Готика. Провинциальная версия

Константин Борисович Кубанцев, 2007

Перу известного волгоградца врача-хирурга Константина Кубанцева принадлежат романы «В сумерках мортидо» и «Одинокие». Новая книга «Готика. Провинциальная версия» написана, как и вышеупомянутые, в жанре психологического триллера и держит читателя в напряжении с первой и до последней страницы. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Готика. Провинциальная версия предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

***

Часть 1. Хроника безумия (19 — 25 октября).

Глава 1. Фришбах.

Однокомнатная квартира со всеми удобствами? Вроде того. Одноместная больничная палата в двенадцать квадратных метров. Что еще надо? Короткий коридорчик-буфер ведет в спальную часть. Туалет расположен по левую руку. Душевая ниша — по правую. Дверь в туалет плохо пригнана к косяку и потому вечно приоткрыта. Бросается в глаза больничная кровать. Она занимает большую часть помещения. Рядом стоит больничная тумбочка с узеньким выдвижным ящичком и дверцей под ним, за неё легко встает бутылка. Уродливое кресло кажется в своем углу чересчур громоздким. Направо — раковина: фаянсовая чаша болотно-зеленого цвета. Смеситель замурован в стену. Неровные мазки цемента, будто нанесенные в агонии безумцем-художником, лежат на потускневшем металле. На крошечной полочке, закрепленной на присосках, есть все необходимые гигиенические принадлежности: пластмассовый стаканчик, в нем — зубная щетка, мятый туб зубной пасты, бритвенный станок и кусок хозяйского мыла без мыльницы. Над умывальником несколько рядов голубого кафеля и узкое, будто выдранное из салона машины, зеркало на уровне глаз. Если отступить на пару шагов назад, в нем помещается лицо. На подоконнике разместились телевизор «Сони» диаметром экрана в четырнадцать дюймов, электрический чайник, две чашки, тюбик с клеем, небольшие маникюрные ножницы, пакет сока, пара грязных граненых стаканов, блок сигарет. Еще одна пачка лежит в стороне, рядом с большой пластмассовой пепельницей.

В этой палате Фришбах живет шестой месяц.

Фришбах прикрыл за собой дверь и огляделся. Прислушался. Тихо. Не раздаются шаги, никто не дышит по ту сторону древесностружечной плиты, аккуратно выкрашенной в белый. Довольный тишиной, и сам стараясь не производить излишнего шума, он присел на кровать. Расшатанная старушка предательски скрипнула. Фришбах замер и снова прислушался. Не расслышав и на этот раз ничего подозрительного, он шумно выдохнул, затем нагнулся и вытащил из-под кровати большой черный пластиковый пакет. Из его глубин Фришбах извлек банку пива, резким движением вскрыл ее, выплеснув пену себе на руку, и жадно припал к краю. Пил он до тех пор, пока не опорожнил жестянку.

В продолжение нескольких минут он с задумчивым видом и неподвижно сидел, не естественно выпрямив спину, чуть склонив голову на бок. Казалось, он был настолько глубоко погружен в собственные потаенные мысли, что внешнее перестало для него существовать. Вдруг будто электрический разряд прошелся по его телу — он встрепенулся, расправил плечи.

— А теперь займись-ка делом, — прошептал он, обращаясь к самому себе.

Минут через десять он поставил на место последнюю плитку кафеля и оглядел результат своей работы. Центральная плитка немного выступала. Пожалуй, в глаза не бросается, решил он, всматриваясь в швы между кафелем, швы он затер зубной пастой, замешав её с пеплом, сойдет! И в самом деле, оттенок состава получился подходящим, похожим на цементный.

Фришбах удовлетворенно хмыкнул. Не раздеваясь он лег на кровать, забросил руки за голову и улыбнулся. Вслед за улыбкой, едва коснувшейся неподвижного лица, по узким губам прошла судорога боли. Через пару секунд он попробовал улыбнуться снова. На этот раз он держал свою улыбку до тех пор, пока выражение на лице не стало маской.

Чувство радости внезапно сменилось неудержимым приступом апатии. Он попробовал думать о будущем — о собственном-светлом-будущем, но скоро понял, лучше ему не становится, нет, апатия уже раскинула свой шатер, закрыв серым полотном горизонт будущего. На мгновение его охватила паника. Сжав ладонями виски, прижав подбородок к груди, он глухо застонал.

Упаковка с таблетками лежала на тумбочке. Он проглотил две. И все встало на свои места. То есть — достигло равновесия. И разум и безумие, два равно искусных эквилибриста, балансирующие на одном, туго натянутом канате, коим и было больное сознание Левы Фришбаха, не столкнулись и не вспыхнули внезапно аннигилирующем пламенем, бросив самого Фришбаха в черную бездну социальной дезинтеграции личности. Нет, напротив, Фришбах почувствовал облегчение. Безжалостные гарпии, выпущенные его тайной подругой льстивой Пандорой, только что рвавшие своими остроконечными крыльями и гарпуноподобными клювами полумрак его рассудка, на время утихомирились. Он начал засыпать. А когда богиня Геката, властвующая над приведениями и чудовищами царства мертвых, трехтелая и трехголовая, это она посылает на землю тяжкие и ужасные сны, погрузила его в забытье, первые лучи солнца уже вырвались из темноты.

Зубная паста “Жемчуг”, запачкавшая край длинного белого конверта без марки, что лежал между кафелем и штукатуркой, постепенно подсыхала, превращаясь в белую пыль.

Наступал новый день — девятнадцатое октября.

Глава 2. Родионов.

Мир опрокинулся и неумолимо сужался. Солнце, висевшее низко, вдруг стало менять форму и цвет, трансформируясь из объемистого оранжевого апельсина в нечто серое, расплывчатое, пока ни превратилось серый плоский диск — серый диск на свинцовом, отяжелевшем, будто намокшая простыня, небе. Потом этот диск стал падать. Он падал, падал и падал, и ударился о землю неподалеку от того места, где лежал Винт, но не разбился, а покатилось к нему…

Винт, отброшенный силой удара пули, лежал на обочине и смотрел на небо.

“Оно — не такое! — подумал он и поразился этому открытию, — не такое, как было летом: синим, как озерная вода; не такое, как когда-то было в Чечне: в контрастных линиях, лишь подчеркивающих размер пушистых облаков, опускающихся на верхушки гор, что покрыты не снегом, а мшистым зеленом ковром дикого леса; и даже не такое, какое он видел в Афгане: там оно было светло-голубым, почти белым, небо было белым, а горы — черными, там всегда было только два цвета: черный и белый. Даже кровь, сожженная солнцем, была там черного цвета. А сейчас небо стало другим. Что-то с ним приключилось”.

Он почувствовал, как оно легло на него всем своим весом, сдавило грудь, лишив возможности дышать.

Перед его угасающим взором чередою замелькали силуэты. Они толпились перед ним, укутанные черным туманом, как в материю, они окружали его — десятки, сотни бестелесных форм, от них веяло холодом, и он подумал, что умирает.

Второй выстрел был, по сути, контрольным.

Теперь события наслаивались одно на другое с неимоверной скоростью.

Бур увидел, как у Винта отлетела задняя часть черепной коробки, словно открылась шкатулка, и коричневая жижа полилась на бурую землю. И в тот же миг он расслышал тонкий писк прошмыгнувшей мимо него пули. Он не растерялся. Набрав в легкие побольше воздуху, не оставив себе время на размышление, он бросил свое сухое поджарое тело вперед.

Низко пригнувшись, надеясь на свою реакцию и скорость, Бур нырнул за машину, там на секунду присел, вздохнул, выдохнул, словно перед нырком в холодную воду, и побежал — рванул как спринтер, с низкого старта. Он действовал так, словно обучался этим навыкам годами и, наконец-то, достиг совершенства, и теперь каждый ход его — выпад или отступление, обусловлен предыдущим, и не разорвать, не разрубить эту цепь последовательных действий, не изменить их внутреннюю целесообразность. И лишь бы хватило места и времени довести дело до конца. Он бежал, петляя и приседая. И пела за его спиной тетива и звенели наконечники стрел, отскакивая от брони пронзительными аккордами, и трещало сухое дерево копий на изломах.

Он упал на сырую пожухлую траву метров за триста от обочины дороги и притаился.

С того момента, как сначала рухнул Винт, (а потом бился в судорогах у заднего колеса “нивы” и ни как не хотел угомониться, пока, наконец, его затылок ни разлетелся на несколько фрагментов и естественная выпуклость его черепа превратилась в кратер, в глубине которого кипела лава, окропленная драгоценными рубинами), и до той секунды, когда, опомнившись, Бур предпринял попытку скрыться, прошло, наверное, секунд двадцать.

Все это время Хомяк, широко расставив ноги, стоял на месте. Застыл. Окаменел. Остолбенел. Уставился в мертвые глаза своего друга и смотрел, как кровь из отверстия в центре его лба, заливает их, становясь густой и вязкой. И казалось Хомяку, что процесс этот бесконечен, что льется она и льется, и никогда не остановится, и литр за литром, и галлон за галлоном. Но прошло еще три секунды, и другая пуля пробила его широкую грудь прямо по центру. Эта пуля раздробила грудину, срикошетила от неё и пробила верхушку его гипертрофированного сердца, и бывший спортсмен умер мгновенно.

Двадцать три секунды от начала конца света.

Родионов по-прежнему сидел в машине. Он не расслышал звука выстрела. Хомяк исчез из поля его зрения, также внезапно, как и появился, а вместе с ним и та точка, что приковывала взгляд Павла — черный зрачок автомата.

Что происходит? Он не понимал. Было утро и оно началось нормально. Утро, предвещавшее обычный рабочий день. И была дорога — не ровное в меру выщербленное асфальтовое полотно. И все остальное тоже было! Больница, где он работал и куда спешил, и телецентр, что был по пути и буквально в двух шагах, и автозаправочная станция — знак, оповещающий, что до нее пятьсот метров, был уж виден, и большой универсальный магазин, расположенный едва ли не на больничной территории, где чем только ни торговали: хлебом, колбасой, яйцами, водкой и коньяком, пивом, колготками, женскими прокладками, мылом, стиральным порошком, собачьим кормом, туалетной бумагой, книгами, фотопленкой, цветами и телефонами. Утро и дорога, по которой мчались — по пути или навстречу — разноцветные автомобили. Дорога — одна из многих, что пересекают земной шарик, что болтается в этой сетке, сплетенной из дорог, вдоль которых, как паучки по своим путеводным нитям, стремительно несутся поезда, автомобили, велосипеды и стелется пар, вырывающийся из легких спешащих по ним пешеходов.

Уже в следующую секунду к его машине подскочил Фришбах.

Его нездоровый организм уже не справлялся с тем уровнем адреналина, что внезапной волной… всесокрушающим торнадо настиг его сердце, заставив то биться со скоростью сердца летучей мыши. Нет, оно не билось, а трепыхалось, беспорядочно и сумбурно. Не координированные движения делали его похожим на куклу на шарнирах: на Петрушку или Арлекина, или на черт знает кого — казалось, он то ли кривляется, то ли танцует, не попадая в ритм.

Внезапно он схватился за ручку дверки “нивы” и дернул на себя.

Возможно, это была попытка удержаться на ногах. Кто знает?

Но вторым порывистым движением он втолкнул свое тело внутрь и упал на сидение рядом с Родионовым.

— Кто вы?

Непрошеный пассажир дышал часто и тяжело, наполняя воздух отвратительным смрадом — запахом страха, бессильной ярости и безумия.

— Кто вы? — повторил свой в общем-то бессмысленный вопрос Родионов.

— Двигай! — истерично заорал Фришбах.

В следующую секунду он выхватил из кармана своего просторного плаща нож и приставил к шеё Родионова. И Павел, не смея снять свои руки с рулевого колеса, почувствовал, как по-настоящему упирается острие ему в надгортанник.

— Осторожнее! — боясь наткнуться на нож случайно, воскликнул Павел. — Я еду, еду.

Павел надавил на газ. Двигатель взревел. Машина сорвалась с места и Павел понял, Провидение, ведшее его по жизни, передернуло карту и пошло с крапленой — его жизнь делает новый крутой поворот.

— Кто вы такой и по какому праву…

В ответ он почувствовал, как сталь проколола кожу.

— Да вы с ума сошли!

— Я — сумасшедший? Я — псих? — прошипел Фришбах. — Я? Ну, что же, ты скоро в этом убедишься. Заткнись, и — вперед.

— Хорошо. Спокойно. Нет ни какого повода…. — пробормотал Павел, старясь не сделать резкого движения.

Он скосил глаза и внезапно поймал чужой затравленный взгляд — в едва приоткрытых глазных щелках катался зрачок: туда — сюда, от края к краю, сюда — туда. И отражались в нем не ярость, не злость и ненависть, а страх — не человеческий, животный, страх затравленного зверя, угодившего в ловушку. А еще Павел подметил, что кожа незнакомца была бледной. Это была странная болезненная бледность — бледность вампира

Дремавший метрах в ста сзади КамАЗ тронулся в след удаляющейся “нивы”. Пароходом — медленно и почти лениво — выплыл он на середину шоссе и отсек машину Родионова от возможной погони.

В этот же момент из-за поворота выскочил громоздкий черный внедорожник с затемненными окнами и едва избежал столкновения лоб в лоб — летевший по встречной “бумер” чересчур забрал на вираже влево и пересек непрерывную разделительную линию. Водитель внедорожника удивленно замигал фарами и ударил по клаксону. Встречная машина нехотя перестроилась в свой ряд.

— Петро, не гони. Время есть. Пусть Антон подтянется, — обращаясь к водителю, произнес сидящий рядом с ним молодой крепыш.

— Хорошо, Олег. Но ты видел, видел? Идиоты на дорогах, чтоб их!

— Точно! Стой! — обрывая сетования своего товарища, скомандовал Олег. — Стой, мать твою!

Проскочив по инерции еще немного, внедорожник резко притормозил и, улучив удобный момент, выполнил крутой разворот на сто восемьдесят и, вырулив вправо, прижался к краю дороги и остановился в метрах тридцати от помятой “шестерки” и лежащих на обочине мертвецов.

— Ну и дела!

Петр, Олег и расположившийся на заднем сидении Михаил — отличительными особенностями всех троих были очень широкие плечи, мощные трапециевидные мышцы, приподнимающие вороты пиджаков, тяжелые подбородки — многозначительно переглянулись. Но уже в следующую секунду, времени на рассуждения у них, похоже, не было, Олег, тесно прижав ладонью микрофон-пуговку к губам, кричал в него в полный голос:

— Стой, Антон. Стой!

Вскочил Бур и устремился вверх по склону, прочь от шоссе. Он бежал, низко пригнувшись, и минуты через две благополучно преодолел наивысшую точку холма — его вершину, и скрылся среди кустов дикой сирени и акации, не по сезону сохранивших изрядную долю листвы, хоть и пожелтевшей, покрасневшей, и, сообразив, что не слышит ни шума погони, ни свиста пуль, пролетающих мимо, остановился, дабы дать передышку своим легким, сердцу, бедрам. Согнувшись пополам он несколько раз он глубоко вздохнул, переборол накативший вдруг приступ тошноты, и заметив, что испачкался, принялся отряхиваться. Сбивая легкими шлепками грязь и пыль с одежды, он убедился, “вальтера” за поясом нет.

— Потерял, черт подери! — выругался Бур. — Возвращаться рискованно. И бессмысленно. Не найти.

Чуть раньше с противоположной стороны дороги исчезла еще одна фигура. Кому она принадлежала: мужчине или женщине? Определить это было так же трудно, как установить пол пойманной рыбы. Силуэт человека неопределенного рода. Тень, облаченная в черное. Возникнув из ниоткуда, она в тот же миг метнулась в сторону и затерялась в спасительных зарослях вязовой рощи, разросшейся за последние тридцать лет.

Внедорожник, напоминающий легкий танк, словно закопченный, словно только что из боя, продолжал стоять на месте еще несколько минут. Затем тронулся и, стремительно набрав скорость, скрылся за поворотом, оставив за собой взвихренное облако дорожной пыли.

Едва осела пыль, его двойник-близнец подкатил с противоположной стороны. Ситуация повторилась. Машина с работающим двигателем оставалась на месте пару минут, за это время из неё никто не вышел, затем, аккуратно сдав назад и развернувшись, укатила в неизвестном направление.

С момента третьего выстрела минуло четыре минуты. Несколько машин проскочили мимо. Никто не остановился. Пять минут, шесть, десять…

Наконец-то! Через двадцать минут, проведенных умершими в полном одиночестве, к месту, оскверненному насилием и смертью, прибыла милиция.

Дорога ветвилась. Поворот направо вел к телецентру. Из-под лезвия уже выступила первая рубиновая капелька. Она казалась драгоценным камнем, получившим свою идеальную форму в руках ювелира. Она росла, росла, а потом вдруг взорвалась и растеклась тонюсенькими ниточками.

Родионов почувствовал, что у него вспотели подмышки, и свернул влево.

Глава 3. Родионов. (С

on

abulia

1

).

“Денек, кажется, начинается неудачно. Начался! Слишком быстро? Правильно, слишком! Притормозить?” — думал Павел час назад, разгоняясь до ста десяти. Но последняя мысль не помогла ему. Другая: “Опаздываю? Опаздываюю. Опаздываю!” — довлела опасной доминантой.

А день начался обычно. И головная боль, если не делить жизнь на вчерашний вечер и сегодняшнее утро, представлялась константой.

Он как всегда проснулся около шести. Пробуждение было отмечено выполнением рутинной процедуры — правой рукой, брошенной в сторону, он буквально за секунду до начала музыкальной партии ударил по будильнику, погасив его трель в зародыше. Именно во время исполнения этого простого и отрепетированного до автоматизма движения Павел с изумлением отметил не привычную скованность в членах.

“И выпил-то немного, — удивился Павел. — Отвык, видно, от портвейна-то”.

Пара кружек пива и стакан портвейна, что пришлось махнуть со старым школьным другом, тот за двадцать пять лет так и не изменил своему выбору, сделанному им в год окончания школы: портвейн — напиток выпускного вечера, оказались не совместимы: по вискам — стучало.

“И все-таки встать придется”.

Унитаз. Затем — душ. Он открыл воду и принялся намыливать волосы, не замечая, что вода — ледяная.

После душа Павел почувствовал себя бодрее.

Наступила очередь колдуна-кофе. Чашка крепкого ароматного напитка должна была вернуть ему состояние физиологической нормы. Но одной чашки оказалось мало, определенно не достаточно, чтобы нейтрализовать остатки спиртного, циркулировавшие в кровяном русле. Две. Три. Легкая боль кольнула в сердца. Порция кофеина превысила предельно допустимый порог.

— Черт возьми, — пробормотал он, поморщившись. — Этого не хватало.

Лена тут же спросила:

— Что случилось?

— В горле что-то першит, — вяло соврал жене Павел.

— И у меня, — подхватила Аня. — Папуся, купи мне конфеток от горла.

Вот так он потерял еще двадцать минут — по пути в школу он с дочерью заскочил в аптеку.

***

С Толиком они встретились совершенно случайно и отказать — было неудобно. Да и не хотелось. Напротив, хотелось посидеть и поболтать, вспоминая о том и о сём. Отвлечься от домашних забот и от забот профессиональных и выпить портвейна, того самого,"семьдесят второго", с которого началась их взрослая жизнь, и ответить, наконец, на вопрос, что волновал и будоражил тогда, когда им было восемнадцать: а легко ли быть молодым? Легко! Когда молод! А вот сейчас — трудно. Неизмеримо труднее.

И втягивая в себя тягучую мутную жидкость и пьянея, Павел думал: “Я будто плыву. Ах, лишь бы берег оказался пологим, а то — не выбраться”.

Это было вчера, а сегодня он опаздывал и, припоминая между делом вчерашнюю встречу со своим старым другом, нервничал. Он вел машину и повторял про себя их беседу, преобразуя прерывистый и сумбурный диалог под пиво и портвейн — в монолог, и, в попытке выразить свои смутные ощущения словами, выстроить в стройные ряды и колонны неясные образы, неуемной чехардой тревожащие его, решал, что же ему делать: действовать или целеустремленно бездействовать? Забыть или помнить? Хотелось четко сформулировать алгоритм своего поведения, чтобы выйти, наконец-то, из того угнетенного состояния духа и отделаться от той навязчивой мысли, что преследовала его с того момента, как Анатолий… просто Толян, пригубив пиво, негромко предложил:

— Расскажи-ка мне, Паша, про болезнь…

— Болезнь? О чем ты? — скромно спросил Павел.

— Про…

Произнесенные слова повисли в воздухе, и Павел вздрогнул — его друг заболел СПИДом?

Не верилось.

— Что ты, речь не обо мне, — виновато объяснял Анатолий. — Один мой знакомый…

— Толян, не юли, — глядя в глаза друга, попросил Павел.

— Не я, — твердо сказал Анатолий и отвел взгляд.

— Заболел? Точно? — спросил тогда Павел.

— Может и нет. Банальная история, однако. Встретился с девушкой, с одной из тех, кто зарабатывает себе этим на хлеб.

— И на колготки. И на духи. И на икру. И на коньяк.

–Она знала, что больна. Или думала, что знала, — продолжил свои пояснения Анатолий.

— Или просто соврала, — криво, одной стороной рта, улыбнулся Павел.

— Как бы он не сошел с ума, — высказал опасение Анатолий и не заметил не ровной ухмылке Павла. — Как бы он ни решился…

— На самоубийство?

— Да.

“Повеситься или отравиться. Или застрелиться. Выпить кислоты. Выброситься из поезда-экспресса и обязательно — на бетонный столб, чтобы раскроить себе череп вдребезги. Уморить свою плоть голодом. Утонуть. Вскрыть вену или, лучше, артерию. А можно… Если знать… — Павел мелкими глотками цедил пиво и молчал. — Он в шоке. Я вижу, как бегают его глазные яблоки, как убегают, прячась в уголках в глазной прорези, как сжимается зрачок под полуопущенными отяжелевшими веками. И мне очевидно, он не желает встречаться с моим взглядом: спокойным, безмятежным, насмешливым. Его взгляд другой. Он и сам стал теперь другим. Теперь он — ниггер Юга США до рождества А. Линкольна, и вечный абориген апартеида, еврей Варшавского гетто, прокаженный Полинезийских островов, сифилитик революционных лет. Он ощущает свою испорченную кровь, как те — цвет своей кожи, свои болезни и червоточины в душе. О, я вижу, как он старается вести себя по-обычному. Он хочет казаться легкомысленным. Безалаберным, бесшабашным, беспечным, ироничным, хладнокровным, равнодушным, флегматичным, презрительным, веселым, меланхоличным, сильным, здоровым, гордым, смелым, надменным, спокойным, скромным, богатым, сытым, непроницаемым, удовлетворенным, сонным. Он старается казаться тем, кто знает, смерть — всего лишь неизбежность. Он старается быть посторонним ко всему на свете. Ему хочется быть бесстрастным, быть пофигистом, конформистом, эгоистом, циником, анархистом”.

— Она на себя наговаривает. Чтобы отомстить или для того, чтобы придать ощущениям остроту. Или — чтобы её пожалели. Да мало ли зачем, — сказал Павел.

— Ты, наверное, прав. За нас, — предложил Анатолий, вяло приподняв кружку.

— Не хочу огорчать тебя отказом, — уныло повторил набившую оскомину репризу Павел и добавил негромко, подразумевая того, умозрительного, не существующего, — ему ни чем не поможешь.

И предложил:

— Пойдем-ка, выпьем по-настоящему.

Они бродили по улицам. Казалось, бесцельно. Но вот — нашли! Убогая забегаловка. В неё пускали и кошек и собак.

— Семьдесят второй есть? Да? Нет? Да?

— Да!

Бутылка портвейна на хромом столе. Бутылка — символ! Символ чего? Не важно.

