Мозес

Константин Маркович Поповский, 2020

Роман «Мозес» рассказывает об одном дне немецкой психоневрологической клиники в Иерусалиме. В реальном времени роман занимает всего один день – от последнего утреннего сна главного героя до вечернего празднования торжественного 25-летия этой клиники, сопряженного с веселыми и не слишком событиями и происшествиями. При этом форма романа, которую автор определяет как сны, позволяет ему довольно свободно обращаться с материалом, перенося читателя то в прошлое, то в будущее, населяя пространство романа всем известными персонажами – например, Моисеем, императором Николаем или юным и вечно голодным Адольфом, которого дедушка одного из героев встретил в Вене в 1912 году. Что касается почти обязательного для всякого романа любовного сюжета , то он, конечно, тоже имеет тут свое место, хотя, может быть, не совсем так, как этого можно было ожидать.

Оглавление

11. Мастерская

Сейчас уже трудно было вспомнить, когда мы впервые оказались в мастерской Маэстро. Кажется, это случилось где-то через неделю после похорон. Похоже, именно тогда Феликс попросил меня отобрать несколько полотен для памятного альбома, мысль об издании которого пришла ему в голову, похоже, на следующий же день после смерти Маэстро.

Помню некоторую неловкость, которая сопровождала поначалу наше появление в мастерской.

Так, словно мы нарушили только что покой Маэстро, вызвав этим понятное неудовольствие самого хозяина, который прятался теперь от нас в темных углах и в сгустившихся под диваном и шкафами тенью, которую не могли разогнать даже яркие софиты, включенные Феликсом.

Потом эта неловкость как будто немного прошла.

Ключи от мастерской были, конечно, у Ольги и это, кажется, не вызывало ни у кого ни удивления, ни смущения. В конце концов, это было не наше дело, тем более что такое водилось среди его близких друзей, к которым, без сомнения, относилась и Ольга, о чем свидетельствовал и ее незаконченный портрет у окна, и тот уверенный жест, с которым она повесила ключи от мастерской возле двери — так, как это мог сделать только человек, делавший это уже много раз.

Хорошо помню, как Феликс спорил с Ру по поводу того, как раскладывать картины, — по годам или по темам, — помню как затем из горы стоящих возле стен подрамников, возникали одна за другой знакомые и незнакомые полотна, одни из которых откладывались в сторону, тогда как другие возвращались на место. Помню и как висела в веселом солнечном свете потревоженная пыль, и как вдруг начинали непривычно светиться только что протертые влажной тряпкой холсты, но не помню ни твоего лица, ни запаха твоих духов, — сомнительного достоинства резкий"БельЛюшаль", аромат которого, кажется, сопровождал тебя с первого дня нашего знакомства.

— Да тут на целый музей, — сказал Ру, откидывая в сторону один подрамник за другим.

— Мусей, — повторил Грегори, бесцеремонно вытаскивая и разворачивая подрамники лицом к свету.

— А вот эту посмотри, — Феликс придвинул к лампе небольшую картину (кажется из серии"Чужие лица"), на которой старая нищенка в драном платке, просила милостыню возле горящего фонаря. Шел снег и она смотрела на тебя немного снизу, запрокинув голову и протягивая пустую открытую ладонь, а ее широко распахнутые, сумасшедшие и темные глаза, в которых отражался невидимый фонарь, казалось, не видели тебя и смотрели прямо сквозь.

— Такая, пожалуй, сглазит и с картины, — сказал Феликс и спросил, обращаясь к Грегори:

— Нравится?

— Это… как сказать? — Грегори замялся, вспоминая нужное слово. — Колдуня? Да?

— Видели? — сказал Феликс и похлопал Грегори по плечу. — Человек приехал всего полгода, а уже различает грамматические нюансы… Конечно, это колдунья… Ведьма…

— Ведма, — сказал Грегори.

— Женщина, которая продала душу дьяволу… Ведьма. Ты только посмотри, какие у нее глаза. Просто жуть.

— Да. Ведма, — повторил Грегори, глядя на картину. — У нас в Ирландии не было ведма. Ни одна ведьма не была.

— Не может быть, — не поверил Феликс. — Кого же вы тогда, интересно, жгли?

— Никого, — сказал Грегори немного снисходительно. — Ведьмов жгли в Шотландии и Британии. В Ирландии никто не жгли.

— Что-то я сомневаюсь, — сказал Ру.

