Оскомина

Леонид Бежин, 2022

22 июня 1941 года началась война. В этот день Гитлер перешел границы СССР и напал на страну. Однако истинная война с Германией могла начаться на две недели позже. И трагедия состояла в том, что роковое стечение обстоятельств ускорило события. Во всяком случае, так считали в маршальском доме на улице Грановского. И такого же мнения придерживались в семье Гордея Филипповича Варги, военного теоретика, узника лагерей, которому Сталин когда-то с особым умыслом подарил отрубленную голову змеи…

Оглавление

Глава пятая. Голова змеи

Голиаф носит галифе

Ночью на лестнице послышались шаги, и в дверь позвонили.

Позвонили с сильным нажимом кнопки и не два, не три, а ровно четыре раза. Собственно, звонки никто не считал, и точными данными об их количестве обладал лишь я один, пребывавший в том возрасте, когда мне ужасно, непреодолимо хотелось решительно все сосчитать и все прочесть (составить из букв слова), и прежде всего этикетки, обложки книг и вывески на улице.

В обложках и вывесках взрослыми чаще всего допускались ошибки. К примеру, БИЗЕ было неправильно написанным пирожным БЕЗЕ. МАРС — хорошо мне известным именем МАРКС, лишенным одной буковки.

Взрослые, по-видимому, не знали, что ИНДЕЙКА — это та же ИНДИАНКА, только для разнообразия немного иначе написанная. Не знали, что в ФИЛИ из рыбы делают ФИЛЕ, благо и Москва-река рядом. Неведомо им было и то, что ГОЛИАФ — тот, кто носит ГАЛИФЕ, и что ОПТИКА — это неправильно написанная АПТЕКА.

Я это, конечно же, сразу замечал и, гордясь своей грамотностью, сулившей мне участь первого ученика школы, указывал на ошибку матери или отцу — в зависимости от того, кто из них вел меня за руку.

Но они не спешили меня похвалить за мою искушенную наблюдательность и лишь таинственно и непроницаемо улыбались, сопровождая свою улыбку обманчивым обещанием такого рода, что я, мол, вырасту и узнаю.

— Вырастешь и все узнаешь, — говорили они, поддразнивая меня этой фразой, и кто-нибудь непременно добавлял: — Впрочем, все знать нельзя. Да оно и лучше — чего-нибудь не знать. Спокойнее.

— А долго мне еще расти?

— Пока не станешь большим.

— Как папа?

— И как папа, и как дядя Валентин, и как дядя Воля, и как дедушка, и как Александр Андреевич Свечин.

— А вы?

— Мы состаримся и станем маленькими, а потом умрем.

Я не возражал, поскольку чувствовал, что они сами себе не очень-то верят, поскольку по условиям времени, наших тридцатых годов, смерть или куда-то спрятана, словно ненужная вещь — проржавевший каркас старого абажура — на чердак, или ее вообще нет.

Не верят, полагаясь на мое детское неверие, надеются, что не умрут, и ждут от меня поддержки в этой надежде. Поэтому я считал своим долгом все-таки учтиво возразить:

— Нет, вы не умрете, и папа, и дядя Валентин, и дядя Воля… — Я мысленно прикидывал, кто из перечисленных ниже ростом, чтобы мне меньше оставалось до них расти.

— Ну спасибо, ты добрый мальчик… Скоро сам станешь большим. — Разговор становился для них скучным.

— И тогда я?.. Узнаю?..

— Узнаешь, милый. Конечно, узнаешь.

С этим я хоть и недоверчиво, но все-таки соглашался. Но что именно я должен был узнать, оставалось для меня загадкой. Заранее пытаться ее разрешить было бессмысленно, хотя я и старался. Во всяком случае, я не мог допустить, что узнанное охладит мое стремление все прочесть и сосчитать.

Так и получилось, что той ночью я единственный из обитателей нашей квартиры сосчитал все звонки. Но узнать, что эти звонки означали и какие могли иметь последствия для нашей семьи, мне пришлось гораздо позже, через много лет, когда я вымахал ростом под два метра, меня стали звать верстой коломенской и прочить в кремлевские курсанты. Но я предпочел не дожидаться этой почетной участи и убежал на фронт еще до того, как мне исполнилось восемнадцать лет.

