни слова.

— Приветствую тебя, молодежь Германии! — наконец выкрикивает он. — Наша воля в том, чтобы этот Рейх стоял тысячи лет. И мы счастливы, зная, что будущее принадлежит нам безраздельно!

Мама вцепляется в мою ладонь и стискивает до боли. Ее глаза полны слез. Фюрер умолкает, обводит трибуну взглядом. Глаза у него синие, как волны, они словно ищут кого-то на трибуне, среди крупных городских чиновников, пока не находят меня.

У меня перехватывает дыхание, кружится голова.

— Ты, юность, — говорит он, глядя на меня, — за будь о слабости. Жестокая, властная, бесстрашная, сильная — вот какая молодежь мне нужна. Молодежь, перед которой содрогнется мир. Которая не отступит перед болью. Нерешительная, нежная — это не про мою молодежь.

Но почему он говорит это мне? Я уже не различаю слов: странный гул наполняет мои уши, дымка застилает глаза. Вижу только, как шевелятся его губы, слежу за взмахами его рук. Прядка волос выбивается из его зачесанной набок челки и падает на лоб.

Он уже не смотрит на меня, теперь его вниманием владеет многотысячная толпа на площади, но я все еще чувствую его взгляд. И этот взгляд как мост между нами, по которому яростное белое пламя перетекло от него ко мне. Он заметил меня.

Он увидел, что я не такая, как все. Значит, меня ждет великое будущее!

— Так я создам Новый порядок, — говорит в это время фюрер, и слюна фонтаном брызжет у него изо рта, а тело вибрирует от силы его слов. — С ним мы одержим победу!

Слова льются из его рта, гигантской волной вздымаясь на площади. Он говорит о прекрасном будущем, в котором не будет нищеты, не будет деления на классы. Только один великий и единый народ на зависть всему остальному миру.

— Миру, которым однажды будешь править ты, германская молодежь. — И он указывает на шеренги гитлерюгенда.

Фюрер как магнит, его силе невозможно противиться, она тянет, влечет меня к себе. Когда он заканчивает свою речь, мои глаза полны слез.

Мы — немцы, и мы едины.

Едины против всего мира.

Я парю. Сначала только над трибуной и толпой. Потом над Аугустусплацем и великим городом Лейпцигом. Над Германией. Взлетаю все выше, пока Земля наконец не оказывается подо мной, и я, словно Господь, вижу ее круглый бок, вижу, как она с другими планетами летит через пространство и время вокруг Солнца, а на ней, в самом ее центре, наша благодатная страна с дремучими лесами, обширными полями, с озерами, кишащими рыбой, с заводами, шахтами, со своей армией. Я вижу ее народ: добрый, честный и трудолюбивый. Весь мир угнетал его долго и жестоко, и вот он восстал. Восстал, чтобы показать миру, кто мы есть, и забрать то, что принадлежит нам по праву. Мы — сила, противиться которой нельзя, как нельзя противиться силе притяжения.

Снова вступает оркестр, теперь он выбивает ритм, похожий на пляску древних воинов перед битвой. Ритм пульсирует в моем теле, в моей крови, пока великий фюрер покидает площадь, стоя в своем автомобиле, как торжествующий римский император на колеснице. За ним маршируют факелоносцы. Освещение на площади приглушено, и во внезапно сгустившейся тьме языки пламени в центре Аугустусплац сливаются в огненную реку.

Темной холодной ночью мы с мамой возвращаемся домой. Папе еще пришлось заглянуть на работу, а Карл остался с друзьями.

— Мам, а когда я смогу поступить в гитлерюгенд? — спрашиваю я.

Дыхание облачками вырывается из моего рта. В свете фонаря они похожи на дым. Церемония оставила неизгладимый след в моей душе. У меня такое чувство, что Он воззвал ко мне и я должна Ему ответить. Он хочет, чтобы именно я сыграла великую и славную роль в будущем Германии.

— Глупышка, — отвечает мама, — гитлерюгенд только для мальчиков.

— Но есть же другая секция, для девочек — юнгмедельбунд.

— Папа считает, что для девочек это плохо.

— Почему?

— Потому что главная забота девочек — это дом.

— Но я не люблю домашние заботы. Я хочу ходить в походы, играть в игры, петь песни и маршировать, как Карл со своими друзьями. И вообще, мне ведь уже двенадцать лет!

— Вот именно поэтому тебе лучше посидеть дома, как сказал бы папа.

— Но так нечестно! Все мои подруги вступают в юнгмедельбунд. Что они обо мне будут думать, если я не вступлю?

— Не преувеличивай. — Мама пожимает узкими плечами. — Многие родители считают, что для девочек это лишнее. И герр Гиммлер с этим согласен. По его словам, девочки в форме и с рюкзаками за спиной выглядят смехотворно, а если они еще и маршируют при этом, то его просто тошнит. Ну же, идем, Хетти!

До самого дома я молча плетусь за мамой.

Все равно вы меня не остановите. Я найду способ.

С такими мыслями я поднимаюсь к себе и готовлюсь ко сну.

Я уже лежу, руки и ноги гудят от усталости, но сон все не идет. Приходит Карл, я слышу, как мама встречает его в прихожей:

— Мой милый! Как мы тобой гордимся… Ты лучший мальчик в мире… И далеко пойдешь в жизни, я знаю.

Хлопает дверь комнаты Карла. Мама тихо поднимается к себе. Свинцовая тишина опускается на дом, она придавливает меня к кровати, которая уже превратилась в место пытки: спутавшиеся одеяла, сбившиеся простыни. Я встаю, накидываю на плечи теплую шаль, сажусь у окна. И смотрю в темноту.

На улице пусто и тихо, неподвижные ветки старой вишни словно вычерчены на фоне ночного неба. Легкие облачка скользят по лунному диску, и я, успокоенная мирным пейзажем, прислоняюсь головой к деревянным ставням и вглядываюсь в портрет Гитлера над камином. Каждый раз, когда мама говорит что-то о врагах Германии, мне делается страшно, но его речь придала мне смелости. Не важно, вступлю я в гитлерюгенд или нет, мне все равно суждено сыграть роль в его великом новом Рейхе. Ему все равно, что я девочка, и никто — ни мама, ни папа, ни Карл — меня не остановит.

Крохотный червячок сомнения просыпается в моей душе. До сих пор я была уверена, что хочу стать врачом. Но что, если Карл прав? Я вспоминаю сегодняшнюю церемонию, тот миг, когда я встретила взгляд фюрера, и он произнес те невероятные слова, сказал их прямо мне. И тут я все понимаю. Я знаю, что мне делать.

Подбежав к книжному шкафу, я снимаю с полки дневник, который Карл подарил мне давным-давно, и, не зажигая электричества, при свете луны пишу:

Мой Гитлер, я посвящаю свою жизнь тебе. Скажи мне, что ты хочешь, и я все сделаю, ведь отныне и навсегда каждый мой шаг принадлежит тебе. Ты будешь гордиться тем, что я одна из твоих дочерей. О великий, великий фюрер…

Я просыпаюсь, словно от толчка, и чувствую, как затекли и одеревенели поджатые ноги. Шаль соскользнула с плеч, и холод пробирает до костей. Внизу, на улице, мягко урчит мотор. Я выглядываю в окно. Папа!

