К своим, или Повести о солдатах

Константин Константинович Сомов, 2019

Книга о сибирских крестьянах, ставших солдатами Великой Отечественной войны. О том, как "проклятая война и души, и тела топтала"…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги К своим, или Повести о солдатах предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава первая

— Трупы людей у дороги я увидел первый раз, когда мне было пятнадцать лет, осенью 1932 года, — после этих слов Князев замолчал ненадолго, помял пальцами гладко выбритый подбородок и стал говорить спокойно и неторопливо, будто мерным солдатским шагом по былым временам пошел. — Потом я такую картину много раз повидал, но такого страха уже наверное никогда не испытывал, руки-ноги ходуном ходили. Были это казахи и взрослые и дети, у каких советская власть отобрала скот, а больше, как с него, кормиться им было нечем. Вот они и пошли из Казахстана мимо нашей деревни к городам большим, надеялись там, видать, коль не правду, так хоть еду какую-нибудь найти. Не себе, так детям.

Стучались они и к нам в дома, а то у калитки за забором стояли. Вдруг да кто что съестное подаст. Очисток картофельных, свёколку или морковку. А дать нам им было нечего. Последнее только что. Так тогда самому с голоду помереть, детей им уморить. На такое кто пойдет…

Выходили мы за село вслед за ними, трупы на снегу свежем хорошо видно было, взрослые побольше, дети поменьше. Хоронили их. Слухи ходили, что казахи поедают детей русских крестьян… Говорили, что у казашек есть золотые и серебряные украшения от прабабок ихних еще, которые они берегут для крайнего случая. Хотя куда уж крайней. Вот за эти цацки, которых и не было то часто, людей убивали. Случалось и за то только убивали, что казахи, чужие значит. Нет за ними ни силы, ни закона — отпору не дадут. Сволочи, что над слабым покуражиться любит, во всякой нации хватает, и в русской не меньше чем в других, я это точно знаю. Делились последним — тоже было. Всегда так бывает, когда человек слаб и защитить его некому. Я на это потом сам, ох как насмотрелся и на себе испробовал тоже.

Умом понимал я, что моей вины в смерти тех казахов нет, а сердце все одно болело, будто это я их жизни лишил или мог, да не спас. Вот говорю тебе сейчас об этом, чтобы ты понял, а сам понимаю, что ничего не выйдет. Кто такого не пережил, того, что я чувствовал, не почувствует. И слава Богу…

Пережить голод трудновато, но можно, но вот чего я тогда в свои 15 лет понять не мог, так это как мы оравой в двадцать человек при двух кормильцах не голодно жили, а вот когда Советская власть для блага народа учредила колхозы, о заплесневелом сухаре мечтать стали, обносились и обовшивели. Спрашивал о том взрослых, они молчали, а то и матюжком могли шугануть. Ну ладно, прошло то время. Уже в 1934 году жить стало немного полегче, молоть лебеду на лепешки и есть траву перестали, хотя с былой жизнью колхозную было и не сравнивать, а ведь и та у меня была совсем не легкая.

Родился я при капитализме 22 июня 1917 года и, похоже, уйду из нее тоже при капитализме, — улыбнулся Спиридон Афанасьевич. — К тому, похоже, жизнь заворачивает. Родина моя — тогда еще Алтайская губерния, Кулундинская степь. Мне стукнуло пять лет, когда умер отец, мать вышла замуж за моего будущего отчима, у которого от сибирской язвы умерла жена, тогда от нее много народа мерло. Когда они сошлись, в нашей общей семье стало ни много ни мало двадцать человек. Но не припомню, чтобы при такой ораве мы голодали, хоть и разносолов не было, конечно. Скажем, о сахаре мы и понятия не имели. Имелось тогда у нас хозяйство: шесть коров, три лошади, пахали, сеяли, я любил на пашню маленьким ездить. В околках полно всякой живности: куропатки, рябчики, суслики, хомяки, лисы… Мы там с моими сводными братьями гуляли всегда, хорошо на природе ведь. Я ее и по сей день люблю, хотя не та она уже в тех местах, конечно.

Я на воздухе круглыми сутками, наверное, мог быть, хоть зимой, хоть летом, если б в школу не гнали. Особенно, когда сугробы чернеть да валиться начнут, меня дома сидеть не заставишь. А уж как почки на деревьях проклюнутся, листочки зеленые из них на волю выйдут, тогда держи меня — не удержишь. Похватаю утром со стола по-быстрому, чего бабушка Прасковья Егоровна в чашку положит, и за дверь, пока отчим дело мне не нашел или уроки учить не заставили. А я их промежду тем, всегда выучить успевал и в школе нашей не последним числился. Бабушка шумит:

— Спиря, Спиря!

А Спирю того точно с собаками не догонишь. Вот ни сколечко не вру, — улыбнулся Князев. — Я тогда не только собаку, зайца и того, наверное, загнал бы, так бегать мог. Бабушка мне вслед:

— Куда ты, как оглашенный?

Так я сказал бы, коль знал куда. Лечу к речке, да вдоль берега еще припущу, пока душа не задохнется. Жизнь, как молочную кашу, ел, до того она мне нравилась. И все торопился куда-то. А что потом было, я тебе говорил уже…

В 1937 году колхоз отправил меня учиться на зоотехника в Каинск, он тогда Куйбышевым стал. Это в Новосибирской области. Летом 1938-го я учебу закончил, вернулся домой и принял хозяйство. Бедность была страшная, одеть и то нечего. У меня, правда, имелся хлопчатобумажный костюм, а вот обуви не было, ходил босиком. Доярки надо мной смеялись: «Смотри, начальник. Босиком, да с портфелем». Шутили бабы, никакого портфеля у меня тоже не было. А мне вот скоро совсем не до смеху стало. Скот дохнет, того и гляди, в тюрьму дорожка откроется. Точно знаю, если бы я в армию не попал, сидел бы. Это ведь 38-й год был, людей в селе совсем невинных забирали, а уж меня-то точно прибрали б, мимо невода не проплыл…

Но как раз в 1939 году ввели в стране всеобщую воинскую повинность и, слава Богу, — Спиридон Афанасьевич перекрестился, — призвали меня в армию. Загрузили нас, новобранцев, в телячьи вагоны, и двинулись мы в долгую дорогу — на Дальний Восток. Ехали через много городов и все шутили — этот, мол, нам не подходит и этот тоже. И привезли нас в глушь, на пустое место. Палатки, правда, были натянуты, а больше ничего, все потом сами строили.

Ну, что такое Гродеково. До Владивостока по дороге двести километров, до Китая, — там японцы тогда были, пятнадцать. Сопки, тайга. Зимой холодно, летом жарко. Осенью хорошо — ясно, сухо, красиво одним словом. Много рек, озер. Самое большое озеро так и называется Большое. В увольнительные мы там, считай, не ходили, а куда там ходить, в тайгу? Так еще лазутчики японские утащат. Рассказывали, что за три года до нашего приезда в 1935 году, японцы переходили здесь границу, был бой, их быстро назад вышибли, на том все и кончилось. А мы жили тихо. Служба, учеба. Глянул я на наших командиров, как они на всем готовом живут, форму красивую получают и не одну, жалованье им идет хорошее и подумал, что надо в армии насовсем остаться. Потому служил хорошо, прилежно, как говорится, с усердием.

Занимались мы спортом, в выходные дни устраивали соревнования по бегу, играли в волейбол, в футбол, зимой на лыжах ходили. Вот это занятие я любил не особенно, другое дело бег. По нашему Гродековскому укрепленному району я в беге на три и пять километров всегда призовые места занимал, обычно первое или второе. Там один пулеметчик был Ходулин, фамилия, как говорится, подходящая. Вот с ним мы и гонялись наперегонки, как два зайца.

Потом послали меня как парня грамотного учиться в полковую школу на командира 76-миллиметровой пушки, попросту говоря, трехдюймовки. Хорошее орудие, применялось как для борьбы с танками, так и с пехотой, можно из него огонь прямой наводкой вести, можно настильный, через горочку — Спиридон Афанасьевич показал ладонью над столом, как это делается.

Расчет орудия вместе со мной семь человек, меня должны научить при выполнении боевых задач умело ими командовать, а я всех должен не только обучать, но и воспитывать, а они-то, некоторые, этого как раз и не очень хотят, — усмехнулся Князев. — Но ничего, справлялся — где мялкой, где палкой, где сахарком. А еще, кроме орудия, шесть лошадей, которых приходилось нещадно тереть три раза в день. Командиры постоянно расхаживали и проверяли их чистоту. Не дай Бог, хоть пылинку найдут!