— Никто, — подтвердил Грегори, отдавая салют, как научил его Феликс. — Нет. Одну женщину судили в 1711 году за колдовство. Это было один раз. Она испортила молодую девушку и отбила у нее жениха. Жених пожаловался на нее, потому что она ночью делала из него коня и ездила к своей тетке… как это… в Эдинбург.

— Ну, вот, — сказал Феликс. — А ты говоришь. Это же и есть ведьма. А ты говоришь — не жгли.

— Ее… как это… отпустили, — сказал Грегори.

— Оправдали, — сказал Ру и громко засмеялся.

— Как это? — сказал Феликс, переворачивая следующую картину. — Что за страна у вас такая, ей-богу?.. В другой стране за такие вот дела сожгли бы и ее, и ее родных, и всех ее друзей в придачу.

— И коня, — сказал Давид.

— Уж коня-то в первую очередь.

— У вас тоже жгли ведьмов?

В голосе Грегори появилось не то, чтобы недоверие, а какое-то недоумение, — так, словно, он всю жизнь думал о человеке только хорошее, а теперь вдруг выяснилось, что это не совсем отвечает действительному положению вещей.

— Вон у Ру спроси, — сказал Давид. — Там, откуда он приехал, жгут всех подряд. И без всякого исключения.

— А откуда? — спросил Грегори.

— Он приехал из России, — сказал Давид.

— В России жгли ведьмов?

На лице Грегори появилось изумленное выражение.

— Не хуже других, — сказал Ру. — Вам в вашей Ирландии и в страшном сне не снилось. Я тебе потом книжку дам.

— Это большое сожаление, — сказал Грегори.

— Еще какое, — сказал Ру, поворачивая очередную картину к свету. — Вся русская история — это только одно большее сожаление.

— А вот это уже перебор, — сказал Феликс. — Не слушай его, Грегори.

— Это ты его не слушай, — проворчал Ру, опускаясь на пол рядом со стулом, на котором сидел Давид. — По-моему, наш друг и учитель скоро станет русским националистом, если его только МОСАД не остановит.

Ольга негромко рассмеялась.

— Я все слышу, — Феликс, не оборачиваясь, погрозил всем кулаком.

— Он все слышит, — сказал Ру, разводя руками и скорчив забавную рожу. — Мне кажется, в этом есть что-то подозрительное, когда человек все слышит.

— Перестань, пожалуйста, — попросила Анна.

— Молчу, — сказал Ру.

Похоже, чайник на плите не собирался закипать.

— И все-таки интересно, — вполголоса сказала Ольга. — Вы заметили? Когда человек умирает, все вокруг почему-то чувствуют исключительный моральный подъем, как будто выиграли в лотерею. Это почему так, интересно?

— Традиция, — сказал Ру.

— И при этом, довольно свинская, — добавила Ольга.

— И тем не менее, психологически вполне объяснимая, — сказала Анна, поднимаясь со своего места. В голосе ее опять прозвучал едва заметный лед, на который никто, кажется, не обратил внимания.

— Что еще? — Феликс оторвался от очередной картины. — Что объяснимая?

— Ничего.

Анна сделала несколько шагов по комнате, потом вновь опустилась на стоящий у стены стул и повторила:

— Ничего.

— Ни-че-го, — с удовольствием повторил Грегори — так, словно он сосал леденец. — Ни-че-го… Это значит…

— Ничего, — сказала Анна.

— Ничего, — кивнул Грегори с явным удовольствием.

Потом он негромко засмеялся.

— Кто-нибудь собирается мне, наконец, помочь? — спросил Феликс. — Я что? Напрасно тащил с собой все эти тетради?.. Давид?

— А может и правда, лучше потом? — спросил Давид, протирая объектив камеры. — Нас ведь никто не подгоняет, слава Богу.

— Лучше, наверное, потом, — согласилась Ольга. — Что-то мне сегодня не очень…

— По-том, — сказал Грегори, и повторил, обкатывая слово во рту. — Потом.

— Между прочим, — укоризненно сказал Феликс, пожимая плечами, — я уже договорился, что через неделю принесу им предварительный план. Вы думаете, мы что-нибудь при таких темпах успеем?

— Никаких сомнений, — сказал Давид.

— Ладно, — Феликс вновь вернулся к полотнам. — Посмотрим.