Они разговаривали, с охотой вспоминая то время, когда были веселыми и печальными, сильными, ловкими, смелыми, безрассудными, глупыми, влюбленными, легковозбудимыми, похотливыми, порывистыми, страстными, голодными, кровожадными, алчными, болтливыми, хвастливыми, нескромными, неисправимыми, уверенными, очаровательными, обаятельными, благородными, отчаянными, лихими, честными, сентиментальными, остроумными, общительными, добрыми, беспокойными, безмятежными, щедрыми, нежными, ласковыми, впечатлительными, искренними, бескорыстными, доверчивыми, непредвзятыми, непостоянными и одурманенными молодостью…то время, когда слыли мечтателями. Вспоминали серый город, высушенный суховеем, и переполненные трамваи, и жидкое пиво в потертых киосках, и пережаренную мойву, и бурелые помидоры в ящиках-развалюхах на углах. Вспоминали время, когда они были… Да кем только они не были: нигилистами и максималистами, интернационалистами и первооткрывателями, хулиганами и героями, девственниками и атеистами, эпикурейцами и гедонистами, дилетантами, спортсменами, отличниками, шалопаями, стилягами и настоящими пижонами.

Они быстро пьянели.

— Прозит, — сказал Анатолий.

— Я ничем не могу тебе помочь, — сказал Павел, улучив момент и прервав паузу. Конечно, момент не удачный. А разве он может быть иным? Для того чтобы сообщить вот эту безрадостную истину — выплеснуть в лицо другу, как остатки прокисшего вина.

— А, ладно, — как бы между прочим откликнулся друг.

***

Павел опаздывал и гнал — гнал, обгоняя. Он входил в повороты на восьмидесяти, а выходя — прибавлял.

“Вот только этот проклятый туман!” — думалось ему.

Туман рваными неровными сгустками то падал прямо на ветровое стекло, то огромным, расползающимся кольцом поднимался вверх, чтобы чуть выше крон деревьев мгновенно растаять без следа. Он что ли вывел его из себя? Или он просто перепутал педаль тормоза и педаль газа?

Педаль тормоза будто провалилась. О, Боже, и не дотянуться до нее! Он вдруг ощутил себя ребенком — он сидит на стуле, болтает ножками и не достает до пола, и весь большой мир враждебен к нему, и хочется закричать: “Мама, мама-а”.

“Нива” вылетела из-за поворота, как безумная, и по широкой параболе стала выворачивать.

Туман то рассеивался, будто кто-то расталкивал его плечами, то становился гуще, будто кто-то подливал в него сметану.

“Тормоз? В порядке! Просто слишком быстро. Ничего, как-нибудь выверну! Классный гонщик всегда обгоняет на поворотах. Так учили Мирового Парня2”.

Как-то случайно, без повода, не связывая эту ассоциацию ни с чем определенным, отталкиваясь в мыслях своих от воздуха, от пустоты, от тумана, он вспомнил старый фильм и переключил на третью. Двигатель капризно взревел, не желая мириться с потерей скорости. И Павел вдруг ясно увидел, шоссе впереди — пустое. Никого там нет.

“Ну и хорошо. Выверну. Легко”.

В следующую секунду он понял, первое впечатление — не верное. На обочине, как раз в том месте, где проходила самая крутая часть той умозрительной дуги-траектории, по которой неслась сейчас его машина, стояло несколько машин: огромный КамАЗ, за ним метрах в тридцати — “девятка”, и ближе всех к дороге — “шестерка”. И прежде, чем тяжелая неповоротливая “нива”, одновременно и послушная своим тормозам и противодействующая им силой своей инерции, стала двигаться юзом, он уже понял, нет, не вывернет, столкновения с одной из машин не избежать. И уже ничего нельзя изменить! В какой-то момент он просто уперся в руль и напряг руки, и откинул голову на подголовник, в надежде не повредить позвоночник.

Машина довольно быстро теряла скорость. Она двигалась боком и все медленнее и медленнее, но — неуклонно, и, наконец, раздался глухой удар, а за ним — скрежет металла об металл. Передним правым крылом “нива” врезалась в левую, тоже переднюю, дверь “шестерки” и немного развернула её. Двигатель заглох. Павел сделал свой первый выдох и выругался, и в этот момент заметил человека, сидящего на корточках у заднего левого колеса “Жигулей”.

— Эй, я вас не задел? — миролюбиво поинтересовался Павел.

Винт встал, поднял до уровня груди автомат и направил его ствол в голову Родионова.

Черный зрачок дула смотрел не мигая, пристально. И Павел в первый миг даже ощутил некий импульс взаимного притяжения, исходящий от этого предмета, чей контур даже через забрызганное дорожной грязью стекло выглядел удивительно четким, очерченным.

Затем наваждение рассеялось.

— Я случайно. Поверьте. Я вам все возмещу, — сбивчиво стал объяснять Павел, поймав себя на том, что ладони, по-прежнему сжимающие рулевое колесе, вдруг стали мокрыми. — Я… Я… Я!

Винт не выстрелил. Он произнес несколько слов, подкрепив их движением ствола. Павел его не расслышал и продолжал, на всякий случай, сидеть неподвижно. Винт закричал отрывисто и зло, но так же не понятно, и, продолжая держать Родионова под прицелом, отвернулся и посмотрел на дорогу. Он вглядывался в туман, а тот в этот момент, будто нарочно, замуровав на время свои окна-бойницы, расстелился низко и ровно.

Павел не обернулся и не проследил за его взглядом. Не успевая в те мгновения, в течение коих на потертых уличных декорациях разворачивалось действие, на что-либо решиться: выйти из машины или же, напротив, разбрызгивая из-под колес щебенку, рвануть с места, и притвориться, что звук, разрезавший позади него небо, вовсе не автоматная очередь, а птичий гомон, он, затаив дыхание и не шевелясь, будто умер уже, остался сидеть на месте и лишь изредка посматривал в боковое зеркало, пока не заметил в нем, как дергаясь и подпрыгивая, словно испорченная заводная игрушка к нему приближается еще один незнакомец — высокий мужчина в просторном светлом плаще.

“Еще один! Тоже с автоматом? Нет, кажется. Ну, слава Богу!”

Где-то по периферии его зрения мелькнула третья фигура.

“А у этого — есть. Да сколько их?”

Ощущение непрочности связей, удерживающих его в этой жизни, ощущение того, насколько слаба эта связь, того, что потерять жизнь в один миг ничего не стоит, внезапно поразило его. И дрожь, производная именно этой мысли, перетряхнула его тело. Это было нечто иное, чем просто страх — страх перед болью, страх умереть. Это было нечто на порядок выше: восприятие бренности сущего, осмысление несовершенства того мира, что окружал его… словом, всего, что, собственно, и составляло понятие жизнь.

Следует зацепиться за что-то светлое, решил он.

Прикрыв глаза, Павел попробовал вспомнить запах, освежающий аромат озона вперемешку со сладковатым кофейно-шоколадным ароматом — упоительный запах её смуглой нежной кожи. Вслед за запахом он сумел в мысленно воссоздать её облик. Он заглянул в её желто-карие глаза, озаренные светом, провел ладонью по холмам её грудей, похожих на купола, коснулся её дышащего лона. Он отчетливо вспомнил томный вкус её поцелуев. И тот час с радостным злорадством заключил, что все, что происходит с ним сейчас, здесь, на обочине, перестало его волновать. Будь что будет! Жаль только, что именно сегодня! Жизнь непременно когда-нибудь закончится, жизнь — дорога к смерти, но почему именно сегодня? Как глупо! Он представил, как выскакивает из машины и бежит и, сделав лишь несколько шагов, падает, поймав пару пуль меж лопаток. И ему стало не по себе. Глупо, глупо, глупо!

Тем временем, один из них приблизился к машине вплотную, оперся на дверь машины тяжелой рукой и через наполовину опущенное стекло недобро посмотрел на Павла.

Павел промолчал, делая вид, что не замечает этого тупого равнодушного взгляда.

Прошло еще несколько томительных секунд. Все внезапно изменилось! Кто-то сдавлено вскрикнул. Послышался звук падения. Раздался выстрел. Громила, стоявший у машины, отвел взгляд и, едва слышно, охнув, опрокинулся навзничь. На короткий миг, будто и за это кто-то отвечал, ослепляющий луч солнца пронзил облака.

Все происходило, как в кино. Наплыв. Крупный план. Откат. Яркая, словно взрыв, вспышка света, разорвавшая на мгновение пелену густого, как гороховый суп, тумана. Контуры предметов расплываются. Новая сцена. И ощущение нереальности довлеет!

Павел, вытянув в окно шею, осторожно посмотрел направо. Секунду назад там стоял человек с автоматом. Никого! Он посмотрел налево. Потом снова направо. Осмелев, он осторожно приоткрыл дверь и выглянул. Человек лежал на земле, раскинув в сторону руки, выставив в небо подбородок, и не двигался. Черная кожаная куртка пробита в проекции сердца. Края дыры — чуть запачканы кровью. Павел удивился тому, что сумел рассмотреть эту в общем-то не бросающуюся в глаза деталь, и тут же захлопнул дверь — не время думать о тех, кому его помощь уже не нужна. Пора подумать о себе.

Что делать? Но отвечать на этот вопрос никто не собирался.

В этот момент снова распахнулась дверь — та, что со стороны пассажира, и в машину ввалился незнакомец, и заорал ему в ухо:

— Двигай, сука, уезжай, мать твою!

Не отдавая себе отчета в том, что он делает… и что следует делать, рука сама повернула ключ зажигания.

— Быстрее! Время!

“Время! — усмехнулся Павел про себя. — Оно, будто пудинг: упругое, плотное, нерастяжимое, подрагивающее, густое, с кислым медным привкусом. Режь его ножом!”

— Я — псих? Значит, ты, сука, считаешь, что я псих? Я? — повторял Фришбах.

Пренебрегая стальным острием, что плясало в сантиметре от его кадыка и изредка, но больно кололо и царапало чувствительную кожу, Павел сжал левую кисть в кулак и ударил.

— Получи! — выдохнул он.

— Ой! — по-женски взвизгнул Фришбах.

Удар получился не удобным. Павел бил через себя, через свою грудь, неуклюже разворачивая левое плечо, выводя его вперед и стараясь в то же время не напороться на сталь, задевая самого себя по подбородку и по тому же правому плечу, которым он давил на врага. Но ударил он точно! И в первый раз, когда попал в нос — немного снизу вверх, так, как будто вздернул того за ноздри, и во второй, и в третий, и хотя удары не оглушили Фришбаха своею тяжестью, не послали его в нокдаун, но, по крайней мере, ослепили вспышками острой боли. В какой-то момент Павел почувствовал, напряжение в руке, державший нож, исчезло. Тогда, не давая опомниться ни своему противнику, ни себе, он нанес еще один удар — такой же короткий, без размаха и амплитуды, как и первый, и второй, и третий, но более резкий и прицельный. По горлу. Сбить дыхания, спровоцировать тот не поддающийся контролю спазм бронхов, когда боль парализует, а неуправляемый, неудержимый кашель начинает трясти тело, в миг обессиливая его. Такой удар, Павел знал, если он удастся, решит исход поединка. Своей цели он достиг! Лезвие ножа, описав в воздухе плавную дугу, перестало угрожать.

Павел по-прежнему держал руль одной рукой и, одновременно опираясь на него, выворачивал его вправо, а левой — бил, быстро, хаотично, слабо, куда попало, бил, бил, не обращая более внимания на то, что происходит на дороге. Беспорядочно. В лицо, в грудь, в живот. Через искаженные в уродливой улыбке губы лились потоки вспененной слюны. Сдавленные звуки, то ли стоны, то ли глухая непонятная ругань, клокотали в горле и груди его врага. Волны удушливых зловонных испарений заполнили тесный салон машины. Чужое тело под его ударами, казалось, меняло форму. Оно то сокращалось, то вновь увеличивало свой объем, приобретая очертания хаоса! Кто он, этот незнакомец? Пришелец, мутант, зомби, восставший из мертвых силой заклинаний жреца таинственного культа Вуду? Павел бил и бил, понимая, что враг его — не сломлен, а лишь ошеломлен, пока минуты через три не почувствовал, что уже устал. Тогда он откинулся назад, уперся обеими руками в руль и резко надавил на тормоз. Фришбах по инерции продолжал двигаться вперед всем корпусом и в некий момент, уже упущенный, уже ускользнувший, самой далекой частью своего сознания понял, сейчас он врежется в ветровое стекло, неминуемо, разобьет лицо, размозжит череп, и он уже ничего не может поправить — он проиграл, еще секунда, или полсекунды — и брызнет фейерверк из осколков-метеоритов, поблескивающих алым в пустом бесконечном пространстве умершей в миг Вселенной.

Защищая лицо и голову, Фришбах выбросил обе руки вперед. Это не спасло.

Удар, прозвучавший глухо.

Лицо Фришбаха на мгновение прилипло к стеклу, а потом, смачно чавкнув, поползло вниз. И он в раз превратился в то, что принято обозначать термином “бесчувственное тело”. Он обмяк. Вздувшиеся во время короткой схватки жилы на шеи потеряли свою упругость. Голова упала на плечо. Он медленно стал заваливаться на Павла.

В ответ Павел схватил его за волосы и, резко дернув, отбросил от себя.

Машина стояла на крайней левой полосе, задевая левым передним колесом разделительный пунктир. Двигатель — молчал, что Павел и принял к сведенью. Пронесло! Он слегка подивился тому факту, что за время ожесточенной схватки, ни одна машина, из промчавшихся мимо, не остановилась. Где случайные свидетели, реализующие свою болезненную страсть лезть не в свое дело, где вездесущие папарацци, клюющие на мерзкое, где не прошеные гости — любопытствующие и сердобольные с вечным вопросом: а помощь не нужна?

“Нет, спасибо, я справился сам”, — с гордостью подумал Павел.

Он повернул ключ в замке зажигания, одновременно переключая скорость на первую. Куда?

“Пока не знаю, — ответил он себе, — но, в любом случае, пора, тронулись”.

Аккуратно, посматривая в боковое зеркало, он сместился вправо и свернул с дороги и, прошаркав покрышками по полосе гравия, углубился в лесополосу, что тянулась вдоль шоссе, а дальше плавно переходила в парковую зону, и на этом участке была густой и ухоженной. Куда же? Обогнув старый раскидистый тополь, он надавил на тормоз. Приехали! Машина остановилась и, как только урчание мотора прекратилась, и наступила тишина, сразу же стала частью ландшафта: огромным валуном, затерянным среди серых стволов. Перекур!

Оперевшись левой рукой о колено своего не пришедшего до сих пор в сознание пассажира, Павел потянулся к бардачку. Где там должна быть пачка сигарет. Нашел! Он выпрямился. Откинулся на спинку кресла. Закурил. Затянулся. Еще раз. Выровнял дыхание. Посмотрел на поверженного врага.

— Эй, приятель, пора вставать. Не так уж сильно я тебя приложил, — ткнул он своего соседа в бок.

Ответа не последовало.

Что ж, наступило время взглянуть на своего противника повнимательнее.

Павел скользил взглядом по незнакомцу не спеша, от одной черты его лица к другой, и, оценив, к следующей, будто старался запомнить этого человека навсегда, будто расставался с любимым другом, будто сам уходил и знал, что не вернется.

Лицо казалось неестественно застывшим. Нет, не верное впечатление, тут же поправил он себя, не застывшим, нет. Но каким? Неестественным? Да. Вылепленным. Отлитым по форме. Штампованным. Манекенным. И чересчур белым. Мраморным. Бледным! Бледным той степенью бледности, что свидетельствует не о том, что солнечные лучи этому человеку повседневно недоступны, а о хронической болезни, подтачивающей организм медленно, но неотступно.

“А кожа без морщин и складочек! Как отполированная. Странно!”

Павел подумал, что человек, все еще не подающий признаков жизни, возможно гораздо моложе, чем ему показалось на первый взгляд и, наверное, стоит присмотреться к нему снова, но затем по тем неуловимым признакам, что всегда выдают возраст, какое бы благоприятное впечатление не оставил тот самый пресловутый первый взгляд, решил, ему далеко за тридцать, а точнее, около сорока. Короткий широкий нос, прижатые к теменным костям уши с острыми мочками, сглаженные линии скул, волевой, но немного тяжеловесный подбородок, и добротная одежда: под плащом темно-синий костюм в узкую полоску, голубая рубашка и галстук в контраст-тон: багрово-малиновый. Павел всматривался в лицо, не меняющее своего выражения, и никак не мог разобраться и понять, чем вызвано чувство его собственного дискомфорта. И, наконец-то, увидел!

Столбик пепла, не выдержав своего собственного веса, обломился от половины сигареты и упал ему на брюки, прочертив по ним серый след-галочку. Павел не заметил. Сигарета обожгла ему пальцы, и он бросил её на пол, и еще раз посмотрел вправо… В шеё незнакомца торчал нож.

— Я его прикончил, — растерянно произнес Павел вслух.

Глазные яблоки уже закатились, обнажив белки, и чтобы заглянуть в них ему пришлось приподнять веки. Зрачки плыли, заполняя кольцо радужки черным и бездонным, теряя свою идеально-круглую форму, предпочтя в посмертном исполнении форму овала. Сомнения развеялись. Мертвый.

“Я его убил. В пылу борьбы перехватил нож и — ударил!”

Следующая мысль, промелькнувшая в уме, была данью профессии: куда он попал ножом? В сонную артерию? Удовлетворяя свое любопытство, и все-таки осторожно, словно боялся, а вдруг мертвец, сидящий рядом с ним, воскреснет и снова превратится в грозного врага и набросится на Родионова, Павел, оценивая степень и тяжесть повреждения, склонился к ране. Рана не глубокая, первое впечатление. Нож погрузилось в ткани не более чем на половину своей длины, раневой канал тянется практически под кожей, позволяя хорошо рассмотреть контур лезвия.

“В шею? Но в этой области и этого достаточно! — Павел мысленно прошелся по тем разрушениям, что могли привести к столь скорой смерти. — Поврежден крупный сосуд. Это привело к моментальному коллапсу и — смерти. И, судя по локализации входного отверстия, это все-таки сонная артерия. Хотя из сонной обычно хлыщет фонтаном! Только уворачивайся. Ну, значит, внутритканевое. Или, например, внутриплевральное кровотечение. Это при условии, что нож задел верхушку легкого”.

Поколебавшись долю секунды, он коснулся рукояти ножа и, испачкавшись в липкой теплой влаге, поморщился:

— Вот вляпался!

И медленно, будто тянул чеку из гранаты, вытащил его.

Крови, однако, почти не было.

“Странно. Выходит, я не прав? Не я убил его. Причина в ином. В чем? Инфаркт? Инсульт? Может быть”.

Но врачебная интуиция подсказывала, нет, он пока еще не нашел ответа на ответ, от чего умер больной. Больной? Он поймал себя на мысли, что думает о мертвеце, как о больном, и усмехнулся: “Что ж, это — правильно! Каждый мертвый — это больной, не перенесший свою смертельную болезнь, что иногда протекает чересчур скоротечно. Конечно, больной! Просто лечащий врач не поспел во время. Но так бывает. Но в чем же причина смерти?”

Вариантов, однако, было не много. Это Павел отлично понимал. Не так-то просто умереть в один миг: не вскрикнув, схватившись за сердце, не застонав, не исказив выражение лица гримасой ужаса и боли, не харкнув себе на грудь тяжелый вишневый сгусток.

“Тромбоэмболия? Нет, не похоже”.

Извлеченный из раны, нож уже не казался страшным орудием смерти — обыкновенный, кухонный: длинное узкое лезвие, черная пластмассовая ручка.

“Что с ним делать? Спрятать? — Павел вертел его в руках. — Это его нож, не мой. И он сам виноват. Я — оборонялся. Он первый напал на меня. Я — врач. Моя работа — спасать людей от смерти, не убивать, не драться из последних сил. Но мы дрались… Вот черт! — воскликнул он мысленно. — Понял!”

Еще раз бросив быстрый взгляд на место ранения, он убедился в собственной правоте.

“Теперь ясно, — сказал он себе, не найдя удовлетворения в разгаданной загадке. — Выходит, все-таки убийство! Случайное. Непреднамеренное. Так, кажется, подобные случаи квалифицируются в кодексе?”

Он еще раз заглянул в глаза мертвецу.

— Прости. Не хотел, — произнес он искренне.

Он тут же начал анализировать свои слова: за что он просит прощения? Он защищал собственную жизнь! Разве он виноват в том, что произошло? Нет, не виноват. Он действовал правильно. Ему самому грозила смерть. И нож, зажатый в чужой руке, уже проник через самую прочную преграду — кожу и был готов двигаться дальше, легко раздвигая подлежащие ткани, пересекая оболочки вен и артерий, и напряженные мышцы, и мягкий тубус пищевода, и бамбуковую трость трахеи. Ему угрожала реальная опасность! И был ли у него выбор? Похоже, что был. Стоило просто выполнить его требование. Проще и главное безопаснее.

“Зато ты умер быстро. Счастливчик! Или нет? Ах, ты был лишен тех приятных минут перед уходом, когда вокруг суетятся близкие, когда любое желание исполняется, каким бы глупым и смешным оно не казалось, просто потому, что, возможно, оно и есть последнее. И главное не переусердствовать в продолжении, не превратить приключение в нудную, монотонную обязанность. Ведь сочувствие, и сострадание, и жалость — не безграничны. Они тают пропорционально времени агонии. Во всем следует знать меру. Прости, что лишил тебя всего этого”.

Он все еще сжимал нож в руке. Теперь на нем мои отпечатки, мелькнула мысль. И он, наконец-то, решившись, отбросил его в сторону.

“Надо что-то делать. Действовать! На кону моя свобода. А, возможно, и жизнь”.

Теперь каждое умозаключение казалось ему важным. Будто петарды, одна за другой вспыхивали в его голове мысли и, рассыпавшись искрами, тут же сгорали.

Но уже через несколько мгновений одна из них черным остовом сожженного корабля выплыла из тумана. И не заметить её, и отмахнуться от того значения, что было в ней заключено, стало невозможным.

Он посмотрел на часы. Восемь сорок пять. До начала рабочего дня оставалось ровно пятнадцать минут. «Время есть!»

— Необходимо избавиться от трупа! Нет тела — нет дела, — прошептал Павел и выбрался из машины.

“Не много, но есть. Пожалуй, достаточно, — решил Павел, хладнокровно прикидывая как им, этим временем, распорядиться. — Следует хорошенько осмотреться, дабы не совершить ошибку, глупую, смешную, кою потом себе не простишь”.

Он обошел машину, исследуя понесенный ею урон. Кончиками двух пальцев, указательного и безымянного, он осторожно прикоснулся к свежей вмятине на крыле, что осталась в результате недавнего соприкосновения с “шестеркой”, и тонкие пластинки цвета “мурена”, как яичная скорлупа, легко просыпались на землю.

“Крошечные частицы машинной краски наверняка сохранятся на веточках кустов и на их коре, и на грунте среди поредевшей увядшей травы до будущего дождя. И они — улики. И оставлять труп в этом месте нельзя. А времени в обрез!’

Затем несколько секунд он пристально смотрел на дорогу. Листьев на деревьях было не много, но и не мало. Еще топорщились своими жесткими листочками вязы. Не сняли фурнитуру акации. Березы-девственницы стыдливо прикрывались вычурно вырезанными, похожими на птичьи лапки, лепестками, а кленовые оригами еще пылали вовсю на стрелах ветвей, скрещенных будто шпаги мушкетеров. Ясно, что до поры. Листья срывал ветер, скручивал их в трубочки и уносил. И скоро на ветвях их не останется. Они лягут разноцветным ковром, что пахнет влагой и тем особым прелым, сладковатым ароматом, что заставляет прохожего, случайно забредшего в осенний лес или даже сад, ворошить опавшие листья носками своих начищенных штиблет снова и снова, пачкая их модельный глянец перегноем и не придавая этому значения. Но пока — на счастье — кусты и деревья составляют довольно плотную преграду. Разглядеть человеческую фигуру с той стороны дороги — затруднительно. Да и машина почти не заметна. Кроме того, крутой поворот, им дорога виляла влево, отвлекал внимание водителей, заставляя их сосредотачиваться на самом важном — на процессе вождения. И получалось, что Павел попадал в поле зрения лишь тех, кто двигался ему навстречу. Впрочем, и это не казалось важным. Кто будет обращать внимание на человека, остановившегося в сторонке пописать, думал он, важно — другое: следы протектора, ободранный борт.