Обязанностей у командира орудийного расчета на боевой позиции полный мешок и я сейчас даже почти все помню. Вот, скажем, знаешь ты, что такое устранить наклон оси цапф?

Я отрицательно покачал головой.

— А я знаю, — довольно улыбнулся Князев, — и остальное тоже не забыл. Память хорошая, — пояснил он не без горделивой нотки в голосе. — Да еще обнаружили у меня, по моим расчетам для стрельбы из орудия, математические способности и дополнительно на краткосрочные курсы артиллерийских наблюдателей-разведчиков послали. Это, брат, служба опасная, нужно все время на передовой быть, изучать в стереотрубу расположение огневых точек противника, его живой силы и техники и все это по связи незамедлительно передавать на свои позиции, а оттуда, понятное дело, по противнику шквальный огонь. Мне эта учеба помогла в 42-м немцам крови попортить, но про это потом расскажу.

Значит, отправили меня на эти курсы изучать топографию и прочие науки, да в буссоль — стереотрубу — глядеть, а я только рад тому был. Делать то все одно нечего, а очки набирать, чтобы в армии остаться, надо. Потом вернулся в свой полк, стал служить командиром орудия и тут Зойка-кладовщица мне все дело чуть не испортила. Я паренек видный, а она одна, муж поехал на заработки, да к тому времени уж пятый год на них и обретался, исчез в общем. Ей-то уже годков 35. А мне 22 и я в таких делах на тот момент телок телком был. Но она меня быстро этому делу у себя на складе научила, и к нему на всю жизнь приохотила, поскольку способностей была немалых. Стаканчик поднесла, и я еще выдохнуть не успел, как она уже в атаку. А я и не против. Другое дело, что комсомолец и распутство, подрыв воинской дисциплины и так далее.

И надо бы ее бросить, чтоб себе карьеру не испортить, и бросать неохота. Но тут все случай решил. Выпала мне в жизни козырная карта, как блатные в Воркуте говорили. А если серьезно говорить, привязанность моя к военному делу, сноровка в нем, какую перед войной успел получить, мне потом не раз жизнь спасали. Без этого, да без милости Божьей, конечно, — удачей ее называй, коль хочешь, — мне бы еще летом 41-го крестик был бы с веночком.

А пока вызывают весь младший комсостав в штаб и предлагают нам ехать учиться в командное училище. Да в самую Москву. Так вот я, колхозник бесштанный, стал курсантом московского пехотного училища имени Верховного Совета РСФСР — это первая в стране школа красных командиров — «Кремлевских курсантов» или «кремлевцев», так нас еще называли.

Кроме учебы, охраняли мы правительство, на парадах по Красной площади ходили, во как! Строевой шаг до пятого поту на спине отрабатывали, равнение, поворот, вскид головы — правое ухо выше левого — при подходе к трибуне, где Сталин и другие члены правительства стояли. Шли на параде тремя «коробочками», и в первой такой «коробочке» я был в первой шеренге. Главная задача была обштопать Кремлевский полк, Военно-морское училище, Училище Менжинского и других. Обштопывали, — довольно усмехнулся Князев.

— А Сталина, — прищурился он. — Я не только на трибуне видел, но поближе, проходил он мимо нас, когда при встрече иностранцев в оцеплении стояли. Шел, знаешь, будто в булочную за хлебом, никакой важности. И выглядел как-то по-простецки, в шинели простой, в картузе. Вроде свой, а по плечу похлопать сам не захочешь, рука в воздухе повиснет. Чувствовалась сила какая-то необъяснимая. А вот какие глаза у него были, не знаю, прямо в них я не разу не смотрел, да и желания не имел такого.

Маршалы солидно держались и братишка Буденный, как про него блатные пели, и Ворошилов — «первый красный офицер», и Тимошенко Семен Константинович. Он незадолго до моего поступления в училище маршалом стал и наркомом обороны и Героем Советского Союза заодно. Его я особенно запомнил — здоровенный такой, морда лошадиная, ему бы коновалом работать, а он в маршалы вышел. Вот чего Советская власть может.

Ты не удивляйся, что я про него так говорю, тебя то по-другому, видать, учили, — грустно посмотрел на меня Князев. — Просто через него я еле живым остался, а сколько других в землю задарма легло и не перечесть. И нет его давно, уж двадцать лет как помер, а Северский Донец я ему по гроб жизни не прощу. Давай выпьем, помянем товарищей моих, я тебе про них еще расскажу. А пока про Москву поведаю, какая она перед самой войной была. Это знаешь, наверное, лучший год в моей жизни был, пока я там учился. Москва, проспекты широченные, дома высоченные, девушки в шляпках смешливые, «Рио-Рита» крутится, пиво с раками, мороженное. Эх!

Тогда в сороковом и сорок первом в Москве, каждого, кто в военной форме, называли коротко «война», ну, как потом, «служивый». В трамвае скажем так и говорили: «Война, на следующей выходишь?». Слово это будто в воздухе висело, ну и довиселось…

Срок учебы был небольшой — год. Потому приходилось нажимать — тактика, огневая, инженерная подготовка, топография, с ней я уже малость знаком был, и так далее. Режим жесткий. В десять вечера отбой, в шесть утра подъем. Зарядка, завтрак и пошло-поехало: ползаешь по-пластунски, стреляешь, окапываешься, марши бегаешь с полной выкладкой. Учили нас без оружия захватывать вооруженного врага, ходить в разведку, брать «языка», укрываться от вражеского огня и пробираться сквозь него. Многому учили, многое и не пригодилось мне потом, а кое-что помогло жизнь сберечь. Был такой случай и не один, пожалуй.

Учили руководить отделением, взводом, ротой. Группу, где я был, готовили на командиров пулеметных взводов. Поначалу порядки были не очень строгие, комсорг наш мог даже в стенной газете курсового командира пропесочить, написать, что тот еще в работе не перестроился. Но скоро прочли нам приказ наркома обороны, уже Тимошенко им был, что занятия с нами должны проводиться в условиях, максимально приближенных к боевым.

Задача обеспечить подготовку командира культурного, — усмехнулся Спиридон Афанасьевич, — чтобы он в совершенстве владел теорией и практикой военного дела, имел командирскую волю и, само собой, был преданным Родине. А еще, чтобы был он высокодисциплинированным.

Значит, обсуждать или критиковать любое начальство не моги, пререкаться с ним тоже. В увольнительной можно было за неотдание чести старшему по званию на гауптвахту угодить. А там обычный режим, как говорили, еще ничего, а строгий на хлебе и воде. А, главное, при опоздании из увольнительной более чем на 20 минут могли под суд отдать и в дисциплинарный батальон отправить.

Я, как и в школе полковой, учился отлично и потому ходил в увольнения по воскресеньям, Москву посмотреть хотелось. Москвичи, что в моей группе были, даже посмеивались надо мной. Хотя вообще невесело им было, они в институты экзамены сдавали, а вместо студентов курсантами стали. Были и те, кто учился уже в институтах, и всех по воинской повинности к нам и в другие училища отправили, лейтенанты всех профессий нужнее оказались. А рядом колхозники, как я, что из армии прислали, кое-кто с пятью классами. Они на нас косились, мы на них, да скоро война всех уровняла. Ведь большинство из нас или в пограничных сражениях погибло, или в плен попало. Такая судьба…

Только тогда думалось, будто война еще за великими горами, а, может, и не будет ее совсем, хотя в кинотеатрах перед фильмом всегда военную хронику показывали — бомбежки, обстрелы, убитые, раненые. В газетах тоже о войне в каждом номере сводки с театров военных действий печатались, сообщения разные. Польшу Гитлер разом подмял, да что Польшу, по Франции, считай, без боев прокатился. Значит, силен, бродяга. В феврале в «Правде» его речь была напечатана на ихнем съезде фашистском в Германии, так он там сказал, что предстоит год борьбы, и он принесет с собой великие решения. Вот так-то.

Про пакт о не нападении с Германией все талдычат, а в кино поют «малой кровью, могучим ударом», — усмехнулся Спиридон Афанасьевич. — Пойми тут чего ждать. Только я, веришь-нет, хоть и был курсантом простым, не верил, что если начнется, мы с немцем сможем быстро совладать. Он всех в хвост и в гриву лупит, неужто нам так просто поддастся.