Он выходит из машины, и я уже поднимаю руку, чтобы постучать по стеклу, но передумываю: вдруг папа рассердится, что я еще не сплю.

Папа обходит автомобиль и открывает дверцу с друг ой стороны. Из нее появляется второй пассажир, женщина, ее лицо скрыто под шляпкой. Неторопливо они проходят по тротуару и останавливаются прямо под фонарем. Папа поворачивается к женщине лицом. Медленно кладет руки ей на талию, так же медленно притягивает ее к себе, обнимает. Женщина поднимает голову, и в круге света от фонаря я вижу бледное круглое лицо Хильды Мюллер. Глаза у нее закрыты, рот, наоборот, приоткрыт: толстые ярко-красные губы похожи на резиновое кольцо. И тут папа, мой папа, наклоняется и целует этот отвратительный рот. Долгим поцелуем.

Я, словно прилипнув к окну, не могу оторвать глаз от этой сцены. Но вот все закончилось, фройляйн Мюллер возвращается в машину, дверца хлопает, и автомобиль отъезжает. Папа стоит на тротуаре, руки в карманах, и смотрит ей вслед. Потом поворачивается и идет к дому. Металлическая калитка, скрипнув, закрывается.

Утром я просыпаюсь с сильной головной болью. В окно бьет яркий утренний свет: ночью, ложась в постель, я забыла опустить жалюзи. Сойдя вниз, я вижу, что проспала завтрак, а мамы уже нет дома. Вот еще одна забота. Рассказывать маме о том, что я видела ночью, или не надо? При одной мысли об этом меня охватывает ужас. Берта подогревает мне молоко и делает бутерброды с колбасой.

— Доброе утро, соня, — говорит, входя в кухню, Карл.

— Мне надо с тобой поговорить, — шепчу ему я, когда Берта отворачивается к раковине. — С глазу на глаз.

— Ладно. На дереве? — Он приподнимает брови.

Мы сидим на деревянном полу и, укрывшись одним одеялом, едим колбасу с хлебом. На улице холодно, но здесь, в нашем тайном убежище, нам обоим уютно и тепло.

— Как ты думаешь, стоит говорить маме? — спрашиваю я, рассказав все, что видела ночью.

Карл трясет головой:

— Тебе это приснилось, Хетти. Ты же такая фантазерка.

— Но я не спала, Карл. Я их видела. Это было ужасно.

— Да ну, не смеши. Время было за полночь. Ты заснула у окна, сидя, вот тебе и приснился дурной сон. И вообще, с какой стати папе целовать фройляйн Мюллер? У нее же задница, как у коровы. — Карл хохочет. — Му-у, — говорит он, раздувая щеки и тараща глаза.

Может, он прав. Может, мне действительно все приснилось. И я представляю себе настоящую корову с бурыми пятнами, но с лицом фройляйн Мюллер и тугими косами вместо рогов.

— Му-у, — тоже говорю я и хихикаю.

— Му-у, герр Хайнрих, поцелуемся? — Карл смеется и задирает верхнюю губу, точно как корова, когда нюхает воздух.

Я так хохочу, что слезы текут у меня из глаз. Карл тычет меня локтем в бок.

— Вот видишь? — говорит он. — Видишь, какая это глупость?

Под деревом появляется белокурая голова Ингрид.

— Там Вальтер Келлер пришел, тебя спрашивает, — говорит она Карлу.

Мое сердце пускается в галоп.

Морщина пересекает лоб Карла. Я жду, что он отшвырнет одеяло и бросится по лестнице вниз, оборвав наш приватный разговор. Но брат сидит совершенно неподвижно.

— Скажи ему, что меня нет дома, — отвечает он Ингрид и, видя мое удивленное лицо, поясняет: — Мне все равно скоро уходить. Парни из гитлерюгенда ждут.

Его серьезность тут же сменяется улыбкой, он валит меня на пыльный пол и начинает щекотать.

— Хватит! Я не хочу играть в эту игру! — воплю я, отбиваясь.

— В чем дело?

— Зачем ты отослал Вальтера?

Карл толкает меня в плечо и садится.

— Тебе какое дело? — сердито спрашивает он. — Он был моим другом, а не твоим. Теперь у меня новые друзья. Вальтер мне не нужен. — Он встает и начинает спускаться. — До встречи, Мышонок.

Я еще долго сижу, спустив ноги в дыру в полу. Наконец мне становится совсем холодно.

Значит ли это, что я больше не увижу Вальтера? Как такое возможно?

Нет, Карл, новые друзья — это еще не причина отказываться от старых. По крайней мере, я от своих отказываться не собираюсь. Ведь настоящие друзья редки и потому ценны. Как бриллианты.

11 февраля 1934 года

Серые улицы Лейпцига укрыл пушистый белый снег. Тонкие ветки старой вишни чернеют сквозь хрустальный покров, словно дерево явилось прямо из сахарно-карамельного мира «Щелкунчика».

Сегодня первый день зимних каникул, и Томас, одетый совсем не по погоде, прыгает на крыльце с ноги на ногу. Губы у него синие от холода.

— Пойдем погуляем, — зовет он меня. — А то я тебя совсем не вижу. — И он дергает носом, поправляя очки.

— Мне же теперь много задают. — Я стою, упираясь рукой в косяк.

Глаза у Томаса слишком большие для его худого лица и круглые, как у совы. За моей спиной теплый дом, на кухне Берта печет цимтштерне. Запах топленого сахара с корицей чувствуется даже здесь.

— Можно слепить снеговика в Розентале. — Дыхание паром вырывается из его рта и струйкой встает над головой, и почему-то я вспоминаю Карла, который отказался от дружбы с Вальтером, и свою клятву никогда так не поступать.

— Ладно, иду, — говорю я, и лицо Томаса расплывается в такой широкой улыбке, что глаза превращаются в щелочки.

Я натягиваю сапоги, надеваю пальто, беру пару теплых перчаток. Вспоминаю голые руки Томаса. От него всегда пахнет плесенью, а еще потом, грязью и горем. Но ведь и мы когда-то были бедными, так что не мне его осуждать. И я нахожу вторую пару перчаток, а еще теплую шерстяную шапку.

— На держи. — Я протягиваю вещи ему. — Можешь не возвращать.

Он берет их, щупает шерстяную ткань.

— Спасибо, Хетти, — бормочет он, не поднимая глаз, натягивает сначала шапку — глубоко, на самые уши, потом перчатки. — Тепло, как от печки, — говорит Томас, хлопает в ладоши и робко улыбается мне.

Снежинки медленно падают с неба, серого, точно гранитная плита, и опускаются на сугробы вдоль о грады. Перейдя Пфаффендорферштрассе, мы подходим к большим железным воротам — это вход в парк. На виске Томаса я замечаю большой, расплывчатый желтовато-зеленый синяк. Если яблоко несколько раз уронить на пол, то на нем тоже появятся такие пятна. Я думаю: «Интересно, а внутри он тоже пятнистый и дряблый?»

— Отец потерял работу, — говорит Томас, пока мы идем, пиная свежий, нетронутый снег.

— Да ты что? А другую не нашел?