Убежал защищать Москву, поскольку кто-то сказал мне, что немцы недавно были в Голицыне, а сейчас уже в Перхушкове, где мы когда-то снимали дачу.

Это так поразило меня — немцы у нас на даче, бренчат ручным умывальником, ходят по кирпичным дорожкам, — что я убежал.

Из-за моего роста мне поверили, что я уже достиг призывного возраста, зачислили в роту, выдали винтовку, поставили на довольствие. Только лопатку не выдали, и мы рыли окопы каской, поскольку… ну не напасешься на всех лопат, тем более что готовились не закапываться в землю, а наступать и бить врага на его территории, а уж там-то окопы наверняка для нас вырыты…

Призвали же меня в сорок третьем — прислали повестку на улицу Грановского, и родные ответили военкомату, что я уже два года, как воюю — веду наступление на врага: «Ура! Мы ломим» и все как полагается.

Это была неточность, простительная для близких, не посвященных в тайны штабной стратегии. В том самом сорок третьем году наши штабы вспомнили о стратегии войны на измор расстрелянного Свечина и о амбивалентной монаде моего деда — великих принципах позиционной обороны. И применили их на практике — сначала в Сталинградской битве, а затем на Курской дуге. И победили.

Так что не зря я той ночью считал звонки. Сосчитанные, они обернулись для деда исчисляемым — десятилетним — лагерным сроком, после которого его выпустили, вернули, дали отдохнуть, удостоили свидания со Сталиным и поставили во главе дивизии.

Поставили, чтобы он на практике сжимал свою монаду в оборонительный кулак, а затем развертывал ее для сокрушительного наступления. И тем самым развивал, уточнял и совершенствовал свою теорию.

Сталин ему при встрече так и сказал:

— Совершенствуйте, товарищ Варга… Нет предела совершенству.

— Слушаюсь, товарищ Сталин. Спасибо вам за подарок…

— Какой подарок? Вы часом не лагерный срок свой имеете в виду? Мне кажется, подобный сарказм был бы вам не свойственен…

— Нет-нет, что вы! — Дед поспешил заверить, что он на самом деле чужд всякого сарказма, тем более в разговоре с вождем. — Я имел в виду подарок к моему юбилею.

— Ах, этот. Помню, помню. — Сталин сделал несколько коротких затяжек, раскуривая гаснущую трубку. — Что ж, мой намек не подтвердился… Да я, собственно, ни на что и не намекал. Так… убил эту гадину, когда навещал мою матушку, совсем уже старенькую, и попросил заспиртовать в банке. Заспиртованная-то она не так страшна, как живая. Не так ли?

И Сталин на прощание пожал деду руку.

Входки

Однако возвращусь к событиям той ночи, когда арестовали деда.

Итак, шаги на лестнице и первые два звонка той ночью никто не услышал, кроме меня. В нашем семействе все глухари, особенно старшее поколение, или, как их у нас называли, политкаторжане, способные спать на ходу, под окрики жандармов и звон кандалов.

К тому же на ночь мы открыли окна, и от свежего воздуха всех и вовсе сморило. Хоть из пушки пали — не добудишься.

Я же, кандального звона никогда не слышавший, сплю чутко и мигом вскакиваю от малейшего шума, даже от скрипа половиц и шарканья ног в коридоре, когда тетушки, как сомнамбулы, крадутся, не зажигая свет, к туалету. Поэтому я и проснулся на первый звонок и, встревоженный, прибежал в спальню к родителям. Мать же пробудилась лишь на третий звонок и спросонья бросилась… к телефону.

И, только взяв трубку и услышав гудки, разбудила отца, чтобы он открыл дверь. Сама она, воинственная днем, по ночам боялась не только открывать, шевелить цепочками и греметь задвижками, но даже посмотреть в глазок и тем самым выдать себя неведомому лиху, затаившемуся за дверью.