Мы еще с Эльзой об этом спорили, девушку мою так звали Эльза Тамбовцева. Она студентка была, в Лестгафте, университете физкультурном училась. Я в увольнительную на каток пришел, чтоб с какой-нибудь девушкой познакомиться, вот ее и встретил, чаем горячим с булочкой угостил.

Она говорит:

— Ну и пусть нападут, сразу и получат. Скоро в их Берлине будем, освободим немецкий пролетариат. Наша армия их сильнее. Верно?

— Верно, — говорю. — А, что ты еще тут скажешь. Тем более, что я и сам тогда верил, что хоть и трудно будет, пусть целый год воевать придется, случись война, а с немцем все же управимся. Как Суворов говорил: «Русские прусских всегда бивали». Тогда фильм как раз вышел про Суворова, мы с Наташей смотреть ходили.

— С Эльзой, — осторожно поправил я.

— Нет, с Наташей, — не согласился со мной Князев и нахмурился. — Не спорь со мной. Эльза — это которая с Лестгафта, а Наташа на кондитерской фабрике работала. Понятно?

— Почти, — улыбнулся я.

— Мы с ней на Арбате познакомились, — улыбнулся и Князев, — ну и пошли в кино, я билеты достал. Думаешь, простое дело было достать? Вот то-то. Веришь — нет, у нее губы всегда сладкие были.

— Так вы что с двумя девушками сразу встречались?

— А что тут такого? — непритворно удивился бывший московский курсант. — С одной в одно воскресенье в увольнении, с другой в другое. Знаешь, как тянуться приходилось, чтобы увольнительные все время получать? Я, может, потому так тянулся и учебу одним из лучших закончил.

С Эльзой мы на книжные развалы ходили, в театр даже один раз. Три компота я комсоргу в училище, который билеты на дневной сеанс раздавал, за еще один билет для нее отдал, а вышло зря, не понравился мне этот театр. Другое дело футбол, вот это дело, москвичи по нему с ума сходили. Там знаешь как интересно было, они вот тут за пазухой, — Спиридон Афанасьевич показал где, — проносили на стадион голубей, и когда команда, за какую болеешь, гол забивает, ты этого голубя в воздух. Красота. А с девушками…

Понимаешь, какое дело. Эльза, конечно, хорошая девушка была, умная, симпатичная, но она с родителями жила, а Наташа одна и у нее своя комнатка была маленькая правда очень, но своя. Она и все. Ну, ты ж мужик, соображать должен, что к чему. Она мне говорит: «Купи мне платье из креп-жоржета, они сейчас самые модные». А у меня на такое платье денег нету, купил шляпку. Подулась маленько, но потом, смотрю, отошла, понравилась ей шляпка. А я ее еще в «Коктейль-холл» сводил. Он один тогда в Москве был, в него очередь огромная стояла. Ну, я пробился. Коктейль ей взял, как сейчас помню, «Маяк» он назывался. Ликер, яичный желток, коньяк. Шик просто! Сам я его, правда, не пробовал, — сознался Князев, — еще на одну порцию у меня денег не хватило. Пивка потом кружечку у ларька выпил.

Отставить, солдат! — неожиданно резко оборвал себя Князев и, разливая по стопкам водку, попросил. — Ты уж прости, что наговорил тебе всякой всячины, просто время это, Москва, больно мне дороги. Никогда потом такого времени ясного у меня в жизни не было, вот я в воспоминания и ударился. А что до войны, так она рядом уже была. Первого мая 41 года я вместе с другими выпускниками училища в параде участвовал, а потом получил лейтенантское звание и назначение на западную границу отбыть, не задерживаясь. Я и не задерживался.

Только понимаешь, какая штука, — поднял верх палец Спиридон Афанасьевич. — Не хотелось мне одному в гарнизон ехать, скучновато одному без бабы, женщины то есть. Да и пора было уж мне женой обзавестись, да и ребята многие, как им из Москвы уезжать, расписались со своими девушками и те вместе с ними поехали. А я то чем хуже? В общем, загорелось мне жениться, а раз загорелось, решил так и сделать. Не знал только, кого выбрать. Хотя я на всякий случай еще раньше обеим намекал на женитьбу. Эльза та отмолчалась, будто не слышала ничего, а Маша рассмеялась: «Ладно, — говорит, — подумаю». Ну, я решил серьезный разговор для другого случая отложить. Вот случай и пришел, кармана нет больше, чтоб откладывать.

Подумал я тогда так. Симпатичные обе, хорошо. Эльза построже, поученее; это и хорошо, и плохо. Захочет еще мной командовать, а мне это зачем. Маша командовать точно не будет, да скучновато с ней бывает, хоть и хорошо когда вдвоем, из постели бы не вылезал. Лопух я, конечно, тогда был со всеми рассуждениями своими, — усмехнулся Князев. — Ну да, какой был. Хотелось жениться и все тут. Чтоб со службы тебя встречали, обнимали — целовали, тарелку с горячим борщом на стол перед тобой ставили. Обихода домашнего хотелось, надоела казарма то.

И все ж таки с Эльзой я с первой встретился, предложил ей расписаться и ехать со мной. Она не согласилась, не могу, говорит учебу оставить и вообще к такому серьезному делу, как замужество, пока не готова. Ну, а Маша сказала, что без Москвы жить не может. Вот если бы меня в столице оставили служить, тогда бы согласилась пожениться, а так…

Про Эльзу с Машей больше не знаю ничего. Адреса у меня были, но писать не стал, чего слюни по бумаге развозить, да конверт казенный портить. Хорошо, конечно, что ни та, ни другая со мной не поехали, — вздохнул Спиридон Афанасьевич, — бомбы то нация цивилизованная на всех без разбору сыпала и по беженцам «мессеры» поливали сверху, как по боевым колоннам.

А тогда обидно, конечно, было, но недолго. Подумал, парень я молодой, командир РККА, успею еще жениться. Как говорится: «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло». Начистил я свои сапоги хромовые хорошенько, отведал пива с раками в привокзальном буфете и дунул на Запад.

Назначение было в стрелковую дивизию, что в Западной Белоруссии, недалеко от нашей новой границы у города Воковыска стояла, это в 90 километрах от Белостока. Определили меня в пулеметную роту командиром взвода. Командир роты был немолодой уже, лет за сорок, грузный мужик, больше на кладовщика похожий, чем на строевого командира, старшего лейтенанта по званию. Мне он обрадовался, сильно расспросами не донимал, спросил только, как у нас в училище преподавали пулеметное дело. Я ему рассказал, что пулемет «Максим» знаю назубок, станок его весом в 32 килограмма на занятиях в училище таскал на себе, как игрушку, и числился лучшим стрелком.

— Хорошо, — говорит, — такие командиры нам нужны. Думаю, в скором времени сделаете свой взвод лучшим в роте.

Познакомился с другими взводными, молодыми ребятами, недавними красноармейцами после шестимесячных курсов младших лейтенантов и понял, что так и будет. Хвастаться не стану, но в военном деле да и просто школьных знаний у меня было куда больше, чем у них, да и у нашего ротного тоже. Армия-то с 1939 года в два с лишним раза выросла, многих командиров в 37 году как врагов народа расстреляли, где других брать? Вот и ставили на командирские должности всех, кто хоть как-то подходил, часто из недавних красноармейцев или сержантов, каким и я был.

Но я-то подготовлен был хорошо — полковая школа, курсы артразведчиков, московское училище. А они бойцами наверняка были хорошими, но грамотешки-то маловато, знаний по военному делу тоже. Нас в Москве учили, хоть недолго, да люди умные и грамотные готовили. А их кто учил? Такие, как наш ротный? Он мне плохого ничего не сделал, но командир, конечно, был аховый. И таких в нашем полку, как я присмотреться успел, большинство было.

А я служить хотел, горел, как говорится. Стал служить. Взвод мне дали как взвод, народ разный, кто и с гонором, кто с хитрецой. Но я-то сам солдатскую лямку совсем недавно тянул, так что хитрованы мои быстро стушевались, гордецов осадил. А потом пришел как-то в курилку, где бойцы из моего взвода собрались, и за табачком сказал, что как хотите ребята, а воевать нам с вами придется. Может раньше может позже, а придется все одно. А на войне тот дольше живет, кто этому делу обучен хорошо. Хотите жизнь свою на фронте продлить, а, может, и уберечь, я вам все, что умею, постараюсь передать, от вас одна только дисциплина и понимание требуются.