Он снова огляделся по сторонам и снова не заметил ничего, что насторожило бы его, и замешкался лишь на секунду.

Он уже принял решение! Нет, что делать дальше, Павел пока не знал, но в том, что следовало сделать не откладывая ни на одну лишнюю минуту, был уверен: бежать, уносить ноги, смываться без оглядки, уезжать с этого проклятого места. Сейчас же! И начать свой обычный рабочий день, начать по-будничному, будто ничего не случилось — вот тактическая задача!

На то, чтобы перебросить страшный груз из салона в багажник, потребовалось менее двух минуты.

Тело все еще хранило тепло. Подхватив его подмышки, он, пятясь, обошел машину, одной рукой распахнул багажник, придерживая в этот момент свою ношу коленом, и одним рывком завалил труп внутрь. Пока — наполовину. Ноги — торчали. Высоко задравшиеся штанины обнажили белые худые икры. Подавив приступ брезгливости, Павел нагнулся и, схватил мертвеца за щиколотки…

— Уф!

Он разместил его на боку, уложив в ту позицию, что зовется позой эмбриона: лицо покойника — между полусогнутых коленей, а руки по-детски закрывали затылок.

— Вот так. Уф.

Прежде, чем он захлопнул крышку, на ум пришла новая мысль.

Трупное окоченение! Ведь уже через три-четыре часа этот неминуемый процесс скует мертвые члены, заморозит плоть, превратит мягкое — в твердое, гибкое — в каменное, каждую мышцу, каждую связочку — в тугую пружину.

Подведя свою правую руку под плечи, а левой — обхватив поверх, ощущая, как заныла уже в неудобном положении поясница, он перевернул его на спину. Голова покойника со стуком ударилась о заднюю стойку и выкатилась наружу. Прикоснувшись к бледным вискам, он осторожно поправил голову. Потом взял чужие холодные кисти в свои и вытянул руки мертвеца вдоль туловища.

Теперь человек лежал, сложенный наподобие складного ножа: задрав ягодицы, прижимая колени к груди, а стопы к щекам, практически полностью занимая тесное пространство.

— В таком положении окоченение не страшно. В пояснице — разогнется. Под собственным весом разогнется, если что, — удовлетворенно пробормотал Павел.

В который раз Павел настороженно огляделся. Покрутил головой: направо, налево, внимательно посмотрел в сторону дороги, перевел взгляд себе под ноги, тщательно изучая бурую земли, усыпанную опавшими листьями и поломанными веточками, покрытую полегшей травой, начавшей гнить, затем, зачем-то посмотрел наверх, будто кто-то, проявив необычайную ловкость, мог взобраться и на дерево и следить за ним сверху, и чуть это не пропустил. Вещь была под носом. А точнее, прямо у ног. Темно-коричневый прямоугольник выделялся на фоне неоднородного, но тусклого цвета потемневшей листвы своей чистой, лоснящейся поверхностью: бумажник. Он нагнулся, чтобы его подобрать. На глаза снова попался нож. Так не пойдет. От ножа следует избавиться понадежнее. Он бросил портмоне в карман — он изучит его содержимое позднее, когда на это будет время, и присел на корточки. Нож! Подсохшая кровь покрывала не только лезвие, но и ручку. Даже не вооруженным глазом на ней был виден причудливый узор из концентрических линий, напоминающий чем-то рисунок со стен древних индейских пирамид — отпечаток его ладони. Павел порылся в кармане, ища платок, чтобы хорошенько протереть лезвие и рукоять, но передумал. В этом, пожалуй, нет смысла, решил он, нож — мелочь, у него на руках есть кое-что похуже — труп.

Не сходя с места, он разворошил слой листвы у корней тополя, за чьим корявым стволом пряталась его машина, и, перехватив нож лезвием вертикально вниз, вонзил его в рыхлый влажный грунт, а затем, мешая прошлогодний перегной со свежеопавшими листьями, заровнял над ним потревоженную почву.

“Вот и все! Пора двигаться!”

Хлопнула крышку багажника-склепа.

Еще раз обойдя машину справа, чтобы еще раз взглянуть на разбитое крыло, он уселся за руль.

Восемь часов пятьдесят одна минута. До больницы недалеко — километра два. Он покроет это расстояние за две с половиной минуты.

Глава 4. Родионов.

Главное — избавиться от тела. Спрятать его. Уничтожить. Как? Пока он не знает. Но потом — станет легче. Определенно. Может быть, на этом все и закончится? Нет, навряд ли. Они его найдут. Есть ли у него фора?

Павел не преувеличивал значения фактора времени, но и не преуменьшал, он просто взвесил его и назначил ему цену — да, есть у него немного времени, чтобы все поправить, рассуждал он, въезжая в больничный двор.

Двор? Дворик. В центре — заасфальтированный квадрат. По периметру — небольшая площадка под сад. Садик! Слишком тесно высаженные абрикосовые деревья и вишневые. Они изумительно цветут весной белыми и розовыми завязями, а в лето — обильно плодоносят. Абрикосы получаются размерами с черешню, но сладкие, а вишня — кислой, размером со смородину. Этот дворик располагался как бы внутри больничного комплекса, состоящего из трех разноэтажных строений: с двух сторон высились девятиэтажные блоки главного корпуса больницы, расположенные под углом девяносто градусов друг к другу, с третьей стороны — описываемое пространство ограничивалось стеной корпуса радиологического отделения, а с четвертой — задним фасадом поликлиники. Это трехэтажное здание примыкало к зданию больницы на уровне второго этажа, образуя два арочных проемы. Два пространства десять метров на шесть-семь. Два туннеля, перекрытые воротами. Ворота — не ажурная причудливая вязь, а обыкновенная металлическая решетка: крест на крест сваренные прутья толщиною в два пальца.

Ворота, что расположены ближе к центральному подъезду больницы, распахнуты настежь.

Заворачивая во двор, Павел по-прежнему думал не о работе, о другом…

Восемь пятьдесят восемь.

Глава 5. Родионов.

Десять двадцать.

Возвратившись в отделение с общего врачебного собрания, которое по старой врачебной привычке именовалось пятиминуткой, а реально занимало час и более, Родионов, не доходя до своего кабинета, завернул в ординаторскую — просторное, но неуютное и какое-то серое помещение, предназначенное для того, чтобы в нем работали врачи-ординаторы: думали б, размышляли б, дискутировали б, отстаивая каждый свою точку зрения, советовались бы друг с другом, и, заполнив с десяток историй болезней и выкроив свободную минутку, штудировали бы специальную литературу. Покрытые плесенью-антибиотиком стены. Шкаф в рост: траурно-черный, почти зловещий. Десяток расшатанных стульев, что вот-вот и развалятся, не выдержав однажды веса чьей-то упругой попки. В правом дальнем углу комнаты на уродливой подставке из толстых выгнутых труб, выкрашенных в резкий синий, телевизор-аквариум. Он работал. И хотя смотреть и слушать его было некому, создавал некий живой фон.

Павел знал, здесь в это время его не побеспокоят — днем ординаторская обычно пустует.

Он почти успокоился. И хотел побыть в одиночестве.

Старый диван, вобравший в себя больничную пыль двух десятилетий, пропитанный потами многих ночей, едва Родионов опустился на него, скрипнул, и Павлу в этом звуке послышала издевка, будто вещь подначивала его: “Попал в историю, пропадешь”.

“Не пропаду”, — стиснул он зубы.

Из приоткрытой оконной фрамуги тянул холодный ветер, понемногу выветривая никотиновое облако, что сгустилось в ординаторской за ночь. Истории3, разбросанные по столам, легко шелестели истрепанными страницами, аккомпанируя его неровному дыханию.

“Не пропаду. Ни за что! Выпутаюсь”.

Однако, ситуация требовала тщательного анализа, доскональной оценки.

“Рапорт затянулся. Это — удача. И хорошо, что я, не манкируя своими обязанностями, присутствовал на нем. Потому что теперь точное время моего появления на работе установить не удастся. И уже начиная с завтрашнего дня, всем и каждому будет казаться, что и вчера, то есть сегодня, я приехал в больницу во время! Значит, в восемь! И в половине девятого меня не было на шоссе! Трясся от страха под дулом “калаша”? Наблюдал, как опустилось небо-Уран, как навалилось оно всей своей тяжестью на сраженных пулями, гася их последние посмертные судороги? Это не я! Курил в машине, стараясь разговорить своего молчаливого пассажира? Не я. Уложил в багажник своей машины тело бледнолицего вампира, укрыв его от света дня? Нет, ничего не было! Потому что в восемь я был на боевом посту: в своем окопе — у постели больного. Не алиби? Не факт? Но попробуй-ка докажи!”

Он усмехнулся, мысленно произнося по слогам малознакомый термин — а-ли-би, и поймал себя на мысли, что хотя и оказался в сложном положении, он по-прежнему живет своей обычной жизнью: произносит банальные слова, слышит в ответ не менее банальные, смеется над пошлыми шутками и на лице его не лежит, будто бы навек, застывшая маска ужаса… Нормальное у него лицо, красивое. Он подумал, что лишь ненадолго оказался выбитым из колеи и уже пришел в себя. Словно все то, что произошло — просто сложный случай. Как не ясный больной. И стоит поразмышлять, прежде чем принять решение, как его лечить.

“На меня напали, и я убил. Признаться в этом — угодить на скамью подсудимых! Затем — в тюрьму, в колонию! И как бы я не старался доказать, что все мои действия, все поступки и помыслы, совершенные последовательно и в здравом уме — лишь необходимая в тот момент допустимая самооборона, мне этого сделать не удастся. А если даже и докажу? Сколько на это уйдет времени и сил? И врачебной карьере конец? Конец! И выходит, попал… Попался. В капкан. В мышеловку. Что же делать? Как поступить? Нужен план! Следует выработать стратегию: что мне необходимо сделать в данную минуту, а что — через час. А завтра? А дальше?”

Дверь распахнулась, и в ординаторскую влетел Бабенко и, наткнувшись на неподвижный взгляд Родионова, смутился.

— Извините, Павел Андреевич, — пробормотал он.

— Уйди, — равнодушно бросил Родионов.

Наблюдать за тем, как суетится Бабенко, потрясая обвисшими щеками, уже раскрасневшимися от только что выпитой порции коньяку, как он пыхтит, выпуская из себя вчерашней перегар вперемешку с ароматом свежего, было противно.

— Уйди же! Побыстрее! — Павел не старался быть вежливым, но голос не повысил. Он — просил.

— Сейчас, сию секундочку, Павеландрейч.

Неясное чувство какой-то неточности, чего-то пропущенного вдруг заскребло, засвербело по стеклу своими обломанными ногтями. Что-то привлекло его внимание и вот — растворилось, исчезло, как желанный силуэт в плотной, переминающейся с ноги на ногу, толпе.

“Что? Произнесенная про себя фраза? Нет, — Родионов нахмурился. — Промелькнуло. Ушло. Мягко, как кошка, прошмыгнувшая мимо. Откуда? Куда?”

Он ни как не мог сосредоточиться. Отвлекал Бабенко. Раздражение переросло в злость и окончательно увело мысли Родионова по иному руслу:

— Уйди! Сейчас же!

На этот раз Родионов приказывал. Он пристально посмотрел на Бабенко, и тот поежился, почувствовав, как колок этот взгляд, и наконец-то, ретировался.

Павел с облегчением вздохнул и попытался вернуться к своим размышлениям: “А ведь что-то было! Определенно! Пронеслось мимо, а я и не ухватил”.

Впечатление о чем-то важном, но упущенном — растревожило.

Он встал, прошелся по комнате. В мыслях царил сумбур. Не смотря на прилагаемые усилия, ему ни как не удавалось вспомнить, что заставило его вздрогнуть. Звук, настораживающий сам по себе? Смысл услышанного, проанализированный на каком-то глубинном уровне его сознания? Или нечто, доступное восприятию лишь органам зрения? Что?

“Что?” — беспрестанно задавал он себе один и тот же вопрос.

А его реакция? Какая? Удивление? Приступ страха? Раздражение? Словно мокрой тряпкой по лицу: вроде и не больно, вроде — освежает, но хочется отплеваться и умыться, и соскрести с кожи жирную грязь. Что же?

“Проклятый Бабенко”, — скривился Павел.

Он снова сел. С экрана телевизора доносился знакомый голос. Примелькавшийся диктор, телеведущий десятка местных программ, мнящий себя политическим обозревателем и выдающимся шоуменом — эдакий местный маленький Листьев, говорил, доказывал, убеждал. Убедительно, правильно, образно! Правдиво! Пропагандируя и агитируя за…

“Или это он произнес ту фразу, что задела меня?” — наспех предположил Павел.

И вновь знакомый до зубной боли скрип приоткрываемой двери. Вслед за ушедшим Бабенко, будто ждал у двери, заглянул Стукачев.

“Черт! Теперь и этого принесло! — внутренне воскликнул Родионов. — Да что им всем надо?”

И тут же догадался: “A-а, в ординаторской припрятана бутылка”.

— Бери её, бери, родную! Не стесняйся! И уходи. Уматывай, — устало попросил он, не поворачивая головы.

Слащавая физиономия Стукачева в ответ разделилась. Нижняя часть, топорща короткую щеточку жестких усиков и, обнажая крупные зубы, образуя между скулами и носогубными складками сжатые комочки, готовые вот-вот скатиться вниз, к подвернутым кверху уголкам растянутого рта, изобразила ухмылку, а масленые глазки, не участвуя в этом процессе, метнули свои зрачки-шарики куда-то за спину Родионова и влево, и выдали тем непроизвольным движением место тайника.

— Быстрее же! — не выдержал Родионов.

Стукачев не заставил себя ждать — присел на корточки и открыл створки шкафа. На верхних полках хранились истории болезней и пакеты с рентгенологическими снимками, а на нижних полках — постельное бельё, расфасованное в наволочки. Для каждого сотрудника отделения — своя. Подгоняемый нахмуренным взглядом заведующего отделением, (но не смущенный им и не напуганный, а по-прежнему — нагловато ухмыляющийся), Стукачев уверенно запустил руку в ворох подушек и как фокусник-иллюзионист в ту же секунду ловко выхватил из серого кома белья бутылку.

— Уходи, — в последний раз попросил Родионов.

— Меня уже нет. Спасибо.

Дверь закрылась почти не слышно и именно в этот момент в сознание Родионова ворвался звук! И он, наконец-то, услышал! А ведь звук телевизора не был тихим. Но монотонным. И этим качеством, словно вытравливал из слов смысл, превращая их в пустой фон. Как шум моря. Как шум дождя. Как шум двигателя аэроплана, пока он ровный.

— Концепцию своей программы, — объявил диктор, — изложит второй претендент — кандидат от партии…

Он не успел договорить. На экране, заполнив его полностью: каждый угол, каждый сантиметр святящейся поверхности, появилось лицо губернатора. Зашевелились толстые губы, создавая впечатление размытого, желеобразного состояния рта.

“Харизма! Вот как это называется, когда этого нет”, — машинально сыронизировал Павел, по-прежнему поглощенный собственными мыслями.

Камера сдала назад и резко ушла влево, и вывела оратора в профиль. Теперь в глаза бросался большой, пористый, некрасивый нос.

“Ковыряй, ковыряй, мой мальчик, сунь туда палец весь”, — вспомнилась ему есенинская строчка и он подумал, его сиюминутная ирония есть, скорее, легкая истерия, чем нормальная реакция.

Когда он снова посмотрел на экран, картинка поменялась. Теперь там вещал некто… Он говорил по особенному — обрубая фразы глаголами: уверен! соз-да-дим! ур-р-регулируем! Говорил категорично, с апломбом, не сомневаясь в своей правоте, говорил, пристально всматриваясь в зрачок камеры, и линзы модных очков умножали непримиримость, пронизывающую его взгляд, стократно. Тот же костюм и галстук, те же густые каштановые волосы, зачесанные назад, но не растрепанные в стычке, а аккуратно уложенные профессионалом-парикмахером.

“Он!”

Павел был ошеломлен. Обескуражен. Конечно, события (коими сегодня обременили его судьбу Мойры, прядущие нить) предвидеть было нельзя — слишком много случайностей, сгрудившихся в эдакую кучу малу на коротком, стремительно убывающем отрезке времени. Тем не менее, их развитие по законам логики и здравого смысла не оставляло сомнений в реальности происходящего. Но предположить, что он увидит с экрана то же лицо, значило, поверить в сверхъестественное. И потому на следующую немало важную деталь он обратил внимание еще позднее. Бегущая строка медленно скользила по нижнему краю экрана и напоминала номера телефонов, по которым следует звонить в студию. Она оповещала, нет, она вопила: “звоните сейчас, не откладывая, немедленно!”

“Прямой эфир. Интерактивное шоу. Теледискуссия кандидатов на пост губернатора, — сообразил Родионов. — И выходит, вы живы-живехоньки, господин Претендент Как Вас Там? А кто же скрючившись лежит в багажнике моей машины, мертвый? Конечно, не вы? Или вы не вы в студии? Неосторожное убийство в пылу борьбы, обороняясь? Ха! Политическое убийство. Вот во что я влип!”

Перехватило дыхание. Вспотели виски. Ему вдруг показалось, что он, завязав глаза, быстрыми шагами движется вдоль края пропасти, рискуя в любой момент упасть.

В последнем усилии избежать паники, он одернул себе: “Не поддаваться; истерика ни к чему хорошему не приведет; самое страшное — утратить способность мыслить. Из каждой ситуации есть приемлемый выход, должен быть!”

Он прошелся по комнате. Сделав пару кругов, будто бы бесцельно, и подошел к окну и на секунду задержался там, опершись на подоконник, на костяшки пальцев, сжатых в кулаки. За окном ежился, пошмыгивая каплями скисшего, забродившего тумана, серый октябрьский день.

“Итак, варианты? Обратиться в милицию? Не стану”, — твердо отмел он первую альтернативу.

Не логика, а предрассудки и необъяснимое упрямство порою определяют ту или иную поведенческую реакцию. В данном случае таким постулатом было одно — он ни за что не станет обращаться в милицию. Никогда! Почему? Он, Родионов Павел Андреевич, законопослушный гражданин, солидный и уважаемый член общества. Почему же? Ах, принципиально он, конечно, не против. Общества имеет право на насилие. Милиция — институт общества, коему делегировано это право. И без насилия не обойтись. И он понимает это. Он же не анархист!

“Но этот вариант не для меня. Не хочу! Не стану! Не буду! Да и нельзя. Поздно уже! На вопрос, почему я не пришел сразу, уже не ответить. А в машине — труп”.

Обойдя столы, что сдвинутые в единое рабочее поле, стояли посередине ординаторской, Павел подошел к телевизору и дернул за провод. Вилка выскочила из розетки. Голубой экран, вспыхнув в последний раз, погас и превратился в черную амбразуру сгоревшего бронепоезда.

Снова накатила волна страха и он непроизвольно поежился. Нет, это просто озноб. Похожее ощущение посещало его, когда он слушал музыку Вагнера и Берлиоза. Похожее, но не такое!

“Машина — не на виду. И случайный прохожий не обратит внимания на ободранное крыло. Машина для трупа, а больница для меня — надежные укрытия, — Павел подумал, что находится на верном пути и то неординарное, оригинальное и единственно верное в данной ситуации решение, кое ему необходимо найти, лежит в зоне, не доступной для понимания посторонними. — Больница для постороннего — крепость. Лабиринт. Катакомбы. Десятки перекрестков, разводящие сотни дорог, и дороги эти — лента Мёбиуса. Они ведут по кругу и опрокидывают вниз головой каждого, кто уже сделал шаг. Проникнуть в её специфический микромир, уяснить её правила и законы — не просто. В ней можно скрываться и жить незаметно, по крайней мере, несколько дней. Можно занять свободную койку в полупустой палате или пробраться в свободный этой ночью кабинет, или в одну из студенческих аудиторий, можно затеряться в подвале среди сантехников и бомжей, с непременным присутствием которых администрация давно смирилась. Вариантов много. В общем, если меня будут искать, у меня будет фора! А больничный двор — это все-таки самое надежное укрытие для “нивы”.

Он ухмыльнулся, порадовавшись, что спрятал её от посторонних глаз, но тот час согнал эту кривую улыбку с губ.

“А сейчас я займусь текущими делами. Их как всегда навалом: обход, перевязки, истории, консультации, снова перевязки. И буду вести себя как обычно! Чтобы никто не обратил внимания… Чтобы никто не смел и подумать обо мне: ах, какой он сегодня странный… да что с ним происходит? Как обычно — вот на сегодня золотое правило! И сначала обязательно следует выпить! Зайду-ка к Стукачеву, — решил он. — А все важное — на потом. Усеется еще. Ночью, вот когда следует принимать решения. Ночь — время преступлений, тайных встреч и расставаний, время воров и убийц. И время мертвых. Мое время. Я же сегодня дежурю!”

Павел вышел из ординаторской.

Сгладить впечатление от своего раздражения — его задача, устало думал Павел, без стука открывая дверь:

— Это я.

Комната отдыха врачей находилась в начале длинного больничного коридора. И именно там доктора-ординаторы проводили свое и рабочее и свободное время, пренебрегая иными служебными помещениями. Там они переодевались: осенью сушили на батареях мокрые носки, а летом — легкие хлопчатобумажные штаны, пропитанные потом. Там они могли немного передохнуть после тяжелой операции: выпить чашку кофе, покурить, засмотревшись в окно, и, переживая о больном, проглотить, не почувствовав вкуса, стакан водки. Там кушали, оставляя недоеденное — на завтра, а объедки — тараканам. Там отдыхали: вяло разгадывали кроссворды, почитывали детективные романы в потрепанных обложках, дремали. Там же отправляли свои естественные надобности — писать в раковину, установленную на удобной высоте, считалось делом общепринятым.

— Проходите, Павланрейч.

Павел поморщился, вдохнув спертый, застоявшийся воздух, вобравший в себя дым отечественных сигарет и ванильный аромат греческого коньяка “Арго” ставропольского разлива и, с трудом проглотив тот ком, что внезапно подкатил к глотке, спросил, придав вопросу веселую, шутейную интонацию:

— Ну, друзья, а у вас еще осталось? Угостите?

И тоже работал телевизор. Будто еще один болтливый собеседник в компании. И настроен он был на тот же канал.

— Осталось. Присоединяйтесь.

Дружеских отношений со своими подчиненными Родионов не поддерживал. Наладить таковые не хотел, но… тайные помыслы стоят выше явных — он желал, чтобы именно сегодня и Бабенко, и Стукачев, и каждый, с кем он невольно или по надобности еще столкнется… встретится или распрощается в этот не очень удачный октябрьский день забыли бы о том, как он был зол и встревожен.

— Присоединяйтесь, — повторил вслед за Стукачевым Бабенко.

В больнице пили чаще всего на ходу и не по поводу, а только потому, что было что — коньяка было море. И от этого факта просто не куда было деться. И поэтому угостить жаждущего, налить случайно пришедшему, подарить бутылку дорого коньку за просто так, ему — надо, а тебя — воротит, вовсе не считалось проявлением щедрости. Источник выпивки — больные — казался не иссекаемым. И хотя навязчивое представление населения о том, что врач за бутылку готов тратить свои время, нервы, силы, здоровье раздражало неимоверно, бороться с этой традицией было бесполезно. Гонорар принимался, а суррогат, который порой попадался, врачи не пили, а использовали в качестве омывателя ветровых стекол.

Иногда Родионов присоединялся. А сегодня — все как обычно.

Он вошел и, улыбнувшись и хлопнув привставшего Бабенко по плечу, плюхнулся на свободный стул:

— Разливай!

Все трое выпили по первой и поставили чашки на стол.

— Проветрить бы, — не приказал, а предложил Родионов, обводя взглядом комнату и задерживая его на экране ТВ.

— Обязательно, — откликнулся Стукачев, вовсе не собираясь что-либо предпринимать, дабы освежить и в самом деле затхлую атмосферу, царившую в тесном помещение, и, перехватив взгляд Родионова, устремленный на экран, и чуть скривив свои губы в неком подобии усмешки, кивнул в сторону изображения: — Полезно послушать, о чем болтают. Познавательно, знаете ли. Все-таки — это наш город! Мне лично не безразлично. А вы как думаете?