Отец как был в полосатой пижаме, так и поднялся с постели. Он включил настольную лампу на тумбочке и стал жадно пить смородинный кисель, оставшийся в чашке. Мать всегда ему ставит на ночь кисель. Но на этот раз она не позволила ему утолить жажду, отняла у отца чашку и чуть ли не вытолкала его из спальни, хотя он всячески сопротивлялся и делал вид, что если в чем решительно не нуждается, так это в подобном подталкивании.

Он постоял перед дверью в надежде, что за дверью ошиблись этажом и звонки больше не повторятся. Но когда раздался четвертый — длинный — звонок, отец спросил боязливо и неприязненно:

— Кто еще, господи?

— Откройте. ОГПУ.

Услышанное показалось отцу настолько невероятным и неправдоподобным, что он по наивности брякнул:

— ОГПУ? Мы не вызывали…

Мать у него за спиной аж вся зашлась от возмущения и зашипела:

— Ты что — дурак? Открывай. И вытри губы.

Это был тот редкий случай, когда она назвала отца не ласковым словом «глупенький», а дураком. И отец ничуть не обиделся, принял это как должное и лишь улыбнулся мне извиняющейся улыбкой, призывая смириться с тем, что он терял в моих глазах свой авторитет.

Рот у отца был испачкан киселем, и он хотел вытереть губы изнанкой рукава, но не позволил себе, чтобы избежать попреков, и вытер тыльной стороной ладони.

В это время на пороге прихожей неслышно возник дед, одетый так, словно собирался по грибы, но не с корзиной, а с заранее собранным туеском, как он называл маленький фанерный, обитый ситчиком чемоданчик.

— Наверное, это за мной. Пора, дорогие мои. У каждого свой срок — вот и мой срок, видать, наступил…

— Вот еще глупости. Просто какая-то ошибка.

— Там не ошибаются.

— Где это там?

— А в овраге…

— В каком еще овраге?

— В овраге с черемухой, хотя черемуха поди уже отцвела.

— Опять ты за старое!

— Ну не в овраге, а в ОГПУ, если тебе так больше нравится.

Отец тем временем открыл. Вернее, посчитал, что открыл входную дверь, хотя на самом деле своими судорожными рывками запер замок еще на два дополнительных оборота. Тогда мать сама справилась с замком и поворотами ключа привела его в нужное положение.

Снаружи дверь сильно толкнули, и она распахнулась — словно бы упала — вовнутрь.

— Гордей Филиппович Варга здесь проживает? — спросил возглавлявший наряд сотрудник ОГПУ, по виду следователь, опрятный, выглаженный, прилизанный на висках, но с торчащими из-под козырька вихрами.

Спросил, сверяясь с бумагой, которую держал в руках.

— Здесь. — Дед выступил вперед, показывая, что под этим именем скрывается он, другие же, в том числе и я, прятавшийся у него за спиной, не имеют к этому имени никакого отношения.

— Вот ордер…

Следователь невнятно выговаривал слова, поэтому дед не расслышал и переспросил:

— Что, простите? Орден?

Следователя это развеселило.

— Да, уполномочены вам вручить… за ваши заслуги перед военной наукой. Только все-таки не орден, а ордер. Ордер на ваш арест.

Дед нацепил очки и внимательно прочитал бумагу.

— Запятая не проставлена. Тут по правилам русского языка полагается запятая.

— Обойдется и так. Теперь в силе революционные правила.

— Без запятой я не согласен.

— Оказываете сопротивление?

— Никакого сопротивления я не оказываю. Но документ должен быть оформлен по всем правилам, — сказал дед и… получил от следователя тычок в зубы, снизу вверх и настолько молниеносный, что самого тычка мы не успели заметить, а лишь увидели, как у деда перекосилось лицо и потекла струйка крови по разбитому подбородку.

— Достаточно? Или желаете продолжить? — спросил вихрастый следователь.

Дед вытер подбородок тыльной стороной ладони и спросил:

— Ваша фамилия?

— Будете жаловаться? Пожалуйста, мой дорогой.

— Прошу без фамильярностей.

— Пожалуйста, пожалуйста. Вихрастый моя фамилия.

— Так вот, товарищ Вихрастый. — Дед засомневался, что произносит настоящую фамилию, а не обманку, которую следователь ему подсунул. — Без знаков препинания документ недействителен, — убежденно сказал дед.