Могли б, конечно, найтись те, кто б меня в паникеры записал. Какая, мол, еще война, чего несет? Но только в начале года вышел приказ Тимошенко, и там четко было сказано, что учить войска нужно только тому, что нужно на войне, и только так, как делается на войне. Потому у меня, как говорится, отмазка была хорошая.

Ребята к моим словам отнеслись с понятием, да только времени для учебы у нас уже почти и не было. Да кто б тогда про это знал? Хотя, с другой стороны, как не знать было? В середине июня дважды, мне-то уж точно, стало понятно, что война нынешним летом начнется, и не пойми, почему, немец еще не попер.

Сначала приехал в часть с проверкой генерал из штаба округа. Зашел он и в казарму пульроты, где порядок наблюдался идеальный и головой повел. Не пойми доволен или гневается чему. Говорит:

— Война на носу, а они тут, как на курорте, устроились!

А еще через два дня политрук нашей роты Семенов пришел на построение с противогазной сумкой, а в сумке этой черные футлярчики эбонитовые. Раздал он их красноармейцам и вручил каждому из них по два длинных и узких листочка бумаги. Сказал, что в них необходимо записать фамилию, имя, отчество, адрес родителей или других родственников. Стало понятно, что это и есть смертный медальон, про который я уже от кого-то слышал. У меня как у командира среднего комсостава, лейтенанта было удостоверение личности, и медальон мне не полагался. Но все равно тут уж по-настоящему холодком по сердцу потянуло, и думаю, не у меня одного.

Знаю, что многие бойцы эти медальоны, как команду «Разойтись»! дали, выбросили потихоньку, чтобы беду не накликать. Другие вкладыш в футлярчик незаполненным вложили. В общем, каждый по-своему сделал, только то, что война скоро начнется, теперь только дураку непонятно было. Ясное дело, нам постоянно про пакт о ненападении талдычили, только мы-то не в Москве, а в нескольких километрах от границы находились и знали, что немцы ее постоянно нарушают. А пограничникам сверху: «Не поддавайтесь на провокации». Но если своим умом думать, понятно станет, что если немцы войны не хотят, им нас провоцировать незачем. Значит, хотят, предлог для нее ищут. А кто ищет, как в кино пели, тот всегда найдет.

Но человек же как устроен — убивать поведут, и тут на чудо будет надеяться, вдруг передумают. Так и мы, и я сам, надеялись все же, что обойдется. Каким образом, непонятно, но обойдется. А медальоны, так это просто порядок такой, положено, вот и выдали.

21 июня мы с двумя взводными, приятелями моими достали чекушку водки, хоть ее в части, понятное дело, было не найти, маленько выпили, а еще попросил я знакомую девушку, — заговорщицки подмигнул мне Князев. — Попросил, значит, Любу, чтобы она в Волковыске купила пару бутылок водки, чтоб уж нормально посидеть на мой день рождения. Ну и посидели…

Утром я пришел в расположение своего взвода, и тут из полка машина: «Боевая тревога!» Построили нас, вывели в лес и сообщили, что в Волковыске, высажен десант. До этого было много разговоров о предстоящих учениях, и мы это все спокойно выслушали. А потом, когда уже выехали на дорогу, увидели, что километрах в двух от нас кружат над землей самолеты и что-то бомбят. «Ну, — думаю, — начались, значит, учения уже». Взял спокойно бинокль, чтоб получше рассмотреть, что там происходит. Мать моя! А на крыльях-то самолетов — кресты! Меня аж в озноб бросило. И тут же и над нами самолеты пошли, да так низко, что, кажется, головы нам посшибают, и чешут из пулеметов. Давай мы по кюветам прятаться, а кто и дальше в поле убежал. Тут тебе и раненые появились и убитые, а мы, кого не задело, только стали в себя приходить, смотрим, от границы бегут красноармейцы, которые там укрепления строили. Кто налегке чешет, другие везут на лошадях бетономешалки, еще какое-то добро.

— Назад! — кричат. — Назад! А куда назад-то?

Но вскоре стемнело, успокоилось все, спать в лесу улеглись, только думаю, мало кто в ту ночь выспался. Утром проснулись голодные, получили вместо завтрака по кусочку сахара и, — Князев с грустной улыбкой покачал головой, — подсластили, значит, жизнь, и пошли мы в наступление. Ротный наш если и знал когда-то, как это делается, то уже забыл к тому времени.

Никакого боевого порядка, как нас в училище обучали, попросту толпой поперли вперед. Стреляют куда-то, у кого винтовки есть, а через нас немецкие снаряды летят, головы к земле гнут. Вышли на опушку, команда:

— Окопаться!

А чем? Ни лопат, ни какого другого шанцевого инструмента, ничего нет.

Установили два «Максима», что у меня во взводе были, замаскировали их хорошо. У меня в училище по маскировке всегда «отлично» было. Один пулемет почти новенький, а другой старый, потертый весь, но точность боя отменная. Прицельная планка у него немного разболтана была, но если две спичечки подложить, воробья на лету распушит.

Лежим, ждем. И вот выходит из лесу колонна, солдаты в серых мундирах, впереди, похоже, офицер. Идут походным строем, не рассыпаясь в цепь, как к себе домой. Думают видать, что все русские уж давно пятки салом смазали. Ну и мы им за наглость. Подпустили метров, наверное, на семьдесят, так, что уже лица их можно было различить, и как врезали из двух «Максимов»! Думаю, если из них живой кто остался, крепко тому повезло. И тут же из лесочка напротив открылась по нам стрельба да такая точная. В считанные минуты мне всех красноармейцев из строя вывели, кого ранило, кого убило. Раненных вынесли, мертвые на месте остались, и нас из всего взвода двое остались: я — командир и красноармеец — Панкрушихин Коля. Остальные бойцы нашей роты, с командиром вместе не пойми куда подевались.

Лег я за пулемет, спичечки под прицельной планкой поправил и до ночи уже на 24 июня отстреливался. Подбираются ближе, лезут, лезут…Я тр-р-р из «Максима» — они назад. Видать минометов у них не было на этом участке и артиллерии тоже, а то б они, конечно, быстро нас уконтрапупили. А голой грудью на пулемет немец не полезет, он не дурак. И дурака, как у нас, над ним тоже нет, чтобы солдата на такое послал.

Страха, считай, не было, хотя это и мой первый бой был. Испугался, когда кресты на самолетах увидел, а тут нет. Боязнь, что подберутся поближе да гранатами забросают имелась, так, а я сам на что, не зря же в училище лучшим по стрельбе из пулемета числился. Снайпер? Так тогда ни понять ничего, ни мама сказать не успеешь. Но это я сейчас больше задним умом рассуждаю, а тогда, как помню, во мне больше азарта было, как в деревенской драке, стенка на стенку, я их еще мальчишкой застал. Да и потом, я ведь знал, и Панкрушихин мой тоже, что скоро, ну через несколько часов подойдут наши части и тогда другая война начнется. Знать-то знал, но на душе, когда перестрелка стихала, все одно муторно было. Одни мы остались, оба-два на весь участок обороны от всей Красной армии. Обидно.

Стемнело. Тихо-тихо стало кругом, будто и не было ничего. Ни стрельбы, ни смертей. Только ракеты взлетают там-сям, да зарево впереди. На другой день опять стреляли мы с Панкрушихиным по немцам, что к нам подобраться пытались, пока патроны не вышли.

Глянул на часы, хотел время посмотреть и бойцу своему приказ на отход дать, а часов моих — хорошие были часы, в Москве покупал — нету, пулей срезало и руку оцарапало, кровь. А я и не заметил даже когда цапануло. Окрестила меня, значит, война. И тут слышу сзади:

— Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!

Оглянулся, боец с нашей стороны бежит. Машу ему рукой, чтоб лег, подстрелят. Подползает, докладывает:

— Товарищ старший лейтенант командуют вам отступать.

Опять мне обидно стало. Наши оказывается здесь, поблизости, а к нам на помощь подкрепления не прислали. Нельзя же так воевать. Ни по тактике, ни по совести. Ладно. Вышли к своим и пулеметы даже вытащили, а там меня похоронили уже, решили, что погиб. Стали отступать.

Мы к тому времени уже в окружении были, оказывается. Пока мы с Панкрушихиным из «Максимок» тыркали, немцы уже далеко на восток продвинулись. А насколько и не знал никто. Потопали и мы на восток, к своим.