–…ипотеку! Каждому — достойное жилье! Понизим цены на бензин! Нефть — своя, родная, — вещал с экрана пророк.

Но Павел, погруженный в свои собственные мысли, уже не слышал ни того, ни другого.

“Или это он, Раздатченко? Или нет? Если нет, то что за тип, мертвый, лежит в багажнике моей машины?”

Сомнения гложили. Павла даже немного затошнило, и он пару раз глубоко вздохнул, стараясь избавиться от неприятного чувства.

— Павел Андреевич, ваше здоровье! — громко сказал Стукачев.

— Похож, но все-таки не он, — тихо пробормотал Павел, будто бы в ответ.

— Кто?

Откуда-то издалека донесся голос Стукачева. Что-то спросил Бабенко. Ему ответил Стукачев и, кажется, снова обратился к нему. Родионов опять его не расслышал. Или не понял.

— Что?

— Кто и на кого похож? — с интересом переспросил Стукачев, внимательно наблюдая за Родионовым.

— А-а.

Они уже выпили по третьей. Родионов с удивлением посмотрел в свою пустую чашку. Со стороны могло показаться, что он не помнит о том, что только что сделал изрядный глоток. Он перевел взгляд на Стукачева:

— О чем ты?

–Вы сказали: он — похож. Кто? — с врожденной настойчивостью стукача произнес Стукачев и еще раз уточнил. — Кто на кого? Наш Губернатор похож…

Он не договорил. Они оба и почти одновременно еще раз посмотрели на экран — нос-уточка занимал половину его поверхности.

Профессиональная небрежность оператора? Нет! Этот ракурс, чересчур крупный план: неприглядный, отталкивающий, есть преднамеренная форма, догадались и Родионов и Стукачев. А Бабенко, продолжая, как в зеркало, смотреться в полупустую бутылку, прикинул в уме — сколько еще придется на каждого.

— Похож на кого?

Неприятный вопрос. Стукачев не сводил с него пристального взгляда, одновременно и подобострастного и ехидного. Родионов передернул плечами. Нет, не отвяжется, обречено подумал он и ответил нарочито вульгарно:

— На клоуна! Ну что ты ко мне привязался!

И со стуком поставив чашку на стол, ткнул пальцем в сторону их виртуального собутыльника:

— Он — клоун.

— А Раздатченко? Претендент номер один? На кого по-вашему похож он? — будто это была игра, моментально отреагировал Стукачев.

Родионов вздрогнул.

— Раздатченко? — протянул он, давая себе время, всего-то несколько секунд, на то, чтобы урежить свой пульс, что, едва Павел услышал произнесенную фамилию, сорвался со старта со скоростью спринтера.

— Вот именно, Разадтченко!

— Не знаю. Похож, не похож? Да какая разница! Он, я думаю, выиграет, — нехотя, не зная, что еще сказать, заключил Родионов, понимая, что сказал лишнее.

С видом хозяина, заглядывая по пути в палаты, прищуриваясь: все ли там в порядке, Павел Андреевич прошелся по отделению и, сделав в конце коридора петлю — там коридор закруглялся и впадал сам в себя, вернулся в свой кабинет.

Несколько человек, терпеливо ожидающих его под дверью уже в течение полутора часов, облегченно вздохнули.

— Всех приму, — бросил он через плечо, поворачивая в замке ключ, — всех. Минут через пять начну, вот только… Сейчас…

Он не договорил. Немного одиночества. Капельку. Вот, что мне сейчас мне необходимо, додумал он мысль, садясь в кресло.

Предстоящие на день дела он держал в своей памяти, дублируя, однако, расписанием. Пометки в ежедневнике о заранее назначенных встречах, и не только деловых, график консультаций и консилиумов, план оперативных вмешательств, что составлялся на неделю, а то и на две вперед: фамилия, диагноз, предполагаемое время начала операции. Он всегда знал, что должен делать в тот или иной момент времени, знал, что нужно будет сделать через десять минут, через час, чем он будет занят через двенадцать часов или, например, ровно в шесть часов вечера. И, конечно, ошибался. Но очень редко. И обычно такая ошибка составляла лишь несколько минут. А вот сейчас Павел поймал себя на мысли, что забыл. Кто-то разом вычеркнул целый распланированный день — день, состоящий из множества мелких эпизодов, каждый из которых имел свои собственные параметры: место, время, внутренний смысл — непременно логически-обоснованный, значительный или несущественный. И вот этот день исчез из его памяти. Как будто и не наступил еще.

“Сначала я должен… — борясь с легким опьянением, он потер виски, честно пытаясь сосредоточиться, и мысленно приказал себе как можно тверже. — Начинай работать, Паша, давай, обязан, а иначе раскиснешь и пропадешь!”

Он посмотрел на часы. Пять минут двенадцатого. Медленно перебирая пальцами, открыл нужную страницу в потрепанном блокноте-ежедневнике.

Глава 6. Сало.

В восемь тридцать этот пациент подошел к запертой двери, встал неподалеку, прислонившись к стене, скрестил на груди руки и принялся ждать. Осунувшейся, серая, с болезненным, не ровным оттенком кожа и тяжелые мешки под глазами, свидетельствовали, скорее, о нездоровом образе жизни, чем о его возрасте. А в общем, во внешности этого человека не было ничего примечательного. Лет сорока пяти. Среднего роста. Не красавец и не урод. Не толстый и не худой. Одет он был в спортивные брюки и потертую куртку поверх клетчатой байковой рубахи, которые не позволяли заключить, пришел ли он с улицы, или был пациентом — аборигеном этого стационара, принявшим больничные правила, как жизненный устав. Словом, незаметный, серенький человечишка по фамилии Сало.

Без одной минуты девять Родионов буквально ворвался в свой кабинет. Тут же выскочил из него. И снова понесся по лестнице, теперь — вниз, оставив дверь приоткрытой.

“Вот подарок! И отмычка не нужна”, — принимая удачу, как должное, почти равнодушно подумал Сало про себя.

Он повел правым плечом, вильнул бедром, меняя центр тяжести туловища, и сделал первый шаг. Выждав еще с полминуты: а не вернется ли Родионов, чтобы исправить свою оплошность и запереть дверь на замок, нет, не вернулся, покрутив тонкой шеей по сторонам и пожав плечами — он-де и сам не понимает в чем дело, говорил этот жест, он в три шага пересек коридор и, оглянувшись в последний раз и убедившись, что никто за ним не подсматривает, бесшумно проскользнул в не запертую дверь!

Светлый плащ был небрежно брошен на спинку стула. Коричневый бумажник наполовину торчал из кармана, словно не помещается в нем. Его лосиная кожа, сохранившая тонкий орнамент естественной фактуры, бросалась в глаза.

Сало на мгновение замер, прислушавшись, а затем, не нагибаясь, лишь выбросив вперед правую руку, которая оказалась на удивление длинной и заканчивалась большой широкой кистью, легко выхватил темный прямоугольник из складок материи и, на ощупь убедившись в его объеме, спрятал себе за пояс. В следующую секунду, резко развернувшись, он вышел.

Автоматический замок на этот раз не подвел. За спиной раздался аккуратный щелчок.

Семь минут десятого. В это время больные обычно завтракают, а сестры и доктора, пользуясь отсутствием в отделение заведующего, пьют вторую чашку кофе и курят.

Так получилось: о том, что нежданный посетитель побывал у него в кабинете, Павел так и не узнал.

Держа левую руку у пояса, декларируя: там — болит, Сало прогулочным шагом дрейфовал по коридору. Проходя мимо палат, он заглядывал в приоткрытые двери и дружелюбно улыбался, иногда обмениваясь с кем-то парой ничего не значащих фраз: “Как дела, как самочувствие, пока не лучше, ах, лучше, вот видите, дождались, дело — к выписке, и у меня, и у меня, а как же…”

Зайдя в туалет, дождавшись пока освободится единственная кабинка, он плотно прикрыл за собою дверь, передернул задвижку и облизался, прежде чем запустил руку себе в трусы и извлек оттуда портмоне. Содержимое стоило риска, по сути, мизерного. Три тысячи с мелочью! Восхищаясь собственной удачливостью, Сало еще раз с удовольствием пересчитал купюры — три тысячи сто двадцать два рубля. Он хотел бросить портмоне — не нужный и опасный предмет — в мусорное ведро, но, проведя пальцами по мягкой, хорошо выделанной поверхности, передумал — прельстился дорогою вещью.

“Новый. Чуть запачкан по краю. Ржавчиной, что ли? Пустяк. Почти не заметно. Ототрется”.

Он даже принюхался и констатировал, пахнет свежей кожей.

“Продам дорогушу с оказией. Да и оставлять его здесь, пожалуй, не стоит. В унитаз не проскочит, в ведре — найдут. Оставлю себе”, — взвесил он все за и против.

Но деньги — не все. Помимо денег в отдельном кармашке он обнаружил несколько цветных фотографий размером девять на двенадцать и календарь, сложенный вдвое. Календарик карманного размера. На текущий год. Мятый и потертый. Несколько чисел — обведены. Обычное дело. Человек не полагается на свою память и чтобы не позабыть даты, отмеченные в его жизни событиями — мало ли о чем не следует забывать: о деловых встречах и днях рождений близких, о днях траура, об отъездах и приездах, о тайных свиданиях… когда критические дни у жены, а когда — у любовницы, человек делает простые пометки: кружочек, черточка, галочка. И какое Петру Сало дело до этих дат? Но, повинуясь неведомому инстинкту, он вернул календарик на место — запихал его в кармашек, а сам принялся с интересом рассматривать фотографии. А с фотографий на него смотрело лицо…

“Пожалуй, разные лица, — решил он, присмотревшись повнимательнее, — наверное, братья или близкие родственники”.

И в самом деле, лица людей, запечатленных на фотографиях, удивительным образом напоминали друг друга — общим выражением. Выражением сфинкса, смотрящего на пески. Оно неизменно присутствовало в чертах каждого. И сняты все фото были в одном и том же месте: на фоне стены, покрытой светло-голубым кафелем.

“В сортире, что ли? Нет. А, наверное, в бане? — щелкнул пальцами Сало. — Точно. В бане. А где еще? Точно братья!”

И он перестал задумываться о том, кто эти люди, чью мрачную сосредоточенность он только что нарушил, бесцеремонно облапав её, но, прислушавшись к голосу, что шел изнутри, не бросил фотографии на пол, не разорвал их, а напротив, сложил в стопочку и тоже спрятал.

“Деньги — есть. Чувствую себя вроде не плохо. Вся статья валить”.

С этой мыслью он опять засунул свою добычу в трусы и, не позабыв дернуть за шнур — спустить воду, вышел из туалетной кабинки.

Глава 7. Стегин

Без семи минут одиннадцать Стегин все еще стоял в дверях областной прокуратуры, не решаясь выйти на улицу, и, шаря по карманам, мучительно размышлял куда подевалась проклятая зажигалка — куда сунул, вроде была.

В это время в его служебном кабинете раздался телефонный звонок.

— Его нет.

Но настойчивый голос — кому он принадлежал, осталось не выясненным — продолжал настаивать:

— Позовите Стегина. Сте-ги-на.

Зинаида Ученик, следователь-стажер, пожав полными плечами, поправила очки, сползшие на курносый носик-пуговку, и позвонила по местной линии на вахту в смутной надежде, что Стегин еще не покинул здания.

Сержант-дневальный ответил на звонок:

— Да. Нет. Вышел, но не ушел. Стоит. Ищет. Что? Думаю, спички. Нет, я — не курю.

Сержант положил трубку и громко, чтобы было слышно и на улице, крикнул, обращаясь к Стегину:

— Товарищ капитан, Вас просят подняться. Срочно.

Стегин вытащил сигарету изо рта, что так и не довелось раскурить, аккуратно вытер ослюнявенный фильтр платком и вложил её в пачку. И только затем, озабоченно вздохнув, направился к лифту.

–…Покушение. Раздатченко. Убиты…

Неизвестный абонент сообщил, что несколько минут назад предотвратил покушение на господина Раздатченко.

— Я не ошибаюсь, вы говорите о Раздатченко Валентине Валентиновиче, кандидате на пост губернатора? — поинтересовался Стегин.

— Вы знаете другого? — сухо поинтересовался голос.

Не беспокоясь о хронометраже времени телефонного звонка, а значит о том, будет ли предпринята попытка установить адрес откуда он сделан, не опуская мелкие детали, а, наоборот, подчеркивая их, неизвестный информатор описал место, где произошло двойное убийства, и место, выбранное снайпером, якобы им самим, а также тип и калибр оружия, коем снайпер, то есть он, воспользовался. И все в совокупности не оставляло сомнений в достоверности этих сведений.

О содержание телефонного разговора Стегину, естественно, пришлось доложить.

Карапоганов М., заместитель главного прокурора области, курировавший уголовные дела, выслушав Стегина, сощурил и без того узкие азиатские глаза-щелки, и задумчиво произнес:

— Он тебя знает!

–Вероятно, товарищ подполковник, — осторожно согласился Стегин.

Было ясно, звонок сделан неспроста. Некто, намереваясь сотрудничать с милицией, именно так был расценен факт передачи информации, предпочитает иметь дело с тем, кого знает лично.

— Необходимо выяснить кто он, звонивший. Возможно, на сегодняшний день это главное. Мобилизуй для этого все ресурсы. И свои мозги, кстати, тоже. Потому что положение серьезное. Обрати внимание: произошло двойное убийство средь бела дня и накануне… Ну, Стегин, чего мы все ожидаем? Что у нас произойдет в городе через три дня, а?

— Понял, товарищ подполковник. Накануне выборов!

— Правильно. Вижу, усек. И выходит, ты политически грамотный и соображаешь, какой поднимется резонанс, если окажется, что этот инцидент и в самом деле есть не удавшееся покушение на Раздатченко. Шум поднимется на всю страну. Впрочем, мы шума не боимся.

— Понимаю!

— Действуй! Не задерживаю, — бесстрастно произнес Карапоганов М.

— Есть.

Двое молодых оперативников все еще бродили по склону холма, безнадежно надеясь наткнуться на что-либо, представляющее хоть какую-то ценность для следствия: след на грунте, потерянную перчатку, обрывок ткани, что зацепился за голой куст акации в момент бегства, смятый клочок бумаги, а на нем — номер телефона… Да хоть что-то! Что? Чужие плевки, повисшие среди тоненьких заточенных веточек и застывшие на холодном ветру, да посуда: опорожненные бутылки из-под водки и дешевого вина, да пивные бутылки — целые и разбитые, да мятые алюминиевые банки разнообразных калибров — на двести граммов, на треть литра, на поллитра. И только. А склон становился все круче и пробираться меж деревьев становилось все труднее — ноги заплетались, задевая о колючий кустарник.

— О, блин! — выругался высокий худой парень с интеллигентным лицом в короткой рыжей куртке, споткнувшись о голый корень старого клена, что вылез из-под землю и напоминал удава, греющегося на солнце, готового сбросить старую шелушащуюся кожу. Он двигался метров на шесть впереди своего напарника и полного своего контрвизави — коренастого крепыша по прозвищу Зуб.

— Чего, Вась? Нашел что-то? — отреагировал Зуб моментально.

Зуб был одет в длинный — до середины голеней — умеренно потертый кожаный плащ и для того, чтобы не запутаться в его широких полах, приподнимал их обеими руками.

— Нет. Споткнулся я. А-а, сука, брюки порвал!

— Мне кажется, мы слишком углубились, — рассудительно произнес Зуб. — Следует вернуться ближе к трассе.

— Давай пройдем еще метров сто.

— А смысл, Вась? Смысла нет. Пустая трата сил. И времени. Здесь ни кого не было. Слишком далеко. Лучше прочешем еще раз участок вдоль трассы.

— Хорошо, — согласилась Вася, вспомнив о полученном ущербе.

Он сплюнул, избавившись от комка пыли, коей наглотался, тревожа упругие ветви деревьев, и решительно произнес: — Пошли.

Опера синхронно развернулись и медленно, продолжая внимательно смотреть себе под ноги, побрели в обратном направление. До того места, где Бур, присев на корточки под корявый вяз, выронил свой “вальтер” — изящную, сверкающую серебром, смертоносную игрушку, оставалось шагов тридцать. Опавшая листва еще не накрыла его. Но скоро, скоро… И погребенная под жирным слоем перегноя эта вещица пролежит в земле много, много лет, прежде чем некто, испачкав холеные руки, извлечет её на белый свет. И тогда переполненный музейный арсенал пополнится еще одним древним экспонатом.

Аналогичную работу, но по другую сторону шоссе, выполнял Мухин.

Эксперты довольно точно реконструировали схему произошедшего, верно угадав направление, откуда были произведены смертельные выстрелы. Отправившись в поиск приблизительно с того места, где предположительно находился снайпер, Мухин не торопясь рыскал из стороны в сторону, делая разброс метров в пять вдоль воображаемой траектории полета пули, и все дальше и дальше удалялся от края дороги. По примятой траве, по свежевзрыхленной земле, по каким-то еще особым признакам или знакам, он старался уточнить место засады, а потом найти… Что? Окурок, конфетную обертку со следами слизанного шоколада, недоеденную горсть картофельных чипсов в разорванной упаковке. Или что-то, что выпало из кармана киллера: бумажник с документами, ключи от квартиры, записную книжку с адресами и телефонами, медальон с фотографией жены или любовницы. А еще он хотел бы отыскать оружие, оставленное преднамеренно или утерянное. А еще… Нет, по правде говоря, ничего из перечисленного он найти не надеялся. Большее, на что он рассчитывал это на помятый и надорванный билет на троллейбус. На что еще? На магазинный чек или, еще лучше, на чек с заправочной станции. Стеклышко от ненароком разбитых очков? Хорошо бы! Носовой платок или бумажную салфетку со следами слизистых выделений: соплей, мокроты, спермы, содержащих в себе баснословное количество информации, или… Да хоть что-нибудь! Но — ничего! Кроме множества отпечатков пальцев в “шестерке” и в “девятке”. И уже известны их владельцы! Кроме двух трупов, что в ближайшие часы наверняка будут опознаны. Кроме того известного факта, что у “нивы”, покинувшей место происшествия — марку машины уточнили, ориентируясь на следы протекторов, оставшихся на неплотном грунте по краю дороги, повреждены правое крыло и правая дверь. Эту машину уже более двух часов настойчиво разыскивали. Правда, пока не результативно. И было известно, что была еще одна машина! Крупная: АЛКА, КамАЗ, фура, рефрижератор. Такую могли заметить сотрудники ГИБДД на ближайших постах ДПС, встречные водители, служащие автозаправочных станций, пешеходы — в общем все те, для кого ежедневный маршрут монотонен и скучен, но каждый экстраординарный предмет на его фоне, как яркий мазок на сером грунте незаполненного холста. Надо только отыскать наблюдательных и умных. Потом все станет просто! И в целом — всего много! Очень! И телефонный звонок, улыбнулся Мухин своим мыслям и, заметив, что подъехал Стегин, развернулся и пошел на встречу следователю.

— Новости есть? — спросил Стегин, перепроверяя ту информацию, коей владел сам, делая однако допуск на время, пока он был в пути. Вдруг за последние пятнадцать минут что-то произошло, что-то изменилось.

— Нет, — Мухин бросил быстрый взгляд на часы. — И, честно скажу, думаю, что мы их упустили. Опоздали! Точно. Не возьмем уже. Все! Фенита!

— Посмотрим, — и согласился и не согласился Стегин, в душе признавая очевидный факт — коль не удалось выйти на след убийцы/убийц сразу же, в первые полчаса, максимум — час, по горячим следам их уже не взять. — От машины, наверное, уже успели избавиться. Как ты считаешь?

— Точно! Крыло и дверь выправили. Или заменили. И уже перекрасили, — угадал Мухин мысли следователя.

— Прав, — качнул подбородком Стегин, настроения спорить у него не было, — при условии, что “нива” эта имеет прямое отношение к произошедшему. А вот если она оказалась на месте по случайности, дело — другое. И стоит…

— Да вы что, товарищ капитан! — Мухин бесцеремонно перебил Стегина. — Вы же сами в это не верите! Случайность! Ха! Все разыграно по секундам! Представьте ситуацию: автомобиль вырывается из-за поворота… Столкновение! Суматоха! Три выстрела! И на все про все — минута! От силы — полторы. И мы имеем два чистых трупа! — он рубанул ладонью по воздуху. — Случай? Нет! Все по плану! Отвечаю! А машина — угнана. Владелец, небось, уж заявил. Пари?

— Не стоит. Все правильно, — примирительно сказал Стегин. — Логично.

— А то! Нет, нам придется браться с другого конца. Во-первых, искать профессионала! Таких — мало! Во-вторых, выяснить, кому выгодно убрать Раздатченко, — пояснил Мухин.

— Хорошо. И кому же он помешал?

— Таких наберется с десяток-другой. Среди них — заказчик. В третьих… Кто же, черт возьми, вам звонил?

— Не знаю, — вяло отозвался Стегин, почесывая нос. Это привычка была ему свойственна при определенных обстоятельствах.

— Ясно. Темните, — подметив характерный жест, кивнул Мухин. — Обидно.

— Конечно.

— Ага. Шутите?

— Разумеется. Зачем мне темнить?

— Мало ли. Вдруг у вас тайное задание, — продолжал гнуть свое Мухин.

— Не говори глупости. Надоел, — оборвал Стегин беспредметные препирательства. — Что еще?

— На первый взгляд всего полно, — перешел на деловой тон Мухин, тонко почувствовав смену настроения начальника. — Но чует мое сердце, это — глухарь! Тот, кто работает так, не попадается. Снял двоих в один момент, а? За пару секунд. Это — уровень! Это — профессионал! — Мухин присвистнул, выражая свое восхищение. — А ведь убиенные — тоже не промах. Один из них спецназ. Точно! Вон тот, что подальше лежит.

Двумя пальцами и зажатой между ними сигаретой Мухин небрежно указал в сторону Винта.

Стегин перевел взгляд. Оба трупа, укрытые простынями, по-прежнему лежали на земле. Материя, вобрав в себя влагу тумана, казалась серой и грязной.

Это просто пасмурный, несчастливый день, подумал Стегин, рассеянно отметив эту деталь.

— Что значит спецназ? Почему спецназ? Установили личность? — спросил он после короткой паузы.

— Нет. Личности потерпевших пока не установлены. Работаем, — покачал головою Мухин. — По косвенным признакам. Татуировочка у него специфическая на правом плече: военная, не воровская. А в левой подмышке — группа крови. И перчатки на руках одеты красноречивые. Такие, знаете ли, с обрезанными пальцами. Как у гонщиков. Для чего? Чтобы ни что не мешало чувству осязания. Чтобы провод детонатора чувствовать папиллярами. Он, говорят, вибрирует. Не правда? Не вибрируют? Ну, значит, чтобы надежнее держать оружие: автомат, пистолет, нож. Чтобы из вспотевшей ладони не выскользнула граната. Чтобы руль держать крепче, а при случае — ткнуть в глаз пальцем и выковырять его ногтем, не раздавив. А на отпечатки, мол, наплевать, потому я — спецназ! В общем, этот парень определенно кое-где побывал! А, может, он вовсе ни какой ни спецназ, — неожиданно заключил Мухин.

Улыбнувшись и кивнув Мухину в ответ, впрочем, не пропустив мимо ушей все то, что тот изложил, Стегин направился к трупам.

Неподалеку маялся, не зная, чем еще себя занять, мед.эксперт Игорь Прокопьевич Долькин. Осмотр мертвых он закончил минут сорок тому назад. Теперь он ходил вдоль обочины, загребая носками ботинок опавшие листья, беспрестанно курил и, питая свое воображение теми впечатлениями, что оставляла ему его ежедневная работа, давно ставшая рутиной, в ярких красках представлял себе, что происходит внутри его собственного, вполне живого еще, организма: легкие, адсорбируя на себя запредельные дозы никотина, черствеют, морщатся и покрываются черными выгоревшими кратерами, сосуды, еще не давно эластичные, чутко реагирующие собственной вибрацией на любое изменение его, Долькина, настроения, постепенно каменеют, метаморфозируя в сухие ломкие веточки. Словом, он чувствовал себя приговоренным к смерти. Но перебороть себя не мог. И прекратить курить не мог. У него осталась последняя сигарета. Долькин обрадовался, увидев Стегина.