— Другой нет. — Рукой в моей перчатке Томас ведет по верху металлического ограждения; кучка снега впереди его пальцев растет, пока не обрушивается вниз. — Пришлось переехать на Халлишештрассе, в дядькину квартиру над его башмачной мастерской. За старую платить было нечем, вот нас и выкинули.

— Он может пойти в штурмовики, — говорю я, вспоминая, как папа недавно говорил о большом рекрутском наборе в штурмовые отряды. — Коричневым рубашкам всегда не хватает людей, — добавляю я со знанием дела.

В ответ Томас не то кашляет, не то смеется.

— Да он лучше будет смотреть, как мы загибаемся с голоду, чем в штурмовики пойдет. Сколько раз уже говорил, что ему, видишь ли, не по пути с убийцами. — Последнее слово Томас произносит с презрением. — Хотя у них и форму дают, и оружие, как в настоящей армии. — При мысли об оружии вид у него становится мечтательным.

«У нас с Рёмом проблема, — вспоминаются мне папины слова, которые он сказал недавно маме. — Два миллиона голодных мужчин. Без контроля. С этим придется разбираться…»

— А твоя мама что?

— Да ей-то все равно, лишь бы он еду домой приносил. А он ничего не приносит, только слоняется, как бездельник. — И Томас тяжело вздыхает.

Мы проходим между высокими каменными столбами, отмечающими вход в парк. Перед нами раскидывается Розенталь — такой большой и ослепительно-белый, что я невольно прищуриваюсь.

— И что, он даже на фабрике не может работу найти?

Томас мотает головой:

— Я же говорю. Работы нет. Тебе повезло… Ого, какой снег глубокий. — Он поддевает снежный покров ногой, сходит с дорожки и тут же проваливается в снег по самую щиколотку.

Мы пускаемся бегом, но снег рыхлый, и бежать не получается. Тогда мы нагибаемся и сгребаем белую пушистую массу горстями.

Вдруг что-то со свистом пролетает мимо нас и с силой врезается Томасу в шею, как раз между воротником и шапкой. Он, ойкая, выскребает снег с куском льда из-за ворота тонкого, не по сезону, пальто, и тут второй заряд, пущенный с такой же убийственной точностью, прилетает откуда-то сбоку и врезается ему в голову.

— Ой!

Пока Томас трет ушибленное место, из-за кустов выскакивают четверо мальчишек и с гиканьем и воплями начинают швырять в нас кусками льда, в которые вмерз песок. Я узнаю их — это братья Брандт из нашей старой школы. У них вечно был зуб на Томаса. И надо же было нам наткнуться на них сейчас.

Мальчишки берут Томаса в кольцо, а меня отталкивают. Я вижу их спины, слышу голоса, но слов не разберу — они говорят тихо. Один пацан пинками подбрасывает комья снега, умудряясь попадать Томасу прямо по голым тощим коленкам. Узел гнева затягивается у меня в животе. Их четверо, а он — один. Разве так честно?

— Бедный мальчик Том, — говорит Эрнст Брандт. — Папочка не разрешает ему вступить в юнгфольк. — Он хохочет. — Еще бы, он же там сдохнет! Его будут бить за то, что он ссыт в постель!

Братья дружно хохочут.

— Дурак, ничего я нессу, — возмущается Томас и плечом пробует спихнуть Эрнста с дороги.

Эрнст тут же набрасывается на него, а трое других вопят, подбадривая брата. Он в два раза крупнее Томаса, так что во мне прямо закипает гнев. Даже не гнев, а ярость на этих отпетых хулиганов, которые вечно пристают к замухрышке Томасу. Последние месяцы слетают с меня, точно шелуха, и я снова становлюсь собой прежней, из тех времен, когда мы с Томасом вдвоем противостояли этому подонку, который избивал Томаса в кровь просто так, забавы ради.

Я бросаюсь на Эрнста сзади и впиваюсь ногтями в нежную кожу под подбородком. Все трое мы валимся на землю, я сверху, Эрнст подо мной заводит назад руки, стараясь схватить меня за что-нибудь. Он во пит как резаный, пытаясь стряхнуть меня, а я продолжаю царапать ему лицо.

— А НУ ПРЕКРАТИТЕ НЕМЕДЛЕННО! — раздается громкий и яростный крик.

Чьи-то руки хватают меня сзади за плечи, отрывают от Эрнста и, развернув в воздухе, отпускают.

— Фройляйн Герта! Деретесь с мальчишками, как бездомная собачонка! Как не стыдно. — Передо мной стоит Берта — щеки от гнева пошли красными пятнами, глаза выпучены. — Что скажет ваша мама?

Грудь кухарки поднимается и опускается, дыхание вырывается из нее облаками пара, отчего она становится похожа на большой кухонный чайник, закипающий на плите.

Эрнст и Томас прекращают валтузить друг друга и медленно поднимаются на ноги. Оба в снегу с макушки до пят. Трое братьев Брандт, разинув рты, глядят на Берту.

Та переводит взгляд с меня на Эрнста и ахает. Лицо у него в крови, а под моими ногтями грязь и клочки кожи. Томас нагибается, нашаривает в снегу очки — одно стеклышко треснуло, — насаживает их себе на нос.

— Только посмотрите, что вы сделали с лицом этого мальчика, фройляйн Герта! — вопит наша кухарка. — Вы же ему кровь пустили!

— Берта, он первый начал. Он напал на Томаса, а я его защищала. Эти трое… — я киваю на братьев, — наверняка вмешались бы, если бы я не… В общем, у него не было шансов.

Берта смотрит на Томаса.

— Это правда? — спрашивает она строго.

Томас кивает и смотрит в землю.

Эрнст носовым платком молча вытирает с лица кровь.

— Хм… — тянет Берта. — Тоже мне, придумали драться с девочкой, — говорит она, оглядывая четверых братьев по очереди. — Идите-ка лучше домой, пока я вам всем тумаков не надавала.

Руки в карманах, голова гордо приподнята, Эрнст дефилирует мимо нас, братья за ним.

— Ты жалок, — шипит он Томасу, проходя мимо. — Девчонке приходится драться за тебя. — И он сплевывает на снег.

Берта, сложив на груди руки, смотрит ему вслед, потом поворачивается ко мне. Ее взгляд уже не такой суровый, как прежде.

— Вы храбро себя повели, фройляйн, что вступились за друга, — говорит она. — Но все равно глупо. Вы же барышня, а барышни не дерутся. Вот и все тут. А теперь марш домой!

Томас и я медленно бредем к нашему большому дому на Фрицшештрассе, откуда он один пойдет в крохотную квартирку на Халлишештрассе, где они теперь живут с дядей-сапожником. Мой случайный друг, встреченный давным-давно, когда ни у него, ни у меня еще не было выбора.

— Спасибо, — бормочет он у самой калитки.

— Не за что.

— До завтра?

— Может быть… Пока, Томас.

— Пока, Хетти.

Я взлетаю по лестнице через две ступеньки и закрываю за собой дверь. Ненадолго прислоняюсь к ней спиной и представляю, как Томас стоит у калитки и смотрит туда, где я была только что.

Надеется — вдруг я к нему вернусь.

20 апреля 1934 года

— С днем рождения, — шепчу я портрету Гитлера, босиком шлепая к окну, открываю жалюзи и впускаю в комнату утреннее солнце.