Никто нас не кормил, командования тоже никакого. Соберут, бывает, в лесу, перепишут всех, распределят по ротам и взводам, а утром встаешь — уже нет никого, разошлись. Выручали нас местные жители, белорусы, русские — к востоку дальше все больше русских деревень попадалось, — а то бы с голоду перемерли все. Так и то, зайдешь в деревню, попросишь поесть, а хозяйка чуть не плачет:

— Ну, нету, родные, ничего. Впереди вас уже сколько солдатиков прошло.

Хорошо, если пшеница есть. Тогда запарят ее в чугунке в русской печи, так хоть живот набьешь. А от поляков, их там тоже много жило, одно слышали:

— Ниц нема. Нету, мол, ничего. Не больно они нас жаловали да и жили то совсем небогато, и захотели б много не дали. А были и такие, что русских, советских по-настоящему ненавидели. В одной деревне ксендз, поп польский по нам с колокольни огонь из пулемета открыл. Хорошо, с нами парень был сержант, снайпер, он его оттуда сковырнул. Я тогда подумал еще, помню: «Ничего. Если задержится тут немец, хоть ненадолго он вам порядок наведет такой, что еще слезками по нам плакать будете». А уж плакали они по нам или нет, того не знаю. Нам тогда своих слез хватало…

Пробовали, было, и оборону против немцев ставить, да только оружия, оружия-то уже почти ни у кого не было и патронов тоже. Красноармейцев соберем, окопчики выроем, а бойцы за ночь опять разбредутся, кто куда, хоть ты плачь, хоть ругайся, ничего не сделаешь. Не стрелять же в них в самом деле…

В одном лесу задержались. Народу набралось много — бойцы в основном, несколько командиров, лейтенантов больше. Совещаемся, как быть, и тут смотрю, идет к нам высокий, подтянутый майор, в чистеньком обмундировании и выбрит чистенько. Голова седая, а сам бравый, фуражка, помню как-то лихо, чуть набок сдвинута. «Вот молодец, — думаю, — такой выведет». Подходит к нам, говорит:

— Товарищи командиры, я командир 121 артиллерийского полка. Нужно организовать бойцов для прорыва окружения. Наши разведчики определили, где у них самое уязвимое место. Там поведем людей на прорыв.

Собрали всех бойцов у кого винтовки были, подходит он ко мне, спрашивает:

— Ты кто?

— Пулеметчик, — говорю.

— Через час берите бойцов, кто без оружия и выдвигайтесь вслед за нами. Возьмете у убитых винтовки, будете поддерживать атаку.

Увел он красноармейцев с винтовками, а через час, может быть, слышим мы километрах в полутора-двух от нас пулеметы зачастили. Немецкие пулеметы, наши-то я уж по звуку сразу отличил бы. Немного времени спустя смолкла стрельба. Понятно стало, что плохо дело для товарищей наших ушедших обернулось.

Вскоре пришло назад несколько красноармейцев, какие и без винтовок уже, потерять успели. Один рассказал, что шли они по лесу за этим майором, вышли к ржаному полю. Майор командует:

— Немцы впереди, давайте на них с криком «ура!». Они этого боятся.

Ну, закричали: «Ура!» — побежали вперед и наскочили прямо на немецкие танки.

— Начали они по нам с пулеметов резать, — рассказывал красноармеец, — мы, понятно, кто куда. Чего ты танку винтовкой сделаешь? Я в ложбинку какую-то шмыгнул, залег, глянул назад и вижу, майор тот к танкам бежит и из них по нему не стреляют. Шпион он оказался. И тут боец один, видно, подлости такой не мог стерпеть, смотрю, остановился, приложился из винтовки и майора того уложил. Да и сам в землю головой сунулся. Так-то вот…

Пошли мы осторожно туда, где ребят постреляли, боец этот показал. Танки немецкие ушли уже. Таскали мы, таскали раненых наших из ржи в лес, много вынесли. А дальше-то ничего сделать не можем. Врачей нет, медикаментов тоже. Так и оставили их в том леске, а сами дальше на восток потопали…

Шли толпами по лесам, по дорогам. Немцы подъедут на мотоциклах, сколько-то народу отделят и угонят куда-то, а на остальных и внимания не обращают. Куда, мол, вы денетесь. В одном месте — неподалеку от Минска попали мы в глубокий лог, где были тысячи окруженцев. Многие просто не могли уже идти дальше, так обессилели от голода. Много и мертвых было. Другие накопали нор в откосе и в них жили, уж не знаю, чего дожидаясь…

Как-то в лесу, на привале, оторвал я осторожненько, по совету одного товарища, листочек от корочки своего командирского удостоверения. Сложил его аккуратненько, чтобы фотографию сильно не помять, хорошо — маленькая она была — попросил у красноармейца иголку с ниткой и зашил этот листочек в пояс шаровар, на случай чего.

— О чем думали тогда, спрашиваешь? Поначалу о том, что вот подойдут наши главные силы и вытеснят агрессора на его территорию, чтобы там — малой кровью, могучим ударом, как в песне пелось, — невесело усмехнулся Князев. — Потом и гадать перестали, почему все идет совсем не так, как нас учили. Чего толку от таких умствований, жить они не помогают, только мысли навевают поганые. Кишки в брюхе от голода путаются, ноги гудят, куда ни ткнись — всюду немец на губных гармошках пиликает — победу празднует. Какие тут умствования. Одно на уме — к своим выйти, должны же они, наконец, где-то закрепиться… Считали, как Минск позади остался, что уж Смоленск-то наши так просто не сдадут, будут за него биться, как 1812 году было…

В середине июля мы уже втроем шли. Я и двое моих товарищей, тоже лейтенантов, только артиллеристов Сергей и Николай. Оба туляки, из студентов в военное училище попали, а перед самой войной, как и я, в армию. Они меня и научили, как пропитание по «бабушкиному аттестату» добывать. К тому времени окруженцев на восток из Белостокского «котла» уже много меньше шло, чем вначале. Кто погиб, кто в плену оказался, а кто в примаках у вдовушек деревенских окопался, а, значит, и еды выпросить проще было, хотя и опаснее. Уже полицаи во многих деревнях появились.

Когда мы в лесу встретились, я Сергея спросил, где они ночуют, как пропитание добывают? Он говорит:

— Немцы обычно, когда солнце на закате, в деревню заходят и останавливаются в ее начале, в западной части. Значит, надо в дома на выходе из деревни, в восточной ее части стучаться. Если хозяйка хорошая, то и накормит, и переночевать пустит. Попросим, чтоб разбудила до рассвета, а утром на ноги и в путь. Обычно еще и завтраком до дороги покормят.

А Николай добавляет:

— Смотри, где дымок идет из трубы и съестным пахнет. Заходи и будешь сыт.

Так и делали. Дымок из трубы идет, Николай шасть в калитку. Я поначалу было за ним, а Сергей меня за рукав:

— Погоди, так нельзя. Один зайдешь — хорошо накормят, два — хуже, а трое — совсем голодными выйдем. Вон домов много, иди и выбирай.

Хорошие были ребята, рассудительные, но не все человек предугадать может, хоть он семи пядей во лбу будь, тем более на войне, в окружении. И вот как-то дней через пять после нашего знакомства подошли мы к одной деревеньке, как Сергей меня и обучал — с восточной части. Они вперед прошли, а я у крайнего дома задержался. Портянка в сапоге сбилась, перемотать решил. В деревеньке тихо, моторы не шумят, скотина не кричит, говора немецкого не слышно, все нормально вроде. Нагнулся я, начал, было, сапог с ноги стягивать и тут, в щель в заборе женский голос громко шепчет:

— Не ходите туда, там немцы.

И шаги от забора к дому зашуршали. Я сапог отпустил, только хотел Сергея с Николаем окликнуть, как слышу впереди, за деревьями:

— Хальт! Хенде хох!

Ну, тут все понятно, товарищам своим я не помощник, нужно самому спасаться. Смотрю — сбочь дороги и дальше, кроме полыни высоченной, до лесочка ничего не видать. Скользнул тихонько в эту полынь, двинул на карачках к лесу, а мне в нос пыли набилось чихнуть охота спасу нет. Зажал нос пальцами, рот ладонями, задыхаюсь, а терплю. Добрался до деревьев, еще сколько-то на карачках прополз и бегом в чащобу. Чихаю, аж в голове отдается, и слезы ручьем бегут. Отбежал подальше, успокоился маленько, пожалел ребят и несолоно хлебавши дальше в обход деревни потопал.