“Стрельну пару. Не меньше, — подумал он, в душе рассчитывая на большее, и загадал. — “Прима”, пусть будет “прима”, но — в твердой пачке. Хорошо, Господи? Договорились, а?”

— Привет, капитан.

— Привет, Прокопыч.

— Холодно.

— Что? — задал Стегин лаконичный вопрос.

— Да вот, добрых два часа здесь торчу. Сигареты кончились. Не холодно, но промозгло, — начал жаловаться Долькин, левой рукою машинально поправляя пестрое фланелевое кашне, петлей лежащее на шее.

— Понимаю. Но я — о нем!

Носком ботинка, чистотой и блеском тот выгодно отличался от аналогичной части гардероба утомленного Долькина, Стегин указал на неподвижное тело, лежащие поближе:

— О нем! Расскажи мне, пожалуйста, что-нибудь интересное.

— А что один, что другой, — флегматично отозвался Игорь Прокопьевич, отчетливо понимая, что время для главного вопроса еще не наступило, и что вожделенную пару сигарет, а может и полпачки, легче получить в обмен.

— Два трупа, значит. В одном две дырки: в грудь зацепили, а потом, когда он лежал, в лоб; во втором одна — точнехонько в сердечко.

— Ого, — Стегин присвистнул. — Класс!

— Профессионал! — согласил Долькин, повторив мнение, что уже высказал Мухин.

— Шрамы, рубцы? Особые приметы?

— Татуировку у одного.

— Знаю. Мухин доложил. Что-то еще?

На лице мед. эксперта застыло выражения задумчивости, которое вскоре сменилось явным раздражением:

–Я осмотрел открытые части тела. Причина смерти? Она очевидна.

— Ах, очевидна, — вздохнув, согласился Стегин.

— Вот и я говорю… Погоди-ка! — вдруг радостно воскликнул Долькин. — Вспомнил!

— Ну?

— Дай-ка сигарету, — с удовольствием и одновременно невзначай произнес Долькин фразу, вертевшуюся на языке.

Вспомнил! Как же, мысленно усмехнулся Стегин, понимая, что деталь, о которой, выдержав положенную паузу, Долькин собирался ему рассказать, уже зафиксирована в том коротком отчете, что пробубнил под тихий шорох двигающихся катушек, мотающих тонкую полоску магнитной пленки, замерзший и уставший мед.эксперт. Но — таковы правила, и Стегин вытащил пачку сигарет и ловким щелчком выстрелил из неё одну единственную штуку.

— Слушай, не томи, — попросил он, прекрасно понимая смысл глубокомысленного молчания.

Долькин закурил и от удовольствия рассмеялся.

— Сейчас, сейчас. Глянь-ка на правую руку вон того! Где-то этот товарищ недавно засветился. Точно! Думаю, он голой рукой схватился за лезвие.

— Интересно, — присев, Стегин осторожно взял мертвого за запястье. — Да, вижу. Точно на лезвие?

— Не точно. Может, например, на горлышко разбитое напоролся.

Стегин скривился. Неопределенности ему не нравились.

— Или на заточку, — немного помолчав, добавил Долькин.

— Лезвие, бутылка, заточка? Поточнее установить характер повреждения нельзя?

— Можно, конечно, попробовать, — хитро ухмыльнулся эксперт. — Дело в том, что в наличии воспалительные изменения тканей.

— Хватит воду мутить. Вкладывай! — недовольно потребовал Стегин, вытягивать из Долькина каждое слово ему надоело. — Как давно была нанесена рана?

— Да какая там рана! Так, пустяк. А можно у вас стрельнуть несколько штучек? — уверенный в том, что ему не откажут, спросил Долькин. И Стегин опять молча вытащил пачку, что только что спрятал в карман.

— Повреждение кисти предположительно произошло дней десять дней назад. А может раньше. Недели три назад, или даже месяц. В зависимости от того, как его лечили. А вообще-то, его не лечили, — начал рассказывать эксперт. — Потому мы видим здесь воспаление. Ткани изменены: они отечны, гиперемированны, смещены относительно друг друга. Края ран не совпадают. Но представить поверхность предмета, за который он схватился, можно! Еще имеются специфические выделения: гной, сероза, кровь — эта рана понемногу кровоточила до последнего. И выходит, куда бы он пятерней своей ни лазил, он везде оставлял след!

Стегин внимательно слушал и удивлялся своему настроению. Что-то было не так. Отсутствовало чувство уверенности. Почему? Что-то тревожило и туманило ту чистоту мысли, с коей Стегин привык начинать расследование, и коей, в тайне от других сотрудников прокуратуры, гордился. Что? Телефонный разговор, ответил он сам себе.

Долькин замолчал и принялся сосредоточенно курить.

— Спасибо, — бросил Стегин.

— А-а, — отмахнулся Долькин.

Всецело погрузившись в размышления, Стегин сделал пару кругов вокруг тел.

Они уже потеряли человеческие очертания: расплылись, растеклись, словно кляксы густого тумана, упавшие с кончика пера, что омакнули в тучу, и стали похожи… Они были похожи на двух старых спящих псов — грязные и усталые псы лежали, подоткнув под себя хвосты, спрятав морды под передние лапы.

Внезапно Стегин остановился, нагнулся и приподнял край замызганной матери и заглянул ему в лицо.

Он увидел посмертную маску: тяжелая челюсть отвалилась книзу, язык вывалился наружу, зрачки сухих глаз стали неподвижны. Смерть всегда выглядит неприглядно, настигла ли она героя или же подонка, и судить о том, кто есть кто на основании мимолетного взгляда, брошенного на застывшие черты, неправильно и, главное, не профессионально. Одно он мог сказать определенно, этого человека он не знал. Он не из тех, кого Стегин задерживал и допрашивал, кто стрелял в него или метил ножом, он не сталкивался с ним в длинных пустынных коридорах прокуратуры и в залах судов. Стегин ни разу в жизни не видел его фотографию. Он его не знает.

Стегин посмотрел в лицо второму мертвецу, это был Винт, и еще раз убедился в особых качествах снайпера. Пулевое отверстие, что зияло у того во лбу, отклонилось от средней линии всего на полсантиметра.

“И этот тоже не знаком”, — уверенно решил он.

Он выпрямился и огляделся.

— А чего, собственно, мы ждем? — не обращаясь ни к кому конкретно, спросил он. — Почему их не увозят. Увозите! Вы закончили?

— Заканчиваем, — поправил его Мухин. — А вообще-то, мешки ждем.

— Какие мешки? — не понял Стегин.

— Пластиковые, черные. У нас не оказалось. Израсходовали. Но я уже отзвонился. С минуту на минуты подвезут. И сразу — в морг, — объяснил Мухин.

— А-а.

Стегин сообразил, речь идет о мешках для трупов. Он вспомнил, согласно последней инструкции увозить не защищенные тела с места событий не положено.

— Не положено! И это — правильно. Мертвое тело по сути — улика, — продолжал свои рассуждения Мухин, не замечая, что Стегин не слушает его. — Как и всякая улика, тело должно было быть изъято, то есть изолировано от воздействия внешних факторов. А что может случиться в дороге? Авария, нападение, землетрясение, взрыв. Все!

А Стегин, лишь в полуха вслушиваясь в поток слов, выдаваемый Мухиным, размышлял по-прежнему о телефонном звонке. Не отправлен ли он по ложному следу? Неудачное попытка покушение на Раздатченко? Но ничто пока не подтверждало информацию, сообщенную ему неизвестным абонентом.

И на этот раз, из задумчивости следователя вывела трель телефонного звонка. Стегина вызывали. Его требовали. Его хотели.

— Стегин. Слушаю.

–?

— Один задержан, — ответил Стегин на вопрошающий взгляд Мухина, прикрыв микрофон ладонью.

Мухин с пониманием кивнул:

— Кто?

— Водитель КамАЗа.

— Отлично! Хотя я думаю, этот уйдет в глухую молчанку, — задумчиво протянул Мухин после короткой паузы.

Стегин закончил короткий разговор и лихо щелкнул крышечкой мобильного.

— Почему? — нахмурился он. Мнением опера пренебрегать не стоило.

— Мы на него ничего не имеем. КамАЗ стоял вон там, — показал Мухин куда-то в бок. — Чего ему колоться?

— Далековато, — согласился Стегин. — Однако, посмотрим.

— Водитель КамАЗа из машины носа не показывал, — продолжал настаивать на своей точке зрения Мухин.

— Факт?

— Факт! Отпечатков обуви не обнаружено, — объяснил Мухин.

— Хорошо. Будем считать, что — факт, но вдруг какая-то зацепка, а? По всякому бывает.

— Бывает.

— Иногда там, где не ждешь. Да?

— Да, — охотно подтвердил Мухин.

— Вот видишь! Тогда — я поехал, — улыбнулся Стегин.

Пожав руку Мухину, кивнув Прокопычу, махнув рукой операм, стоящим поодаль, капитан Стегин заспешил к своему УАЗу. Неподкупный центурион, уверенный в своей правоте. Подтянутый. Легкий. Окрыленный. Подгоняемый маршем, звучащим из сердца.

***

КамАЗ уныло стоял неподалеку от двухэтажной милицейской будки. Как раз под тем здоровенным плакатом, что желал счастливого пути каждому, покидающему славный город Волгогорск.

Для начала Стегин обошел машину кругом. Ничего примечательного. Массивная резина — ему повыше пояса будет. Да как же её менять, тривиально подивился Стегин: “Вот труд-то! Дальше?” Через ветровое, устремив взгляд на дорогу, Сталин… Лукавая улыбка, холодные прищуренные глаза, пышная с проседью шевелюра — блеклые, выцветшие цвета на овальной металлической пластине за лозунгом, выведенным черным курсивом: за Родину, за Сталина. Стегин остановился. Немного подумав, он открыл дверь, вытащил портрет и, и не посмотрев на изображение повнимательнее, отбросил его в сторону. Дальше? Пустая выщербленная дорога, грязь. Граница Волгогорска. Дальше?

Обернувшись, Стегин обратился к сержанту, маячившему у него за спиной:

— Рассказывай.

Машину задержали на посту ГИБДД, расположенном на границе Волгогорска, почти случайно. Младший сержант ГИБДД Виктор Канарейкин, для друзей — Витек, остановил грузовик беспричинно, только потому, что не подвернулась в тот момент иномарка, несущаяся мимо с не допустимой скоростью. Или навороченная “девятка”. Или поблескивающая серебром “шеви”. Или респектабельная “десяточка”. Или иное приличное авто. Ну а что взять с шоферюги в мятой клетчатой рубахе под засаленным пиджаком? Но черно-белый жезл описал в воздухе полукруг, и как по мановению волшебной палочки машина-махина, и без того двигающаяся не быстрее положенных двадцати, сначала замедлила ход и послушно прижалась к обочине, а потом — и вовсе остановилась, обогнав Канарейкина на два-три шага. Канарейкин преодолел это расстояние не спеша.

— Сержант Канарейкин, — мимолетно, словно смахнул с кокарды паутинку, козырнул Витек.

Человек, сидящий за рулем, вобрал голову в плечи.

— Рассказывай, рассказывай, — нетерпеливо повторил Стегин.

— В общем, дежурство как дежурство. Обычное дежурство, — начал сержант. Он нервничал, не понимая пока, что хотел бы услышать капитан, но старался быть лаконичным и рассудительным и от того — сбивался на повторения.

Стегин решил помочь ему.

— Дальнобойщик? — доброжелательно поинтересовался он.

— Никак нет! Работает в двадцать шестой колонне. Она обслуживает заводы ЖБИ. Курсирует по городу. Но путевого листа на сегодняшний день у него нет. Я его спросил, куда он направляется? В ответ — ни слова внятного. Я сразу заподозрил, что-то с ним не так.

— Что?

— Испуган он до смерти. Слова вымолвить не может. А тут как раз по оперативной связи прошла информация: проверять КамАЗы и “нивы”. Я сразу же позвонил в отдел.

— Молодец! — с чистым сердцем похвалил гаишника Стегин. Подобная бдительность заслуживал поощрения. Хотя бы на словах. — Веди его сюда. Поговорим.

Предварительный допрос задержанного Стегин решил провести на месте. Обстоятельства позволяют нарушить некоторые процессуальные формальности, рассудил он. Двойное убийство и еще одно покушение на убийство. В подобных случаях время всегда поджимает. Кроме того, следовало воспользоваться состоянием подозреваемого — еще не исчезло из глаз его выражение загнанного зверька, еще трепещет в груди его перепуганное сердце, и безразличие, глубокое и холодное, как ледниковый период, к собственной судьбе еще не сковало его мозг.

— Имя, фамилия?

— Руслан Муслимов.

— Азербайджанец?

— Осетин.

— Рассказывай Руслан. Что делал, что видел, от кого убегал?

— Я, гражданин начальник, ничего не видел.

— А все-таки, — произнес Стегин, привычно потянувшись за сигаретой.

— Мамой клянусь!

— Не надо, Руслан. Не усложняй, — оборвал его Стегин. Он не повысил голоса, но при этом пристально посмотрел на стоящего перед ним человека — так, что тот вздрогнул. — Рассказывай по-хорошему. Что важно, а что нет, разберусь сам. А ты — давай, рассказывай!

В ходе короткого допроса выяснилась роль водителя. Заключалась она в следующем — держать двигатель включенным и ждать, пока не поступит на пейджер сигнал, означающий — пора! Пора действовать — выехать на шоссе и пристроиться в хвост внедорожнику “чероки”, что в этот момент должен был появиться из-за поворота, а дальше — просто следовать за ним еще минуты три, не более, не позволяя какой-либо другой машине себя обогнать.

— Просто?

— Просто, — эхом повторил Руслан.

— Преследовать? — переспросил Стегин.

— Следовать, — упрямо поправил водитель. Испуг, владевший им, постепенно уступал место унылой тревоге, мрачному беспокойству.

— А потом?

— Потом? Ничего.

Стегин уловил, тот запнулся, но акцентировать внимание на этом пока не стал — и так выложит все, что знает, был он уверен.

— Возвращаться к себе. На автобазу, — закончил тихо Руслан.

— Руслан, посмотри мне в глаза, — негромко попросил Стегин.

— А в том случае, если внедорожник попробует развернуться, остановить, — промямлил Руслан, так и не подняв взор.

— Как? — стряхнув пепел с сигареты, спросил Стегин.

— Сбить! — пожал плечами Руслан.

— Номер помнишь?

Выяснилось, что и номер Руслан помнит.

— Пробейте номер, — приказал Стегин.

–Есть, — рука сержанта Канарейкина, стоящего поблизости по стойке смирно, в очередной раз лихо взметнулась к форменной фуражке.

— Кто тебя нанял? — Стегин снова повернулся в сторону допрашиваемого.

— Не знаю.

— Ну, вот, опять, — с выражением, что демонстрировало, как искренне он огорчен подобным заявлением, покачал головою Стегин. — Хуже всего, Руслан, когда не договариваешь. Поверь мне. Таковы правила — начал говорить, говори все. Понимаешь?

— Я правду говорю, начальник. Я его первый раз в жизни увидел. Пришел ко мне в дом, сказал, зовут его Ваха. Сказал, что моя сестра и три мои племянницы живут хорошо. Назвал их по именам. Они у меня на родине. Неподалеку от Нальчика есть деревушка. А потом говорит: помоги соплеменнику, и твоя сестра по-прежнему будет жить. И её дочки. И потом объяснил, что нужно сделать. Про место сказал и про время. Я подумал, о чем просит? Пустяк. Убивать не придется? Нет. Воровать — тоже не придется. Я согласился. Больше я его не видел. Я не мог отказаться. Он — бандит. Он убил бы мою сестру.

— И тебя, — подсказал Стегин.

— Знаю, — согласился Руслан.

— Описать его сможешь?

— Крупный мужчина: большой, толстый.

— Ясно, — вздохнул Стегин. — А узнать?

— Узнаю, точно!

— Вот и хорошо. Это — потребуется. А сейчас давай-ка вернемся немного назад. Что произошло? Машина появилась? Ты исполнил то, что должен был?

— Да, появилась. Да только еще раньше начали стрелять. Чуть раньше. За несколько секунд. Может — за полминуты. Она развернулась. А я не поспел. Я тронулся и поехал.

— Куда?

— Сам не знаю. Прочь.

— Пробили номер, — выскочил из-за спины Стегина радостно-возбужденный сержант. — Машина принадлежит гражданину Раздатченко В.В.

— Господину Раздатченко, господину! — хмыкнув, поправил сержанта Стегин. — Да ты что, Канарейкин, о нем не слышал?

— Нет.

Стегин решил закончить допрос. Ему стало ясно, утренний звонок — вовсе не утка и не ложный след.

— Ай, брат Канарейкин, молодец! В целом, ты — справился! А лишнее знание не обязательно есть благо.

— А все-таки, кто он?

— Раздатченко? Обычный человек, который однажды захотел стать… Да не важно кем. Понял?

— Понял, товарищ капитан. Попахивает политикой.

— Воняет, Канарейкин, воняет. Говорят, он лично знаком с Президентом.

— Сам, небось, и говорит, — усмехнулся сержант.

— А ты прозорливый. Но в любом случае — все дерьмо!

— Густое.

— И липкое. Не ототрусь потом.

— Ага. Вам не позавидуешь, товарищ капитан.

— Прорвемся, сержант. Водилу в прокуратуру доставишь сам. Хорошо? Еще раз благодарю тебя за службу.

— Есть, товарищ капитан, — звонко и невпопад отрапортовал Канарейкин.

***

Выяснение личностей убитых сегодняшним утром на дороге заняло около двух с половиной часов. Ровно столько потребовалось на то, чтобы оформить запрос во Всероссийскую дактилоскопическую картотеку и получить оттуда ответ.

В документах, переданных по факсу, подтверждалось, один из двух комплектов отпечатков пальцев принадлежит Семену Александровичу Дильману, тридцати семи лет от роду, уроженцу города Волгогрска, шесть лет назад осужденному за вооруженный грабеж. Сообщалось, что Дильман свой срок не отбыл — три года назад бежал, и с того времени находится во всероссийском розыске. Была и приписка: “Возможно, погиб при не выясненных обстоятельствах”. Это фраза частично объясняла тот факт, почему розыск человека, осужденного за опасное преступление, в последние годы практически не велся. Впрочем, думал Стегин, обстоятельства, приведшие к появлению этой сноски, могли быть разными — показания информаторов, недостоверно опознанный труп, труп с документами на имя Дильмана. И это вовсе не одно и тоже, что и труп Дильмана. Словом, вариантов объяснения было предостаточно. Гораздо более странными были сведения, полученные в ЖЭКе — Дильман проживал по адресу регистрации. Не скрываясь. Под собственной фамилией. Легально.

К тому времени, когда Стегин переступил порог двухкомнатной квартиры, расположенной на пятом этаже панельной девятиэтажки, оперативная группа хозяйничала там около часа. И хотя до конца работы было далеко — было чем похвастаться. В квартире уже обнаружили наркотики: и кокаин, и героин, и медицинский морфий; и богатый арсенал, состоящий из разнообразных видов оружия — нашли три пистолета и патроны к ним, четыре диверсионных ножа и два автомата: УЗИ и «калашникова». Все лежало на виду, практически в открытую. И теперь эксперты искали тайники. Они простукивали стены и полы, водили металлоискателем по плинтусам, под ванной, под кухонной плитой.

Технически вопросы, однако, интересовали Стегина мало. А что? В первую очередь его интересовало впечатление! То нечто неопределенное, не характеризующееся четкими параметрами, не подкрепленное вещественными доказательствами, нечто, от чего — мурашки по коже. Собственное впечатление безжалостное и беспощадное по отношению к Дильману, такое же — по отношению к Стегину. Он желал, чтобы нахлынуло, подхватило, понесло… Он разом хотел проникнуть во все тайны, обнажить скрытое, вывернуть на изнанку явное, хотел понять… что?

Поздоровавшись со всеми, Стегин прошел в комнату огляделся.

Голые стены. Старые, местами ободранные обои. Кровать и один-единственный стул. Старый телевизор “рубин”, выпущенный в году восьмидесятом, может быть, немного позднее — на полу, в углу. Его черная полированная крышка — вся в царапинах и порезах. Черная, потертая, похожая на огромную жирную двойку в тетради, настольная лампа притулилась у кровати на кухонном табурете. Лампочки под потолком — нет. Мутные стекла окон, заляпанные руками с одной стороны, замызганные разводами грязи с другой. За ними — мир, что покрыт серой паутиной и кажется нарисованным: голые тополиные кроны, утратившие четкость линий и объем, полотно асфальта, сливающееся с опустившемся на землю туманом, колеблющееся в игре полутонов, как непрочная неустойчивая субстанция, фальшивое солнце странного коричневого оттенка, испускающее фальшивые лучи, пробивающиеся сквозь фальшивые тучи.

“Запустение, — подумал Стегин. — Словно смерч, небывалый в этих широтах природный катаклизм, выпотрошил этот покинутый дом. Но ясно одно, Винт жил один”.

Рядом с громоздким ящиком телевизора, и тоже на полу — видеомагнитофон. На его на крышке лежит стопка видеокассет.

Стегин взял в руки верхнюю.

“Порнуха”, — скривился он, рассмотрев замысловатое переплетение обнаженных тел на коробке.

— Порнуха? — спросил кто-то из оперов.

— Да, — ответил Стегин, продолжая осмотр.

“Ни одной книги? Не удивительно. Ан нет. Есть одна!”

Она лежала на одеяле, неаккуратно наброшенном на постель, из-под которого были видны пожелтевшие грязные простыни.

— Вот оно что, — присвистнул Стегин. — Евангелие! Не ожидал. Неужели он верующий?

“Ей здесь не место, этой книге в простеньком светло-коричневом бумажном переплете, — думалось ему. — Как не место букету цветов, и белой фате, и розовым лентам, оплетающим колыбель”.

— Верующий? — переспросил один из экспертов — худощавый, лет двадцати пяти, в темных стильных очках и со всклокоченной шевелюрой, он, скорее, походил на рок-музыканта или на Христа, чем на криминалиста-исследователя. — Нет, не может быть! Верующие — люди тихие.

— Вот еще, — удивился Стегин неожиданному заключению. — С чего ты взял?

— Я себе так их представляю, — он пожал плечами.

— Гм, — задумчиво промычал Стегин.

— А вы, товарищ капитан, веруете? — с наивным простодушием поинтересовался паренек, оторвавшись от своего дела — секунду назад он с азартом выковыривал ножом из половых щелей грязь.

“Верую ли я? И во что? — задумался Стегин, ему хотелось ответить на вопрос честно. — Во Христа-спасителя? В богочеловека, кто страданиями своими и смертью искупил грехи людские? Нет. Подобных подвижников история знала не мало и я не уверен, что выбрали лучшего. В Бога-отца? В Бога — сверхсущество, творящего чудеса направо и налево запросто, обо-всем-знающего, всё-и-вся-видящего, в эдакого Бога-кукольника, управляющегося с людьми с помощью нитей, подвязанных на кончиках пальцев? В наиярчайшего представителя монотеизма? Нет. Потому что мне не нравится тоталитаризм”.

— Нет, — сказал он, немного помолчав, упрямо сжимая евангелие в руках. — Хотя лично мне нравятся древнегреческие Боги.

— Почему?

— Скандальные, жадные, завистливые, похотливые, лукавые, безжалостные, великодушные.

— Ясно. Совсем как люди, — вставил свою реплику эксперт.

— Да. А он — бандит, убийца, — Стегин подергал плечом, давая этим нелепым движением понять, он имеет в виду обитателя квартиры, покойника. — Убийство — акт кощунства. Какой же он верующий? Но тогда как здесь оказалась эта книга? А книга новая — часть страниц не разрезана.

— Я не знаю.

— А я — знаю, — догадка пришла внезапно, как озарение, и Стегин не сдержался и хлопнул в ладоши. — Знаю!

— Как?

— А так! Он болел! — торжествующе воскликнул Стегин.

— Не понял.

