Сумрачная дама

Лаура Морелли, 2020

Что скрывает таинственная «Дама с горностаем»? Италия, 1492 год. Красавица Чечилия Галлерани становится любовницей герцога Милана. Девушка должна бороться за свое место во дворце и противостоять тем, кто ждет ее скорого изгнания. Вскоре герцог поручает Леонардо да Винчи написать портрет юной Чечилии… Германия, Вторая мировая война. Реставратор Эдит Беккер невольно отдает картину «Дама с горностаем» высокопоставленному немецкому чиновнику. Теперь ей предстоит сделать все возможное и невозможное, чтобы вернуть ее вместе со всеми украденными произведениями искусства, за хранение которых она отвечала… Какая судьба ждет юную Чечилию при дворе герцога? И на что пойдет отчаянная Эдит, чтобы спасти «Даму с горностаем»? Захватывающий роман о женщинах, связанных одной картиной, но разделенных пятью веками…

Оглавление

Из серии: Роман с искусством

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сумрачная дама предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Максу и всем, кто тоже работает во имя добра.

Laura Morelli

THE NIGHT PORTRAIT

Copyright © 2020 by Laura Morelli

© Камина Т., Ребиндер Т., перевод, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Часть I. Машины войны

1

Леонардо
Флоренция, Италия
Февраль 1476

Темная шахта в склоне холма. Я мысленно вижу ее.

Я вижу, как люди заряжают черный порох в конце длинного коридора — забытого углубления под городскими укреплениями.

Думаю, с этой задачей лучше всего справятся те, кто днем добывает уголь. Эти люди привыкли трудиться в духоте, в темноте, с осторожностью используя фонарь и кирку. Их пальцы и щеки всегда черны, а штаны постоянно вымазаны засохшей землей и углем. Какая служба может подходить им лучше, чем служба в осаде?

Они храбры, я уверен — как иначе продвигаться в полной темноте с поднятыми над головой фонарями? Тихо, не вызывая подозрений, они выгружают черный песок в дальние уголки шахты. При их появлении орудийный стрелок бесшумно поворачивает колесо на шестеренках, продвигая машину вперед в шахту. Горожане разбегаются в хаосе, камни падают — и вот враг уже попал в западню атакующего.

Конечно, я вынужден признать, что это сооружение существует только в моем воображении. Но я просто обязан перенести его на бумагу. Эти замыслы, эти машины. Из-за них я не сплю долгие часы после того, как солнце окрасит Арно[1] золотым цветом, а потом опустится за холмы. Мои сны заполнены этими приспособлениями. Я просыпаюсь в поту и отчаянно стараюсь перенести их на бумагу, пока они не рассеялись, как первый утренний туман на реке.

Что окружает меня на самом деле — это моя старая комната, тлеющий огонь в очаге, листы пергамента, сложенные на столе шаткими стопками, чернильницы, от которых пахнет металлом, масляные лампы с обугленными фитилями да вечно меняющаяся компания ленивых котов. На дверь я повесил железный засов от тех, кто называет себя моими друзьями и норовит заманить в таверны. Они-то — хозяева жизни!

А у меня есть задачи поважнее. Если я не поймаю их на страницы своих записных книжек, они разлетятся, как упущенные из сети разноцветные бабочки.

Не будем обращать внимание на досадную помеху на моем мольберте. Мою неумелую попытку изобразить невзрачную дочку торговца. Теперь она пялится на меня из другого угла комнаты. Недовольна, на что у нее есть полное право. Ее отец попросил меня изобразить ее красивой, чтобы отправить портрет одному потенциальному жениху в Умбрии. Говоря по правде, у меня не лежит сердце к этому делу, но с оплатой не поспоришь. Хлеб и вино на стол должны откуда-то браться. И тем не менее темпера на дощечке из тополя давно высохла. Я задергиваю занавеску на портрете, чтобы укоризненный взгляд девушки меня больше не отвлекал. Не терпится вернуться к чертежам! Убедить бы патрона платить мне за военные машины, а не за профиль его дочери…

А есть еще и мое участие в незаконченных произведениях учителя. Ангел и пейзаж для крещения Христа. Монахи уже несколько месяцев докучают мастеру Верроккьо[2]. Мадонна с младенцем, честно говоря, написана не по вдохновению, а по заказу знатной дамы, живущей около Санта-Мария-Новелла[3]. От нее уже пришло второе письмо — спрашивает, когда работа будет доставлена.

Как я могу позволить себе отвлекаться на все это, когда есть так много другого, что захватило мое воображение? Возвращаюсь к записным книжкам.

А почему тоннели? Вот о чем они меня спросят, эти люди, которые так же много думают о войне, как я. Но я уже это обдумал. Как изумлен будет враг, если атакующие появятся прямо из-под земли, чтобы напасть на него! Он увидит, что вал, приводящий в движение машину, позволяет ей плавно, без усилий и без звука поворачиваться в извилистых шахтах под землей. А если эти шахты не взрывать, какие сокровища там можно спрятать от тех, кто попытался бы украсть их! Глубокие подземные запасы меди, угля и соли.

Врагов надо держать близко, как говорится.

Но что я знаю? Я всего лишь тот, кто все это воображает и переносит свои фантазии на бумагу. Тот, кто верит, что иногда искусство должно служить войне.

Я беру карандаш с серебряным кончиком и снова принимаюсь рисовать.

2

Эдит
Мюнхен
Сентябрь 1939

Эдит Бекер надеялась, что окружающие ее мужчины не видят, как трясутся ее руки.

В любой другой четверг она сидела бы за мольбертом в подвальной реставрационной мастерской, в своих увеличительных очках, которые делали ее похожей на огромное насекомое. Там, в тишине, она потеряла бы всякий счет времени, с головой погрязнув в своем деле: реставрации древней картины, удалении наросшей за десятилетия грязи или восстановлении позолоты старой, потрескавшейся рамы. Ее работа — спасать, одно за другим, произведения искусства от разложения и гибели. Этому она училась, в этом было ее призвание. Работа всей ее жизни.

Но сейчас вот уже целый час все самые важные люди Пинакотеки, самого большого музея Мюнхена, сверлили ее взглядами. Они смотрели, как она развязывает папки и, один за другим, достает оттуда листы, на которых изображены картины из частных коллекций семей по всей Польше.

— Личность человека на портрете достоверно неизвестна, — сказала Эдит, передавая факсимиле портрета руки художника эпохи Итальянского Возрождения, Рафаэля Санти. Эдит наблюдала, как десятки глаз изучают внешность с недоверием смотрящего на зрителя пышноволосого мужчины в меховом плаще на одном плече.

Эдит порадовалась, что сменила свое обычное потертое серое платье и реставраторский халат на самое элегантное, что у нее было: коричневую твидовую юбку с пиджаком. Она потратила время: уложила волосы так, чтобы они равномерно обрамляли ее скулы, и аккуратно натянула чулки так, чтобы стрелки сзади шли как можно ровнее. Она была в центре пристального внимания целой группы мужчин: тут был куратор по древностям, председатель совета директоров музея и даже сам директор музея, Эрнст Бюхнер, известный ученый, с которым Эдит до сегодняшнего дня никогда не общалась лично.

— Выдвигалось несколько предположений о личности модели, — сказала она. — Некоторые даже полагают, что это автопортрет художника.

В комнате, битком набитой музейными начальниками, Эдит была единственной женщиной. Она пожалела, что не попросила оставить ее в тишине мастерской, где последние несколько недель она работала над реставрацией большой батальной сцены руки мюнхенского художника шестнадцатого века Ганса Верля. Какой-то реставратор середины семнадцатого века закрасил фигурки людей и лошадей. Теперь Эдит кропотливо и методично удаляла верхний слой краски маленьким льняным тампоном, смоченным растворителем. Она увлеченно наблюдала, как сантиметр за сантиметром проявляются яркие пигменты, которые положил на холст сам художник. Она предпочла бы, чтобы ее не выставляли в центр внимания, а отпустили в мастерскую.

Она нервно окинула взглядом сидящих за столом и в конце концов остановилась на Манфреде — старом коллеге, секретаре музея. Манфред подбадривающе смотрел на Эдит поверх маленьких круглых очечков, и это давало ей мужество продолжать. В этой комнате он был, скорее всего, единственным, кто понимал, как тяжело Эдит говорить перед подобной группой людей.