Дальше шел опять один, строго на восток. Днем старался по лесистой местности двигаться, если ночью случалось идти, то и по полям. Голодуха себя знать давала, не всегда удавалось поесть что-нибудь выпросить, силенка убывала понемногу. Потому без отдыха было никак нельзя. В разбитой полуторке нашел я плащ-палатку и, если ночь была не очень холодной, а, главное, дождя не было ночевал, случалось, на вольном воздухе, но больше то, конечно, старался под крышу попроситься. Вот так шел как-то раз, вертел в голове мысли свои горькие, а потом так устал, что и не до них стало. Одно только стучит в голове — хоть бы огонек какой, хоть бы у порога на дерюжке прилечь, в ножки б хозяевам поклонился.

И тут — как в сказке. Вот он огонек, не то лесника дом, не то сторожа какого, рядом лесопилка вроде, досок штабеля. Вокруг тихо, в доме тоже тишина, ни немцев, ни полицаев, видать, тут нет. Постучался. Открывается дверь, стоит старичок в душегрейке, лампу керосиновую в руке держит. Я прошу, пустите, мол, переночевать, сил никаких нет, а он говорит, пустил бы, да у меня уж четверо таких, как ты, в доме сидят, куда я тебя? Я говорю, что, мол, и у порога приткнусь, лишь бы лечь скорей, а если кусок какой найдется, так век благодарен буду. Ладно, пустил он меня в дом.

Захожу. В горнице стол, на нем плошка — светильник, чугун картохой дымится, вокруг стола четверо красноармейцев. Смотрю, знаков различия на форме нет и звездочек на пилотках тоже. Говорю:

— Здравствуйте, товарищи бойцы.

А мне один из-за стола по всему видать старший у них отвечает:

— Нету тебе тут ни товарищей твоих, ни бойцов, нам война ни к чему. А ты че кубари не снял, с наганом ходишь, Гитлера хочешь победить? Нам такой приятель ни к чему. Из-за тебя, если немцы наедут, они и нас могут в распыл пустить.

Устал я здорово, а разозлился еще больше, чувствую, сила не моя, а удержаться не могу:

— А про присягу ты забыл, значит? Немцев боишься, а коль перед своими отвечать придется. Про то не думал?

Встает он из-за стола. Смотрю, ничего крепкий парень, морда здоровая и рыжий, как сейчас, помню. Подходит ко мне. Остальные трое сидят, но тоже ко мне повернулись и чую, заварится каша — за рыжего встанут.

— Снимай, — говорит, — кубари лейтенантские и наган сюда давай, он тебе ни к чему теперь. А песенки свои про присягу можешь оставить, мы их уж раньше наслушались, хватит.

— Кубари мои, отвечаю, и наган тоже при мне останутся. А тебе, коль другой раз заикнешься, я не наган, а из нагана в лоб дам, так, что ноги протянешь. Понял, шкура?

И руку на кобуру положил. Он ко мне было, да остановился, откуда ему знать, что наган тот пустой. Тут встает за столом еще один, постарше уже мужик, щетина на подбородке с проседью.

— Оставь его, Степка, — говорит. — Всяк сам свою судьбу решает. Не будем друг другу мешать, переночуем, а там всякому своя дорога.

Тут дед в разговор встрял:

— Покуда в доме моем, — заявляет, — чтоб без шуму-драки, а то не посмотрю, что бугаи здоровые, палкой погоню.

И ко мне:

— Пошли, куда лечь покажу.

Завел меня в какую-то клетушку, лечь только ноги вытянуть, плошку засветил, рядно какое то на пол бросил. Если б не эта сволота за стенкой, во дворце себя можно б было считать. Дед будто мысли мои прочел. Приносит мне миску с горячей картошкой, да краюху хлеба, воды в кружке и говорит тихонько:

— Ты, парень, спи спокойно, не бойся. Я подежурю, тронуть тебя не дам.

— Спасибо, отвечаю, дедушка, — как вас звать-величать, кого поминать добрым словом?

— Да то не важно, Господь вспомнит, когда время придет.

Ушел он. Снял я ремень с кобурой, сунул в изголовье. Попробовал было крепиться, сон к себе не допускать, да надолго меня не хватило, уснул крепко, хоть за уши трепли, не разбудишь. И проснулся тоже разом. В щель дверную лучик солнечный пробивается, в доме тишина. Встал я тихонько, дверью скрипнул, смотрю, у двери на табуретке дед мой сидит, спиной на стену откинулся, глаза закрыты. Испугался я было, живой хоть, неужто удавили душегубы? А он спит, старая перечница, часовой тебе называется. В доме тихо, слышно только, как часы на стене тикают. Ушли эти.

Разбудил деда, тот мне и рассказал, что рыжий с тем, что постарше долго спорили, что со мной делать. Рыжий предлагал меня связать и немцам выдать, говорил, что за лейтенанта им может еще и награда какая выйдет. Его и один из бойцов поддержал, только тот с щетиной сивой на своем настоял. Чтобы, значит, каждому своей дорогой идти и греха на душу не брать. Парень-то, я то есть, какой бы ни был, а все ж свой. Русский.

Попил я с дедом чаю, оставил я ему кобуру со своим наганом пустым, попросил спрятать, где подальше, чтоб беды от него деду не было. А я, коль случай выйдет, вернусь и оружие свое заберу, пока-то оно мне без пользы. И пошел я дальше. Как тот сивый говорил, по своему пути.

Шел по лесу с час, наверное, и такое было у меня чувство, будто кто душу мою на замок запер, железными обручами обхватил. Дышу, иду, а себя вроде бы как и не ощущаю. Сел под дерево, сижу. И тут, как хлынут у меня слезы из глаз. Я пацаном не припомню, чтоб часто слезы пускал. Всегда веселый был парнишка. До колхозов то уж точно, ничего не боялся. А тут… Сижу под деревом и реву белугой. Так стыдно мне до того в жизни никогда не бывало. За тех, кто меня немцам выдать хотел, за себя самого, что еще живой. Потом встал и пошел, себя не чувствовал, будто к пропасти какой или к стенке на расстрел. Где свои, где они? Как так, что они хуже чужих, врагов хуже? Разве это правильно?

Ну да потихоньку оклемался. Наскреб табачных крошек в кармане, пожевал их, поскольку ни спичек, ни бумаги на закрутку у меня не было. Успокоился немного. Пошел дальше. А что еще делать было? Как эти — к немцам бежать, лапки кверху задрать? Ну уж, нет. Лучше в лесу с голодухи сдохну, раз судьба такая…

Смешно сказать, только после случая этого, стал я на всех рыжих с недоверием и опаской даже смотреть. Понимаю, что глуплю, а сделать с собой ничего не могу. Так этот гад мне в душу плюнул…

А жрать все время хотелось. Бывало, выйду к шоссейке и лежу в кустах, жду, пока колонна грузовиков немецких пройдет. Потом выползаю быстренько смотрю, может кто из фрицев огрызок какой выбросил, не доел чего и так же быстренько назад. Стыда при этом у меня никакого не было, жаль только редко, что добыть удавалось. Один раз немец половину бутерброда с колбасой обронил, так для меня это праздник был просто.

Вот после этого как раз был со мной случай, когда я впервые почувствовал, будто кто мне сигнал об опасности подает. Шел по лесу днем, голодный, как всегда, вышел на опушку. Неподалеку деревеньку видно, а рядом совсем, шагов за сто от меня женщина корову пасет. Посмотрел из кустов по сторонам, вроде ничего опасного нет, решил к ней подойти. И тут будто кто пальцами промерзшими по затылку мне провел, так что аж передернуло меня всего.

Говорю про себя: «Спокойно, Спиридон. Чего ты дрожать вздумал? Если что, деру дать успеешь». Ну и подхожу к тетке этой, поздоровался, спрашиваю:

— Тетушка, кто в деревне? Немцев нету?

Она на меня и не глядит, буркнула только из-под платка: «У меня никого нету» и опять за коровой своей: «Нюра, Нюра, иди сюда, иди на травку, касатка». Плюнул я, разозлился на нее и пошел в деревню. Долго не раздумывая, захожу в крайнюю хату, а в ней меня парень встречает белобрысый, рябоватый, одет просто, по-крестьянски и с карабином. И карабин у него немецкий. Деваться некуда, спрашиваю:

— Партизан?