— Евангелие! Издание Российского совета христиан-баптистов, — он ткнул пальцем в страницу. — Все еще не понял? Видно, со здоровьем у тебя все в порядке, — широко улыбнулся Стегин. — А вот он недавно лежал в больнице.

–?

— Евангелие — одна из тех книжиц, что разбрасывают по больничным палатам сектанты. Где он её взял? В больнице!

— По крайней мере, это стоит проверить, — осторожно произнес эксперт.

— Стоит! — повторил Стегин, оставляя тем самым узелок себе на память. — Непременно!

Продолжая обход квартиры, он прошел на кухню: холодильник, электрическая плита на две конфорки, одна сковорода, на подоконнике — две керамические кружки. Дальше? Ванная. Пожелтевший унитаз, чугунная ванна с остатками высохшей грязи по стенкам и зеркало с трещинкой в уголке. Дальше? Вторая комната: старый черный шифоньер на три дверцы, что придвинут к стене — то ли опирается, то ли подпирает её и еще одна не застланная кровать, и еще один стул. Все? Нет. Было еще кое-что! На стене над кроватью были развешены фотографии, без рамок, приколотые к стене кнопками или приклеенные скотчем. Они мельтешили перед глазами. Они кружились разноцветными пятнами зонтов, раскрытых над спортивной трибуной в дождь.

Сначала Стегин оглядел их бегло.

Самые ранние, черно-белые, поблекшие, относились к тому далекому времени, когда ныне покойный Сеня Дильман был школьником: на баскетбольной площадке, на школьном дворе, у разложенного, но не разожженного костра на берегу реки, на первомайской демонстрации.

Стегин с трудом находил Дильмана среди улыбающихся лиц подростков — все они были похожи: худые, вихрастые, в поношенных великоватых куртках. И Сеня был одним из многих. Вот кто-то забросил ему на плечо руку, вот кто-то по-дружески тычет его кулаком в бок. Кто он, этот паренек, на каждой карточке стоящий рядом? Лучший Сенин друг?

Следующий период, подробно отображенный в настенной летописи, приходился на службу в армии. В основном преобладали групповые снимки. На фотографиях этой серии композиция строилась по-иному. Дильман всегда стоял на первом плане. В армейском камуфляже, с “калашниковым” на груди, в окружение боевых друзей, на фоне скалистого сухого ландшафта. Было очевидно, фотографировали именно его. Он смотрел прямо в объектив, гордо приподняв подбородок, и его пальцы, сжимающие оружие, казалось, подрагивали от нетерпения. Солдат. Победитель. Завоеватель.

Снимков, снятых позднее было совсем немного: пять или шесть. Они были цветные и глянцевые, а Сеня Дильман был худ и не улыбался.

“Вот эта, кажется, лучше всех”.

На этом фото Сеня был запечатлен строго в анфас — контраст теней скул и носа, запавшие щеки, заострившейся подбородок. В глазах притаился безумный огонек, но зато сохранилась четкая линия овала лица. В общем, это был хороший снимок и судя по всему — последний. Сеня был одет в обычную гражданскую одежду: черные джинсы, черная рубаха, расстегнутая на груди, и казался значительно старше. Почему казался? Он и в самом деле стал старше.

Потянувшись, Стегин подцепил кнопку ногтем и в следующий миг ловко поймал скользнувший вниз прямоугольник.

Рассматривая изображение, Стегин отошел от стены, но вдруг, будто что-то его кольнуло, и он снова метнул взгляд на стену. Ах, светлое пятно на стене! Какое сентиментальное пятно! Ах, и в правду есть что-то неизмеримо сентиментальное в таких квадратах и прямоугольниках на стенах…

“Сентиментальный следователь? Сентиментальный убийца? Нет, никогда он не встречал сентиментальных убийц и насильников, — жестко сказал сам себе Стегин, — не бывает таких”.

— Займитесь-ка этой галереей, — саркастически скривил губы Стегин. — Постарайтесь выяснить, кто там рядом с ним.

— Сделаем, — откликнулся один из экспертов и начал осторожно снимать фотографии со стены.

На доклад к прокурору области Стегин шел с легким сердцем: без дрожи и неприятного холодка, без той натянутой струны, что вибрирует внутри между сердцем и пупком. Было о чем доложить!

Петр Ануфриевич Щегол молчал долго: минут пять или шесть. Он тер виски, теребил узел серого однотонного галстука и время от времени бросал взгляды на классический портрет железного Феликса (крючконосый полупрофиль, тонкие обескровленные губы, худая шея и бородка-клинок), что висел над дверью, словно спрашивая того: “А прав ли я?” Но лицо чекиста по-прежнему оставалось маловыразительным: пустым, беспристрастным, твердым. И тогда, так и не дождавшись ответа, Петр Ануфривевич обращал свой взор к капитану, стоящему перед ним навытяжку.

Впрочем, тревожился Стегин не слишком: “Доложил вроде четко, связно. И просто! Или что-то пропустил? Или он не понял? Или старик себя плохо чувствует? Похоже, простата. Ничего, я подожду”.

Неуместная ирония мелькнула легкой тенью, изменив выражение лица Стегина, и Петр Ануфриевич, словно прочел его мысли, отвесив короткий злой взгляд, наконец-то, заговорил.

— Скажи-ка мне, капитан, он действительно двигался по этому маршруту? — в его интонации чувствовалось недовольство.

Он? Фамилия не названа, но Стегин понял, о ком спрашивает генерал:

— Мог. Приблизительно в это время. Дорога ведет к телецентру. Она не единственная, но, в общем-то, их всего три. Есть тропинка со стороны холма. Но машина там не проедет. Поэтому — только три варианта пути его следования. Со стороны улицы Леси Украинки: через новостройки, мимо больничного городка и парка, что разбит вокруг больниц, далее — мимо автозаправочных станций, они расположены на расстоянии пятисот метров друг от друга и… и последний перекресток, и — прямиком к телецентру. Вторая дорога — из центра. Он мог свернуть вот здесь, — карта города висела на стене по правую руку от прокурора и занимала четверть её свободного пространства. Стегин позволил себе сделать пару шагов и кончиком карандаша, выхваченного из нагрудного кармана кителя, показал на точку, где проспект Родимцева пересекало Первое Кольцевое Шоссе. — Или вот здесь. В этом месте в Шоссе вливается улица Нагасаки, соединяя его с Ленинским проспектом. Он также мог попасть в телецентр и со стороны Заводского района, — проведя карандашом прямую линию, но не оставив на материи ни следа, он умолк и вопросительно посмотрел на своего слушателя. Прокурор в ответ едва кивнул, давая понять, что слушает его, а вопросы — оставляет на потом.

— По поводу маршрута — все! Вариантов, как я уже доложил, немного, — резюмировал Стегин.

— Необходимо знать единственный! Уточните!

— Есть! Сомнений в том, что он действительно приехал из центральной части города, почти нет, но мы все обязательно перепроверим.

— Каждую деталь! — сурово подчеркнул прокурор.

— Есть! — повторил Стегин.

— Кто знал о теледебатах?

— О времени их начала? Многие. Было объявлено! Многочисленные анонсы в прессе. Кроме того, каждая волгогорская газетка в преддверии дискуссии считала себя обязанной разродиться редакционной статьей, посвященной претендентам. О чем только не писали!

— Не надо. Всякие гадости меня не интересуют.

— Понял. Извините. В общем, полный набор. И приходится констатировать, весь Волгогорск знал! Легче отыскать тех, кто не знал. Я не знал, — позволил себе пошутить Стегин.

— Так, так, — задумчиво постучал костяшками пальцев по столу Петр Ануфриефич, игнорируя Стегинскую шутку

— Товарищ генерал, а если предположить, что было организованно три засады? На каждой дороге есть подходящие участки: достаточно пустынные, не загруженные в это время дня транспортным потоком. Засада — немногочисленная: два, три человека. Машина не появилась — отбой. И так далее.

— Версия, однако! Хотя… Президент он что ли? Три засады? Не многовато ли? — эту фразу Петр Ануфриевич произнес с недоумением, первый раз не выдержав своего беспристрастного тона. — Не выдумывай, уточни!

— Слушаюсь!

— Наверное, маршрут все-таки был известен, — продолжал рассуждать Петр Ануфриевич. — Да и какая здесь тайна! Ни какой! Ждали его там!

— Вы правы, товарищ генерал, — подольстился Стегин. — Присутствие снайпера выглядит однозначно обусловленным. Трудно представить, чтобы снайперов было трое.

— А еще выясни насчет транспорта. Всегда ли он пользуется одним и тем же автомобилем?

— Да.

— А где он живет?

Стегин назвал адрес.

— Ага, не по пути! А чем он был занят с утра? Учти, круг тех людей, кто знал об иных его планах… ну, кроме теледебатов, наверняка, уже.

— Да.

— Дебаты, — усмехнулся генерал, меняя тему разговора, давая тем понять, аудиенция подходит к концу. — Все как у проклятых капиталистов. Всё у них сдираем,…мать! Под копирку. Ух, подлецы!

Но кого имел в виду пожилой генерал, Стегин уточнять поостерегся, а только посмотрел с самым задумчивым выражением лица, что сумел изобразить, по сторонам, будто невзначай. И вдруг — вздрогнул. Потому что показалось ему, что не одни они с генералом в комнате — знакомая худая тень — широкая шинель, остроконечный шлем, революционная винтовка за спиною — прислонилась к дверному косяку.

“Бр-р, сгинь”, — зажмурив на миг глаза, потряс головою Стегин, прогоняя призрака.

— И все же: побывал Раздатченко сегодня на месте происшествия или нет? Проезжал мимо, нет ли?

— Пока неизвестно. А дебаты состоялись. Ничего особенного.

— Уточнить! — с металлом в голосе закончил Петр Ануфриевич и снова посмотрел на портрет, и показалось генералу, что моложавый Феликс одобрительно подмигнул ему левым глазом.

— Есть! — отчеканил Стегин.

— И доложить! Не забывайте, я жду от вас положительных результатов. Многовато у нас в последнее время накопилось нераскрытых убийств. Пора начать раскрывать! Понимаете, о чем я говорю?

— Догадываясь. Вы, вероятно имеете в виду дело, возбужденное по факту смерти гражданина Тюрбанова, и дело о нападение на гражданина Щукина, повлекшее смерть последнего.

— Вот именно. В городе становится страшно жить!

— Товарищ генерал, позволю напомнить, упомянутые дела находятся в производстве у старшего лейтенанта Яковлева, не у меня.

— Капитан, почему вы так странно разговариваете: упомянутые дела, смерть последнего?

— По форме, товарищ генерал.

— Ах, оставьте. Будьте проще! Читайте Чехова. Вот именно, Чехова! — в раздражении закончил разговор Петр Ануфриевич.

В конце дня Стегин получил возможность оценить результаты работы криминалистов–лаборантов. Из фотолаборатории ему прислали увесистый пакет, в котором оказалось около сотни фотографий. Это были не совсем те снимки, что Стегин уже видел. Увеличенные и отреставрированные, теперь — удивительно четкие и контрастные, они производили совсем иное впечатление. Стегин рассматривал их с удовлетворением и некоторой долей восхищения. А Бурова он узнал сразу.

Глава 8. Мясоедов.

Дорога делала изгиб. Не поворот, а именно изгиб, точно такой, что изображен на дорожном знаке. И водитель сбавил ход, но Раздатченко, сидевший с ним рядом на переднем сидение, все равно недовольно произнес: — Ну, куда ты так гонишь, Антон? Сбрось!

Стрелка спидометра поползла влево. Шестьдесят, пятьдесят. Но, дрогнув пару раз у этой отметки, она, будто передумав, снова стала откланяться к значениям повыше: пятьдесят пять, шестьдесят, шестьдесят пять.

Раздатченко вздохнул, давая понять, он-де понимает, советы и увещания бесполезны для неуправляемого в своих действиях шофера-лихача.

В ответ на укоризненный вздох Антон улыбнулся и, следуя правилам, повернулся к шефу, как бы испрашивая тем разрешения снова мчаться во весь дух. Игра. Ритуал. Скорость Раздатченко не пугала, он любил быструю езду. Когда Антон снова перевел взгляд на дорогу, все было по-другому! Он был готов поклясться, еще двадцать секунд назад КамАЗа на трассе не было! Машина, вывернувшая неведомо откуда, двигалась по правому краю дороги, впритык к обочине, и вдруг также внезапно и нагло, как и появилась, сместилась к центру и заняла стразу две полосы.

— Наглец! Сука! Что делает, а? — с искренним негодованием, произнес Антон, заметив, что автомобиль сопровождения, в котором находилась охрана, пропал из поля зрения.

— Обойди! — приказал Раздатчено, сжав губы. Он разделял мнение своего водителя. — И не стесняйся.

— О, кей, Валентин Валентинович, сделаю, — откликнулся Антон весело, предвкушая небольшое развлечение. — Легко!

В этот миг метрах в пяти впереди взорвалась световая граната. Белый свет, вспыхнувший перед их глазами, прожег их насквозь и заполыхал в мозгу.

Раздатченко закрыл лицо руками и завалился на переднюю панель, ударившись об неё лбом, и хотя сознание не потерял, но на несколько мгновений его тело онемело и перестало быть живым, функционирующим прибором.

Но Антон, оглушенный и ослепленный, контроль над собою не утратил и продолжал действовать. Не рассуждая, до конца даже не понимая, что делает, автоматически, рефлекторно, он утопил педаль тормоза до упора, переставил ручку скоростей в нейтральное положение и вывернул руль вправо. Машина соскочила с трассы, пропахала несколько метров по бездорожью и благополучно остановилась.

Десять секунд, двадцать. Тридцать. Раздатченко, не придя еще в себя полностью, но уже ощущая перемену — исчезла вибрация и напряженный рева мотора, пошевелился и глубоко, полной грудью, вздохнул и застонал:

— А-а, где… что…

Словно в ответ в салоне автомобиля распахнулась дверь. Сильные руки подхватили его, беспомощного, приподняли…

Он попытался возразить:

— Нет. Зачем?

Но что-то острое — игла, колючка, жало, шип — кольнуло его в шею и он потерял сознание по-настоящему.

Антон успел заметить, как бесчувственное тело Раздатченко бросили в багажник, стоявшей неподалеку “БМВэшки”. Он даже расслышал, как хлопнула его крышка и, справившись с шоком и уже прозрев, матерно выругался и попытался завести двигатель, и уже повернул ключ зажигания в вполоборота, но после глухого короткого удара охнул и вывалился из салона.

Кровь из рассеченного лба — туда пришелся удар прикладом автомата — стала заливать ему лицо.

Последовал еще один жестокий удар!

На место Раздатченко плюхнулся Фришбах. За руль уселся Хомяк. Машина тронулась. Бур и Винт поволокли мертвое тело Антона по влажной, напившейся вдоволь земле.

С того момента, когда Винт выбежал на середину шоссе и, примерившись, бросил гранату под колеса мчавшейся машины, прошло ровно полторы минуты.

“БМВ” стального цвета и “девятка-сафари” разъехались в разные стороны. Тронулась неприметная “шестерка”, за рулем которой сидел Бур.

Четыре головореза-наемника, переодетые в форму сотрудников ГИБДД, дислоцировались приблизительно в пятистах метрах от места инцидента. Они контролировали транспортный поток еще в течение шести-семи минут, а затем, получив команду “Отбой”, исчезли в суматохе осеннего дня, набирающего обороты.

Этого не произошло. Как известно, события стали развиваться по-другому сценарию. Операция, конечной целью которой являлась похищение и подмена двойником одного из наиболее вероятных претендентов на губернаторское кресло, провалилась. План, выношенный Сергеем Мясоедовым, просчитанный им до секунд, план, что родился не в одночасье, а был плодом длительных раздумий и напряжения огромной части творческого потенциала, отпущенного Мясоедов судьбой, в реалистичность которого он верил безоговорочно, лопнул! Многомесячный труд был разрушен банальной случайностью — за несколько минут до начала акции группа, состоящая из трех боевиков-полупрофессионалов и человека-двойника, угодила в ДТП.

“Случайность? Возможно. Обычное дорожное происшествие? Авария, не повлекшая тяжких последствий — подумаешь, помятое крыло. А снайпер? Как быть с ним? Или все-таки случайность? Пьяный водитель? А был ли он пьян? Наверное. Да и группа расположилась на повороте. Но ведь по-другому было нельзя! Поворот — это условие! Поворот — это обстоятельства: дистанция и время. Время — тот разлом в непрерывном и изменчивом свойстве жизни, что измеряется долями секунды! Но снайпер знал о повороте! Он знал место! Кто он? — мучительно размышлял Сергей. — Тот, кто предал, кто нарушил тайну, что как иголка, спрятанная в яйце, что хранится в сундуке, что прикован к ветвям дерева, что растет на краю недоступного утеса, нависшего над неистово бушующем прибоем. Кто? Всякая тайна и всегда имеет своих хранителей: немногочисленный круг посвященных, её заложников, отвечающих за неё жизнью! И без этого необходимого и достаточного условия тайны не существует. Нет, конечно! Как не существует и множество иных понятий. Юмора, например, без тех, кто готов рассмеяться. Кто же он?”

Сергей еще раз прошелся по плану, начав с момента подмены.

“Фришбах благополучно доставлен в телецентр. Сыграть роль, что ему отведена, не сложно. Конечно, он справится. Сложнее, как это обычно бывает, уйти не замеченным. С этой целью Фришбах там же, в студии, имитирует инсульт4. Это необходимо, чтобы изолировать его. Карета скорой помощи уже ждет. Люди, облаченные в белые халаты, знают, что делать. Через несколько минут Фришбах оказывается в больничной палате, на больничной койки, под надежной охраной. Чуть раньше в ту же больницу привозят Раздатченко. День, второй, третий. Они останутся там ровно на столько, сколько потребуется на то, чтобы Раздатченко забыл обо всем! Он должен забыть о том, что случилось с ним! Естественно, с этой целью используются некоторые сильнодействующие препараты. Не без этого. А что делать? Впрочем, без существенного вреда и к его же благу. Через некоторое время проводится обратная замена: Фришбах становится Фришбахом и уходит в небытие, а Раздатченко, у которого по-прежнему сохраняется стойкая ретроградной амнезия*5, снова обретает лицо. Операция завершена! Операция — кульминация выборов, подразумевающая перелом в предвыборной гонке и даже больше: прекращение борьбы между основными претендентами. Вот что нес в себе этот день! И все вроде было предусмотрено. И все просчитано. Все? Как оказалось, нет! Но что же произошло? Трагическая случайность? Оплошность? Нет, нет, нет”.

Он продолжал мысленно перебирать возможные варианты.

Захлестнувшая его злость, мешавшая думать в первые минуты, прошла, вытесненная глухим ровным негодованием, но осталось ощущение обостренного восприятия, подстегивающее мыслительный процесс. Факты, аргументы, доводы, контрдоводы возникали в его уме, стремительно сами собою выстраивались в цепь чем-то напоминающую строение химических молекул и тут же рассеивались, чтобы через мгновение воссоединиться заново. По другому. Следуя новой логике и новому смыслу.

“Ликвидация исполнителей: Винта и Хомяка — дело рук Шагалаева? — в этом он не сомневается. — Но почему Шагалаев назначил зачистку немедленно? Перестраховался? Испугался? Или к тому был иной повод? Или непредвиденные обстоятельства автоматически запустили некий дополнительный механизм, о котором даже он не был осведомлен — механизм прикрытия, защиты? Или же устранение свидетелей — есть составная и неотъемлемая часть его собственного плана, и нелепое происшествие — лишь катализатор необратимого процесса? Кто предал?”

Он продолжал перебирать действующих лиц, разыгрываемой драмы, вновь и вновь в своих предположениях возвращаясь к одному человеку. Будто загипнотизированный. Шагалаев! Опасный, непредсказуемый, неуправляемый, человек, не зря, видно, прозванный Волком. Шагалаев знал главную цель! Знал, каким образом будет использован Фришбах — искусственно созданный двойник Раздатчено, его клон, его близнец, дублер, его сбежавшая тень, на чью долю отводилось лишь несколько заученных фраз перед камерой. Что-то вроде того: внимательно изучив сложившуюся в регионе ситуацию, а под этим я понимаю не только расстановку политических сил на сегодняшний день, но и перспективы развития Волгогорской области, её экономический рост, реформы в социальной сфере, что давно назрели, я пришел к выводу, что моя позиция, мое отношение, мои взгляды близки к позиции действующего губернатор, и дальнейшая конкуренция — есть распыление, если можно так выразиться, конструктивных сил, что, по определению, не во благо, а во вред. Поэтому я со всей ответственностью перед теми, кто выразил мне поддержку и доверие, заявляю — я отказываюсь от продолжения борьбы за кресло руководителя области и прошу всех истинных патриотов нашей малой родины на предстоящем референдуме, я не боюсь этого слова, выборы — это по сути и есть референдум, отдать свой голос за выдающегося политика, взращенного на волгогорской земле, Максима Порфирьевича…

На трансляцию отводилось от силы пять минут. И это все, на что был годен Фришбах! Но снайпер не укладывался в схему! Что-то не совпадало.

Неясное, смутное ощущение противоречия, не подчиняющегося строгим логически обусловленным последовательностям, присутствовало и тревожило.

“Шагалаев передернул карту? Нелепо. Зачем?”

И ответ на этот вопрос, не сформулированный, но витающий в воздухе в виде каких-то неопределенных волн, что зовутся обычно аурой, задевал его натруженный разум, обдавал холодом и пугал: неужели хотели избавиться от него? Выполнив свою задачу, должны были исчезнуть Винт, Хомяк, Бур. Каким образом? Смешной вопрос. Фришбах? Конечно! Лора? Она сама позаботилась бы о себе! А он? Разве он об этом не задумывался? Не догадывался? Догадывался. Знал! Только не верил, признался себе Сергей. И результат: триумф или фиаско — не меняли ничего. Что значат несколько жизней в той мясорубке, что зовется эволюцией и борьбой видов за выживание? Ничего. И все предрешено заранее!

Сергей провел рукой по волосам, отбросив их со лба назад, и еще раз — пригладив, бросил, будто бы случайный, взгляд в зеркало, висевшее на стене, и убедившись в том, что прическа его идеальна, а весь он — аккуратен и подтянут, вздохнул с облегчением и, сплетя пальцы рук, оперся ими на стол и задумчиво посмотрел на Лору.

Лора сидела в кресле, перекрестив длинные, стройные, чересчур мускулистые ноги, и лениво курила.

Привлекательна? Красива? Если это определение подходит к женщине ростом метр восемьдесят семь, легко толкающей несколько раз двух пудовую гирю и приседающей с весом сто двадцать. Привлекательна? И притягательна! И объяснение этого феномена не укладывалось в правильные черты лица, большую грудь и хорошую кожу.

Лора заметила и этот жест и скрытное движение глаз, но, успев привыкнуть, не рассмеялась. В конце концов, его придирчивое отношение к собственному внешнему виду — незначительный и простительный недостаток, подумала она снисходительно, это кажется даже милым и трогательным. Стряхнув пепел, двумя изящными движениями она поменяла бедра, положив правое — сверху, скромно и удивительно изящно попыталась поправить юбку, немного сбившуюся кверху, и, так и не достигнув в этом начинание успеха — край материи не опустился ни на сантиметр, приподняв веки и качнув удлиненными ресницами, будто веером, улыбнулась:

— Выкладывай.

Сергей успел растерять изрядную долю своей злости. Да и задумчивости — тоже.

— Что стряслось? Не получилось? Да? — спросила Лора ровным спокойным тоном и, не дождавшись ответа, легонько повела плечами и головой, что и означало: вот видишь, я предупреждала.

Произнесла она однако совсем другие слова:

— Не расстраивайся, пожалуйста.

Она еще раз внимательно посмотрела на Сергея и отметила, он выглядит и разочарованным и встревоженным, и, плеснув в интонацию своего голоса щедрую порцию сочувствия, тривиально добавила: — Все будет хорошо. Мы выиграем. Обязательно. Я уверена.

— Выиграем. Я в этом уверен! Используя напор, грубую силу, подлог. Разумеется, мы выиграем, но вклад наш, твой и мой, будет не велик, а главное — банален. — И, выдавая тревогу, охватившую его, он снова провел рукой по волосам: — Да кому это надо!