Сказал… и получил еще один тычок.

— Дедушка, не надо! — закричал я, дергая его снизу за рукав.

— Гордей, не спорь, ради бога. Прекрати свои выходки, — накинулась на него мать.

— Это не выходки, а входки. Входки с оружием, без документов — в чужую квартиру, — промычал (простонал) дед, выплевывая выбитый зуб, и получил третий удар.

Удары, как и звонки в квартиру, тоже сосчитал я.

Захотелось киселя

Прежде чем деда увели, у нас в квартире был обыск, продолжавшийся всю ночь.

Конечно, никто из нас не спал. Наскоро прибрав постели, все полуодетыми сидели в креслах и при свете огромной желтой луны, висевшей за окнами и размытой, как марево, казались призраками или ожившими кошмарами из собственных снов.

Все молчали, и затянувшееся молчание угнетало, сдавливало горло, как удушье. Несмотря на духоту, тетушки зябли. Их лихорадило. Тетушка Зинаида и тетя Олимпия завернулись в одеяла, как в коконы. Они то закрывали, то вновь открывали, рывком распахивали окно — так, что дрожали стекла.

Им вдруг до безумия захотелось киселя, который мать сварила накануне вечером, но они не стали его тогда пить, потому что он был очень горячим. А сейчас — захотели, но не решались попросить и от жалости к себе… заплакали, таким нелепым показалось им это желание — дурацкого киселя во время обыска, и сами они — нелепыми, и этот обыск, и вся их неудавшаяся жизнь…

Они тихонько подозвали меня, погладили по голове и шепнули мне на ухо:

— Дружочек, принеси-ка нам… будь столь любезен…

— Пирожное? Бизе?

— Жорж Бизе — это композитор. А пирожное — это безе. Сколько тебе повторять. Вечно ты путаешь.

— Сейчас принесу. — Я метнулся за пирожным.

— Нет-нет, не пирожное, — остановили они меня. — От пирожного пить хочется. Принеси нам… ну, знаешь, там на кухне, в кастрюльке…

— Куриный буль? — Так я для краткости называл бульон, но тетушки не стали меня поправлять.

— В синей кастрюльке, синей с цветочками. Помнишь сказку, мы тебе читали: «Съешь моего киселька с молочком»? Вот киселька нам и принеси…

— А обыск?

— Что — обыск?

— Ничего. — Я не знал, что ответить и как соотнести проводимый у нас обыск с киселем.

— Что — обыск?! Что — обыск?! Если ты такой трус, попроси маму.

— Мама рассердится. Она не любит, когда ее не вовремя просят…

— Она рассердится, а мы тут сейчас умрем. Умрем от жажды… — Тетушка Зинаида обхватила себя ладонью за горло с выпирающим кадыком, показывая, как душит жажда.

— И от неудавшейся жизни… — добавила тетя Олимпия.

— И оттого, что ты трус.

— Я не трус, но мне жалко дедушку, потому что его били.

— Дедушку били? А мы не видели… Мы даже не предполагали. Кто посмел? Какой ужас!

— Его три раза ударили кулаком и выбили зуб.

— Три раза? Ты видел? Что ж ты не заступился? — Этим вопросом тетушки меня явно испытывали.

— Мне было страшно, — честно сознался я.

— Считать удары не страшно, а заступиться страшно? Все измор, истощение, стратегия обороны — вот вам и результат. Врагов же надо сокрушать, да только не тебе, милый. Ты еще должен подрасти.

— Киселя принести? — спросил я плаксиво, мысленно прикидывая, сколько же мне еще расти, прежде чем я смогу совершать настоящие подвиги.

— Не надо нам этого дурацкого киселя. И маму не проси. Лучше обними дедушку.

— К нему не пускают. Он под стражей.

— Где? В кабинете?

— Тогда тихонько приоткрой к нему дверь и пошепчи, как все мы его любим, — напутствовали меня тетушки на мой первый подвиг. — Ты маленький. Тебе разрешат. К тому же ты у нас храбрый. — Тетушки часто заморгали, умиляясь моей храбрости, которая недавно — по недоразумению (или их неразумию) — казалась им трусостью.

