Моцарт в птичьих гаммах

Лена Барски

Книга «Моцарт в птичьих гаммах» – это сборник рассказов в жанре автофикшен. Зарисовки из жизни – реальной и виртуальной, встречи – настоящие или придуманные, герои – живые или мёртвые, связи видимые или невидимые: рассказы о музыке и литературе, любви и разочаровании, детях и родителях, впечатления и мысли, моменты и состояния, повседневность и воспоминания, родина и эмиграция, я и другие, свои и чужие, правда и неправда, игра со словами и в слова.Всего понемножку. Не много, но и не мало. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

БЕЗУМНО ДИВНЫЙ, ЧУДНЫЙ ГОРОД

— Говорят, что на огонь и… (тра-ля-ля, что-то там ещё, не помню) можно смотреть бесконечно. — Пришёл в гости, сел за стол на кухне, такое себе синее пятно, срыхлившийся, заиндивевший, загнувшийся, спортивненький костюм, в общем, бывший горе-любовник, вытянул ногу, помолчал и сказал:

— На огонь можно смотреть бесконечно.

А у меня кухонный стол обтянут клетчатой клеёнкой в стиле «английский завтрак», и яйцо всмятку едят ложкой из яичной рюмки в лучших традициях Букингемского дворца. Лучше бы, конечно, промолчал. А ещё лучше — не вытягивал ногу. Прощай, не поминай лихом. Но дорогу ко мне забудь. Иди, смотри на свой огонь бесконечно где-то в другом месте. Другие придут, и будут смотреть только на меня.

«На огонь можно смотреть бесконечно». Люди так говорят, и наверное, они правы. По прошествии стольких лет. На огонь можно смотреть бесконечно, особенно на огонь в собственном камине, ещё ему можно подбрасывать пищу, чтобы он не умер. Сколько всего у меня в эту топку ушло.

В детстве я жгла свои дневники. Исписывала толстые общие тетрадки мелким ровным почерком, прятала их в шкафу под колготками, холодела от мысли, что найдут — мальчики, девочки, воспитатели, учителя, вся земля и подземелье, а хуже всего собственная мама, нахмурится, что-то заподозрит, что она давно уже знала, и спешно-спешно, слюнявя указательный палец, как будто у неё мало времени, прерывисто дыша, будет перелистывать страницы в поисках моих грехов, доказательств окончательной испорченности, страшных тайн, глубочайших заблуждений, которые необходимо вовремя пресечь и наказать заблудившуюся по всей строгости закона.

«Как ты могла такое написать? — спросит она. — Неужели ты действительно так думаешь?» Мысли мои — тяжёлые, горячие, дрожащие, такие нежные, ненужные, такие неживые. Мысли — все мои. А что скажут люди?

Потом жгла после консерватории. Всё, что написала, тетрадки, листки, сантиметры… хотела написать — километры, подумала: слишком заносчиво, исправила на метры, показалось: слишком круто, оставила сантиметры. Сантиметры буквосочетаний, завитушки тайн, черновики страданий, никто ничего не узнает, никогда, и вообще, к чёрту, нафик, всё сожгла.

Вышла на пустырь рядом с моим новопостроенным домом. Хотела написать «новопреставленным». Но потом решила: зачем же так строго, мы же не душегубы. Ведь он был всего лишь свежим объектом плановой застройки спального района на осушенных болотах, засыпанных песком. Всё с белого листа. Пахнущего извёсткой и пустотой, на территории обновлённого смысла. Ну и начала.

Тетрадки чернели и кукожились на песке. А я стояла и смотрела на огонь. Моя новая жизнь стояла рядом и тоже смотрела.

— Ты всё правильно делаешь. Ни о чём не жалей, — утешала меня она. — Новую жизнь нужно начинать с самого начала.

И я с ней соглашалась. Позже на этом месте построили ещё один дом — дом-корабль, гигант, который встал прямо перед моим балконом и навсегда закрыл горизонт и небо. Просто перекрыл дыхание. Его построили на пустыре, прямо на пепелище моих слов и кладбище мыслей. На том самом месте, где я жгла свои тетрадки.

И я не удивлюсь, если окажется — хотя, как мы можем об этом знать? — что сейчас эти самые мысли и слова, как посеянные семена, продолжают жить дальше и прорастают в снах у тех, кто живёт в квартире прямо над этим местом.

Вот, например, представьте, кто-то мучается, не может спать, вскакивает с криком и испариной на лбу и ищет спасения у специалистов: «Доктор, помогите! Меня мучают кошмары. Я схожу с ума!»

А доктор прописывает массаж, антидепрессанты и припаривания, а пациенту становится всё хуже и хуже, и только ты знаешь, но тебя же никто не спрашивает, во всём этом холодном космосе, во всей безразличной Вселенной, что причина всему — спать на костях чужих мыслей, незаконченных предложений и недописанных текстов. И это, увы, неизлечимо.