— Не позерствуй, пожалуйста. Умная и расчетливая кампания, проведенная профессионалом, всегда приносит плоды! А ты — профессионал в ремесле, коим не всякий мог бы овладеть. Потому что для этого требуется много редко сочетающихся качеств. И еще одно, самое главное, талант! Ты — талантлив! И ты это знаешь!

Она говорила, теребя сережку. Бриллиант в полкарата, вставленный в платиновую оправу, казался мерцающей росинкой на рыбьей чешуйке. Бриллиант и платина. Они напоминали о серебряном веке, о сумасбродном времени, наполненном вычурными рифмами, о времени, когда женщинам не приходилось демонстрировать непреклонную уверенность в себе. Она говорила и в её голосе явственно слышались ласковые нотки.

Сергей усмехнулся. Глаза его блеснули озорно. И снова потухли.

— Не утешай.

— Расскажи, — попросила Лора.

— Не стоит! — удрученно махнул рукой Сергей.

И она поняла, что он все расскажет.

— Не вышло! Какой-то идиот врезался в нашу группу за полминуты до начала. Вот-вот должна была появиться его машина, но… Словом, возникла не просчитанная ситуация! Шум! Переполох! Волк испугался и приказал стрелять.

— Волк? — переспросила Лора. — Испугался?

И её интонация не выдала её: осталось не ясным, удивлена ли она…

— Наверное, испугался. Я не знаю. Снайпер открыл огонь.

— Кто?

— Я же сказал, не знаю! Снайпер. Наблюдатель. Чистильщик. Киллер. Откуда я знаю, кто он и как его следует называть?

Сергей щелкнул зажигалкой. Огненная капелька, подрагивая, дважды лизнула кончик сигареты, прежде чем бумага и табак затлели.

Он нервничает, это очевидно, подумала Лора.

— Шагалаев? — переспросила она недоверчиво.

Сергей не заметил в её интонации ничего не обычного: ни излишней настороженности, ни насмешки, и отнес этот вопрос, скорее, к категории риторических, чем уточняющих.

— Я думаю, да, он! Ах, все ясно! Не получилось! И они, все кто там был, стали свидетелями. От свидетелей принято избавляться! И вот еще что… — Сергей не договорил. Поморщившись, словно попробовал что-то чересчур горькое, он оборвал фразу.

— Продолжай, — предложила Лора.

— Да, пожалуй, так было бы правильно… — произнес он задумчиво, словно заканчивал мысль, что только что обрела в его голове конкретную форму.

— Ты о чем?

— Разве мы — не свидетели? — спросил он с той горечью, что ранее Лора в его интонациях не замечала.

Он с неприятным чувством отметил, что его сердце снова сбилось с ровного размеренного марша, и подумал, что не стоило начинать этот разговор, даже с Ларисой, потому что ни какие слова ровным счетом ничего не исправят.

— Из действующих лиц — мы превратились в свидетелей, — закончил он свою мысль.

— Получается, что и Шагалаев — свидетель? Да? Нет?

— Получается, — кивнул Сергей.

— Ну хорошо, мы — свидетели, — временно сдала свои позиции Лора. — Это — плохо?

— Хорошо или плохо? Не уверен… Да, думаю, плохо! Следуя традиционному ассоциативному ряду, быть свидетелем — плохо, потому что…

— Потому что от них принято избавляться?

— Их принято устранять!

— Потому что их никто не любит?

— Не путай свидетелей с очевидцами.

— Никогда, — усмехнулась Лора. — Я так часто оказывалась в роли… как ты выразился… ах, да, в роли очевидца!

— Свидетелей ненавидят, их избегают, за ними охотятся.

— Ты меня пугаешь. Мне страшно.

— Мы — свидетели, — поморщился он, уловив в её словах изрядную долю сарказма. — Разве ты не чувствуешь этот отвратительный смрад опасности, что шибает в ноздри, а? Мы — в опасности.

— Ты? Я? Свидетель — тот, кто видел. А мы? Что-то слышали, что-то знаем. Или не знаем, а? — возразила Лора.

— Но ведь именно я выбрал его! — сказал Сергей с деланной усмешкой

— Выбрал?

— Выбрал! Ах, как это трудно — выбирать.

— Кого?

–Фришбаха.

— Забудь!

— Нет. Я нашел его — отыскал среди сотен, тысяч. Выбрал! Когда мне на ум пришла идея, возник первый вопрос: а где взять человека — человека, безоговорочно подходящего на эту роль? Чтобы отвечал всем требованиям. Каким? Первое, он должен быть похож! Рост, конституция, возраст. Второе, он должен был согласиться, понимая, чего от него ждут. И должен был убедить меня в том, что он согласился, и что он не переменит своего решение никогда — ни через неделю, ни через месяц, ни через два месяца, он должен был убедить меня в том, что не подведет! Как убедить? Тогда я этого не знал. Но я рассчитывал, что сумею это понять, и что моя интуиция не подведет меня в самый главный и самый ответственный момент. Да, эта идея была чистым безумием, но она уже заворожила меня. Я не желал отступать. Не мог. Я начал поиски. Требовался мужчина в возрасте от двадцати до сорока. Естественно, по началу мне показалась, что среди военнослужащих подыскать подходящего кандидатуру — несложно. За деньги. Ан, нет! Все оказалось непросто. Как мне выбрать своего героя? Единственного? Как его угадать? По каким признакам? Каким свойствам характера? А в какой форме сделать предложение? Наверное, некоторые личностные качества можно было выявить… определить, уточнить, используя специальные приемы и тесты из арсенала психологов и психиатров. Возможно! Но у меня не было на это времени. И я сместил свой интерес в иную среду. Места лишения свободы — зоны, тюрьмы. Выяснить психологический портрет заключенного оказалось проще. По крайней мере, на первый взгляд. Многое было отражено в выводах следствия. Но когда в поисках нашего будущего сотрудника, я просмотрел сотню или около того томов уголовных дел, доведенных до своего логического завершения — до приговора суда, я столкнулся с той же неразрешимой проблемой, только вывернутой наизнанку: кому довериться? Тем, кто сидит? Тем, кто охраняет? И те и другие соглашались на все заранее — не дослушав моего предложения, а лишь уловив легкий аромат выгоды. Начальники были готовы отпустить… то есть продать любого. И даже всех. Их готовность пойти мне на встречу поражала и удручала и зависела от суммы, извлеченной из квадратного корня от числа, что соответствовало сроку, висевшем на заключенном — году, двум, пяти, десяти. И не имело значения, кто он — тот, кто мне нужен: вор-рецидивист, маньяк-насильник, садист-убийца. А заключенные были готовы на все априори! Избавиться от меня — в первую очередь. После того, как я заплачу. Нет, решил я. Тяжелый контингент. Иметь с ним дело — чистой воды сумасшествие. Сумасшествие? С ума сошествие, повторил я. И пришедшая на ум ассоциация подтолкнула меня к новому направлению в поисках. Оно оказалось удачным! Среди душевнобольных нормальных оказалось больше чем в тюрьме, а умных — больше, чем в армии, и я подумал, что не ошибся. Я искал. Я встречался с людьми, разговаривал с ними, намекал на то, чего хочу, чего ищу. И нашел! Болванку, форму, матрицу. Требовалось отсечь лишнее и добавить необходимое. Я это сделал. Обрубив ветви и сучки, обтесав, обстругав, я создал нечто! Клон! Близнеца! Нет, скорее, злую куклу, ожившую под рукою Пигмалиона. И ты считаешь, что я ни при чем? Что я — никто? Я — тот, кто заварил эту кашу! Да, я — не свидетель! Я в этой пьесе главное действующее лицо!

Слушая себя, Сергею вспомнился диалог, состоявший почти год назад. Его собеседник — розовощекий здоровяк, облаченным в трещавший по швам под мощным полным телом белый халат — занимал должность заместителя главного врача психиатрической больницы.

— Пребывание в вашей больнице бессмысленно? Оно даже провоцирует его болезнь? — удивленно спросил Сергей.

— Нельзя сказать, что бессмысленно. Вы не совсем верно интерпретируете мои слова. Просто мы не лечим. А значит, и не вылечим никогда. Психиатрическая больницы — это, мой друг, заведение иного рода, чем обыкновенная больницы.

— Понимаю. Но в чем же заключается ваша роль?

— Она очевидна и в то же время не проста, — в этой фразе Сергей явственно почувствовал снисхождение к дилетанту, но промолчал, а доктор продолжал. — Мы изолируем! Потому что он, этот человек, опасен. Однажды он убил. Давно, ну и что? Он до сих пор не осознает, что тем самым нарушил некие правила. И это характеризует уровень его дезадаптации в целом! Он — за порогом, за границей того условного стандарта, что непременно существует в цивилизованном обществе на каждом конкретном этапе развития и подразумевает разделение норм человеческого поведения на плохие и хорошие.

— Кажется, я не совсем ухватил суть.

— Ничто в мире само по себе ни хорошо и ни плохо, — доктору не раз приходилось говорить на эту тему. — Все зависит от точки зрения — того мерила, что есть господствующая мораль.

— Поконкретнее.

— Пожалуйста. Ромео Монтекки. Помните? Тот самый, возлюбленный четырнадцатилетней Джульетты Капуллети. Насильник и растлитель! И место ему — в колонии! Ату его, ату! — доктор рассмеялся. — Лет через восемь вышел бы петухом — деградированным педиком. А Джульетта — нимфоманка. Закончила бы на панели. Вот такая история!

— Выходит, в другое время, в другом обществе кое-кого из ваших подопечных считали бы людьми здоровыми? Возможно, даже неким эталоном — человеками совершенным, идеалами своего времени? Я вас правильно понял?

— В эпоху позднего неолита? Голубчик, не стоит утрировать. Приведенный мною пример — просто пример. Они все все-таки больны!

— А в чем причина болезни пациента Льва Фришбаха? — Сергей ткнул пальцем в толстую потрепанную папку, в верхнем правом углу которой скрепкой была прикреплена черно-белая фотография пять на шесть. — Обусловлена ли она какими-то анатомическими особенностями его мозга?

— Конечно, нет. Его мозг ничем не отличается от наших с вами мозгов. В нем нет больного места. Не забывайте, мы имеем дело с болезнями душевными. Суть его болезни заключается лишь в том, что он абсолютно не способен понять, что хорошо, а что плохо. Не понимает. Не способен.

— Не понимает или притворяется?

— Не понимает, — с нажимом повторил он. — Тех, кто в этом разбирается, содержат в тюрьме.

— А ваше заведение — не тюрьма? — спросил Сергей с иронией в голосе.

— Побойтесь Бога, голубчик. Конечно, нет! — устало подтвердил врач. — Из больницы пациента можно выписать. В любое время! А из тюрьмы? — добавил он после короткой паузы.

— Вот как! — Сергей удивленно вскинул брови.

— При определенных условиях, разумеется. Здесь отсутствует понятие срок, — задумчиво, словно думал уже про что-то другое, сказал врач.

— Такие условия появились, — уверенно сказал Сергей. — Выписывайте!

— Вы его родственник?

— Да, — ни на секунду не запнувшись, соврал Сергей.

Сергей прошелся по комнате. Загасил догоревшую сигарету, раскурил новую и сел в кресло, что стояло у окна.

— О чем молчишь? — оборвала паузу Лора насмешливой репликой.

Сергей ответил.

— Я — боюсь. Немного, чуточку, — начал он задумчиво. — Я не потерял от страха рассудок и бессонница не будет мучить меня, но я понимаю, что события вышли из-под контроля. Чувство неудачи уже поразило меня своим жалом. Оно — как болезнь.

— Как триппер или ринит. Не то чтобы беспокоит, но мешает. Не смертельно, но неприятно.

— Не шути, — уныло попросил Сергей.

— Почему? — с искренним удивлением, спросила Лора. — Что в том плохого?

— Двое — убиты. Два человека исчезли. Вот о чем следует подумать.

— Кто исчез? Куда?

— Фришбах и второй… Ты должна его помнить! Уголовник! Беспокоиться о нем, конечно, не стоит. Куда он денется?

На мгновение Лора напряглась: плотно сжатые губы, пульсация вен на шее, взгляд… взгляд-напряжение, взгляд-выстрел, взгляд-вечная-мерзлота. Но Сергей, поглощенный собственными мыслями, не заметил его.

— А вот о Фришбахе стоит потревожиться. Кто знает, что придет ему в голову?

— Он испугался и убежал. И спрятался. И скоро найдется.

— Ты так считаешь? Не забывай, он — сумасшедший. Он — непредсказуемый безумец. Он десять лет провел в психушке.

— И за что его, такого милого, упекли туда?

— Было за что. О, это жуткая история. И смешная. Как он попал туда и почему остался. Я расскажу как-нибудь. Потом.

— Ладно, — не стала настаивать Лора.

— О, Господи, как же все не ладится у нас! — воскликнул Сергей, давая выход своему раздражению.

— Перестань! — резко, сухо, гася своим тоном этот всплеск эмоций, оборвала его Лора. — Вспомни-ка, ты говорил: пятьдесят на пятьдесят. Вероятность успеха — половина, и неудачи — тоже половина.

— Да, — не отрывая взгляда от её голых коленей, подтвердил Сергей.

— И план у тебя был у-мо-по-мра-чи-тель-ный, — подобрала Лора слово и произнесла его без иронии. — И все еще уладится. И все — удастся.

— Надеюсь! — взбодрился Сергей. — План мой — полет фантазии! Правда?

— Да, — твердо подтвердила Лора, не раздумывая над ответом ни секунду.

Сергей рассмеялся искренне и весело.

Неужели смешно, подумала Лора и спросила:

— Что с тобою?

— А что?

И она подумала, что он смеется, потому что знает нечто важное. А еще она подумала, что Сергей считает себя невольным убийца, и справится с этим — ему не легко. А он подумал, она права, если считает его убийцей. Невинно или злонамеренно, но именно он и никто другой создал подобную ситуацию. Предусматривал ли его дальний умысел все, что случилось? Все! Чужие смерти, свою больную совесть и тревогу, противную, надоедливую, поселившуюся под сердцем. Или обстоятельства оказались выше и сложнее его разумения? Так невинно или злонамеренно? А какая собственно разница, пришла ему в голову мысль и обескуражила своею примитивной прямотой. Какая разница? Простой вопрос. Но на него, оказывается нет ответа.

— Жестокая мысль, — опустила Лора ресницы.

— Что?

— Та, что показалась тебе смешной, дуралей, — прочтя его мысли, ответила Лора.

— Я смеюсь над неудачником, — ответил Сергей.

— Поменьше эмоций. Дело — есть дело, — произнесла Лора сердито.

— Жизнь не простая и мерзкая штука, — произнес он упадшим голосом.

Он вдруг показался ей старым.

— Жизнь — разная, — обронила она, протянув ему свою руку.

Он мягко сжал её пальцы в своих, но лишь на секунду, а потом — отпустил, позволив её ладони выскользнуть. И обречено вздохнул: — И все-таки провал?

— Нет. И не переживай. Еще неизвестно, что да как, — мягко произнесла она.

— Известно. Задействуем административный ресурс, набросаем в урны столько бюллетеней, сколько потребуется, и наш кандидат снова окажется в кресле, что уже согрел своим задом, но…

— В этом не будет твоей заслуги, — договорила за него Лора.

— Да! — указательным пальцем, вертикально торчавшим из сжатого кулака, словно ствол пистолета, Сергей ткнул в стену. — Только посмотри на него!

На стене висел плакат размером в полроста. Человек, изображенный на нем, улыбался и смотрел в небо. В голубой дали отсвечивал серебром реактивный самолет. Его белый и слишком плотный хвост совпадал с контуром чуть приоткрытых губ.

Да, не шедевр. Улыбка подвела, — бросив короткий оценивающий взгляд на полиграфический ширпотреб, признала Лора. — Бессмысленная какая-то. И вот эта белая пена изо рта. Создается впечатление, что он — плюет. Неудачный ракурс. Но это не его вина, а фотографа.

— Всмотрись в это лицо!

— Брось! Нормальное лицо.

— Нормальное?

— Да.

Их глаза встретились. Ей не стоит быть строгой, подумала Лора, и серьезной, и требовательной, ей не стоит рисковать потерять… что?

“Влюблена. Вот что! — призналась она себе честно. — Влюблена без оглядки! Сергей — любовник-хакер, взломал её защитный код. Или она сама отдала ему ключ? Сама! Классический случай первой влюбленности. Или второй? Второй — не бывает! Влюбленность — она всегда первая. Первая влюбленность, но во второй раз! Теперь, кажется, сформулировано правильно, — усмехнулась про себя Лора. — А все, кто были прежде, блеф! И любовник-бомбардировщик. Он рвался в неё неистово и сбрасывал фугасы, уходя в пике. И любовник-лепесток — тот прикасался нежно и распускался в облаке её дыхания. И любовник-Арлекин. И любовник-Пьеро. И любовник — щекочущее перо. И любовник-осколок гранита. И заводной механический мишка с ключиком в боку. И любовник-аттракцион: то ли качели, то ли чертово колесо”.

Воспоминания промелькнули и ушли, оставив после себя только одну навязчивую мысль — когда же все началось?

Лора любила вспоминать детство. Точнее, она любила воспоминания из детства: горячие пирожки — внутри каждого было совсем не много мясного фарша, но не начинка создавала вкус, а мягкое тесто и поджаренная, обмазанная прогорклым маслом, корочка; пирожные эклеры, что выпекала бабушка по субботам; сладкая вода “Буратино”; сахарная вата; карусель в городском саду; зверинец, что раз в год наведывался в город, традиционно занимая один из пустырей, расположенных на берегу Реки за пром.зоной.

Зверинец! За высокими заборами и наспех вырытыми рвами обитали горные козлы, слоны, бегемоты, бурые медведи, настоящий бенгальский тигр и две рыси, а пара белых медведей со стеклянными, потускневшими глазами ютилась в тесной, два метра на два, клетке и жизни в них было не больше, чем в плюшевом мишке, что Лора, лежа в постели, каждую ночь прижимала к своей груди. Но особой популярностью всегда пользовался обезьянник: огромный чудо-куб с мутными стеклами. С той стороны — разнопородные приматы, с этой — толпа, состоящая исключительно из приматов рода гомо сапиенс.

Лора помнила, как, затесавшись в толпу наблюдала за двумя черными обезьянами, похожими на длинноруких карликов. Они совокуплялись, тесно прижавшись друг к другу. Они ритмично двигались в бешеном темпе, не переставая гримасничать. Их щеки, похожие на два одинаковых комочка грязи, раздувались, как у саксофонистов. Они раскрывали и закрывали рты, демонстрируя крупные желтые зубы, морщили покатые лбы, а на их узких, как прибрежные полосы, висках вздувались валиками напряженные вены.

Люди наблюдали. Они тоже гримасничали и хохотали. Карикатура, гротеск, пародия? Что может быть более узнаваемо с точки зрения физического сходства, чем карикатура? А черты скопированные, выверенные в повторение до миллиметра, идеально правильные, создают порою непохожий облик…

Нет, сцена, что ей довелось случайно подсмотреть, не поколебала её в веру в изначальную непорочность. Она увидела в ней иное: доказательство существования различия между человеком и животным, между разумом и неразумением, между благородной любовью и похотью, присущей дикому зверю.

И она продолжала жить в предвкушение любви.

Это свойственно девочкам в тринадцать лет — думать о любви, мечтать о ней, о самой первой, и представлять, как все случится! И запретные слова и запретные мысли врываются по ночам в прелестные головки и не дают уснуть. Это кажется высоким, таинственным и… практически стерильным. И мысли нет о солоноватой липкой влаге, крови, поте.

Когда же все началось, подумала она и испугалась — ну, вот, опять её достает эта сука-память. Нужно отвлечься, забыться! Поздно! Когда же все началось? Эта мысль эта уже пристроила где-то в глубине её мозга отбойный молот. Может быть, все началось восемь месяцев назад? В апреле? И не раньше?

Интерлюдия.

Апрель. Париж, Монмартр.

Этот всемирно известный район начинается с площади Бланш. На иней расположен Мулен Руж. Тридцать минут"Френч канкана", бутылка шампанского, и кровь течет быстрее. От ресторана — по улица Лепик. Она оживлена, она словно дышит. Где-то совсем рядом жили некогда братья Ван-Гог, а на улице Восточной Армии, что по правую сторону от Лепик, в таких же мастерских, что и восемьдесят лет назад, и сейчас, сгорая в муках созидания и парах алкоголя, творят многочисленные художники и надеются на славу не меньшую, чем досталась великим французским живописцам начала века, и не посмертную.

С террасы дома номер шестьдесят пять можно спуститься на проспект Жюно. Риск свернуть себе шею, поскользнувшись на крутой и узкой, будто вырубленной в скале, лестнице, оправдан: здесь Мулен де ла Галет и Мулен дю Радэ — увеселительные заведения.

Небольшая каменная пирамида, что встала, словно дрот, брошенный с небес, есть северная нивелирная рейка — она служит точкой отсчета Парижского меридиана.

По улице Жирардон, повернув влево, на проспект Жюно и через площадь Марселя Эйме — шикарные магазины на любой вкус. Обогнув площадь и вернувшись на улицу Жирардон и опять по лестнице, но теперь уже вверх — очутишься на площади Константина Пекера. Рядом улица Рюстик и ресторан"Будьте как дома", где когда-то встречались пожилой еврей Писсаро, богач Сезанн, граф Тулуз-Лотрек, ремесленник-маляр Ренуар, буржуа Моне. Как же хорошо просто посидеть здесь и выпить бокал красного каберне и ощутить сопричастность, бросив рассеянный взгляд на площадь Тертр, что по-прежнему (и на все времена) оккупирована художниками: пейзажистами, портретистами, авангардистами, всеми, кто видит мир по-другому.

Продолжая прогулку по улицам Орсель и Гудон, непременно выйдешь на площадь Пигаль. О, что здесь творится ночами!

…Не про него! Он стоит у окна и смотрит через стекло. Он — пленник! Пленник собственной власти и денег. Какая там, например, за двойными стеклами, погода? Он не знает даже этого. Впечатление, что тепло. Хотя нет, просто солнечно и, вероятно, прохладно. Для настоящей жары, изматывающей тело и мозги и днем и ночью — рано. Даже здесь, в Париже: ведь только начало апреля. А если серьезно, он не был на свежем воздухе… сколько? Несколько недель, кажется, неуверенно ответил он себе. В последний раз он дышал натуральным, не кондиционированным воздухом пять недель назад, в тот день, когда вернулся в Париж из России. Или тот короткий, всего-то в несколько секунд, промежуток времени, что он потратил, спускаясь по трапу самолета и делая несколько шагов по мягкой ковру, расстеленному перед ним по восточной традиции, до предупредительно распахнутой дверце лимузина, не стоит принимать во внимание? Десять, двенадцать вздохов и выдохов и натуральный воздух Франции наполнил легкие… Надышался? Впрочем, воздух под соплом самолета, только что заглушившего свои двигатели, везде одинаковый. В любой стране. Ну, значит, не в счет! И выходит, это было еще в России. Эх, Россия мать-Родина! Даже здесь ему приходится жить по её законам! Когда же он стал заложником этой страны? Страны или денег? Денег, поправил он себя и усмехнулся.…Деньги? Новый галс современной истории. Деньги — условный знак и пустой символ… чего? Человечество давно привыкло ориентироваться не на вложенный в дело труд, не на трудоспособность, не на честность и порядочность — человеческие добродетели, а на умение участвовать в этом очень специфическом процессе — добыче денег, что лишен, по большому счету, внутренней целесообразности уже в силу того, что цель его есть не конечный результат — продукт всякого действия, а лишь участие. Деньги? Состояние? По меркам его страны, да, у него состояние! А для всего остального цивилизованного мира? Пожалуй, что нет! В этом мире он всего лишь средненький миллионер-нувориш. Богатый из бедных. Богатый среди бедных.

Последняя мысль не показалась ему ни грустной, ни противной. В ней не было также ни грана сарказма, игры, позерства. Она была констатацией факта.