Эдит подумала, что Манфред также единственный из коллег, кто что-то знал о ее жизни вне музея. Он понимал, с какими трудностями сталкивается она, заботясь об отце, разум которого угасает день ото дня. Манфред был однокашником отца в Академии Высоких Искусств, и именно Манфред помог устроить прилежную, усердную дочь герра Бекера на работу в отдел реставрации. Эдит знала, что ей, женщине, необходимо держать свою личную жизнь в секрете, и даже не чтобы добиться профессионального успеха, а хотя бы чтобы просто не потерять работу. Ободряющая улыбка Манфреда помогла ей унять дрожь в руках.

— Шедевр, — сказал председатель совета директоров, осторожно разглядывая факсимиле картины Рафаэля Санти. — Я вижу, что семья Чарторыйских имела впечатляющее стремление к коллекционированию итальянских картин.

— Безусловно. — Эдит тоже была поражена, когда узнала, сколько сокровищ хранилось взаперти в замках, монастырях, музеях и частных домах в восточных землях. За границей с Польшей находились огромные, пополняемые веками семейные коллекции. Коллекция семьи князя Чарторыйского также была одной из таких скрытых сокровищниц неизмеримой ценности.

И вот теперь Эдит начала понимать, для чего она столько часов, дней и недель провела в архивах и книгохранилищах музея. Ей поручили составить для совета директоров этот обзор работ польских коллекционеров. Странно, что это раньше не было очевидно. Кто-то хотел заполучить эти картины. Кто и почему?

— И вот последняя, — сказала она, доставая из стопки копий картин коллекции Чарторыйских последний лист.

— Ее-то мы и ждали, — сказал герр директор Бюхнер, и его брови поползли к редким темным волосам, зачесанным от высокого лба к затылку.

— Да, — сказала Эдит. — Примерно в 1800 году, тогда же, когда Адам Ежи Чарторыйский купил у итальянской семьи «Портрет молодого человека», он же купил «Даму с горностаем» Леонардо да Винчи. Из Италии он отвез эти работы в свою семейную коллекцию в восточной Польше.

— И она до сих пор там? — спросил куратор по древностям, держа ручку в воздухе, будто сигарету. Это была его привычка со времен до недавнего запрета на курение в правительственных зданиях. Всего несколько месяцев назад, подумала Эдит, эта комната была бы вся в дыму.

— Нет, — сказала Эдит, радуясь, что перед встречей перечитала свои заметки. — Портрет «Дама с горностаем» за последние сто лет часто переезжал. Во время польского восстания 1830-х годов семья отвезла его на хранение в Дрезден. Потом они вернули ее в Польшу, но там было по-прежнему неспокойно, поэтому картины перевезли в тайник в семейном дворце в Пелькине. Потом стало спокойнее, и семья направила его в частные апартаменты в Париже; это было где-то около 1840-х.

— А потом картина вернулась в Польшу?

— Да, со временем, — ответила Эдит. — Семья перевезла ее в Польшу в 1880-х. После этого ее, с большим шумом, выставили на обозрение. Именно тогда большинство людей узнало об этой картине, тогда ее начали изучать историки искусства. Несколько экспертов сразу опознали ее как работу руки да Винчи, и люди стали рассуждать о личности модели. Так и вышло, что теперь с нее так много, — Эдит жестом показала на стопку листов, — списков и репродукций.

— И кто же она? — спросил Бюхнер, постукивая толстыми пальцами по столешнице.

— Общепринятое мнение — что это была фаворитка герцога Миланского, девушка по имени Чечилия Галлерани, из сиенской семьи. Когда Людовико Сфорца заказал у да Винчи ее портрет, ей было, скорее всего, около шестнадцати лет. — Эдит наблюдала, как факсимиле картины снова пошло по рукам вокруг стола. Мужчины погрузились в изучение черт девушки, ее живого выражения лица и белого пушистого создания у нее на руках.

— Во время Великой войны эта картина вновь оказалась в Германии, — продолжила Эдит. — Она для безопасности содержалась в Gemäldegalerie[4] в Дрездене, но в конце концов вернулась в Краков.

— Именно так, — сказал герр директор Бюхнер, отдавая Эдит факсимиле. Она вернула его в толстую папку и принялась ее завязывать. — Фройляйн Бекер, ваше тщательнейшее предварительное исследование на службе этому проекту достойно самой высокой похвалы.

— Даже старший куратор не сделал бы лучше, — добавил куратор по декоративным искусствам.

— Danke schön.[5] — Эдит наконец выдохнула. Она надеялась, что теперь они отпустят ее в мастерскую, и с нетерпением ждала момента, когда наденет свой рабочий халат и приступит к стабилизации французской картины, рама которой пострадала от воды, когда ей не повезло оказаться в кладовой под водопроводной трубой.

Generaldirektor[6] Бюхнер встал.

— А теперь, — сказал он, глубоко вдохнув, — у меня объявление. Недавно меня лично посетил рейхсмаршал Геринг, который, как вы, возможно, знаете, по поручению нашего Фюрера занят поиском шедевров вроде тех, которые мы сегодня увидели. В Линце будет построен новый музей. Музей полностью финансируется нашим Верховным главнокомандующим, который, как вы знаете, лично интересуется высоким искусством и его сохранением. Когда музей в Линце будет завершен, он станет хранилищем для безопасного содержания всех самых важных произведений искусства, — Бюхнер замер и оглядел сидящих за столом, — в мире.

Все пораженно ахнули. Эдит задумалась над этой новостью. Адольф Гитлер уже открыл Дом германского искусства, всего в паре минут ходьбы от ее мастерской. Они с Манфредом уже сходили посмотреть на произведения официально одобренных современных скульпторов и живописцев. Но теперь… Все самые важные произведения искусства под одной крышей, все — под патронажем Рейха. Это было трудно — почти невозможно — вообразить.

— Как вы можете себе представить, — сказал Бюхнер, выражая словами мысли Эдит, — это новое видение Фюрера станет масштабнейшим начинанием. Все мы, работники искусства, стали смотрителями на службе охраны этих произведений. Сейчас, когда времена стали более… нестабильными… мы все должны внести свой вклад в это общее дело.

— Но это же безумие! — воскликнул куратор по древностям. — Все самые важные произведения искусства в мире? Германия будет контролировать культурное наследие всего мира? Кто мы такие, чтобы становиться смотрителями такого достояния? И кто мы такие, чтобы забирать его с нынешних мест?

В помещении повисла невыносимая тишина, и Эдит задумалась, не пожалел ли уже куратор, что дал волю чувствам. Она наблюдала, как Манфред твердо водит пером, вырисовывая закорючки на полях листа, а левой рукой прикрывает рот, чтобы не заговорить.

Наконец молчание нарушил председатель совета директоров.

— Нет, Ганс, это достойное дело. У меня есть информация, что американцы планируют увезти ценные европейские картины и выставить их в еврейских музеях в Америке. В то же время, — сказал он, — идея Führermuseum[7]… гениальна. И в любом случае вы должны понимать, что это — лишь начало. Мы также составляем списки немецких произведений искусства, захваченных за прошедшие столетия французами и англичанами. Все они в свое время будут репатриированы в Германию.

Эдит внимательно рассматривала лицо директора. Герр Бюхнер проигнорировал комментарии, встал и, хоть Эдит и заметила, как у него дернулись мышцы у основания шеи, спокойно продолжил:

— Все мы скоро получим приказы от должностных лиц Braunes Haus[8]. Мы будем работать с лучшими в Германии художниками, историками, кураторами и культурологами. Каждый из вас получит задание в соответствии с вашей специализацией. Многие, в том числе я сам, отправятся на места и будут собирать произведения и привозить их на хранение сюда или в другие музеи Германии.

— А что с работами, которые уже тут? — не смогла не спросить Эдит. — Реставрационная мастерская…

— Боюсь, что текущие проекты придется приостановить. Что касается самого музея, то мы уже начали перестановку хранимых у нас коллекций, чтобы освободить место для работ, которые будут к нам поступать, а также оборудовали дополнительное хранилище вне стен музея.

— Куда мы отправимся? — спросил куратор по древностям.

— Мы все получим индивидуальные приказы в конце недели, — сказал директор. — Фройляйн Бекер, думаю, высока вероятность, что вы отправитесь в Польшу. — Он указал жестом на папки, набитые собранными Эдит факсимиле.

Польша.

У Эдит замерло сердце.

— Н-но конечно же… — она запнулась. — Конечно же от нас не могут ожидать…

— Надолго? — перебил ее ассистент куратора.