Вишневое дерево все в острых язычках бутонов, розовых, как сахарная вата. Я распахиваю окно, чтобы слышать пение птиц, и снова забираюсь в постель, которая еще хранит мое тепло. Там я сажусь, подложив под спину подушку, и ловлю взгляд Гитлера, который глядит на меня с портрета над каминной полкой, как раз напротив кровати.

В дверь спальни кто-то колотит кулаком, и я вздрагиваю.

— Быстрее, Хетти. В школу опоздаешь! — слышу я голос Карла.

— Я почти одета. Иду! — отвечаю я и нехотя выползаю из кровати.

Внизу все уже сидят за завтраком, по радио передают утренние новости.

–…Сегодня Герман Геринг передает управление государственной тайной полицией в Пруссии — гестапо — рейхсфюреру Генриху Гиммлеру…

Мама смотрит на папу:

— Ты знал?

Папа приподнимает брови и перестает жевать, чтобы лучше слышать.

–…В Австрии правительственные оппозиционеры в составе восьмидесяти одного человека отправлены в тюрьму Вёллерсдорф…

Папа теряет интерес и выключает радио.

— В утреннем брифинге Геббельса об этом ничего не было. Все сделано шито-крыто.

Я наливаю себе теплого молока, беру пумперникель с салями и сажусь рядом с мамой.

— Теперь дела пойдут веселей, — говорит папа. — Интересно, что Геринг будет делать дальше? — Он бросает взгляд на часы. — Опаздываю. Надо успеть послать журналиста в Берлин, пусть раздобудет что-нибудь для газеты. Если окажется расторопным, то мы получим материал к завтрашнему номеру. — Папа откидывается на спинку стула. — Помяните мое слово, это назначение сулит нам всем перемену к лучшему. На улицах сейчас хаос, а заварили его евреи и коммунисты, но ничего, Гиммлер с Гейдрихом скоро окоротят им руки. Так что это и впрямь хорошая новость, Елена. Очень хорошая. Сейчас буквально каждый немецкий гражданин должен работать на благо Рейха, а эти люди позаботятся о том, чтобы так оно и было. — Папа промокает рот салфеткой и встает, отодвигая стул. — Мне пора. — Целует маму и, выходя, взъерошивает мне волосы.

— О чем это он? — спрашивает Карл, когда папа выходит. — Какой хаос на улицах?

Я гляжу в окно. На Фрицшештрассе тишина и покой. Наверное, беспорядки где-нибудь в Берлине, в Галле или в Мюнхене. Надеюсь, до респектабельного Голиса они не доберутся.

— Люди голодают, Карл, — говорит мама, и ее лоб прорезают морщинки. — Хотя с тех пор, как к власти пришел Гитлер, дела идут все лучше и лучше, работы многим не хватает. А голодные люди, которым нечем себя занять, — лучшая почва для беспорядков. Хуже того, именно такие люди особенно охотно прислушиваются ко лжи и пустым обещаниям наших врагов. Но проблемы зрели в Германии не один год, и никому не под силу решить их все за такое короткое время. Надо подождать. Но одни слишком глупы и потому не доверяют Гитлеру. А другие злонамеренно пытаются его подсидеть. Сильный вождь — вот в чем сейчас особенно нуждается Германия. И к счастью, он у нас есть.

Я смотрю на еду у себя на тарелке. Спасибо тебе, Гитлер, за то, что я не голодаю.

— А папе тоже грозит опасность? — спрашиваю я, смутно понимая, что его обязанности как члена СС каким-то образом связаны с защитой Гитлера и его партии. И представляю себе, как где-нибудь на улице Лейпцига отца окружает банда хулиганов: их много, а он один, совсем как Томас недавно.

— Нет, конечно, — быстро отвечает мама. — Но у него очень важная работа: он следит за тем, чтобы через нашу газету «Ляйпцигер» жители города узнавали правду и учились отличать ее от лживых измышлений сомневающихся и клеветников, — уверенно добавляет она.

— Но что он все-таки делает, когда надевает форму отряда охраны?

— Он старший офицер, Хетти, — смеется она. — Он все организовывает, пишет бумаги. Ну ладно, хватит болтать. Вам пора в школу, а мне надо навестить моих подопечных, старых солдат.

Я залпом допиваю молоко, и мы с Карлом идем в прихожую, где надеваем пальто и берем ранцы.

— Пока, мамочка, — говорю я и целую ее в щеку.

— Пошли, смешной Мышонок, — говорит Карл, широко распахивает дверь и придерживает ее, пропуская меня вперед. — Со мной ничего не бойся. Никогда.

После занятий я жду Эрну у больших двустворчатых дверей школы. Ученики покидают классы, собираются в коридорах и стайками бегут на свет солнечного дня. Вдруг в толпе появляется Вальтер: он один, без компании. Я жду, что он посмотрит в мою сторону, но он идет, не поднимая головы. Мне хочется потянуться к нему, тронуть его за плечо, спросить, что за размолвка вышла у них с Карлом, но моя рука висит, словно плеть, и Вальтер проходит мимо.

Выйдя из школы, я вижу Томаса, и у меня падает сердце. Он сразу направляется к нам с Эрной, та подталкивает меня локтем в бок.

— Кто это? — шепчет она. — Твой ухажер?

— Не говори ерунды. Это просто Томас из моей старой школы, — шепчу я в ответ одним уголком рта: Томас близко и может нас услышать.

Какой он неряшливый и грубый, прямо как старая тусклая монетка среди блестящих новеньких пфеннигов. Мне хочется схватить Эрну за руку и убежать, но поздно.

— Привет, Томас из старой школы, — говорит Эрна и фыркает, а я невольно делаю шаг назад.

— Привет. — Томас неуверенно переводит взгляд с меня на Эрну и обратно.

Он дергает носом, поправляя уродливые очки. Тонкая блестящая струйка вытекает из его розовой ноздри и стекает на губу. Он высовывает язык и слизывает ее.

Эрна отворачивается. Забросив на плечо ранец, она машет рукой.

— До завтра, Хетти, — говорит она и оставляет меня один на один с Томасом.

Быстрым шагом я иду в сторону дома, Томас плетется за мной.

— Как твои дела? — начинает он.

— В порядке. Твои как?

Он пожимает плечами.

Я вспоминаю разговор за завтраком, и мое сердце смягчается.

— Ну как, твой отец нашел работу?

— Не-а.

— Он мог бы пойти в полицию. Или начать работать на партию.

— Ну да. Он раньше сдохнет.

— Но это же глупо. Почему?

— Потому что он коммунист, а наци ненавидит.

Я встаю как вкопанная. Весенний ветерок, который ерошит наши волосы, подхватывает слова Томаса, но почему-то не уносит их прочь. Тяжелые и страшные, они повисают между нами.

— Врешь ты все.

— Нет, не вру. — Мы идем дальше, Томас шаркает ногами по тротуару: ему велики ботинки. — К нему на дядькину квартиру приходит один поляк, Бажек, и еще другие, с кем он раньше работал на фабрике. Я слушал под дверью.

— И о чем они говорят? — Я подхожу к нему совсем близко и задаю вопрос шепотом.