В клещи

По темному коридору, где были сложены ненужные книги, накрытые старым одеялом, опасно висело на гвозде корыто, готовое вот-вот сорваться (когда-то меня в нем купали, приговаривая: «С гуся — вода, с Алешеньки нашего — худоба»), стоял велосипед, заведенный передним колесом за шкаф, и болталась под потолком перегоревшая лампочка, я подкрался к кабинету деда.

Оглянулся — слежки не было. Прислушался. Из дальней комнаты доносились голоса, но в кабинете было тихо. Я подумал: а может, и охраны никакой нет (вышла покурить) и дед там сидит один? А может быть (мелькнула шальная мысль), дед угостил охрану чаем с крысиной отравой и сбежал по веревочной лестнице в открытое окно?

Впрочем, ни веревочной лестницы, ни крысиной отравы я у деда никогда не видел. Поэтому, скорее всего, охрана просто заснула. Я приоткрыл дверь, умоляя кого-то неведомого, чтобы она не скрипнула. Неведомый благодетель меня услышал. Я просунул голову в дверной проем и только хотел тихонько позвать деда, чтобы возвестить ему о нашей любви, как охранник, стоявший за дверью, — цоп! — взял мою голову в клещи и за шиворот втащил меня вовнутрь.

— Ага, попался, который кусался…

— Я не кусался, — стал я оправдываться и похныкивать оттого, что охранник своими клещами защемил мне ухо.

— Оставьте ребенка, — вмешался дед. — Что вы, ей-богу!.. Ему же больно…

— А вы мне не указывайте. Я хоть и не произвожу обыск, но являюсь помощником следователя. К тому же вы сами учили на лекциях, что противника надо брать в клещи.

— А вы были на моих лекциях?

— Ну был, был… несколько раз был.

— Немного же вы из них вынесли, раз применяете свои знания таким образом. Оставьте! Оставьте! — настаивал дед до тех пор, пока помощник следователя меня не выпустил. — Ты что пришел? — напустился дед, словно с меня был такой же спрос, как и с охранника.

— Пришел тебе сказать… — Я старался восполнить глазами то, что не решался высказать при постороннем.

— Что еще? Говори, говори…

— Сказать, как мы тебя любим. — Я не столько произносил эти слова, сколько немо округлял губы, стараясь, чтобы дед догадался о сказанном по их выразительным очертаниям.

— Спасибо, милый, спасибо. Тебя тетушки прислали?

— Тетя Зинаида и тетя Олимпия. И еще дядя Адольф. — Дядю Адольфа я добавил для представительности.

Это имя помощник следователя расслышал гораздо лучше, чем предшествующие имена.

— Ах, еще и дядя Адольф тут имеется. Мило, мило… Между прочим, в Германии есть один такой Адольф. Правда, во многом неудачник… Но в чем-то, надо признать, подает надежды.

— Немецкие социалисты — наши братья по классу… и дух интернационализма к тому же… Вы не согласны? — спросил дед, оставляя за помощником следователя право не соглашаться и в то же время внушая, что согласиться — ему же спокойнее.

— Как можно! Согласен, конечно! Любопытно, а дядю Адольфа крестили?

— Под именем Андрей. Почему вас это интересует? Он родился задолго до революции. Тогда все были крещеные.

— А какого числа этот дядя родился?

— По странному совпадению двадцатого апреля.

— Вот как! А подарки по случаю дня рождения он из дружественной Германии от своего тезки не получает?

— Интересный вопрос! — воскликнул дед, удивляясь тому, что вопрос вопреки его ожиданиям оказался таким интересным. — Но должен вас разочаровать. Не получает.

— Жаль, жаль… Приятно было бы получить…

Дед поспешил заверить, что не стоит жалеть моего дядю Адольфа, поскольку тот не лишен иного рода приятности:

— Зато он в свое время получал подарки от товарища Фрунзе, с которым одно время служил. Они вместе устанавливали советскую власть в Средней Азии.

— Почетно. Ну а вас в таком случае кто одаривал?