Бюхнер пожал плечами, и Эдит снова увидела, как дергается мышца у него на шее.

— Пока не закончим работу. Сколько бы времени ни ушло. Война есть война.

После этого директор собрал со стола свои папки, кивнул и вышел из комнаты. За ним рядком потянулись работники музея.

Эдит вышла следом за ними. Дойдя до знакомой двери дамской уборной, она открыла ее и заперла за собой. Бросив коробку с бумагами на пол, она села на унитаз и сжала лицо ладонями. Она задыхалась и думала, что вот-вот потеряет сознание.

Польша? На неопределенный срок? Как она такое потянет? Кто будет заботиться об отце? А как же ее планы наконец-то, после стольких лет надежд, выйти замуж? Неужели ее правда призовут на фронт? С риском для ее жизни?

Спустя несколько долгих минут Эдит встала и побрызгала холодной водой на лицо и запястья. Выйдя из уборной, в коридоре она нашла не находящего себе места Манфреда.

— Ты как? — шепотом спросил он, беря ее под руку.

— Я… Честно говоря, я не знаю. Ах, Манфред… — Она выдохнула и остановилась, чтобы прижаться спиной к холодной плитке стены коридора. — Такие новости. Я едва в них верю. — Руки у нее все еще тряслись.

— Думаю, все мы сейчас в состоянии шока, — сказал он, — даже те из нас, кто… предвидели такой поворот событий.

Эдит сжала его руку. Она мало видела жизнь Манфреда вне музея, но знала, что он был организатором мюнхенской группы, известной своим сопротивлением решениям Рейха; их идеи распространялись невесомыми листовками, оставленными на скамейках в парке и пустых сидениях трамваев.

— Вы знали, что они планируют?

Манфред, крепко сжав губы, кивнул.

— Generaldirektor уже приобрел несколько грузовиков картин, конфискованных у еврейских коллекционеров по всей Баварии. Не веришь мне — зайди на третий этаж. У меня в кабинете столько картин, что я до стола добраться не могу.

Эдит почувствовала, как широко раскрыла рот.

— Не могу себе представить. Но вы… Куда отправитесь вы?

— Держу пари, они оставят меня тут, составлять каталоги того, что прибывает. Я им нужен. К тому же я — воробей стреляный. — Он пожал плечами и вымученно улыбнулся. — Могло бы быть и хуже. Хоть не под огнем. Но ты, дорогая моя… Как ты справишься? Твой отец…

Эдит снова закрыла руками лицо.

— Даже не представляю себе, — сказала она. — Генрих. Мой жених. Тоже получил приказ в Польшу.

— Ах! — сказал Манфред, широко раскрыв глаза. — Но ведь зато вы отправляетесь в одно и то же место.

— Да, но… Heiliger Strohsack[9]! — громко прошептала она. — Я этого никак не ждала.

— Хотелось бы мне сказать то же самое, дорогая моя фройляйн реставратор, — сказал Манфред. — Ты слишком молода, чтобы помнить начало прошлой войны. И вот опять. Все то же самое, что мы можем сделать? Когда нас призывает Фюрер, у нас едва ли есть выбор. Нам пришлют повестки. Отказаться невозможно, а не то…

Манфред жестом показал на окно в конце коридора; за окном была площадь, на которой за последние месяцы силой позакрывали или даже сожгли еврейские магазинчики. Эдит знала, что в эту самую минуту еврейские семьи, добровольно и не очень, садятся на поезда, которые отвезут их куда-то навстречу судьбе, которую Эдит не могла вообразить. Нюсбаумы — пара с двумя детьми, жившая в квартире в одном доме с Эдит, уже несколько недель как уехала. В коридоре первого этажа, под пристальным взглядом консьержа, Эдит наблюдала, как фрау Нюсбаум складывает в шатающуюся тележку потертые кожаные чемоданы и мешки из-под зерна, набитые их самыми дорогими пожитками.

Эдит знала, что Манфред прав, говоря, что отказаться выполнять приказ Фюрера нельзя, но все равно судорожно размышляла, пытаясь придумать, как от него увильнуть. Неужели она так многого хочет — просто вернуться в свою реставрационную мастерскую, свою скромную квартиру, к своему отцу и к своей будущей жизни со своим будущим мужем?

— Ну, — сказал Манфред, натягивая слабую улыбку, — Польша! Может быть, есть в этом и хорошее. Ты своими глазами увидишь шедевры, которые все это время изучала.

3

Эдит
Мюнхен, Германия
Сентябрь 1939

Когда Эдит возилась с замком входной двери своей квартиры, она услышала, как кричит ее отец.

По ее шее побежали мурашки, а по спине словно ударило трамвайным проводом. Она никогда не слышала, чтобы этот рот издавал такие душераздирающие звуки. Она изо всех сил дернула дверь.

— Папа!

В конце концов ключ в замке щелкнул и дверь открылась. Эдит ввалилась в квартиру, чуть не падая. Она бросила свою наплечную сумку, разбросав книги и папки, которые принесла домой с работы. По потертому деревянному полу разлетелись закладки и рукописные заметки. Эдит бросилась по коридору на громкий голос радиодиктора, объявляющего, что войска Германии пересекли реку Вислу на юге Польши. В гостиной она увидела, что ее отец сидит в своем кресле и машет тонкими руками и ногами в сторону склонившейся над ним худощавой женщины.

— Герр Бекер! — Элке, женщина, которая заботилась об отце, когда Эдит была на работе, пыталась поймать старика за руки. Из-под шпилек у нее на макушке прядками выбились волосы. Ее лицо скривилось в недовольной гримасе. Отец Эдит снова попытался, неловко и некоординированно, ударить Элке по голени ногами.

А потом Эдит почувствовала запах мочи и экскрементов, и сердце ее упало.

— Он отказывается идти в туалет! — Элке наконец отпустила руки отца и повернулась к Эдит. — Я не могу заставить его встать со стула!

— Ничего страшного, — сказала Эдит, стараясь говорить как можно тверже. — Давайте я с ним поговорю.

Элке, сдаваясь, махнула руками и отступила на кухню. Эдит прошла через комнату и заставила замолчать разошедшегося диктора, выключив радио.

— Папа.

Эдит села на колени на коврике возле кресла отца, как делала, когда была маленькой девочкой, в нетерпеливом ожидании очередного рассказа о древних графах и герцогинях. Цветочный узор на подлокотниках кресла истерся и износился, а подушка осела и теперь, очевидно, восстановлению не подлежала. Эдит изо всех сил игнорировала вонь.

— Эта женщина… — сказал отец. В его широко раскрытых глазах была несвойственная ему ярость; вокруг затуманенных зрачков виднелась желтая кромка. Эдит услышала, как на кухне течет вода и гремят кастрюлями.

Из его подбородка торчали грубые седые волосы. Эдит представила, что Элке, должно быть, боролась с отцом несколько часов. Герр Бекер теперь почти каждый день отказывался выполнять даже самые простые действия: от смены рубашки до бритья. Загнать его в ванну было практически невозможно; в последние несколько недель он начал необъяснимо бояться воды. Эдит было жаль Элке, но в то же время она злилась — среди вечно меняющихся сиделок, которых нанимала Эдит, не нашлось никого, кто знал бы, как заставить ее отца сотрудничать. Для этого, как Эдит должна была признать, были необходимы очень много терпения и изрядная доля хитрости.

Из щели между подушкой и корпусом кресла Эдит выкопала Макса — потертую плюшевую собачку, которая в детстве принадлежала Эдит. Теперь Макс был постоянным спутником ее отца; его белый мех потускнел и покрылся пятнами, которые уже не удавалось отстирать.

— Все хорошо, папа, — сказала Эдит и твердо положила руку на его предплечье. Кожа его была в пятнах и морщинах. Второй рукой отец крепко прижал к себе плюшевого зверя. У него за спиной громко тикали швейцарские часы. На полках вдоль стен лежали в беспорядке стопки книг; из каждого тома во все стороны торчали листки бумаги. Пыльные, пожелтевшие страницы научных каталогов и журналов, которые отец когда-то жадно поглощал, теперь лежали брошенные.

— Давай тебя помоем? Мне кажется, к тебе скоро придет гость.

Когда отец услышал эту белую ложь, глаза его загорелись, и Эдит почувствовала укол вины. Никто из друзей отца не придет. Когда отец перестал узнавать их лица и больше не мог вспомнить их имен, они, один за другим, постепенно отдалились. Эдит наблюдала за этим молча, не в силах препятствовать.