— Ага, — улыбается во всю ряшку. — Партизан.

Тут женщина входит со двора, поздоровалась, за стол приглашает. Наливает большую тарелку борща, хлеба нарезала. «А-а, — думаю, — кто вы ни будь, а коль жрать дают, не откажусь. Может, не скоро еще так порубать придется, а, может, и никогда. Стал я борщ хлебать, а парень тот вышел на крыльцо и в воздух стрельнул. Давай я еще быстрее наворачивать, добавочки даже попросил, пока те, кому он сигналил, не появились.

Приходит другой мужик, уже лет сорока и тоже с немецкой винтовкой. Посмотрел на меня, усмехнулся, винтовку на плече поддернул. Парень ему:

— Вот, батя, окруженец из леса вышел, похоже, командир. Повезем его или отпустим?

Тот посмотрел на меня еще разок внимательно и говорит:

— Повезем.

Ну, понятно, что это за «партизаны». Вляпался я все-таки, а страха почему-то и нет. Чувствую, что уйду от них, а откуда такое чувство у меня тогда взялось и сейчас тебе не объясню.

Папа полицейский меня из-за стола пальцем поманил и давай осматривать. Гимнастерка на мне хорошая диагоналевая была, я за два месяца до того получил и не заносил еще сильно, хоть и в лесу ночевал. Брюки тоже хорошие, но порванные в двух местах, да я их еще, сам не помню где, на мое счастье в мазуте измазал. Помял он брючину, поморщился недовольно, показывает на гимнастерку:

— Сымай!

Делать нечего. Снял я с себя ремень, гимнастерку, бросил их на пол и говорю:

— На. Прибыли тебе с моего несчастья не будет

— Помолчи лучше, — бурчит. — Будешь еще рассуждать… Это тебе не при советской власти.

«Да ты, — думаю, — свой кусок при любой власти урвешь. Как бы тебя объегорить, с сынком твоим вместе?»

А они довольные оба папа с сыном, поймали большевистского бандита, повезут хозяевам. Те им косточку дадут, улыбочкой пожалуют. Говорю себе: «Не спеши, Спиря, не спеши. Чтоб бежать, момент надо самый верный выбрать». Стою тихо, делаю вид, что слезы вытираю.

Посадили они меня в телегу, даже рук не связали. Куда, мол, такой денется, вся душонка в мотню ушла. «Э, нет, — думаю. — К немцам мне не надо. А может, еще и до немцев не доеду, шлепнут по дороге». Дорога тем временем по полю пошла, потом и в лес заехали. Сынок-полицай спиной ко мне сидит, лошадьми правит, винтовку рядом с собой положил. Папа, рядом со мной сидит, как в лес въехали на меня сторожко поглядывает. Винтовку цепко держит, да сразу видно без привычки, стрелять, похоже, не большой мастак. Конечно, сдуру и с бельмом на глазу попасть можно, даже в такого шустрого, как я, но делать нечего. Сижу, голову повесил, а внутри напрягся весь. «Будь готов, Спиря», — сам себе командую.

Дорога поворачивает и слева, как раз где мы с папой-полицаем сидим, пошел круто вниз глубокий, дна не видать, овраг, мелким кустарником заросший. Уходит в лес, дальше в лес, конца краю не видно. Прыгать, запросто шею сломаешь, но это момент тот самый. Другого такого и не будет, может…

— Дяденька, — жалобно у папы-полицая спрашиваю, — куда вы меня везете?

Он довольный, любит человек, когда перед ним гнутся, гыкает:

— Куды, куды? Знамо дело, куды.

— А-а-а, — киваю ему. — Ну, простите тогда.

— Чего?

— Того, — картуз ему на глаза напялил по самые уши и как сигану вниз… Мама родная! Качусь кубарем, о корягу боком приложился, щеку подрал, рубаха нательная затрещала, за ветку зацепилась. Вот уж сосенки мимо пролетели. На ноги вскочил и ходу по лесу. Тут только слышу далеко сзади:

— Стой! Стой! Догоним, убьем.

«Куда вам, суки милые. Куда вам меня догнать».

— Бах! Бах!

А я уже совсем от них далеко, наугад бьют. Пули где-то в стороне видать прошли, посвиста и не слышал. Через ручеек перемахнул, с километр еще отмахал, выбежал на кромку леса и назад шмыгнул. Стоп, привал. Надо передохнуть.

Посмотрел в небо, оно уж сереет, к вечеру дело идет, мое время начинается. Слезы вытер, отдышался хорошенько, лег на спину под сосенку и думаю: «Сколько же тебе еще тебе, Спиря, везти-то будет? Будто бережет тебя кто…». Да с такой мыслью и задремал. Так меня баба эта в деревне накормила, что хоть страху все ж и натерпелся пока бежал, на полное брюхо в сон потянуло.

Но самое чудное потом было, когда я уже и от своих спася, и от полицаев убежал, — Князев замолчал, повертел в руке стопку, поставил ее обратно на стол. — Не чудное даже, а не знаю, как и сказать… В общем слушай, а поверишь — нет, твое дело. Это уже в августе было, когда впереди по пути моему артиллерия стала погромыхивать. Еле-еле ее было слыхать, но я то этих звуков так долго ждал, что расслышал сразу и приободрился малость. Значит, встал фронт, застопорились немцы, рано помирать. А и помереть все ж таки можно, поскольку с голодухи у меня тогда совсем живот свело, вовнутрь его повернуло. Силенок маловато осталось, даром, что жилистый, в деревни зайти боишься, хотя жратвы бы дали, наверное. Да боюсь в деревню зайти, понимаешь ты. Раз-два с рук сходило, мимо беда пролетела или я от нее убежал, а больше, глядишь, и не сойдет.

Вот лежу как-то к вечеру у кромки леса, изучаю местность — деревеньку домов в тридцать, — как в училище обучали. Размышляю, как к ней подойти лучше, как отходить быстрее, если потребуется. Ближе всего ко мне, будто от других в сторонку отбежал, небольшой домишко обветшавший, покосился даже малость. Рядом с ним огород, шляпки подсолнечные качаются. Думаю, станет смеркаться, может свеколки подкопаю или морквы, хоть они, наверное, и не выросли еще толком. Жаль, спичек нет, со спичками я бы королем был. Нарыл картошки, напек… Эх ты ж ворона-Матрена! Сплюнул я с досады, как слышу позади меня голос:

— Ты, внучок, не в огород мой, часом, собрался?

Глуховатый такой голос, ласковый, такой же, как у моей бабушки родимой Прасковьи Егоровны.

А меня солнышко пригрело, думки мои в полудреме вертятся, вот я сквозь дрему и отвечаю:

— Пока не решил

И тут же подскочил, как водой холодной облили. Оглядываюсь, бабушка-старушка, как с картинки из книжки со сказками, что у нас в доме была. Даже вязанка хвороста за плечами и та на месте. Стоит, улыбается тихонько, глаза щурит. Лицо морщинистое, юбка длинная из рядна какого-то, кофточка такая же, взгляд ласковый, но внимательный будто и тебя и сквозь тебя видит. И веришь — нет, тут же вспомнил я, где взгляд такой наблюдал. На иконе у Божьей Матери, что в комнатушки у бабули моей висела. Понял — нет? Думаешь, не бывает такого? А было. И сразу будто размякло что-то у меня в душе, так, что слезы из глаз едва не брызнули. Но я их придержал все-таки, успокоился, обстановку здраво оценил и спрашиваю:

— А вы меня не покормите, бабушка?

— Покормлю, — отвечает. — Дом ты мой приглядел уже, как стемнеет погуще, так и приходи. Дверь открыта будет.

— Вы, — предлагаю, — вязанку свою оставьте. Я еще хворосту соберу, чтоб на дольше вам хватило и вечером принесу.

— Не надо, — говорит. — Я свою вязаночку сама понесу. Вдруг увидит какой человек, что Матвеевна из лесу с пустыми руками идет, да и призадумается, отчего так? А зачем ему эта думка, пускай уж без нее живет.

Подивился ее сообразительности, себя выругал за недомыслие, дождался, когда стемнело, и по намеченному заранее пути двинулся к бабушкиному дому. Насобирал я к тому времени порядочную кучу хвороста, а увязать то его и нечем. Веревки нету, ремень комсоставский холую немецкому достался. Ухватил, сколько смог, топаю. Света в ее окнах не видать, одна луна-союзница мне дорогу подсвечивает, но добрался без происшествий. Хворост у крыльца свалил, толкнул дверь тихонько — не заперта. Ждет меня бабушка, значит.