— Не будет ли с моей стороны нескромным…

— Не стесняйтесь…

— И все-таки, знаете ли, как-то неловко…

— А вы без церемоний. Это же еще не допрос…

Дед помолчал, словно на это у него было особое право, и после этого произнес:

— Меня одарил своим драгоценным вниманием товарищ Сталин. К юбилею прислал подарок.

У помощника следователя что-то камнем легло на грудь.

— Вы лично знакомы? — спросил он хрипло и надсадно прокашлялся, чтобы прочистить горло.

— Лично знаком, — с удовольствием повторил за ним дед, удивляясь, как сказанное им соответствует тому, о чем он сам лишь подумал.

— Как же это так?

— А вот так. Не раз имел честь беседовать по вопросам военной стратегии. Однако я, кажется…

— Что такое? — участливо осведомился помощник следователя.

Дед внезапно спохватился, что этот разговор далеко увел его от насущных забот о здоровье своих близких, томящихся без сна в соседней комнате, и воскликнул:

— Ах, боже мой… такой поздний час, а они не спят. Завтра будут страдать от своих мигреней. У каждой из них ведь своя мигрень: у одной раскалывается лоб, у другой разламывается затылок. Скажи им, чтобы сейчас же ложились, — обратился он ко мне. — Пусть, в конце концов, примут снотворное. Сегодня им не возбраняется.

— Они меня не послушают, — хныкнул я.

— Что мне — записку им написать? Можно мне написать записку? — спросил он помощника следователя, не улыбаясь ему, а, наоборот, усиленно хмурясь, но так, чтобы это могло быть сочтено за некое подобие улыбки.

— Не положено. Сожалею, но не положено, — сказал тот, относя свое сожаление к тому, что даже знакомство деда со Сталиным не позволяет отступить от положенных правил.

Волна накатит

И тут по лицу у деда пробежала едва заметная судорога, на губах обозначилась язвительная складка, в глазах мелькнули колючие искорки, и я могу поручиться, что его одолел непреодолимый соблазн задать вопрос: «А по зубам бить у вас положено?»

Но он все-таки сдержался и спросил совсем о другом:

— О господи! Записку в другую комнату! Неужели нельзя?! Черкнуть несколько слов?!

По лицу помощника следователя было заметно, что он снова вступает в роль, от коей несколько отошел из-за посторонних разговоров об именах и подарках.

— А если ваша записка содержит зашифрованное сообщение? Немцы, между прочим, отличные шифровальщики. У них это дело поставлено.

— При чем здесь немцы? — Дед уставился на помощника следователя как на некий предмет, требующий пытливого изучения, поскольку утрачены логические связи меж ним и другими предметами.

— Да уж при том…

— Потрудитесь объясниться.

— Что ж там объясняться. Я ведь не сразу стал служить в ОГПУ, не с колыбели, так сказать… Меня в детстве иначе воспитывали, учили рисованию, лепке из пластилина. Я такое мог слепить — страх… И музыке тоже учили, так вот… Феи — прекрасные танцовщицы, как свидетельствует произведение одного буржуазного композитора. Иными словами, немцы — они и есть немцы.

— То у вас феи, то немцы. Что-то я вас не пойму…

— Но вы же наверняка связаны с немецкой разведкой… — сказал помощник, признавая этот факт настолько очевидным, что к нему можно не относиться серьезно, а простительно позволить себе немного веселого легкомыслия.

— Вздор! Что за вздор! Чушь собачья!

— Подождите собачиться. Следствие при усердии и не такое установит… Я ведь в своем деле обучен, и не хуже, чем вы — в своем. Тоже могу лекции с кафедры читать.

— Ну давайте, давайте… во всем подозревать происки немецкой разведки, заговоры, шифры, пароли, масонские знаки. Вам это угодно?

— Мне угодно выполнять приказ. Или заказ — как кому больше нравится…

— Ладно, я вижу, что вы исполнительный товарищ. Давайте поговорим откровенно, пока следствие еще не началось. Или оно уже началось?

— Будем считать, что официально еще не начиналось.

— В таком случае ответьте мне по существу. В чем смысл этого спектакля — моего ареста? Разве я на лекциях высказывал что-нибудь против советской власти?