Отец уже не мог следить за временем, но Эдит знала, что с их последнего гостя, не считая жениха Эдит, Генриха, прошло несколько месяцев. И даже эти визиты скоро прекратятся. Генрих сядет на поезд в Польшу, в составе новосформированной пехотной дивизии Вермахта. Как только, меньше двух недель назад, по радио и во всех газетах объявили о вторжении в Польшу, Эдит начала, затаив дыхание, молиться, однако повестка Генриху все равно пришла.

Но сейчас Эдит не хотела об этом думать.

В ванной Эдит сунула руку под кран и дождалась, пока вода согреется. Ей в страшном сне не могло привидеться, что так абсолютно разрушится барьер стыдливости между отцом и дочерью. Но что ей оставалось делать? Когда сиделки, которых она нанимала, неизбежно сдавались и отказывались управляться с ее упрямым отцом, кому, как не его дочери, он дорог настолько, что она готова расстегнуть его брюки, промокнуть влажной губкой его плечи, аккуратно провести бритвой по его скулам? Матери Эдит уже пять лет как не было, и в такие моменты ее не хватало как никогда.

— Guten abend![10]

Эдит выглянула из двери ванной и увидела, что в квартиру входит Генрих, приветствуя выходящую в водовороте синего плаща и шляпы худосочную Элке.

Хоть сердце ее и запело при виде жениха, оно одновременно упало от внезапного ухода Элке. Завтра придется идти в агентство и заново начинать поиск сиделки, иначе Эдит не сможет работать в музее и обеспечивать семью.

Генрих чмокнул Эдит в губы.

— Что тут случилось? Воняет как в хлеву.

Эдит прижалась лицом к шее Генриха и долгое мгновение вдыхала его запах.

— Я сейчас его вымою. Прости. Я не знаю, успела ли Элке приготовить ужин. Посмотри на кухне.

Доносящийся из коридора голос жениха дочери выманил герра Бекера из гостиной. Теперь старик стоял в приспущенных штанах, двумя руками держась за дверной проем, и криво улыбался.

— Привет, солдат!

Генрих улыбнулся своему будущему тестю и бросился поддержать его. Эдит смотрела, как отец старается крепко пожать ему руку.

— А вас, я смотрю, сейчас будет брить чудесная девушка. Да вы счастливчик!

С облегчением и благодарностью Эдит наблюдала, как Генрих успешно провожает отца до двери ванной.

Эдит как могла вымыла герра Бекера, демонстрируя ему максимум терпения и сострадания. Когда они вышли из ванной — отец был одет в чистую пижаму, — Эдит увидела, что Генрих передвинул испачканное кресло проветриваться у открытого окна и принес с кухни на обеденный стол миску с фруктами и хлеб. Теперь он собирал с пола книги и бумаги, которые она разбросала по полу у входа.

Несколько секунд она смотрела, как Генрих склонился над ее сумкой в тусклом свете коридора — спокойный маяк среди шторма. Он был одет в серую хлопковую рубашку с воротником, что подчеркивала его небесно-серые глаза. Мысль, что скоро Эдит будет стоять на платформе и смотреть, как он, одетый в свежевыглаженную форму, машет ей из маленького окошка поезда, была невыносимой.

— Прости, что нет ужина, — сказала она, опускаясь рядом с ним на колени, чтобы собрать с пола оставшиеся листочки.

— У нас есть хлеб. У нас есть фрукты. У нас есть овсянка — утренняя, разогретая, но все равно полезная. У многих наверняка и этого нет.

Эдит помогла отцу занять его обычное место за обеденным столом и положила перед ним кусок хлеба. Потом она глубоко вдохнула и наконец расслабилась. Она села за стол и начала чистить стареньким ножом яблоко.

— Что это все за бумаги? — спросил Генрих.

— Исследование, — сказала она. — Меня попросили собрать досье на работы старых мастеров в польских коллекциях. Помнишь, я рассказывала тебе, как несколько недель хожу по библиотекам? Сегодня я делала доклад директору.

— Герру профессору доктору Бюхнеру? — Генрих удивленно поднял бровь.

— Да. — Эдит подумала о набитой людьми комнате, о музее Фюрера и о том, что она не представляет себе, как сказать обо всем этом отцу и Генриху, и от страха у нее сжался живот.

— А я думал, что они тебя держат взаперти в дальних запасниках, с кисточкой и химикатами, — сказал Генрих.

Она кивнула.

— Да. Обычно это не мое дело, но герр куратор Шмидт лично попросил меня это сделать. Он сказал, что я обладаю особыми знаниями о картинах эпохи итальянского Возрождения. Ты знаешь, я всегда рада не стоять перед аудиторией, а спрятаться в моем маленьком научном отделе.

Генрих откинулся на стуле и принялся листать один из принесенных ею с собой из музейной библиотеки томов с иллюстрациями. Эдит нервно наблюдала за ним, подбирая слова, чтобы рассказать все Генриху и отцу. Как же ей сообщить им новости? Добравшись до отмеченной закладкой полностраничной репродукции, изображающей женщину с маленьким пушистым зверьком на руках, он замер.

— Леонардо да Винчи, — прочитал Генрих подпись к репродукции. — Портрет «Дама с горностаем». — Он поднял глаза на Эдит. — Что такое «горностай»?

Эдит пожала плечами.

— Дамы эпохи Итальянского Ренессанса держали очень разных экзотических питомцев. Горностай — это что-то вроде хорька.

— Нет, — перебил ее отец, подняв согнутый палец. — Есть разница. Хорьки — это одомашненные животные. Горностаи — дикие. Их мех зимой делается белым.

Эдит с Генрихом переглянулись, а потом рассмеялись над таким описанием герра Бекера. Всякий раз, когда через туман пробивалась искра ясности мышления, когда отец хотя бы на мгновение возвращался к ней, сердце ее замирало.

— Браво, папа. Я даже не представляла! — воскликнула Эдит, но секундное прояснение прошло, и отец вернулся к вялому поеданию водянистой овсянки. — Это одна из моих любимых картин, — продолжила Эдит. — Да Винчи написал ее еще в молодости, до того, как обрел известность.

— Странный зверек, — сказал Генрих, постукивая пальцем по картине, — но красивая девушка.

Вот этого ей будет больше всего не хватать: вечеров с отцом и Генрихом, разговоров об искусстве. Она хотела вновь услышать уроки отца, случайные обрывки информации, которые он иногда извлекал из пыльных закоулков своего разума — то, что осталось от долгих лет преподавания истории в университете, томов исторических фактов, которые он, вместе со страстью к искусству, передал дочери. Неужели это так много? Она просто хотела смеяться с отцом, ужинать вместе с любимым мужчиной. Она не хотела заниматься поисками еще одной сиделки, которая помогла бы ей с ее беспомощным папой. И больше всего она не хотела считать дни до момента, когда Генрих сядет в поезд. Она отогнала эти мысли, встала и принялась убирать со стола.

Генрих пододвинул к окну еще одно кресло и усадил герра Бекера так, чтобы тот мог смотреть на загорающиеся в окнах напротив, вдоль парка, огни. Он поднял с пола Макса и положил старую потрепанную собачку герру Бекеру на колени. Потом Эдит услышала, как Генрих тихо говорит с ее отцом, рассказывает ему о каких-то забавных происшествиях в продуктовом магазине его отца, рядом с Кауфингерштрассе[11]. Она знала, что через несколько минут отец ничего этого не вспомнит, но это неважно. Когда Генрих придет в следующий раз, его доброго, знакомого лица будет достаточно, чтобы выманить отца из его кресла.

Совсем недавно Эдит после ужина сидела бы с отцом и слушала его бесстрастное изложение текущих событий, критику жадности и коррумпированности правительства. Эдит задумалась, имеет ли теперь отец хоть какое-то представление о том, что происходит за стенами квартиры. Новые доклады о коррупции. Снос синагог. Конфискация магазинов и квартир, принадлежащих соседям-евреям. Повышение бдительности старших по дому: теперь они, казалось, записывают каждый ее шаг. Мгновенное необъяснимое исчезновение двух сотрудников музея. Ненемецкие книги изымаются из библиотек и сжигаются на улицах. Новые законы, по которым наказанию подлежат все, кто слушает иностранные радиостанции.