Зашел в горницу, и таким запахом на меня пахнуло, что даже голова немного закружилась, а по лбу, будто котенок лапкой провел, мягко так. Поднял руку, потолок рядышком, с него травка всякая метелочками свешивается. В двух шагах от меня дверь в комнату приоткрыта, видно иконы в красном углу, а под ними лампадка мерцает, точь в точь, как у моей бабули. Стола край, на нем лампа керосиновая светится, чугунок картошкой вареной дышит, в дверях кошка сидит на меня смотрит. Ставни на окнах наглухо закрыты. А хозяйки, в разведке бы ей служить, не видать. Думаю, где ж, бабуля? А она меня уже сзади за плечо трогает, дверь за мной на улицу закрывает, крючок накидывает. Говорит мне тихонько:

— Проходи, Спиря, не бойся.

Прикидываю, что я имени ей своего вроде бы не называл. Откуда ж она его знает тогда? А она, как мысли мои читает:

— Ты ж мне в лесу Спирдоном назвался, вот я тебя Спирей и назвала. Не обижаешься?

Я головой мотаю, нет мол.

— А меня Матреной Матвеевной звать-величать, проходи к столу, вечерять будем.

Я ем-наворачиваю, а она сидит напротив, ладонь по щеку поставила, смотрит на меня и молчит. Потом вдруг спрашивает, и ведь не о том, откуда я, или куда иду, о другом совсем:

— Ты крещеный?

Я удивился было, зачем ей это, потом отвечаю:

— Крестили маманя с батей покойным.

— А крестика на тебе, почему нет?

Опять я удивился, но про себя думаю, что старому человеку простительно про религию всякую размышлять и говорю спокойно:

— Так мне еще в школе рассказали, что никакого бога нету, никто его не видел. К чему мне крестик?

Она улыбается тихо, кринку с молоком ко мне пододвигает:

— Ну, люди то болтать горазды, особенно какие умней всех себя считают. А Бога Иисуса Христа тыщи видели, как я вот тебя, а слышал каждый, только не каждый слушает.

— Это как? — спрашиваю.

— Так душа у тебя есть или нет? Говорит она с тобой?

И тут у меня вдруг чего-то в глазах замокрело, устал видать сильно. Комок в горле молоком пробил.

— Говорит, — отвечаю. — Когда корит, а больше утешает, чтоб духом не падал, на всех вокруг не озлобился.

— Так это ж Он тебя и утешает, Иисус Христос.

— Так он, что же по-вашему у меня в душе живет?

Опять же с улыбкой ее спрашиваю, а самому совсем не смешно. Вспомнил, как просил Господа, хоть и молитвы не одной не знаю, как мог, просил, чтоб уберег. И когда от немцев вдвоем с Панкрушихиным отстреливались, и когда от полицаев бежал. Да и не тогда только… А она дальше говорит да спокойно так:

— И у тебя Он в душе, живет, и у меня, и у каждого. Потому как вездесущ. Во весь мир со звездами и планетами не вмещается, а в душу человеческую входит. Так вот.

Тут я озлился вдруг, слезинки с глаз смахнул и спрашиваю, да с напором еще:

— И в Гитлере живет? Так у него, кровососа, душа разве есть?

— Есть, — говорит она. — Только черная совсем. Тесно там Господу, трудно, мучается бедный, а все ж есть. Поскольку за всех без различия страдать подвизался. Люди Христа уже, считай, две тысячи лет мучают, а он их любя спасает. Тебя вот бережет.

— А меня за что, чем я особенный? — спрашиваю.

— Про то не знаю. Знаю только, что бережет. Отмечен ты Им.

Встала из-за стола, подошла к иконам, потом опять ко мне повернулась. И вижу, держит она в руках на бечевочке нательный медный крестик. Подошла ко мне, молчит, и я ничего не спрашиваю, голову только наклонил. Надела она этот крестик мне на шею, перекрестила меня и говорит:

— Носи с Богом. Иди смело, куда Христос тебя ведет, и ничего не бойся. И смерти не бойся, ее Сын Божий победил. Подлостей не делай, и он всегда и везде с тобой будет, и здесь, и там. Станет тяжело, страх обуяет, говори только: «Господи Иисусе Христе, помоги мне грешному». И будет с тебя. А теперь спать ложись в горнице, я тебе рядно постелила. Есть у меня рубаха и пиджак, от сына старшего остались, какой еще на той германской войне погиб, младший уж позже…

Замолчала она, перекрестилась на иконы и опять ко мне повернулась:

— Дам тебе одежу эту и хлеба с картошкой на дорогу тоже дам. Иди, ложись спокойно.

Пошел я утром дальше. Дала мне баба Мотя два больших каравая хлеба в холщовой сумке, от себя оторвала, значит. Их я постарался растянуть как можно на дольше потому, как, особенно ночью, артиллерию было слышно уже совсем хорошо. Фронт был неподалеку, а значит, в близлежащих к нему селах наверняка стояли немцы. А я уж сотни километров протопал, живой не в одной передряге остался и теперь, когда почти дошел до своих, врагам попасться? Очень уж мне этого не хотелось. И все ж попался. Попался и ушел, так, что расскажи — не поверят. А ведь было…

Берегся я, как мог. Шел только по ночам. Отыскал у шоссейки пустую бутылку, разобрал на этикетке «Мартель», видать какой-то немец — офицер из легковушки бросил. Про то, что это французский коньяк, я в какой-то книжке читал, потому сказал тогда сам себе — больше-то мне не с кем разговаривать было: «Привет тебе, Спиря, из солнечной Франции».

Бутылка эта мне очень пригодилась, воду в нее в лесных ручейках или бочажках набирал. Хлеб есть, вода есть, в деревни можно не соваться. Шел, говорю, только по ночам, дневал-дремал в копнах в поле. И вот, слышу так вот днем, что артиллерия уже совсем рядом гремит. Дошел, значит. Но ведь надо еще фронт перейти, а каков он тут — сплошной линией идет или очаговая оборона с обеих сторон, миновать ее можно? Спросить не у кого, только что самому пойти посмотреть. Дождался ночи, приказал себе быть смелым и пошел…

Шел, шел и вдруг вижу впереди огонек. Решил, что это керосиновая лампа в окошке светит. Думаю, пойду, загляну потихоньку, кто там, может, подскажут чего, а то и хлебцем разживусь. Мой-то к тому времени кончился уже.

Подхожу ближе и вижу… Стоит здоровенный немец, и на груди у него светится электрический фонарик, а пониже автомат поблескивает. Я его увидел, и он меня увидел. Немец мне, тихо почему-то:

— Хальт! Большевик? Комиссар?

Я ему тоже тихо, что на ум вдруг взбрело:

— Найн. Крестьянин.

— Христианин? — и рукой к себе манит. — Комм.

Я подошел, куда деваться. Думаю: «Вот и все». А он автомат мне в живот упер, палец на курке, а левую руку к шее моей протянул. Нащупал пальцами крестик в расстегнутом вороте рубахи, потом руку опустил, отошел от меня в сторону и штаны расстегивает. Вроде как помочиться решил. Я стою. Он шипит недовольно:

— Вази, плю вит. Шнель. — и рукой машет, проходи мол.

Я пошел мимо него. Чувствую, что взмок весь. Дальше, дальше. Иду и жду: «Вот сейчас, сейчас в спину выстрелит». Нет, не стреляет. Совсем далеко отошел. В голове вертится «А чего он сказал? Шнель понятно — быстрее. А это, как его… Вроде и не по-немецки. Может поляк? Не похоже. Чех? Или просто человек хороший, в Бога верующий. Как это у них, католик». Сам себя дергаю: «Да на кой оно тебе, отпустил и хорошо. Живой, чего еще тебе надо». Иду, куда ноги несут, сколько шел и не помню. Все лес, лес. Сосны будто мертвым сном уснули, ни шелеста, ни скрипа. Трава только когда-никогда под ногами прошуршит или ветка сухая треснет, и опять тишина. И лес, лес, овраг, ложбинка и вдруг слышу:

— Стой! Руки верх!

Я руки поднял и ослабел разом. Так, с поднятыми руками на землю и сел, слезы по щекам покатились. Свои. Дошел-таки.

Подняли меня, обшарили:

— Оружие есть?

— Нету.

— Шагай вперед.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги К своим, или Повести о солдатах предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я