Между тем, присев на соседний стул, Ру негромко сказал:

— Я понимаю, конечно, что после смерти все так ошарашены, что хотят любыми способами удержать мертвого. Единственное, чего я не понимаю, почему этот запал обычно так быстро проходит.

— У тебя проходит? — почти враждебно спросила Ольга.

— Да, нет, я серьезно, — сказал Ру.

— Тогда угадай с трех раз, — сказал Давид. Он поймал в объектив лицо Ольги и теперь ждал, когда можно будет нажать на спуск.

— Не может быть! — сказал Ру. — Неужели поэтому?

— Вот именно, — сказал Давид. — Именно поэтому.

— Какая неприятность, — Ру повернулся к Анне. — Ты тоже так думаешь?

— Если ты имеешь в виду, что дорога в ад вымощена благими намерениями, то, пожалуй, я тоже.

— Я только имел в виду, что человек — это порядочная скотина, — сказал Ру.

— Кто это скотина? — не оборачиваясь, спросил Феликс.

— Есть тут у нас один, — сказал Ру.

Грегори негромко засмеялся.

— Именно поэтому, — сказал Давид, нажимая на спуск. — Хоть я допускаю, что, может быть, кто-нибудь придерживается другой точки зрения.

— Единогласно, — сказала Ольга и засмеялась.

— Что, единогласно? — спросил Феликс, вытаскивая одно за другим сразу несколько небольших полотен. — Ах, вот они где, голубчики… А то я уже стал думать, что их нет… Хотите посмотреть?

Он быстро протер их и поставил возле стены…

Четыре полотна из цикла"Бог в изгнании".

Тяжелый, темный фон заплеванных, грязных тротуаров, подъездов, забегаловок.

Одутловатые лица, зловеще светящиеся белки глаз, старые руки с набрякшими венами.

Хохочущий оскал открытых в смехе ртов.

И, как правило, всегда одинокая среди толпы фигура, — светлая, будто выточенная из дерева, с терновым венцом одетым прямо на скрывающий лицо капюшон или накидку, что, собственно, и следовало ожидать, поскольку Маэстро, хоть и не отдавал предпочтение ни одной христианской конфессии, однако, был склонен называть себя христианином, возможно, не всегда отдавая себе отчет, что, собственно говоря, это значит и к каким последствиям может привести.

Возможно, — подумал однажды Давид, — ему просто нравилась эта расцвеченная всеми восточными красками история о распятом проповеднике, который говорил много дельных вещей и не побоялся взойти на Крест, доверяя своему небесному Отцу и полагая, что он никогда не оставит в беде того, кто положил свою жизнь за ближнего своего.

Эта старая история, которая время от времени все еще случалась на земле, не делая мир ни счастливее, ни лучше.

— Что это есть? — спросил Грегори, подходя ближе.

— Цикл называется"Бог в изгнании", — ответил Феликс. — Понимаешь?.. «Бог в изгнании». По-моему, очень даже ничего…

Он повернул лампы, так что свет упал сразу на все полотна и спросил:

— Помнишь, Давид?

Ну, разумеется, он помнил.

Ведь это была одна из тех идей, которые Маэстро долго вынашивал, чтобы потом неожиданно вывалить на голову первого же подвернувшегося встречного. Вот так просто — бах! и на тебя вдруг валился компот из цитат, рассуждений и планов, так что через пятнадцать минут в твоей голове была уже сплошная каша, а сам ты начинал забывать, о чем, собственно, идет речь.

Тогда таким встречным оказался Давид, которому пришлось часа три кряду слушать почти восторженные, хоть и не всегда внятные объяснения Маэстро, которому, похоже, прежде чем взять в руки кисть, было необходимо сначала выговориться, чтобы в результате расставить все по своим местам.

Словно каким-то образом он снимал этими разговорами ответственность с себя и частично перекладывал ее на подвернувшегося ему собеседника, который, конечно, даже не подозревал об этом.

Идея добровольного изгнания с небес, сэр.

Иисус, не желающий возвращаться домой, пока смерть и страдания царят на земле.

Его добровольного присутствие среди людей, которые несмотря ни на что по-прежнему нуждались в словах сострадания и поддержки, а не в изучении церковных брошюрок типа"Как не утратить веру перед лицом безбожного мира".

Нечто, что с равным успехом могло стать темой как для сопливого обсуждения в каком-нибудь христианском клубе, так и для обретения прочного основания, которому не страшно было доверить свою жизнь.