Но больше всего она беспокоилась об исчезновении маленького мальчика с первого этажа. Раньше Эдит каждое утро перед уходом на работу искала сына Нюсбаумов и находила его сидящим в холле, в окружении карандашей и бумаги. Она останавливалась поздороваться с ним, и он показывал Эдит, что нарисовал за день. Она хвалила его и советовала продолжать рисовать. Но однажды он, с его невинным личиком и аккуратными рисунками, не появился. Вся его семья просто ушла, накинув на спины плащи и таща за собой шаткую тележку с пожитками.

Хоть она и старалась сосредотачиваться на подробностях собственных рабочей и домашней жизней, Эдит все же глубоко переживала происходящие в Мюнхене перемены. Сейчас ей больше, чем когда-либо, не хватало комментариев отца о текущих событиях — они дали бы ей ориентир, чтобы хоть как-то разобраться в пугающих изменениях, происходящих вокруг них.

— Эдит?

Она повернулась и увидела, как папа смотрит на нее широко раскрытыми блестящими глазами, будто увидел ее после долгой разлуки.

— Да, папа! — со смехом сказала она.

Он протянул ей собаку Макса.

— Полагаю, это твое.

Эдит уставилась на глазки-пуговки, которые мама столько раз за прошедшие годы пришивала и перепришивала. Когда она была маленькой, Макс жил у нее в постели, а когда стала девушкой — был позабыт. Когда однажды, вскоре после смерти мамы, отец, болезнь которого тогда только началась, нашел Макса, он вцепился в него как в любимого питомца.

— Макс, — сказала она и погладила выцветший мех зверюшки. — Но я не хотела бы его потерять. — Она положила игрушку обратно в руки отца. — Приглядишь за ним для меня?

Отец положил потертую плюшевую собачку себе на колени.

— Хорошо, — разочарованно сказал он.

— Я так тебя люблю, папа, — сказала Эдит, сжимая руки отца. Она изо всех сил старалась не дать голосу сорваться.

Когда отец задремал в кресле, Эдит пошла на кухню к Генриху. Тот вытирал старым полотенцем посуду и складывал ее на деревянную полку над кухней.

— Она уже не вернется, да? Женщина в плаще?

Эдит вздохнула.

— Боюсь, что нет. Придется завтра рано утром звонить в агентство. Проблема в том, что он стал таким упрямым! Они же должны быть профессиональными сиделками, но даже не знают, как заставить его делать самые простые вещи! Я не знаю, как быть.

Эдит почувствовала, как Генрих положил ей руку на спину. Она остановилась и опустила голову, уткнувшись лбом в грудь Генриха. Его руки опустились ей на бедра и там замерли. Несколько минут они так и стояли в объятиях друг друга.

— Я не имею права нагружать тебя этим, когда у тебя есть дела поважнее, — сказала она. — Прости.

Эдит уткнулась лицом в его хлопковую рубашку и почувствовала под тканью его худощавую, твердую грудную клетку. Слушая, как громко тикают часы в коридоре, она вдохнула его чистый мужской запах. Как сказать ему, что он — не единственный, кто получил повестку?

— Эдит… — мягко начал он. — Мне назначили дату. Я должен прибыть на Hauptbahnhof[12] через две недели. — Он, должно быть, почувствовал, как она застыла в его объятиях, и помедлил. — Я просто хочу, чтобы ты знала, что что бы ни случилось…

— Тссс, — сказала она, прижимая палец к губам и качая головой; ее светло-коричневые кудри щекотали ей щеку. — Не сейчас. Давай немножко продлим этот момент?

4

Чечилия
Милан
Декабрь 1489

— Есть живая. Я чувствую, как она ползет.

— Где?

— Да вот же. У меня за ухом.

Чечилия Галлерани почувствовала, как толстые и мозолистые пальцы матери скользят по ее темным прядям волос, распутывая завитки. Мать защипнула волосок обломанными ногтями и так сильно дернула, что Чечилия прикусила губу. Она услышала, как мать коснулась рукой стоящей рядом маленькой мисочки с разбавленным водой уксусом, на поверхности которого плавали крохотные дохлые белые гниды.

— Поймала?

Раздраженное покашливание. «Она успела проскочить. Будешь ты сидеть спокойно?»

Волна головной боли медленно накатила на лоб Чечилии.

Сколько часов они сидят здесь в свете окна?

Через оконную раму миндалевидные глаза Чечилии всматривались в холодный туман, лежащий густым слоем на внутреннем дворе. Она проследила взглядом за голубкой, вспорхнувшей с голых ветвей на высокий подоконник, откуда открывался вид на пустые симметричные пешеходные дорожки внизу.

Какое странное место этот тяжеловесный неприветливый каменный замок с неприступными башнями и расхаживающими по верхним галереям воинами! Как он далек от сияющих на солнце площадей и шумных оживленных улиц ее родного города!

Когда за день до этого их карета ехала по улицам Милана, Чечилия наблюдала, как плоский и скучный ландшафт внезапно превратился в нагромождение прекрасных зданий и людных улиц. Они медленно пробирались сквозь толчею, и на мгновение ей удалось увидеть остроконечные белые шпили строящегося миланского собора. Мимолетно она увидела горожанок с длинными косами, спрятанными под шелками и прозрачными слоями вуали, обутых в отделанные мехом кожаные сапоги по колено. От дыхания их в холодном воздухе поднимался пар. Чечилию восхитил их странный миланский говор, звучащий резко и отрывисто и в то же время слетающий с губ подобно песне. Она разобрала несколько знакомых слов, но горожанки говорили слишком быстро, и она не могла уловить смысл.

После долгого путешествия они добрались до замка Сфорца на окраине города. Вооруженные копьями и арбалетами стражи опустили мост через ров, и по замку Сфорца через тоннельные ворота в укрепленный внутренний двор гулким эхом разнесся цокот копыт.

— Ай! Я чувствую, она опять шевелится.

Опять раздраженное цоканье языком. Мать грубо провела расческой по ее спутанным волосам.

— Право, Чечилия, я не понимаю, какой в этом смысл. Через несколько дней их все равно надо будет остричь.

— Это еще не решено. — Чечилия ощутила знакомый холодок в животе.

Мать была права. Конечно, все так и есть. Ее старший брат Фацио, мамина величайшая гордость, названный в честь отца и ставший его преемником, дал это понять четко и недвусмысленно. Он уже договорился с Бенедиктинскими сестрами в Сан-Майрицио-аль-Монастеро-Маджоре. Чечилии объясняли, что она должна понимать, как ей повезло. Только благодаря положению, которое занимает при дворе Милана ее брат, тосканский дипломат — положению, которого в свое время так и не удалось достичь ее отцу, несмотря на годы службы просителя в герцогском суде, — у нее появилась такая уникальная возможность. Из-за этого в первую очередь они и приехали теперь сюда, в этот неприветливый дворец.

— Уже скоро, — вполголоса произнесла мать. Чечилия украдкой бросила взгляд на смуглую руку и плечо матери, толстые, как поросята у них дома в Сиене, и почувствовала, как их обеих, сидящих у окна, охватили неловкость и смущение. Просто смешно — ее смуглая толстушка мать сидит здесь среди бледных дам двора герцога. Какое место они обе здесь занимают? В Сиене они высоко держали голову, жена и дочь просителя при миланском дворе. Но здесь, в этом холодном дворце, в резиденции его светлости герцога, Чечилия и ее мать по положению несильно отличались от простых крестьянок. Она была уверена, что видела, как местные дамы в шелковых платьях смеются над ними, прикрываясь перчатками и веерами. Как же быстро изменилась ее судьба!

Всего несколько месяцев назад она считала, что ее ждет совершенно другая участь. Она была помолвлена с Джованни Стефано Висконти — договоренность, заключенная, когда она едва научилась ходить. Это было идеальное решение — как говаривал ее отец, — выдать младшего ребенка, единственную дочь, за Висконти, представителя благородной миланской семьи, имеющей связи с семейством герцога Сфорца. В самом Джованни не было ничего особенного, не больше чем бесхитростная усмешка мальчишки, который еще не успел стать мужчиной. На носу у него была целая россыпь веснушек, а широкие плечи отцовского пальто свисали с его тощего туловища, но Чечилии было достаточно знать, что она обретет безопасность и уверенность, породнившись с уважаемым семейством. В ознаменование договоренности была проведена церемония обручения, столь же законно обязывающая, сколь формальная и бесчувственная. Но Чечилия чувствовала себя защищенной и была довольна этим соглашением. В любом случае общество мальчиков и мужчин было ей не в новинку. Она росла в доме с шестью братьями и привыкла к беспорядочной суете, которую они создавали. Провести остаток жизни в женском монастыре казалось самой скучной участью из всех возможных.