И пролетая ночью мимо многоэтажного чудища в спальном районе Киева — а возле них всегда летают какие-нибудь духи или призраки, ты заметишь слабое подрагивание огонька свечи в окне. Заглянешь в окно и увидишь: это он, или она сидит, склонившись над письменным столом, и дописывает твои сожжённые тексты.

«Я богословьем овладел, над философией корпел, юриспруденцию долбил и медицину изучил. Однако я при этом всём был и остался дураком», — так резюмирует Фауст Гёте всю свою научную деятельность за десятилетия. Фауст решает начать новую жизнь, с чистого листа, сжигает какие то рукописи, отказывается от прежней жизни. «Ты не достроил на песке безумно дивный чудный город». И соглашается на сделку с Мефистофелем, чтобы получить настоящее знание, познать мир.

В итоге он получает, как мы все прекрасно знаем, и в обмен на что, мы тоже знаем — удивительно, но мы всё знаем! — не только знание, но и власть над людьми, и ключ волшебства, позволяющий ему путешествовать во времени и распоряжаться судьбами человечества и всего мира. Причиняет с лёгкостью добро и зло. Больше, конечно же, зло. Убивает и не испытывает при этом ни малейшего сожаления. И лесные духи дарят ему за это забвение. Что само по себе очень практично. Совершил преступление, а потом ничего не помнишь. И живёшь дальше себе спокойно и с чистой совестью.

Но однажды Фауст всё-таки возвращается в свой старый средневековый мир, что-то его туда влечёт, что-то похожее на угрызения совести, обрывки снов, воспоминаний, и оказывается у окна своей рабочей кельи. Прислоняется к окну кельи лицом, так что оно расплывается в одну большую дышащую лепешку, и видит Вагнера, своего помощника из прошлой жизни. Тот сидит, склонившись над столом, корпит над рукописями и старинными книгами. Точно так же, как это когда-то делал сам Фауст. Те самые книги, которые он в своё время сжёг. Ну или просто выбросил на помойку. Оставил гнить в тёмном углу.

Фауст понимает, вернее, читатель понимает, если он, конечно, способен понять — по аналогии с надписью на надгробном памятнике Шекспиру: «Stay passenger, why goest thou by so fast. Read it if thou kannst»5, что нить жизни Фауста, его судьба не оборвалась и не была сожжена вовсе, а проросла на развалинах всего того, что он построил, и продолжает жить дальше. Потому как — внимание! — судьбу можно поменять, но нить судьбы, её ход, нельзя потерять, и всегда найдётся тот, кто эту судьбу подхватит и продолжит, и изживёт её движение до конца, до последнего биения сердца и до последней капли крови. От судьбы не убежишь — не совсем правильно. Открываю вам великую тайну: от судьбы убежишь, но только если найдётся тот, кто охотно подхватит твою падающую, тебе уже ненужную, но ещё такую живую судьбу и будет вместо тебя нести её дальше.

И усердный педант Вагнер в старой рабочей келье Фауста вдруг почувствует какую-то тревогу, он оторвёт глаза от пыльных пергаментов, посмотрит в окно и ясно увидит в нём лицо учителя. Взгляд его упадет на колбу, в которой плавает и медленно разжимает пальцы, один за другим, искусственный человек — Гомункул. Ещё немного и он оживёт, и разорвёт тесные стены. «Ты же вот сам здесь сказал, страница 145, параграф 3, строчка 16: „прежнее детей прижитье — для нас нелепость, сданная в архив“, — прошепчет как бы в собственное оправдание Вагнер. — Надеюсь, что я тебя правильно понял, учитель. И сделал всё, что мог. Всё, чего от меня потребовал твой проклятый незаконченный опус, вся твоя заброшенная жизнь. Ты ушёл, а я остался. Ты забыл обо мне. А я не могу тебя забыть. И да, я таки достроил твой безумный, дивный, чудный город. Никто меня не просил, но я его достроил. Вернее, он заставил меня его достроить. Он взял меня в плен».

И в этот момент на глазах у изумленного Фауста из колбы рождается Гомункул — искусственный человек. Гомункул раскидывает в стороны руки и запрокидывает лицо к небу. Вернее, к тому, что это небо закрывает, — влажно-чёрному низкому потолку рабочей кельи. Ужасный вой потрясает её до основания. Потом он видит Вагнера, который забился от страха под стол, сгребает его в охапку и сжирает. Срыгивает, хищно оглядывается по сторонам и, рассекая воздух, скрывается в темноте.

Вот уж, действительно, рукописи не горят. А на огонь, да, на огонь можно смотреть бесконечно.

Примечания

5

Остановись, путник, не проходи мимо, прочти это, если ты можешь читать (англ.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я