— На самом деле, — говорил Маэстро, нервно потирая руки и меряя шагами свободное пространство мастерской, — на самом деле, если, конечно, относиться к нему серьезно, а не как к простому идолу, от которого мы ждем каких-то реальных благ, — на самом деле, конечно, Он должен остаться среди нас. Потому что иначе получается, что Он просто оставил людей без поддержки и надежды. Просто прошел мимо и больше ничего… Так ведь, надо сказать, многие и считают…

— Есть еще Церковь, — неуверенно произнес Давид, отдавая себе отчет в слабости этого аргумента.

— Если ты хотел пошутить, то тебе это удалось, — сказал Маэстро: — Когда я захожу в церковь, что все, что я там вижу, это только следы Его ухода. Как будто церковь — это брошенный корабль, капитан которого давно уже гуляет на берегу с девочками… Поэтому, если Он вообще есть, Он, конечно, не может быть только в церкви… Он должен быть с каждым, кто в нем нуждается, и кто его зовет… Ты понимаешь?

— Да, — Давид почувствовал некоторое беспокойство, вызванное этой рискованной темой. — Вообще-то об этом говорили многие, например Паскаль.

— Кто говорил? — подозрительно спросил Маэстро, который не любил, когда его уличали в том, что он что-то не знал или забыл.

Давид привел по памяти несколько известных цитат.

— Как? — переспросил Маэстро. — Мы не должны спать?

Было очевидно, что он слышит эти слова в первый раз.

— Пока Христос все еще висит на кресте, — сказал Давид.

Пока он все еще висит там, сэр.

В этом душном солнечном сиянии, наполненном жужжанием мух и слепней, позвякиванием железа и глухими звуками человеческих голосов, обсуждающих сегодняшний день.

В этом полузабытьи, где время остановилось, потрясенное случившимся и где сегодняшний день, до краев наполненный запахом пота, крови и безнадежного ожидания, уже никогда не станет вчерашним.

Похоже, по этому поводу следовало бы сказать несколько прочувствованных слов, от которых, впрочем, вряд ли стоило бы ожидать какого-нибудь толка.

— Черт, — Маэстро пожал плечами. — А я почему-то забыл. Просто выскочило из головы. Надо посмотреть.

Он был явно огорчен.

Впрочем, поверхностное знакомство с Паскалем совсем не помешало появлению этого цикла, часть из которого вытаскивал теперь на свет божий Феликс.

Размалеванные вокзальные шлюхи.

Игроки в домино.

Ментовская камера предварительного заключения.

Похороны.

Заплеванное кафе.

И везде — эта сухая, светлая фигура со следами ударов на теле, словно последнее, что Он мог сделать для других — это просто находиться рядом, переживая чужую боль и чужие страдания, как свои собственные.

— И все-таки, — сказал Ру. — Не надо забывать, что Христос это не Бодхисаттва, мне кажется… Есть кое-какая разница.

— Ясное дело, — согласился Давид. — Вопрос только в том, является ли это достоинством или, наоборот, недостатком.

— О, — сказал Ру, давая понять, что сказанное следует обсудить. — Это интересно.

— На вас не угодишь, — сказал Феликс. — При чем здесь Бодхисаттва? Если я не ошибаюсь, Христос пролил кровь за всех.

— Спасибо, что просветил, — сказал Ру. — Как раз это мы и собирались обсудить. Потому что, если Он пролил кровь за всех, то, грубо говоря, не пролил ее ни за кого… Если Он пролил ее за всех, то это, в конце концов, в лучшем случае, выглядит как символический акт, от которого тебе ни тепло и ни холодно… Понимаешь?

— Да что это на тебя сегодня нашло? — спросила Анна.

— На меня нашла та простая мысль, — сказал Ру, — что если Он действительно отдал Церкви власть вязать и разрешать, то это значит, что Церковь становится посредником между тобой и Им, а значит еще вопрос, найдешь ли ты еще Его в этой самой Церкви, которая занята по большей части тем, что без конца расхваливает свои собственные достоинства… Но если Он приходит именно к тебе, то это совсем другое…

— Одно не мешает другому, — сказала его Анна.

— А мне кажется, мешает, — Ру иногда мог быть очень настойчивым. — Потому что, если Он приходит к тебе сам, наплевав на все, что про Него написано и сказано, то тогда не нужна ни Церковь, ни ее разрешения, ни ее благословения…. И сдается мне, что Маэстро имел в виду именно это.