— Да так, то про одного типа, то про другого, как тем плохо пришлось. О наци, как они запугивают и избивают людей. И еще о том, что им запрещают встречаться, но их это не остановит. Это все Бажек. Он у них главный.

— Коммунисты — предатели, — шепчу я ему.

— Я знаю… — так же шепотом отвечает он.

В школе мы проходили раннюю жизнь Гитлера. Нам рассказывали о том, как он хотел стать художником. С ранних лет шел против воли родителей, и, сложись его жизнь проще, он бы не оказался сейчас там, где он есть. Мы узнали о несчастьях, которые выпали на его долю в 1920-х, когда его судили за измену и посадили в тюрьму. Но трудности только закалили его волю. Борьба за будущее германского народа казалась тогда безнадежной, но он не опустил руки — и победил. Вот почему мы все должны быть как фюрер и всегда идти до конца, даже если придется рисковать жизнью. Передо мной встает его лицо. Помоги мне. Вид у него серьезный и строгий, но вдруг он подмигивает мне голубым глазом и говорит решительно и звучно: Дитя мое, ты должна сделать правильный выбор. Твой долг — вести за собой других, указывать им путь. Скажи Томасу, что и я поступал вопреки желанию родителей. Не поддавайся слабости, Герта. Будь бесстрашной во всем, за что берешься…

Видение исчезает, а по моей коже бегут мурашки. Так вот чего он хочет от меня. Я должна стать не доктором, а тем, кто помогает другим сделать правильный выбор. Перед моим мысленным взором встают солдаты из дома инвалидов — их изувечили враги. Теперь я знаю, в чем состоит мой долг.

— Идем со мной, Томас. Мои родители не будут возражать. Пообедаешь у нас, побудешь до вечера, если захочешь.

— Правда? — У Томаса загораются глаза.

— Конечно.

Впереди я вижу двух дряхлых стариков, которые медленно ковыляют навстречу со стороны Берггартенштрассе. Он тяжело опирается на трость, она держится за его локоть. Мое сердце радостно подпрыгивает при виде Флоки, который бесшумно семенит возле них, черный, словно клякса.

Я показываю на них пальцем и шепотом говорю Томасу:

— Они евреи.

Он оборачивается и с отвращением морщит нос.

— Давай подойдем ближе, — говорит Томас, и в его глазах появляется выражение, которого я никогда в них раньше не замечала.

Мы подходим совсем близко, и вдруг Томас вопит:

— Фу-у, чем это тут так воняет!

Гольдшмидты останавливаются и молча смотрят на нас.

— Скажи что-нибудь. — Томас толкает меня в бок.

Я открываю рот, но слова не идут у меня с языка. Эти двое такие старые и слабые.

— Ну же, — подначивает меня Томас. — Покажи им, кто тут главный.

Он поворачивается к старикам и смачно сплевывает. Большой белый харчок шлепается на тротуар как раз перед ними. Меня начинает тошнить.

Томас снова толкает меня.

Мне удается выдавить из себя несколько слов.

— Пахнет свиньями, — говорю я почти шепотом.

— Громче! — требует Томас.

Всего несколько шагов разделяют теперь их и нас. Я напоминаю себе, что фрау Гольдшмидт злая; она накричала на меня и не дала мне погулять с Флоки. Пусть получит то, что заслужила. На герра Гольдшмидта я стараюсь не глядеть.

— Еврейские свиньи! — Мой голос набирает уверенность. Фрау Гольдшмидт бьет дрожь, а Томас хохочет. Это придает мне смелости. — Отвратительно! Как можно жить рядом со свиньями? — Я не гляжу на Гольдшмидтов, и слова даются мне легко. Вот они уже льются из меня потоком, кислым и противным, как рвота. — Свинарники. Свиньи должны жить в свинарниках, а не в домах!

Моя голова наполняется звоном. Мы с Томасом сначала хохочем как сумасшедшие, потом бежим прочь, на другую сторону улицы.

Но выражение морщинистого лица герра Гольдшмидта и рука его супруги, которая лежит на его локте и дрожит так, словно подпрыгивает, врезаются мне в память, и чувство тошноты не проходит, когда мы оставляем их позади.

Нельзя стать вождем, если не веришь в то, что делаешь. Это голос Гитлера. Я поднимаю голову, выпрямляю плечи и согласно киваю. Он прав. Нельзя позволять себе слабость; у меня есть дело, и исполнить его могу только я.

Мы стоим в папином кабинете, плечом к плечу. Я крепко держу Томаса за руку, чтобы тот не трусил. Он совсем онемел от страха.

Обводя комнату взглядом, в первый раз вижу ее глазами Томаса: огромный письменный стол с кожаной столешницей, массивное папино кресло, от пола до потолка — полки с папками и трудами вождей, и сам папа — светлые волосы гладко зачесаны назад, черная форма придает внушительности крупному телу.

— Ну? — Папа приподымает светлую бровь, глядя на нас поверх полукружий очков для чтения.

Воздух в комнате спертый, пахнет застарелым сигарным дымом и терпким алкогольным духом — виски.

Томас стоит, как в рот воды набрал, и я начинаю бояться, что он передумает или папа потеряет терпение и выгонит нас из кабинета.

Забудь о слабости. Молодежь, перед которой содрогнется мир.

— Папа… — начинаю я неожиданно громким голосом. — Ты же помнишь Томаса? Он хочет кое о чем доложить, но боится и не знает, с кем ему поговорить. Я подумала, может быть, ты его выслушаешь.

Папа откладывает ручку и откидывается на спинку кресла:

— Что ж, мальчик, я слушаю.

Томас прокашливается и наконец-то начинает говорить:

— Я, это… насчет моего отца. Точнее, насчет того поляка Бажека. По-моему, он коммунист.

Папа выпрямляется в кресле. Томас смотрит на меня. Я киваю ему: все в порядке.

— Почему ты так думаешь, сынок?

— Я его слышал. Он и отца моего впутал. А еще я нашел листовки…

— Какие листовки? — перебивает его папа.

— С пропагандой.

Я улыбаюсь Томасу. Он молодец, справляется.

— Они устраивают дискуссии. Называют Гитлера идиотом. Говорят, что совсем скоро люди увидят, как их обманули. А еще они говорят о разных знакомых и обсуждают, на чьей те стороне.

— А как их зовут, ты помнишь? — спрашивает папа.

— Кажется, да. Некоторых. — Томас переминается с ноги на ногу. — Иногда, когда нас с братьями отправляют играть на улицу, я прокрадываюсь в дом и слушаю. Они говорят о победе рабочего класса, о революции, а еще о преступлениях богатых и всяком таком. Только я забыл…

— Ничего страшного. — Папа подвигает к Томасу листок бумаги, протягивает ручку. — Вот, напиши здесь имена.

Мы оба смотрим на Томаса, пока тот, скрипя пером по бумаге, выводит пару имен. Задумывается, вспоминает, пишет еще два.

Смотрит на папу:

— Все, больше я никого не знаю.

Папа поднимается, обходит стол кругом, встает напротив Томаса и жмет ему руку:

— Ты правильно поступил, мальчик. И заслуживаешь награды. Какое у тебя звание в юнгфольке?

— Родители не разрешают мне вступать, — отвечает Томас и со стыдом опускает голову.