— Как можно! Прямо вы, конечно же, ничего не высказывали.

— А косвенно?

— Косвенно — сколько угодно. — Помощник следователя ухватился за косвенное. — Хоть такой вот примерчик для наглядности вам приведу…

— Приведите, любезный, приведите. Страсть как люблю конкретные примеры.

— Помнится, на лекции вы оспаривали высказывание красных командиров, что революционному бойцу окопы не нужны. И не соглашались с тем, что задача революционного бойца — наступать. А советская власть ждет от нас наступления на редуты мировой буржуазии. Товарищ Сталин учит, что надо поссорить империалистические державы между собой, а затем ударить им в спину и победоносным наступлением Красной Армии спасти народы от их гнета. Всякая война во имя социализма — справедливая война.

— Ах вот что мне припомнили.

— Еще не припомнили, но припомнят.

— Что ж, оспаривал и буду оспаривать. Хорошо, ринулись вы в наступление во имя социализма, а противник встретил вас ураганным огнем. Что вы будете делать?

— Допустим, что мы даже все поляжем. Но за нами следующая волна революционных бойцов накатит, затем — следующая. И прорвем оборону. И осчастливим народы, принесем им на штыках мировую революцию.

Что-то явно насторожило деда в этих словах.

— Осчастливим? Принесем на штыках? От кого вы это слышали?

— От товарища Тухачевского. Я сам-то из Ленинграда, а он в двадцать восьмом году был назначен командующим Ленинградского военного округа.

— Значит, у вас с ним давние связи.

— Связями это назвать нельзя. Но служил под его началом до середины июня тридцать первого года — пока Тухачевского не перевели в Москву и он не стал начальником вооружений РККА, а заодно и заместителем наркома. Слышал его высказывания — к примеру, о том, что при наступлении не нужны стратегические резервы, поскольку их заменит революционный энтузиазм. Был свидетелем его свершений по модернизации армии и созданию гигантских механизированных корпусов.

— Этими неуклюжими, неповоротливыми корпусами невозможно эффективно управлять, зато они становятся прекрасной мишенью для вражеской авиации. А без резервов в двадцатом году мы потерпели сокрушительное поражение от поляков. Но это так, между прочим…

Я помню, что дед сказал это, как актер на сцене произносит реплику в сторону. Затем он подозвал меня к себе (вырвал из рук охраны), посадил на колени и продолжил разговор с помощником следователя:

— А я, представьте, познакомился с ним на дне рождения внука — вот этого самого. — Он обнял меня и притянул к себе, чтобы не оставалось сомнений в том, что я тот самый внук. — И надо же какое совпадение. Познакомился, немного поспорил, и вот за мной пришли… Совпадение, вы считаете?

— Наверное, — уклончиво произнес помощник, оставляя деду право судить, как он считает нужным, а себя освобождая от обязанности участвовать в решении вопроса о совпадениях.

В ту страшную ночь мы расстались с дедом на десять лет.

Обратимый

Однако я продолжу рассказ о той ночи. У меня остались некоторые весьма существенные подробности, кои не забылись со временем, а, наоборот, приобрели особую отчетливость, рельефность и выпуклость.

Таким рельефным и выпуклым мог бы быть чеканный профиль деда, перенесенный на мраморную доску. Однако же далась мне эта доска!.. Я бы не прочь разбить ее на куски, как Пьер Безухов разбил мраморную доску при объяснении с тройкой, приговорившей его к расстрелу по обвинению в шпионаже. Шпионаже в пользу Наполеона.

Впрочем, нет — его приговорили во время процесса над Промпартией. Точнее, во время суда над дикой бандой Тухачевского. А еще точнее, ему нанес удар ледорубом Меркадер.

Словом, всю ночь меня лихорадило, бросало то в жар, то в озноб. И такая мне лезла в голову чепуха и ахинея…

Впрочем, нет, дикую банду Тухачевского осудят в 1937 году, а Троцкому нанесут смертельный удар ледорубом через девять лет после моего дня рождения — 21 августа 1940 года. Значит, в голове у меня смешалось и перепуталось то, что я чувствовал мальчиком и что испытывал впоследствии, вспоминая события той ночи…

Моя мать, чтобы чем-то занять руки и не метаться из угла в угол, пыталась хотя бы убрать остатки угощения со столов (взрослого и детского), накрытых по случаю моего дня рождения, но ей не позволили:

— После, хозяйка, после займетесь уборкой… У вас еще будет время.