— Ура, — сказал Давид. — Кажется, богословский диспут все-таки состоялся.

— Тогда, может быть, я что-нибудь, наконец, поставлю? — спросила Ольга, опускаясь перед шкафчиком с пластинками. — В любом случае это будет лучше, чем слушать вашу богословскую чепуху.

— Поставь лучше водку в холодильник, — сказал Ру. — Между прочим, было бы неплохо чем-нибудь, наконец, перекусить.

— Кем-нибудь, — сказал Давид, впрочем, никого особенно не имея в виду.

— Кем-нибудь, — согласился Ру. — Вопрос только, кем именно?

— Только не мной, — сказала Анна. — Я невкусная.

— А ты откуда знаешь? — спросил Ру.

— Знаю, — сказала Анна.

— Все кто пытались ее съесть, благополучно отравились, — сказала Ольга, перебирая пластинки.

— Надо разложить все по циклам, а отдельные картины сложить вместе, — сказал Феликс… Идите, наконец, помогайте, черт вас возьми… Давид!

— Мне кажется, мы все равно сегодня ничего не успеем, — сказал Ру. — Верно, Грегори?

— Верно, — Грегори рассматривал только что протертую картину.

Погруженный в полумрак полуподвальный зал пивной с длинными деревянными столами и низкими каменными сводами. Грязь, рыбья шелуха, недопитые пивные кружки. Бессмысленные выражения лиц и глаз. Несвежие передник и наколка официантки. Почти осязаемый громкий смех, крики, ругань, гул голосов. И странная светлая фигура в разодранном хитоне за столом, на минуту опустившая на ладонь голову и закрывшая глаза, — тщедушная фигура, которая не слышала ни криков, ни смеха, не чувствовала ни боли от тернового венца, из-под которого текла по виску маленькая капля крови, ни запаха грязных человеческих тел, ни этой музыки, которая вдруг ударила из двух стоящих на шкафу колонок, — первый концерт для фортепиано с оркестром, который вдруг затопил всю мастерскую, словно из открытых окон вдруг хлынули воды последнего потопа, — во всяком случае, именно так ему и показалось тогда, — воды потопа, не слушающие ни возражений, ни проклятий, ни похвалы, так что даже Феликс только повертел в воздухе рукой, прося немного убавить громкость, от чего, конечно, потоп не перестал быть потопом, особенно в своей первой части, в этом невероятном Allegro, которое даже не обещало снести все, что попадется ему на пути, а просто вставало перед тобой надвигающейся темно-зеленой волной, забиралось все выше и выше, и уже, казалось, цепляло само небо, которое гудело и грозило расколоться и упасть на землю.

Вспоминая этот день, он спрашивал себя позже — был ли этот концерт только случайностью или же так и должно было случиться по воле небожителей, что она вытащила тогда именно эту пластинку, словно знак или указание, о смысле которых начинаешь догадываться только задним числом, когда уже ничего не поделаешь и остается только незаметно смириться, надеясь, что уж в следующий-то раз ты обязательно разгадаешь все эти нехитрые ребусы, которые время от времени кто-то подсовывает тебе, словно проверяя, годен ли ты еще к продолжению этой игры.

Хорошая мина при плохой игре, сэр, как, наверное, сказал бы этот приходящий из ниоткуда загадочный голос, называющий себя Мозес, хотя в этом не было ни смысла, ни понимания. Зато несомненной, кажется, оставалась эта вновь вернувшаяся мысль, настойчиво царапнувшая его в промежутке между Allegro и Adagio, когда, повернув голову, он вдруг увидел ее на полу, среди разбросанных пластинок, где она сидела, положив голову на согнутые колени и закрыв глаза, словно ей было совершенно наплевать на то, что подумают про нее находящиеся вместе с ней в этой комнате, и уж подавно — что они скажут про нее завтра или сегодня вечером, делясь впечатлениями и делая сочувственные лица.

И пока длилась эта пауза — от Allegro к Adagio — он вдруг подумал о том, каково, наверное, ей было возвращаться сегодня сюда, в эту мастерскую, входить в эту дверь, сидеть на этом стуле, слыша запах пыльных полотен или перебирая мятые конверты пластинок, — каково ей было после всего того, что, наверное, помнили ее руки и глаза, и что никуда, конечно, не могло так быстро исчезнуть, — каково было ей сегодня, если, конечно, все, что говорили про нее и Маэстро, не было просто обыкновенной и ничего не значащей болтовней…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я