Но вот прошло всего несколько месяцев, как отец был предан земле, и глупость ее братьев проявилась во всей красе. Теперь ее незачем было скрывать. Сообща они спустили все приданное Чечилии, вложили деньги в необдуманные предприятия, проиграли в кости и пропили. Как только это вскрылось, отец Джованни Висконти на глазах у ее братьев сжег брачный контракт у ворот их усадьбы.

После этого почтой ее старшему брату, Фацио, было оправлено письмо, а еще через несколько дней Чечилию с матерью посадили в маленькую карету и с грохотом повезли на север, в Милан, где Фацио обещал все исправить.

— Но я не понимаю, почему должна уйти в монастырь Маджоре, — сказала Чечилия. Эти слова прозвучали по-детски жалобно, и Чечилия сразу же осеклась. Мать дернула ее за волосы несколько сильнее, чем было необходимо.

— Ай! — Чечилия прижала руку к волосам.

— Считай, что тебе повезло, что выпала такая возможность, Чечилия. Мы это уже обсуждали. Монастырь — идеальное место для такой девушки, как ты, — жестко произнесла ее мать, не обращая внимание на вскрик дочери и выпутывая еще один локон из копны волос на ее макушке.

Чечилия хорошо знала все доводы: она образована, бегло говорит на латыни, умеет писать стихи и играть на лютне. Происходит из хорошей семьи.

Как бы прочтя мысли дочери, сеньора Галлерани добавила:

— Ты сможешь заниматься всем тем, что ты любишь: читать, писать, музицировать. Ты останешься чистой и снищешь большое уважение.

— Но я могла бы вместо этого сама найти себе мужа высокого происхождения здесь, в этом замке, — сказала Чечилия. Перед их отъездом в Милан ее братья не только подписали документ, свидетельствующий о расторжении помолвки, но и засвидетельствовали ее девичество — об этом она позаботилась. Она понимала, что как жена она просто находка — о красоте и невинности единственной дочери Фацио Галлерани шептались в Сиене. — Уверена, что я могла бы найти применение моим талантам, держа двор большого дома, а не проводя время в монастырских стенах, где у меня даже зрителей не будет.

Мать скрестила руки на широкой груди и покачала головой. Потом она резко засмеялась так, что у нее затряслись плечи.

— Какая гордыня! Где только моя дочь нахваталась таких возвышенных идей? Будь твой отец жив, выпорол бы тебя сейчас.

Раздался негромкий стук в дверь, и в проеме появилось лицо брата.

— Синьорины, — приветствовал их Фацио легким поклоном, и лицо матери просияло. Она бросила гребень на инкрустированный столик рядом с миской с уксусом и дохлыми вшами, хлопнула в ладоши и сжала ими щеки старшего сына.

— Красавчик мой! — произнесла она, гладя сына так, как гладят по морде любимую лошадь.

Чечилия не могла не признать, что старший — на десять лет — брат в свои двадцать шесть лет действительно превратился в красавца, способного и достойного большего, чем наследие их отца при миланском дворе.

— Все готово для полуденной трапезы, — сказал Фацио.

— Святая Мария! — воскликнула синьора Галлерани, кидаясь обратно к Чечилии, и стала заплетать ее волосы в тугую косу. — Эти проклятые твари нас сильно задержали. — Она быстро перевязала конец косы кожаным ремешком. Чечилия почувствовала, как коса упала ей на спину.

— Фацио, — заговорила Чечилия. — Если я должна жить здесь, в Милане, я хочу остаться в этом дворце, а не в монастыре.

В ответ она услышала громкий смех матери.

— Она продолжает говорить глупости! — сказала мать, подняла гребенку и замахнулась на Чечилию, как будто желая ее ударить. — Надо увозить ее из этого хваленого нагромождения камней, и чем раньше, тем лучше.

Она посмотрела на позолоченный расписной кессонский потолок над их головами.

Фацио рассмеялся:

— О чем ты, девочка?

Чечилия взяла брата под руку.

— Уверена, что с твоим высоким положением здесь, ты можешь найти мне мужа.

— Мужа!

— Да, — подтвердила она, и похлопала его по руке. — Мужа с большим домом и двором полным народу, полным стихов и музыки. — Она не посмела произнести это вслух, но, по правде говоря, в своем воображении видела себя богаче, чище, элегантней, совсем как те дамы, на которых она украдкой смотрела из окна, и жизнь которых могла только представлять.

Чечилия увидела, как что-то дрогнуло в лице ее брата, и он обменялся быстрыми настороженными взглядами с матерью.

— Но это уже согласовано с сестрами, — сказал он, нахмурившись.

— Фацио, ты хорошо знаешь, что я могла бы стать одной из самых желанных невест в этих местах. Плюс ты задолжал мне нового мужа после того, что случилось с предыдущим!

На несколько долгих мгновений тишина тяжело повисла в воздухе.

— Бессовестная! — вмешалась мать. — Гордячка! — Она в гримасе поджала губы. — Твой брат ничего тебе не должен! Он уже и так сделал для тебя больше, чем ты заслуживаешь. Остальное увидишь. Всего несколько дней с сестрами, и ты поймешь, что монастырь — подходящее место для тебя, Чечилия. Я тебе уже говорила — я уже говорила этой гордячке, Фацио! — ты сможешь заниматься всем, что любишь. И самое главное — останешься чистой и снищешь большое уважение. Ты окажешь честь нашей семье и будешь молиться о бессмертной душе отца за нас всех.

Ее брат, опытный дипломат, предпочел не вмешиваться. Он протянул свободную руку матери и повел обеих к двери:

— Пойдемте поедим? Боюсь, опять будет рис, но я видел, что повар добавил к нему зерна граната и цитрусовые. Я умираю от голода.

Мать посмотрела на сына с сияющей улыбкой и наконец взяла его под руку.

Но стоило Фацио открыть дверь в коридор, как он резко остановился, загородив собой женщин. Из конца длинного коридора к ним направлялась небольшая толпа. Свита придворных приблизилась, и Чечилия увидела, как ее брат склонился в почтительном поклоне. Они с матерью поспешили последовать его примеру и потупили взгляды на замысловатые узоры на полу. Чечилия услышала шелест шелка по мрамору, но смогла лишь мельком увидеть бархатные перчатки и тапочки, шелковые чулки, отполированные пряжки, прозрачные пучки черного кружева, зеленые и золотые ленты.

Человек, который шел впереди толпы, остановился, и толпа полукругом встала позади него.

— Фацио Галлерани, — произнес этот человек. Из-за спины брата Чечилия увидела только, что это полный темноволосый мужчина, голос у него был таким глубоким, как будто он набил рот галькой.

— Ваша светлость, — произнес ее брат и опустил голову и плечи еще ниже в знак уважения.

— Вы привезли гостей, — сказал глубокий голос, и эти тосканские слова, произнесенные с миланским акцентом, показались ей странными и прекрасными на слух.

— Гостей? О нет, Ваша светлость. Это всего лишь моя мать и младшая сестра. Они приехали из Сиены вчера вечером.

— Так поприветствуем же их.

Несколько долгих мгновений прошли в тишине. Чечилия смотрела на мать, та не поднимала глаз от своего платья со все еще вымазанным землей подолом — эта же земля была у нее под ногтями. Не двигаясь, она стояла за спиной сына.

Чечилия протолкнулась вперед брата и оказалась лицом к лицу с человеком, который, судя по всему, был никем иным, как герцогом Милана. Хотя Людовико иль Моро был старше Чечилии по крайней мере вдвое, он все же стоял прямо перед ней. У него было угловатое лицо, впрочем, почти полностью скрытое густо смазанной маслом черной бородой. На груди у него были металл и бархат, а на каждом пальце — кольцо с ярким камнем. Его камзол спереди был увешан эмблемами, которые позвякивали при ходьбе, возвещая о приближении хозяина, как если бы он был дорогим животным. Он метнул на Чечилию быстрый взгляд темных глаз, а потом еще несколько долгих мгновений не отрывался от нее.

Ждал, чтобы она поклонилась?

Но Чечилия не поклонилась. Она встретила глазами его темный взгляд и улыбнулась.