— Но мне неудобно… Я так не привыкла.

— Что не привыкли? У вас часто проводятся обыски?

— Нет, нет! Что вы! Гордея Филипповича, моего отца, не раз вызывали к Ленину. Ему также звонил Иосиф Виссарионович. Вот по этому аппарату… — Мать указывала на телефон как на свою последнюю надежду и не решалась отвести взгляд, словно сейчас ей больше всего хотелось самой по нему позвонить, и не кому-нибудь, а самому Иосифу Виссарионовичу.

— Следствие это учтет… — несколько обреченно и подавленно произнесли сотрудники ОГПУ и едва удержались, чтобы не встать навытяжку перед телефоном и не отдать ему честь не просто как старшему по званию, но недосягаемому в своем старшинстве.

Мать это некоторым образом воодушевило.

Она сделала предупредительный жест и на минуту удалилась за бархатную занавеску, намереваясь что-то достать и показать.

— А вот подарок, присланный товарищем Сталиным к юбилею моего отца, — возвестила она, вынося из-за занавески странной формы стеклянную банку с наглухо завинченной крышкой. — Подарок, знаете ли, оригинальный — отрубленная и заспиртованная голова какой-то редкой и очень ядовитой змеи, пойманной на Кавказе. Отец очень дорожил и гордился этим подарком. Между прочим, вождь знаком с его теорией обратимой монады.

— Подарочек тоже… гм… обратимый…

— Как вы сказали? — Мать была не против любых высказываний, но желала точно знать, что они означают.

Сотрудник же ОГПУ, с которым они беседовали, как раз точности-то и избегал:

— Извиняюсь, гражданка. Это вы сказали, а я лишь повторил.

— Но вы вложили в это какой-то смысл…

— Я только выполняю приказы и произвожу следственные действия, а смысл во все вкладывает лишь мое начальство, руководители партии и лично товарищ Сталин. Голова у змеи, наверное, тоже отрублена со смыслом…

— Не хотите ли вы сказать?.. — Мать никак не могла повернуть сказанное так, чтобы оно хоть чем-то ее утешало и обнадеживало.

— Повторяю, — сказал сотрудник ОГПУ, но при этом ничего не повторил из своих слов, а произнес нечто новое: — Повторяю, всюду затаились змеи. Они прячутся под камнями и жалят. И задача ОГПУ — рубить им головы. К этому нас призывает товарищ Сталин и родная партия.

Моя мать истолковала все по-своему.

— По-вашему, моему отцу грозит опасность? Его могут расстрелять?

— Это уж как суд решит, гражданка…

— Значит, будет суд? Но мой отец не совершил ничего дурного. Он всю жизнь работал на благо Красной армии, стремился сделать ее сильной и непобедимой. Его оговорили. Оклеветали.

— А с реакционером Свечиным он дружил?

— Дружил, только какой же он реакционер?

— А где сейчас пребывает дружок вашего отца, вы знаете?

— Ну, в лагере пребывает… — Мать охотно определила бы для Свечина другое место пребывания, но была вынуждена смириться с этим.

— Вот именно. В исправительном лагере. Значит, у него есть что исправлять. Мозги, например, не туда повернутые…

— У каждого можно найти недостатки…

— Недостатки недостаткам рознь. Та змея тоже, наверное, шипела…

— Ах, что вы такое говорите! — Мать больше всего желала, чтоб было сказано нечто совсем иное взамен услышанного ею.

— Я говорю то, что ваш отец арестован. Остальное покажет следствие. А подарок унесите и спрячьте. В протоколе о нем упоминать не обязательно. И будем считать, что вы нам его не показывали. Так, гражданка, спокойнее и для вас, и для нас.

— Для меня покоя больше не будет, — глухо проговорила мать и унесла подарок так, словно этим выражала свое сожаление о том, что его вынесла.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я