— Что? Тогда ты немедленно должен вступить! — сердито восклицает папа, а я смотрю на него многозначительным взглядом, но он меня не замечает. — Я сам обо всем позабочусь. Хочешь стать знаменосцем, а? Это настоящая честь. Ты истинный сын Гер мании, ты совершил смелый поступок. Только отцу и матери ни слова, договорились? Предоставь все нам. Мы обо всем позаботимся, понятно? Хороший мальчик.

— Что с ним теперь будет? С моим отцом? — тихо спрашивает Томас. — Его арестуют?

— Ну конечно же нет. Не надо слушать сплетни. Мы просто возьмем твоего папу под охранительный надзор для его же собственной безопасности. Ты знаешь, что это такое? — (Томас мотает головой.) — Это значит, что мы увезем его далеко-далеко и будем там держать и присматривать за ним. У Германии много врагов, Томас. Мы должны следить за ними. Так что не забывай держать глаза и уши открытыми. И докладывай нам о каждой мелочи, какой бы незначительной она тебе ни казалась. Это твой долг. Рассказывай все мне или старшему по званию в гитлерюгенде. — Папа возвращается в кресло. — Не беспокойся. О твоем папе я позабочусь. Но помни: никому ни слова. Важно, чтобы все оставалось в секрете. — Он поворачивается ко мне, улыбается, подмигивает. — Отличная работа, Герта, девочка моя! Растешь, Шнуфель. Я тобой горжусь.

От его слов я на седьмом небе от счастья. Может быть, он и насчет юнгмедельбунд тоже передумает.

— Ну, ладно, — говорит он, — мне надо кое-куда позвонить. Томас, побудь пока с Гертой. Пообедаешь у нас.

Я улыбаюсь, глядя на бледное лицо Томаса, на его впалые щеки. Наконец-то он вступит в гитлерюгенд, а его отца защитят от коммунизма. Может быть, гестапо даже найдет ему работу.

Вот как хорошо все вышло, гораздо лучше, чем я ожидала.

19 августа 1934 года

— Смотри! — Эрна указывает куда-то на верх обезьяньего вольера. — Нам повезло.

Мы ставим велосипеды возле скамейки за зоопарком, там, где он вплотную подходит к парку Розенталь. Серые плосколицые звери кучкой сидят на высоких деревянных насестах у самой решетки. Вот кто-то из них перемахивает на платформу внизу. Там разложены куски фруктов. Обезьяна хватает яблоко и, крепко зажав его в кулачке, снова вскарабкивается на насест. Садится и тихо грызет, пока ее сородичи вокруг вскрикивают и стрекочут, точно болтливые старые дамы.

Прямо перед нами на широком зеленом лугу Розенталя играют малыши, носятся собаки, ошалев от теплого августовского солнца. Я вынимаю из сумки два куска Линцского торта в коричневой бумаге и протягиваю один Эрне. Мы молча едим.

Две обезьяны отделяются от общей кучи, усаживаются в сторонке и начинают выискивать друг у друга блох. Спокойные, даже ласковые движения время от времени прерываются, когда тот или иной зверь, найдя в шерсти подруги блоху или вошь, торопливо выхватывает ее и отправляет себе в рот.

— Представляешь, если бы люди так делали. — Эрна хихикает, глядя на парочку, и толкает меня локтем в бок. — Только представь: сидишь ты вот так со своим ухажером и ищешь ему вшей.

Я так фыркаю, что тесто с вареньем едва не вылетают у меня изо рта.

— Эрна! — фыркаю я. — Ш-ш-ш…

Она поворачивается и озорно смотрит на меня:

— А может, ты уже приглядела себе кого-нибудь, а?

— Не смеши меня. Нам ведь всего по двенадцать лет.

— Мне уже почти тринадцать. А кстати, как там Карл? — Она смотрит на меня искоса.

— Что — Карл?

— Он ведь такой красивый.

— Карл? — Я смеюсь. — Он почти не моется и вечно забывает поменять майку и трусы. — Что-то подрагивает у меня в животе. Словно змея подняла граненую головку и пробует воздух язычком. Я аккуратно слизываю с пальцев варенье. — Заново проигрывать знаменитые сражения. Самолеты. Футбол. — Я последовательно загибаю пальцы: раз, два, три. — Вот и все, что любит Карл.

Пока Эрна жует и смотрит на обезьян, я разглядываю ее профиль. Изящная линия носа, высокие скулы, гладкая белая, как молоко, кожа. Она и впрямь невозможно красива…

Но Карл совсем не думает о девочках.

Эрна вздыхает и сминает коричневый бумажный пакетик из-под торта в плотный комок.

— Я говорила о тебе с отцом. — Она катает бумажный шарик в ладонях. — Он сказал, что я не должна с тобой водиться.

— Почему? — Я с удивлением смотрю на нее.

— Дело не в тебе, — быстро отвечает она, — дело в твоем отце.

— Но ведь он его даже не знает!

— Наверное, я не должна была тебе об этом говорить, — продолжает она и сплющивает бумажный шарик между ладонями. — Но он ошибается. Я все равно буду дружить с тобой, и, что бы ни сказал мой отец, это ничего не изменит. Ты ведь всегда будешь моей лучшей подругой, да, Хетти?

И тут все вокруг застывает, словно на картине. Солнце сияет во всю мочь, яркое и золотое. Птицы поют так красиво и сладко, как никогда еще не пели, обезьянки весело резвятся, источая радость.

Я стараюсь выглядеть невозмутимой, как будто мне не привыкать слышать, как меня называют лучшей подругой.

— Конечно, — выдыхаю я и, не выдержав, расплываюсь в улыбке. — Отныне и навсегда.

С минуту мы сидим молча, довольные друг другом.

— А что твоему отцу не нравится в моем?

— Да ладно, не думай об этом.

— Просто нельзя ведь плохо говорить о том, кого даже не знаешь.

Мысль о том, что папу обсуждают где-то в других домах, кажется мне странной.

Эрна делает глубокий вдох.

— Это как-то связано с тем, как твой отец заполучил газету, — выпаливает она. — Но может быть, папа что-то не так понял.

Перед моими глазами встает сморщенное лицо злой старухи фрау Гольдшмидт. Твой отец… украл дом… ложь и неправда…

Зависть. Вот как называет это папа.

— Это все ложь и неправда. Люди завидуют успеху моего отца, вот и все.

Я встречаю взгляд Эрны. Она отводит глаза.

— Да, наверное, все дело в этом. — Носком туфли она ковыряет гравий. — А мой отец просто старый дурак, что слушает сплетни.

— Он должен быть осторожнее.

Обезьянки уже съели почти все фрукты и принялись гоняться друг за другом, перемахивая с насеста на насест. Парочка, искавшая друг у друга блох, снимается с места и уходит в закрытую часть вольера.

— Я вступаю в юнгмедельбунд, — говорит Эрна. — А ты?

— Папа не позволит. Он считает, что гитлерюгенд — это организация только для мальчиков.

— Но все ведь вступают. Может, ты его еще уговоришь?

— Ты моего папу не знаешь. Если уж он что решил, то его не собьешь.

Может быть, Эрна найдет себе новую лучшую подругу, когда вступит в юнгмедельбунд. Я смотрю на широкий плоский простор Розенталя, вдалеке переходящий в лес. Солнце печет неумолимо, от его блеска ломит глаза. Я чувствую, как в висках зарождается боль.