5

Леонардо
Флоренция, Италия
Декабрь 1476

Содомит.

И это все, чем я стал? Итог моей работы? Награда за годы моего обучения у мастера Верроккьо? Все, чего заслужили мои таланты в конструировании осадных машин и других полезных приспособлений для военных?

Отец за меня не вступится; он никогда особенно не старался защитить незаконнорожденного сына, с чего бы ему делать это теперь? А дяди только говорят, что мне надо тщательней выбирать друзей. Они говорят, что я наивен, что мне еще многое предстоит узнать о том, как благородные флорентийские семейства получают надуманные беспричинные обвинения. Но я достаточно пожил, чтобы понимать, что жестокому, ревнивому человеку достаточно подсунуть анонимное обвинение в ящик для доносов синьории — и тебя отправят на виселицу.

Они ничего не докажут, ни про этого портного, ни про ювелира, ни про меня. Они не могут предоставить ни единого доказательства тому, что было нацарапано на куске пергамента и вложено в Уста Истины посреди ночи. А что до этого шаромыжника Сальтарелли, который все это затеял, надеюсь, что стражи ночи его найдут. Может, слухи о том, что он был чем-то большим, чем модель художника, и правдивы, но ведь только ревность, и ничто другое, привела к такому плачевному исходу. Если Сальтарелли не враг себе, он покинет Флоренцию раньше, чем новый донос упадет в ящик для доносов синьории.

Но теперь я понимаю, что и мне пора покинуть Флоренцию. Два обвинения за все эти годы. Я не так наивен, как думают мои дяди.

За пределами этого города для меня, безусловно, найдется честная работа. Найдутся люди, которые заплатят за мои таланты, мои изобретения, мое виденье. Они дадут мне кров и стол.

Лучше всего податься дальше на север, они там всё время воюют. Люди Павии, Феррары, Милана. Да, особенно Милана, где даже в церквях небезопасно. Мы слышали, что в Милане герцога Галеаццо Сфорца зарезали в церкви Санта-Стефано прямо во время службы. А теперь бремя герцогства пало на его едва доросшего до арбалета сынишку[13]. Если кому и нужна моя помощь с военными машинами, то в первую очередь бедному маленькому герцогу Милана.

О случившихся здесь событиях знать никому не надо. Мои чертежи говорят сами за себя. Остается только найти тех, чьи связи простираются за пределы Флоренции. Могущественных людей, которые замолвят за меня словечко. Правильные рекомендательные письма от правильных людей.

Жирная полосатая кошка запрыгивает на мой письменный стол и чуть не расплескивает чернила индиго из чернильницы.

Я глажу серые полоски и чувствую довольное урчание в горле зверька, когда она прижимается к моей ладони костлявой головой. Потом кошка сужает в щелочки свои золотистые глаза, и я задаю ей неизбежный вопрос.

«Кто обеспечит мне безопасный выезд из Флоренции?»

6

Доминик
Нормандия, Франция
Июнь 1944

Доминик трясущимися пальцами ковырялся с застежкой каски и пытался собрать в кулак все свое мужество. «Давно пора, — твердил он себе рефреном уже несколько месяцев до прибытия сюда. — Я тут, в конце концов, не просто так, я приехал воевать за правое дело. Нам уже давно следовало вмешаться в это безумие. Сколько жизней удалось бы спасти, если бы Америка и Англия отправили войска несколько месяцев назад? А несколько лет назад?»

Он поймал себя на том, что щупает щетину на подбородке. Доминик ненавидел, когда руки бездельничают. Он с отчаянным нетерпением искал какого-нибудь применения своей нервной энергии, возможности подумать о чем-нибудь, кроме того, как он с тридцатью пятью другими такими же солдатами набились плечом к плечу в катер Хиггинса[14]. Каждая накатывающая волна подталкивала катер ближе к берегу — и к врагу. Каждый из сидящих, скрючившись, в десантном отсеке катера солдат был сейчас погружен во внутреннюю битву: игнорировал холодный пот, отгонял, запихивая поглубже, страх.

«Давайте уже покончим с этим, — думал он. — Давайте сделаем правое дело, добьемся справедливости, чтобы можно было вернуться домой».

Небо было таким же серым, как море; мир вокруг был окутан туманом таким густым, что хоть Доминик и знал, что вокруг них десятки десантных судов несут тысячи солдат, казалось, что между нацистами и жизнями, которые они хотят защитить, стоит лишь его маленький взвод. Будто бы их взвод один высадится на «Омаха Бич» и так одним взводом они и встретят свою судьбу.

Не совсем одним. Воздух стал еще холоднее от тени самолета над головой.

Доминик машинально сунул руку между пуговиц форменной рубашки, но дотронувшись до двух жетонов на шариковой цепочке, почувствовал только острую тоску. Медаль Святого Христофора[15] его заставили снять еще в учебном взводе в форте Леонард Вуд в Миссури. Он убрал ее в застегнутый на молнию кармашек своего кожаного бумажника в надежде, что там она в безопасности пролежит до того дня, когда он наконец-то сможет сменить свои жетоны на обожаемого Святого Христофора.

Как скоро все это закончится? Доминик закрыл глаза, ощущая на щеке поцелуй брызг, и представил себе теперь кажущийся бесконечно далеким солнечный день.

Свед-Хилл, Гринсберг, Пенсильвания.

Двадцать два года там была вся жизнь Доминика. Там он вырос, в единственной среди шведов и ирландцев семье «итальяшек». По крайней мере, так все — кто-то шутя, а кто-то с издевкой на лице — называли семью Бонелли.

Доминик подумал о маме, о том, как она надела ему на шею Святого Христофора, встав на цыпочки, поцеловала его в щеку и старалась не подавать виду, что волнуется.

«Просто вернись к нам, amore[16]».

Там он познакомился с Салли, там же увидел своего первенца. Свою маленькую Чечилию. В жизни Доминика не было ничего тяжелее, чем смотреть, как они машут ему на прощание.

Но Доминик знал, каково это — быть жертвой предубеждений, а кроме того, его миссия была важной. Он не собирался отлынивать от своего долга. Доминик уже три года за утренним кофе следил за заголовками в «Питсбург Пост-Газет». Нацисты разграбили частную собственность и разорили европейские деревни. Они убили сотни тысяч ни в чем не повинных людей, большинство — просто за то, что они евреи. Уже два года в газетах сообщали о многих тысячах согнанных в лагеря смерти по всей Германии, Австрии, Польше. Только в одной Польше больше миллиона, прочитал он. Доминик не понимал, как хоть кто-то может смотреть на это и ничего не делать. Американцам следовало бы начать действовать уже давно, думал Доминик и знал, что многие сослуживцы с ним согласны.

Даже несмотря на то, что прощание с женой и дочерью было самым тяжелым делом в его жизни, он и все окружающие его солдаты были полны решимости встретить врага лицом к лицу и остановить гитлеровский режим. И вот наконец-то, после многих месяцев учений, они были готовы к высадке на берег. Готовы приводить мир в порядок.

«Давайте уже начнем», — думал он, стараясь унять дрожь в пальцах.

Внезапно на их катер налетела волна; резкий толчок и прилетевшие в лицо ледяные брызги вернули Доминика к реальности. Медали с ним больше не было; у него отобрали даже фотографии Салли и крошки Чечилии, но он должен был верить, что Бог с ним, несмотря ни на что. А разве не так?

Когда он шевельнулся, пытаясь перенести вес с онемевшей ноги, на груди звякнули жетоны. На двух одинаковых металлических пластинках была вся самая необходимая информация: Бонелли, Доминик А. Страховой номер. Группа крови: О. Католик. Только сухая суть, без каких бы то ни было подробностей, делавших его человеком.

Так его видела армия. Номер. Пушечное мясо. Один из тысячи безликих людей в бесцветной форме, согнанных, как скот, в тесные катера. Доминик поймал себя на том, что скручивает и раскручивает цепочку, на которой висят жетоны, и трет их друг о друга. Ему опять некуда было девать руки. Тишина перед безумным броском.

Дома он никогда не сидел сложа руки. Когда он не копал уголь на шахтах под Питсбургом, он укачивал свою дочурку и грубым голосом ей пел: иногда бессмысленные нескладушки, которые придумывал на лету, а иногда — старые сицилийские песни, которым его научила бабуля, но никто уже теперь не понимал.

Чечилии было все равно. Она все их обожала; слушала, гулила и тянулась пухлыми ручонками к его лицу. А когда Чечилия засыпала и дом наполнялся тихими звуками оперы из радиоприемника, он брал палочку угля и, пока Салли мыла посуду, садился рисовать. Он часто подумывал нарисовать пейзаж или натюрморт, но в конце концов каждый вечер рисовал идеальные линии ее волос, окружности ее тела. Самой новой из них был наполненный обещанием второго ребенка растущий животик. Рисуя, он все время поглядывал на нее, но знал, что в этом нет необходимости: образ Салли ясно отпечатался в его памяти, навсегда сохраненный в самой глубине его души.

Особенно ее улыбка. Она завладела его сердцем однажды вечером три года назад, когда он после работы в шахтах поднимался по склону холма, возвращаясь домой. Он заметил Салли в саду ее родителей, она собирала яблоки. Завоевать сердце Салли было нелегко. Поначалу она отказывалась впечатляться его глупой болтовней, отказывалась сдаваться его упрямству, отказывалась дать себя захватить. Поначалу она заносчиво велела ему проваливать, но за ее дерзостью Доминик заметил улыбку. Дедушка сказал Доминику, что настойчивость всегда побеждает, и оказался прав. Доминик каждый день останавливался по пути домой на ее углу, и однажды она наконец поделилась с ним только что сорванным с дерева яблоком.

К реальности Доминика вернул громкий крик командира. Солдаты вокруг него собрались, приготовившись к высадке, и сердце Доминика выскочило через пятку сапога. Он поднял голову и увидел, что перед ними развернулся серый берег «Омаха-Бич»; туман и водяная взвесь смешались в дымчатую завесу, за которой скрывался страшный враг, притаившийся, как знал Доминик, за дюнами. Он выпустил из рук жетоны и сжал пальцы в замок, чтобы скрыть дрожь. Отдаленные хлопки выстрелов уже заставляли его сердце биться быстрее; он знал, что каждый этот тихий хлопок — это звук летящей к кому-то из солдат на пляже смерти.

— Помоги нам Бог, — сказал солдат рядом с ним. Он увидел, что руки его трясутся и болтовая винтовка дрожит в его пальцах.

Снова зазвучал голос командира:

— Пошли, ребята!

Операция «Нептун».

Доминик смотрел на лицо командира, на то, как шевелятся его губы, но остальные слова утонули в наползающей тени и оглушительном реве самолетных двигателей.

Доминик расплел пальцы и схватился за ствол своей винтовки. На берегу за бортом катера была мешанина выстрелов и спрыгивающих с катеров людей. На организованное нападение это не походило, для Доминика это все выглядело как хаос. В тумане уже блестели вспышки выстрелов.

Доминик смотрел, как приоткрылась, а потом с грохотом, подняв ворох брызг, опустилась аппарель. Весь взвод издал отчаянный боевой вопль. Плечом к плечу они бросились вперед.

7

Леонардо
Флоренция, Италия
Апрель 1482

Думаю, что лучшая конструкция для военного корабля — с трапом, который опускается с носа судна. Что-то вроде баржи. Судно с трапом на петлях, который можно откидывать, когда оно пристанет к берегу, и высаживать на землю солдат неожиданно для врага. Вдохновение для этого замысла снизошло на меня как обычно посреди ночи. У меня почти не было времени перенести его на бумагу, прежде чем я пробежал по мосту до окруженного стеной и полного скульптур сада дворца Медичи.

И вот теперь я наблюдаю, как Лоренцо «Великолепный[17]» поглаживает ладонью щетинистую щеку и в задумчивости напряженно сжимает губы в тонкую линию, пока его умные глаза много знающего человека изучают вырванный лист. Мой господин должен понимать, какую пользу такое судно может принести в борьбе с пизанцами. Нет сомнений, что они, при всей своей хваленой доблести в морских сражениях, ничего подобного не придумали.

Не хочу показаться неблагодарным, ибо удостоиться внимания его светлости — уже честь для меня. Но я больше не питаю надежды, что Великолепный закажет мне военную машину. Он не даст мне место за своим столом. Не станет платить мне стипендию или хотя бы комиссионные. Разрешение сделать наброски с древних скульптур в тиши его сада это все, чего я добился за годы попыток. Все, на что я теперь могу рассчитывать, это шанс, что поручительство его светлости поможет мне найти патрона где-нибудь подальше отсюда.

— Да, — говорит мне Великолепный, вкладывая пергамент обратно мне в руку. — Я понимаю, как полезна может быть военному кораблю такая конструкция трапа. Но не в Милане. Как вы убедите в ценности этой идеи человека, рожденного в Ломбардии, правящего обширной, не имеющей выхода к морю территорией, на которой простираются насколько хватает глаз лишь пшеничные и рисовые поля?

Он прав. В конце концов, Людовико Сфорца, которого прозвали «иль Моро» — «мавр[18]», — захватил контроль над двором Милана без всяких кораблей. Все, что он сделал — это переманил на свою сторону врагов — и одновременно родственников — одного за другим. Он переманил даже родную мать маленького герцога и ее ближайших, самых доверенных политических и военных советников. И теперь Людовико Сфорца — регент Милана, практически герцог, хоть и не называется так.

— Мы должны быть уверены, что Флоренция останется союзником Милана, — констатирует Великолепный. Я плетусь вслед за ним по длинному проходу, примыкающему к его пышному саду, заполненному древними извлеченными из грязи вокруг Рима статуями.

— Людовико Сфорца показал себя как весьма могущественный человек, — говорит его светлость. — К четвертому сыну, которому удалось обойти старших родственников, нельзя относиться легкомысленно. Мы должны следить за ним.

— Я могу поехать в Милан от вашего имени, — предлагаю я. — Посмотреть, что из себя представляет этот двор изнутри. Я могу держать вас в известности, мой господин.

Великолепный замедляет свой быстрый шаг и на несколько долгих мгновений останавливается, чтобы рассмотреть нежную белую лилию. На мгновение меня охватывает беспокойство, что он сейчас сорвет этот благоухающий, покрытый росой цветок — лилию, символ нашего города. Но в конце концов он оставляет ее на стебле.

— Да, — говорит он. — Ты вместе с другими. Мы организуем свиту из дипломатов и придворных шутов. Ты передашь Людовико иль Моро подарок от семейства Медичи.

Я задумываюсь:

— Экипаж с защитой. Или колесная катапульта. Мой господин?

— Нет, — отвечает он. — Музыкальный инструмент. Ты создашь лиру.

— Лиру?

Он кивает, его тонкие губы решительно сжаты:

— Принеси мне эскиз лиры.

— Но со всем уважением, мой господин, регенту Милана могут быть больше нужны защитные конструкции, а не музыкальные инструменты. Вы сами сказали, что венецианцы угрожают Людовико иль Моро заговором с востока, а с севера — Франция. Ему угрожает заговор даже внутри его собственного дворца. Я слышал, что его придворные аптекари готовят яды для его ближайших родственников…

Легкий взмах руки, и я смолк.

— Отправишься в Милан со свитой дипломатов и музыкантов. Мои люди позаботятся об этом. Я дам тебе рекомендательное письмо. Тебе остается только сделать лиру.

— А защитные конструкции…

— Если хочешь ознакомить Людовико иль Моро со своими навыками, можешь составить список.

Оглавление

Из серии: Роман с искусством

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сумрачная дама предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Река во Флоренции.

2

Андреа Верроккьо — итальянский скульптор эпохи Возрождения.

3

Храм во Флоренции.

4

Картинная галерея (нем.).

5

Большое спасибо (нем.).

6

Генеральный директор (нем.).

7

Музея фюрера (нем.).

8

Коричневый дом — место, где располагалась штаб-квартира Национал-социалистической немецкой рабочей партии.

9

Немецкое ругательство, дословно — «Святой тюфяк!»

10

Добрый вечер! (нем.)

11

Одна из старейших улиц Мюнхена, известная большим количеством магазинов.

12

Центральный вокзал (нем.).

13

Джан Галеаццо Сфорца стал герцогом в возрасте семи лет. Регентшей была объявлена его мать Бона Савойская.

14

Американский десантный катер.

15

Кулон, который носят как символ веры и для защиты в плаваньях и путешествиях, главным образом, католики.

16

Дорогой, любовь моя (итал.).

17

Лоренцо ди Пьеро ди Медичи «Великолепный», флорентийский государственный деятель.

18

Людовико Сфорца получил это прозвище еще в детстве за черные глаза и волосы.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я