Эрна ласково кладет руку поверх моей ладони. Ее глаза широко распахнуты.

— Пожалуйста, не надо говорить твоему папе о том, что сказал мой папа, ладно? — шепчет она.

— Конечно не скажу.

— Я ведь могу доверять тебе, Хетти, правда?

— Эрна… — Я смотрю прямо в ее кошачьи глаза. — Я твоя лучшая подруга. И я навсегда сохраню любой твой секрет. Обещаю.

10 сентября 1934 года

ы слышала, что доктора Крейца уволили? — шепчет Эрна.

— Когда?

— В пятницу. И еще кое-кого из учителей тоже.

Она кивком указывает на глухую стену строгих костюмов в передней части главного зала, где собралась вся школа. Да, среди них определенно есть новые лица.

— Тихо! — Голос герра Гофмана раскатывается по залу. — Сейчас перед вами выступит наш новый учитель естественных наук. Прошу вас, герр Мецгер.

Стройный молодой человек в коричневом костюме и галстуке-бабочке выходит на авансцену. У него по-юношески круглое лицо, лоснящаяся кожа и россыпь бледных прыщей на раздраженном красном подбородке. Кажется, он не намного старше Карла.

Герр Мецгер тянет за шнур, и на передней стене разворачивается большое белое полотнище. На нем крупными черными буквами написано стихотворение:

Держи свою кровь чистой,

Она не только твоя,

Она течет издалека

И будет течь еще века.

Кровь — поколений предков дар

И будущего яркий жар!

В ней — твоя вечная жизнь.

— Евгеника. Прекрасная наука о расах и генах, — негромким слащавым голоском начинает герр Мецгер. — Человечество стоит на пороге новой эры. Оно замерло в одном шаге от появления новой расы сверхлюдей, расы, свободной от преступных наклонностей, наследственных заболеваний и безумия. В этом задача научного прогресса.

Половицы скрипят под его шагами, пока он неторопливо прохаживается перед нами по краю сцены. Светлые волосы гладко зачесаны назад, голубые глаза сияют.

— Что ждет нас впереди? Улучшение качества народонаселения. Оно будет состоять лишь из самых сильных, смелых, красивых, умных и энергичных. Каждый из этих новых людей будет живым подтверждением теории Дарвина. Они будут во всем совершеннее других, а их влияние распространится по всему миру. Такова мечта, которая движет вперед науку. Да и кто не захочет помечтать о таком прекрасном новом мире?

Он перестает ходить и вглядывается в наши лица. Я тут же сдвигаю колени и выпрямляю спину.

— А он ничего, милый, правда? — шепчет Эрна мне в ухо.

— Ш-ш-ш.

— Ладно-ладно, учительская любимица, — хихикает она.

Я тычу ее локтем в бок.

Герр Мецгер говорит о прогнозируемом росте населения и о том, как дорого обходится обществу содержание растущего числа инвалидов, не говоря уже о сумасшедших, эпилептиках и слабоумных. Он показывает нам представителей разных рас и демонстрирует их место на дарвиновской шкале развития: на самом верху — нордическая раса, в самом низу — иудейская. Слава богу, французы на этой шкале стоя т сразу за немцами. Хорошо, что мама родилась недалеко от Парижа. Население французского юга поражено североафриканской кровью и потому не может считаться расово чистым.

В зале жарко, герр Мецгер снимает пиджак. Эрна не отрываясь смотрит на него. Хихикает над его бесцеремонностью.

— Для арийцев жизненно важно, — продолжает герр Мецгер, — вступать в браки только с другими арийцами. Смешение арийской крови с кровью низших рас неизбежно приведет к упадку западной цивилизации, как это уже случилось в прошлом с цивилизациями античной Греции и Рима. Тех, кто страдает наследственными заболеваниями, следует подвергать обязательной стерилизации. Конечно, в этом нет их вины, но общество не должно допустить, чтобы их… недуги передались будущим поколениям. Такова неизбежность, которую придется принять ради общего блага человечества.

Я вспоминаю голос Гитлера, так ясно звучащий иногда в моей голове. Не в первый уже раз я чувствую болезненный укол страха: что, если я тоже сумасшедшая? Говорят ведь, если кто-то слышит голоса… От страха у меня намокают подмышки, рубашка прилипает к потной спине.

Стерилизация — это больно? Я смотрю на огромный портрет Гитлера — от пола почти до самого потолка, он висит за спинами учителей.

Я сумасшедшая?

Нет, Герта. Ты избранная.

Но я же девочка!

Мне нужны девочки, Герта. Мальчики уйдут на войну, а девочки… девочки станут матерями. А матерей следует почитать. Им надо поклоняться. Потому что без матерей, без девочек у нас нет будущего.

Капли пота выступают на моем лбу. Я смотрю на Эрну, но та, не отрывая глаз, следит за каждым движением герра Мецгера, который, щелкая каблуками, расхаживает туда-сюда как раз напротив нашей скамьи. Тишина в зале стоит такая, что даже страшно становится. Все замерли, ни одна скамья не скрипит.

Герр Мецгер заглядывает в клочок бумаги, который достает из кармана.

— Фрида Федерман, Вальтер Келлер, выйдите сюда, оба.

Вальтер Келлер.

Время едва ползет, пока Фрида, шаркая подошвами туфель, пробирается к проходу со скамьи за моей спиной. Вся вывернувшись назад, я вижу, как, перешагивая через ноги товарищей, несколькими рядами дальше делает то же самое Вальтер. Карл сидит в конце ряда. Он перехватывает мой взгляд. Выражение лица у него непроницаемое.

Я смотрю, как Вальтер медленно выходит на середину зала, такой подтянутый и красивый в темном костюме с галстуком. Солнечный свет льется в огромные окна, и мириады пылинок висят в его лучах. Вальтер идет прямо через них, и позади него пылинки взвихряются, взметаются в бешеном танце к потолку, но, постепенно успокаиваясь, вновь медленно падают сквозь косые лучи.

Герр Мецгер возвышается над Фридой с чем-то непонятным в руках.

— Еврейка, — выдыхает он, и дрожь проходит по нашим рядам; от его слов, таких неожиданных и холодных, ледяные мурашки ползут по моей спине. — Обратите внимание на ее курчавые волосы, — бормочет учитель еле слышно.

Слова соскальзывают у него с языка и расползаются по всему залу, точно змеи. Герр Мецгер наклоняется над Фридой так, словно перед ним не девочка, а неизвестное животное. Все внимание учителя устремлено на нее; кажется, что он совсем забыл о нас.

Тут к герру Мецгеру подходит Вальтер. Шагая неспешно и уверенно, он встает совсем рядом с Фридой. От удивления я не знаю, что и думать.

— Какой ужас, — шепчет Эрна.

— Но что там делает Вальтер?

Эрна качает головой и молчит.

Герр Мецгер, похоже, даже не заметил появления Вальтера. Он поднимает инструмент, который держит в руке, и я вижу, что это кронциркуль. Учитель разводит его ножки перед самым лицом Фриды.

— Глаза у нее посажены слишком близко, — объявляет он. — Явный признак натуры интеллектуально развитой, но ненадежной.

Все молчат. Во рту у меня становится кисло.

— Видите этот огромный, вислый нос? Обратите внимание на его форму — похож на перевернутую девятку. Классический признак еврея.

Герр Мецгер медленно измеряет кронциркулем все лицо Фриды. Губы у нее слишком тонкие. Уши торчат. Завитки волос слишком крутые. По щекам девочки уже текут слезы. Она дрожит. На пол перед ней падает слезинка — сначала одна, потом еще одна.

Вальтер бочком делает еще шаг к Фриде. Рядом с ней, такой явной еврейкой, его совершенная светловолосая и голубоглазая красота особенно бросается в глаза. Я вдруг понимаю, для чего герр Мецгер его вызвал. Чтобы показать контраст между арийцем и еврейкой.

Я вижу, как Вальтер берет руку Фриды, как крепко сжимает ее в своей. Не выпускает. Так они и стоят, двое против всех, рука об руку, пока герр Мецгер не разводит их в стороны своим циркулем.

— А теперь взгляните на ее хилое, недоразвитое тело. Эта еврейка — плохая спортсменка, она не годится для спорта. Природная лентяйка. — Последние слова он выпаливает так, что слюна брызжет у нег о изо рта.

Фрида зажмуривается, когда капли попадают ей в лицо.

Учитель делает шаг назад и показывает на ее ноги:

— Если снять с этой девочки туфли, то вы увидите большие, плоские, безобразные ступни. Что делает ее неуклюжей и непригодной для быстрого бега.

На лице Фриды написано такое горе, что я больше не могу на нее смотреть. Я опускаю взгляд на свои руки, которые лежат у меня на коленях.

— Может быть, хватит? — говорит Эрна, похоже, сама себе. — Ты уже все сказал…

Стремительное движение на сцене заставляет меня снова поднять глаза. Герр Мецгер вдруг резко оборачивается, хватает Вальтера за плечо, так что тот вскидывает голову. С лицом, перекошенным отвращением, учитель тычет в него так, словно перед ним не мальчик, а говяжий бок, болтающийся на крюке в лавке мясника.

— А этот еврей, — буквально рычит он, — несет в своей крови наследие тысяч лет обмана и приспособленчества. Его единственная забота — как бы преуспеть за счет других. И он втопчет в грязь любого, кто встанет у него на пути. Гнилая душа. Он будет лгать…

Комната пускается в пляс у меня перед глазами. Ужас тысячами иголок вонзается мне в затылок. Этого не может быть.

— Нет! — рвется у меня крик, но я давлюсь словом, не даю ему вылететь.

Те, кто сидят вокруг, оборачиваются, смотрят на меня, но почти сразу снова устремляют глаза на сцену.

Мне хочется крикнуть им: «Вы ошибаетесь!» Но я не могу. Хочется вскочить и убежать, далеко-далеко от этого места. Но подо мной по-прежнему жесткая деревянная скамья, на которой я сижу, словно пригвожденная, беспомощно глядя на сцену.

Герр Мецгер так сосредоточился на Вальтере, что даже не сразу понял, что происходит. Вдруг сильно запахло мочой. Она бежит по ногам Фриды, мочит ее чулки, натекает в туфли. Позади меня фыркают и сдавленно хихикают.

— О боже! — вскрикивает Эрна.

Сообразив, что Фрида описала ему нижнюю часть брюк и ботинки, герр Мецгер так быстро выпускает плечо Вальтера, словно в руке у него вдруг оказался горячий уголь.

— Убирайтесь! — произносит он низким, дрожащим голосом. — И не вздумайте возвращаться сюда, вы оба.

Одной рукой Вальтер обнимает дрожащие плечи Фриды. Она косолапо идет за ним к выходу, оставляя на полу цепочку мокрых следов. Дверь со стуком захлопывается за ними…

Наступает полная тишина, но вот герр Гофман вскакивает и спешит к новому учителю.

— Дорогой герр Мецгер… — И тихо шепчет ему что-то, после чего герр Мецгер покидает зал так же поспешно, как до того Фрида с Вальтером. — Вы двое, — обращается директор к двум девочкам на другом конце первого ряда, — принесите ведро, швабру и приберите здесь. Остальным разойтись по классам, живо! Представление окончено.

На негнущихся ногах я выхожу из зала. Сознание отказывается принять то, что я сейчас видела. Как Вальтер мог оказаться евреем? Красавец Вальтер, мальчик, который спас мне жизнь, — грязный, вонючий еврей? Это невозможно. Здесь какая-то ошибка. Он даже не похож на еврея. И тут я вспоминаю слова папы: «Опять этот мальчишка» — и то, как недоволен он бывал всякий раз, когда заставал Вальтера у нас в доме.

Одноклассники проталкиваются мимо меня, возбужденно болтая, сворачивают налево, в наш класс. Направо массивная входная дверь, она приоткрыта. Всего несколько минут назад через нее вышли Фрида и Вальтер. Узкий луч света делит темноту коридора надвое.

— Хетти? — слышу я голос Эрны, как будто издалека. — Хетти! — Я оборачиваюсь, смотрю на нее; она хмурится и говорит: — Не смей. Подумай, какие у тебя могут быть неприятности!

Но ее лицо тает, и я снова чувствую сильную руку Вальтера, она тянет меня наверх, к свету, не дает стать добычей чудовищ, которые живут на дне озера. Я вижу его добрые голубые глаза, его улыбку и вдруг срываюсь с места, подбегаю к двери и выскакиваю в ослепительно-яркий солнечный день.

Изо всех сил несусь по травянистому склону Нордплац. И нагоняю их у дальнего угла церкви.

— Вальтер! — окликаю его я. Он стоит вполоборота к Фриде и, держа ее за руку, что-то говорит, а Фрида судорожно всхлипывает. — ВАЛЬТЕР!

Он оборачивается, видит меня и от удивления открывает рот.

Задыхаясь от быстрого бега, я стою перед ними.

Что я здесь делаю?

— Я хотела сказать…

Глаза у Фриды красные, распухшие. Юбка и чулки в мокрых пятнах. От нее воняет.

Я перевожу взгляд на Вальтера. В глазах у меня слезы. Ну как он мог оказаться евреем? Почему я была так глупа и не поняла этого раньше? Теперь я знаю, почему Карл перестал приглашать его к нам домой.

— Возвращайся в школу, Хетти, — ровным голосом говорит мне Вальтер. — Тебе не надо быть здесь.

— Мне все равно, — отвечаю я. — Мне все равно, что ты еврей. Я всегда буду твоим другом. Сейчас и всегда.

Я поворачиваюсь к нему спиной раньше, чем он успевает сказать хотя бы слово, и сломя голову бегу через Нордплац назад, к школе.

Гитлер пытается заговорить со мной, но я отказываюсь его слушать.

Все. Дело сделано. Слова выпущены наружу, на вольный воздух Нордплац.

Их уже не поймать, не вернуть, даже если бы я этого хотела.

Оглавление

Из серии: Азбука-бестселлер

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дочь Рейха предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Боквурст (нем.) — варено-копченая колбаска, разновидность сардельки. — Здесь и далее примеч. перев.

2

Шар — территориальное подразделение гитлерюгенда, соответствовало городам, общинам и округам. Здесь отряд около шестидесяти человек.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я