И неизмеримо труднее быть богатым среди нищих, продолжал он размышлять, хранить богатство, не выпуская его из влажных скользких рук, и жить среди жаждущих его — среди тех, кто готов на все, и не ради целого, а ради крохотной частицы, среди тех, кто понял, чужое — доступно, если стать дерзкими и безжалостными.

Вот когда он стал в заложника! В тот момент, когда он уяснил, что закон, сдерживавший до поры низменные инстинкты, попран и забыт! С той секунды он превратился в заключенного, невольного в своих действиях, в изгоя.…Потому что умирать ему не хочется — убитым быть не хочется! Не хочется оказаться в шкуре того, чью жизнь разменивают на мелкие купюры, сложенные в большие брезентовые сумки, нет…

Под окном, за толстым, пуленепробиваемым стеклом, по-весеннему — отбросив чопорность, призрев приличия, шумел город. Город — мечта. Город — притяжение. Город — грёза. До его уха не долетало ни звука.

…Хочется пройтись по Монмартру! Завернуть в первый попавшийся кабачок под открытым небом, выпить и насладиться, наконец-то, неповторимым запахом цветущих парижских каштанов.

“Легко! Потребуется тридцать-сорок человек охраны, — прикинул он на глазок. — Да-а, целый отряд”.

Он выругался вслух:

— Черт подери! Пузатые французики, что беззаботно вливают в себя красное вино на каждом углу, не беднее меня, а многие — богаче, но их не мучает ожидание, ежедневное, ежесекундное, пули в висок. Или удавки на шею. Они наслаждаются своим богатством, наслаждаются жизнью! А я? Почему? Потому что они, французы, из породы цивилизованных и живут по законам цивилизованного государства! А я? Я — составная часть той дикой стороны, что зовется Россией — страны, заселенной дикими враждебными племенами. Я — вождь дикарей! Я — первобытный человек-Нао, ведущий борьбу за огонь. Я — охотник!

Память, вильнув куда-то в сторону, перенесла его на Озеро…

Одетый в глухую непроницаемую для воды и ветра штормовку и сапоги с ботфортами, доходившие ему до бедер, он неподвижно стоит в тени разросшегося камыша и, словно зачарованный, смотрит, как крылья вспорхнувших уток то озаряются светом луны, то, попадая в тень и выскальзывая из паутины отраженного света, пропадают на взмахе — в самый кульминационный момент движения. Птицы становились бескрылыми, а их тушки — похожими на торпедоносые тела крыс.

— Твой выстрел, ты опаздываешь, — прошептал второй номер, расположившийся слева от него метрах в трех.

Он вскинул бельгийский “cмит” вверх и… и не смог нажать на курок! В это мгновение, когда приклад лег на плечо и к нему привычно прижалась щека, он, наверное, впервые в жизни, ощутил гармонию! И в этом чувстве, что, как порыв ветра, снизошло на него, заключалось нечто такое грандиозное, великолепное, совершенное, что разрушить это — было грех, великий непоправимый грех.

“Вовсе он не охотник, скорее — загнанный зверь, — с грустью подумал он, — волк Акела, старый и усталый”.

Он вдруг осознал образность подобранного сравнения.

“Oставить вольную стаю можно лишь при условии собственной смерти. Умереть добровольно или дать себя убить — вот как сформулирована дилемма. Растерял часть своей силы — найдутся те, кто возомнят себя сильнее. Замешкался — разорвут на части. Ушел, скрылся — разыщут и убьют! По закону стаи!”

Тем, чем он располагал сегодня, он завладел честно. Почти. В то время он занимал высокую должность, и вдруг — стали раздавать! Направо. Налево. Было впечатление, что хотят раздать все: заводы и фабрики, магазины и стадионы, детские сады и театры, телестудии и типографии.

Его интересовала нефть! Её тоже раздавали! Глупость — не воспользоваться положением, грех — не схватить. Не он, значит другой. А он был уверен, он — лучший: он умный и образованный, и в меру честный… энергичный, ловкий, коммуникабельный, веселый, остроумный, деловой, амбициозный, сильный, властолюбивый, красивый, нахальный, циничный, упрямый. И немного равнодушный! И кто-то непременно обязан был взять! Кто, если не он? Вот он и взял! Зато ему не пришлось шагать по поверженным — шагать, сметая со своего пути каждого, кто не уступил, разбивая лица и судьбы, шагать напролом. Что ж, в свое время он взял, теперь — имеет возможность вернуть. Ах, как приятно сбросить с плеч часть груза и вернуть… все? До остатка, до нищеты? И, сохранив жизнь, начать сначала, чтобы еще раз ощутить прелесть новизны — то непередаваемое состояние предвкушения удачи, взлета, что сравнимо лишь с восторгом первого овладевания желанной женщиной. Нет, не получится! Никто не поверит в его чистые помыслы. Им, не познавшим богатства, этого не понять. Вот и приходится жить на вершине — на вершине кучи дерьма, что лежит посередине мира-дерьмо. Олигарх. Вот как с некоторых пор стали о нем говорить: о-го-голигарх. А ему уже ничего не надо: ни уважения, ни фальшивой любви, ни льготного налогообложения, ни выгодных контрактов. Они сами несут ему на блюдечке и выгодные контракты, и мизерные налоги и ту политическую власть, от которой он отнекивается, и безнаказанность!

— Так вы берете? Да? Нет? Кивните. Качните ресницами. Дрогните веком. А то — убьем!

Убьют, не сомневается он.

Печальные мысли. Он попробовал переключиться на что-нибудь нейтральное и опять задался не решенным, но животрепещущим вопросом: тепло сегодня или холодно?

Прохладно, наверное, решил он окончательно и щелкнул зажигалкой, что вертел в руке. И засмотрелся на крошечное пламя, и ощутив кожей, что металл нагревается, плавно опустил позолоченную крышечку и в этот момент почувствовал в комнате чужое присутствие. Он непроизвольно вздрогнул и тут же с горькой иронией одернул себя: не трусь, где же твои яйца… выхолощены, покрыты позолотой и выставлены на всеобщее обозрение, великолепные яйца… и обернулся.

— Это ты, Султан? — он не стал скрывать своего раздражения. — Что тебе надо?

— Дело, господин, — вежливо ответил человек, стоящий в дверях.

На вид ему было лет тридцать пять. Впрочем, достоверно судить о его возрасте было весьма затруднительно. Ему могло быть на десять лет больше, и на столько же меньше. Высокий, широкоплечий, поджарый. Худое вытянутое лицо. Сросшиеся на переносице брови. Темно-коричневые, как сожженная земля, глаза. Гладкая смуглая кожа, выбритая на подбородке до синевы. Черные как смола волосы, чересчур длинные для делового человека. Приталенный пиджак, что вопреки последней моде на свободный покрой, сидел на нем изумительно. Ослепительно белая батистовая рубашка и черный шелковый галстук, что лишь подчеркивали оттенок его собственной кожи. На левом запястье — платина. На безымянном пальце правой кисти — массивный золотой перстень. Но в первую очередь бросалось в глаза все-таки его лицо: странно-узкое, вытянутое, выдающееся вперед, как крейсер.

Он стоял у двери, не делая попытки приблизиться, вытянув руки вдоль туловища, почтительно склонив голову, и в его неподвижности чувствовалась сила, но не грубая, ломающая на своем пути преграды и препятствия, а гибкая сила змеи, сила кошки, сила быстрого и поджарого зверя. И настороженность.

— Нет мне покоя, — то ли шутя, то ли серьезно пробормотал Олигарх, и подумал, что определенно не знает, когда же его помощник появился в комнате. — Выкладывай!

— Выбираем, господин.

— О чем ты? А-а, понял. Где? Кого? Куда? Ах, да, в Волгогорске?

— Да, господин.

— Помню.

Олигарх кивнул и снова посмотрел в окно. Он припомнил, как лет восемь назад судьба забросила его в Волгогорск.

Волгогорский трубный завод почти на полгода отставал от графика поставок своей продукции и тем самым нарушал существующий между ними контракт, принося ощутимые убытки. Разбираться в сложившейся ситуации, он поехал сам. И застрял в том городе на полных две недели. Стоял июль. Над городом властвовал суховей, рыжий ветер. Сухой. Горячий. Он возникал где-то в степи и, вобрав в себя побольше горькой рыжей пыли, врывался в город внезапно. И не было покоя от его жаркого, обжигающего дыхания ни днем, ни ночью.

— Так себе городишко, вообще-то. А что, у нас там не получается? — вопрос прозвучал равнодушно.

Сейчас ему казалось, что все происходило в другой, давно забытой жизни. В той жизни не было дворца в Люксембурге и квартиры в Париже, не было личного самолета и трех “мерседесов”, и “роллс-ройса” шоколадного цвета, и коттеджа в Ницце, где по стенам развешены полотна Ренуара и Дега. Помнится, была трехкомнатная квартира в Баку. Были поезда со своими купе, плацкартами, общаками, были раздолбанные УАЗы на перегонах да вагончики на точках. А еще в той жизни не было страха — изнурительной боязни, что убьют.

— Мы контролируем ситуацию.

Неопределенная по смыслу фраза по сути была вполне исчерпывающим ответом — в Волгогорске не все в порядке.

— Нам нельзя потерять область.

— Нет, господин, этого не случится.

— Надо поддержать. Сколько? Сосчитали? Хорошо, сократите сумму на треть. Хватит?

— Да.

— Что-нибудь подкиньте на развитие, миллион или пару. И постройте там что-нибудь. Бассейн, что ли! Не бордель, где будут трахаться да глушить водяру бандиты, а настоящий, для детишек. И про ветеранов не забудь! Я про “афганцев” и “чеченцев”. И в фонд солдатских матерей, и в фонд погибших ментов — тоже подбросьте. Не скупитесь. И в фонд культуры. Да, вот еще что, спорт! Футбольная команда в городе есть? Что? В высшей лиге? — первый раз в его интонации промелькнуло настоящее, не фальшивое удивление. — Тем более! Подарите им…

Он на минуту задумался.

— Футбольную форму? — подсказал собеседник.

— Мелко, — отмахнулся Олигарх. — Футбольной команде мы подарим… футбольное поле!

Он рассмеялся, довольный своим каламбуром.

— Точно! Во-первых, это дорого. Во-вторых, не разворуют! Ха-ха!

— Это вызовет хороший резонанс, господин.

— Ишь ты! Нахватался слов! Впрочем, ты прав. Подобное расточительство населению нравится. Футбольный болельщик — он свой в доску парень! Народ таких вождей любит.

— Любит.

Ему показалась, что в словах подчиненного послышалась ирония. Он внимательно посмотрел в его сторону, но лишь для того, чтобы убедиться, на темном бесстрастном лице чувства не отражаются. Оно — словно вырезанное из камня.

— Сохранив наше влияние там, мы окупим свои вложения в десятки, в сотни раз. Это, надеюсь, ясно? — фраза прозвучала сурово.

— Безусловно, господин.

— Действуй.

— Все будет… э-э… безупречно.

— Нахватался, дикарь, — снова в полголоса обронил Олигарх, расслышав, как за его помощником тихо затворилась дверь.

Он стоял и смотрел на город, который никогда не засыпает: город — легенду, город — богему, город — утоление жажды славы и признания, город — карусель. Он думал, вот город-вечный двигатель, город не из камня, а из живой плоти. Живой! А значит и он когда-нибудь умрет! Прекрасный город Париж — смешливый, бурлящий, как молодое вино. Город — бужеле. Город — любовь. Город — мудрость.

Глава 9. Мясоедов

Апрель. Волгогорск.

— А если его убрать?

Человек, задавший вопрос, сидел на месте председателя собрания. Над его большой и, казавшейся, тяжелой головой висел портрет президента, выглядевшего на нем утонченным, а за спиной вился юбочными складками триколор.

— Убрать его, э-э… — тучный, обрюзгший, он отчаянно, как боксер на ринге: через удары в грудь, через их боль и кровь, через пот, что застилает глаза и пощипывает, через свист и улюлюканье зрителей, боролся со своей одышкой. — Убрать?

Сергей беззвучно расхохотался. Лишь он один сообразил, что хотел сказать своею не законченной фразой губернатор. Убрать! Ха-ха. Он представил, что за мысли закопошились под черепными коробками у других — как екнуло у каждого внутри и как задрожали поджилки, а спины — окаменели, а анальные сфинктеры спастически сжались. Ха-ха!

Губернатор меж тем, сделав пару протяжных вздохов-выпадов: уф, уф, завершил, наконец-то, злополучную фразу:

— Убрать его на фиг подальше! Отправить в какую-нибудь дыру. В тьму-таракань! В какую-нибудь… э-э… Гвинею-Бисау послом, — он рассмеялся коротким хриплым смешком, — кха, кха. И пусть мается. Среди туземцев. Кха.

На предложение следовало отреагировать соответствующим образом.

— Пусть мается. Да, — легко согласился Сергей. Но тут же, не дав ни кому и пол секунды на то, чтобы всерьез задуматься над прозвучавшим предложением, вложив в интонацию всю иронию, что имел про запас, возразил: — Послом? Да кто же его пошлет? Он — никто. Темная лошадка. Не более. А вот вам, Максим Порфирьевич, подобную должность устроить могу. Вам уже по рангу.

— Нет, не хочу, — пропыхтел Максим Порфирьевич.

— Я так и думал, — хмыкнул Сергей.

— Уф.

— Что?

— Уф.

— Понял вас, — пробормотал Сергей и мысленно выругался.

— Убрать! — вдруг повторил губернатор. На этот раз без вопросительной интонации.

— Ну, все, хватит! — твердо, с холодком в голосе, произнес Сергей.

— А-а, что такое? — Максим Порфирьевич посмотрел на Сергея растерянно, с недоумением. Он давно отвык, чтобы с ним разговаривали в подобном тоне. Но соблюдение политеса и выказывание должного подобострастия — были привилегиями исключительно местной элиты. Сергей отношения к ней не имел.

— Что вы имеете в виду? — не понимая, как ему себя вести в таком случае, сбивчиво, запинаясь, произнес Максим Порфирьевич. — Я все-таки хочу сказать, что…

Но Сергей перебил его, привлекая всеобщее внимание:

— Господа!

Он обвел взглядом присутствующих. На мгновение задержал его на Ларисе, успел поймать ответный взмах её ресниц, оценил невозмутимое, почти холодное выражение её лица, скрытно улыбнулся в ответ и громко повторил:

— Господа, извините. Мы с губернатором оставим вас на минуту-другую.

Он решительно поднялся из-за стола. Но Максим Порфирьевич все еще сидел, положив перед собою большие широкие ладони.

— Максим Порфирьевич, я жду.

Фраза прозвучала приказом.

Медленно, тяжело, навалившись грудью на массивный стол, опираясь на свои неподвижные кисти, вздутые, пухлые, заскорузлые, вдавливая их в темную полированную поверхность дуба, Максим Порфирьевич начал подниматься…

Уже взявшись за дверную ручку, Сергей оглянулся. Наверное, могло показаться, что в мимолетном движение глазных яблок было больше автоматизма, чем значения. Это было не так. За несколько мгновений Сергей успел еще раз внимательно посмотреть на каждого. Он обратил внимание, что первый вице-губернатор Тюрбанов поморщился, будто от сладкого у него прихватило больной зуб, а Латунина, сидящая по левую руку от главного кресла, вздрогнула, а еще трое-четверо приближенных склонили головы, да так и замерли, уставившись в невидимые для посторонних знаки, что плыли перед ними по ровной поверхности стола.

–Да, нам, знаете-ли, необходимо… Пойдемте, — ни на кого не глядя, пробормотал Максим Порфирьевич.

Все молча и одновременно кивнули.

— Проходите. Я за вами, — Сергей вежливо пропустил губернатора вперед.

— Спасибо.

“Что ж, реакция — предсказуемая, — холодно рассуждал Сергей, шагая по мягкой ковровой дорожке, устилающий широкий коридор. — Они не хотят перемен, а перемены — грядут. Они испуганы, встревожены, недовольны и… и ненавидят меня. Ведь именно с моим вторжением, наглым и бесцеремонным, ассоциируются у них сегодняшние страхи и будущие потери. Переживу. Стоит ли принимать их всерьез? Тюрбанов? Первый заместитель. Всегда на вторых ролях, всегда — в замах, фигура не самостоятельная. По своему значению — скорее секретарь. Пшик. Пфук. Раздутые щеки и все. Уметь докладывать — вот его прерогатива и функция! Сколько раз ему приходилось произносить эту фразу: разрешите доложить? Строго, солидно, подобострастно, задумчиво, равнодушно и неравнодушно, скороговоркой, придавая и без того короткой фразе незначимость, и с вопросительной интонацией, и с интонацией утверждающей, и со скрытым смыслом и без всякого смысла — из пустоты в пустоту, и громко, и хрипло, и волнительно, и тяжело, и шепотом с придыханием, придавая сакраментальному вопросу эдакую интимную конфиденциальность: раз-ре-ш-шите; разрешите-е-сь; разр-штись. А в ответ: давай, Тюрбанов, докладывай, не стесняйся, на то ты и вице-мой! А Тюрбанову тоже хочется… Ах, как неутолимо, наверное, желает он стать первым, главным. Или нет? И в мыслях у него лишь одно: катилась бы перегруженная телега, что зовется жизнью, по накатанной колее и не подломилась бы у неё ось, разбросав колеса по обе стороны ветшающего остова, и не погнали бы кони, обезумевшие укусом шмеля, и не повстречались бы на его пути неприкаянные ночные разбойники — братия полутемного смутного времени, вылезшие из закоулков и углов, и не ворвались бы они в его, Тюрбановскую, жизнь, да не сожгли бы, и не разорили б его гнездо-жилище, где у него теплая печь и мягкая перина, и не соскочил бы на обочину пьяный возница, а довез бы его без приключений, без непредвиденных коллизий, что лишь треплют и изматывают душу попусту. Об этом мечтает господин Тюрбанов? Да! Вижу его насквозь! Рассчитывать на его помощь не приходится, но и мешать он не будет. Не способен. Кто там еще? Латунина, Бузулукин, Щукин. Ах, игральные карты мои! Стоит лишь прикоснуться к ним кончиками пальцев и решить, которую следует сбросить в первую очередь: Щукин, Латунина, Тюрбанов. Разберусь со всеми: кто с нами, кто — нет! А вот без пары-тройки продажных газет да десятка местных журналюг — не обойтись. Продажных? Извините, оговорился! Скажем так: бес-прин-цип-ных. Не звучит ли это порочно? Пожалуй, нет. Здоровая беспринципность во сто крат предпочтительнее и справедливее соблюдения призрачной догмы — великого Принципа, непогрешимого оплота собственной веры в единственную истину. Все зловредные заблуждения, во имя чье пытали и сжигали на кострах, устраивали военные походы и ночные погромы с кровавой резней, и обносили пустые пространства колючей проволокой — от туда, из принципа. Итак, да здравствует беспринципность — динамичное, гибкое, развивающееся, зависимое поведение индивидуума! А кто независим? Лишь глупец”.

Поймав себя на том, что увлекся и оборвав свои размышления, он, скосив глаза, посмотрел на человека, тяжело идущего рядом.

Главный фигурант — всегда проблема, вспомнил он выражение, подслушанное им из уст самого К. П. Воложина, ближайшего помощника бывшего президента. Тот обронил эту фразу на банкете, устроенным им по случаю собственной отставки. Сергей оказался там, в общем-то, случайно. Как раз в это время состоялся его короткий, но довольно бурный роман с Галей Воложиной, единственной дочерью Константина Петровича.

“Точно подмечено. Константин Петрович, однако, умница”, — мысленно похвалил Сергей некогда очень влиятельного человека и предложил:

— Выйдем на воздух? Освежимся?

— Согласен, — хмуро кивнул Максим Порфирьевич.

Тем временем напряжение в кабинете нарастало. Атмосфера сгустилась до консистенции электрической тучи, и та грозила разразиться то ли косым ураганным ливнем, то ли тусклым надоедливым дождем.

Да, разыгранная сцена и в самом деле произвела впечатление. Искренне удивился бойкий журналист Геев — личный секретарь-референт Максима Порфирьевича, имеющий на местном телевидении свою собственную еженедельную программу, и заерзал по стулу широким задом, стараясь избавиться от геморроидального зуда, что мучил его с субботы. Иронично, помня о собственном банковском счете, удивился местный воротила Темский, играющий в данный момент в этой аудитории роль заместителя главы по экономическим вопросам, и смачно крякнул, выразив свое негодование. По-чиновьичьи, с остервенением, удивился Тюрбанов и, ощутив мерзкий холод грядущих неприятностей, передернул пухлыми, как две подушки, плечами. Удивились Латунина. Ничего не поняла, ничего не разглядела она в промелькнувшем перед её взором эпизоде. Она удивилась просто так. Удивился Бузулукин, председатель комитета по здравоохранению, но, повторив про себя несколько раз волшебную фразу: я здесь не при чем, моя хата с краю, успокоился и перестал думать о будущем и начал думать о прошлом. Зло, по-хищному, удивился Семен Никифорович Щукин и поначалу испугался, а потом обрадовался, вдруг явственно уловив головокружительных запах больших денег. Лишь самую чуточку удивился Петренко — председатель комиссии по выборам, и скривил тонкие бледные губы в презрительной гримасе, позволяя себя быть снисходительным — он знал, что болен раком желудка, на выборы да и вообще на все на свете ему было наплевать.

А больше в кабинете в тот момент никого и не было.

Не считая, разумеется, тех, кто пришел с Мясоедовым.

Отношение к происходящему и было той всеобъемлющей характеристикой, что разделяла всех собравшихся на две группы, а все остальное: манера себя вести, стиль одежды, речь, наполненная местными оборотами — были признаками вторичными.

Сергей и Максим Порфирьевич спустились на первый этаж и вышли на улицу. Было прохладно. Ветер налетал порывами и, насыщенный влагой вчерашнего и позавчерашнего дождя, доставал пешеходов, спешащих в этот час по своим делам — неприятно щекотал голые шею и, пробираясь поглубже — и в подмышки, и под юбки, бесстыдно покусывал там нежную чувствительную кожу.

Максим Порфирьевич почувствовал, как по коже побежали мурашки. Не простудиться бы, подумал он, но ничего не сказал.

Прежде чем начать разговор, Сергей раскурил сигарету. Пару раз он глубоко затянулся, выдыхая кольца дыма прямиком в лицо своего некурящего собеседника, пренебрежительно не замечая этого, и только затем произнес вводную фразу:

— Максим Порфирьевич, я хотел бы уточнить следующее…

— Пожалуйста. Что? — раздражаясь и обретая обычную интонации — в ней теперь явственно проскальзывало и снисхождение и злость, отозвался Максим Порфирьевич.

Сергей не дал ему перехватить инициативу:

— Давайте, губернатор, без обиняков.

Максим Порфирьевич уловил плохо скрытую издевку, но посчитал за лучшее не заметить неподобающего тона, и резкую фразу не оборвал.

— Я здесь для того, чтобы снова сделать вас губернатором! И я это сделаю! В любом случае и любой ценой! Не смотря на ваше нынешнее положение. И даже если вы лично передумаете. И это — не пустые слова, вы знаете.

Губернатор нехотя кивнул.

— Но один момент я хочу прояснить сразу, — продолжал Сергей.

— Что именно? Сколько?

— Ах, — Сергей сделал многозначительную паузу, давая понять, что прозвучавший вопрос глуп и уместен. — Нет, конечно. Ведь мой работодатель — не вы. Кто? Вы знаете не хуже меня кто. И поэтому посмею напомнить вам, что все ваши прошлые заслуги — не в счет. Для меня вы просто кандидат. Не более. Не губернатор, не почетный житель этого города и кто вы там еще есть, а кандидат. И при этом — не фаворит.

Максим Порфирьевич молчал.

“Корчит Большого Босса? Пусть, — думал он, слушая монолог Сергея. — Пусть! Я и в самом деле не знаю пока, чего он стоит. А он не знает одного — за все плачу я! И ему, и Олигарху, и всем остальным. Я плачу! Потому что все, что есть на этой земле, мое: и нефть, и газ, и банки, и заводы, и больницы. Мое!”

Ему вдруг захотелось ударить кулаком по столу и закричать — выкрикнуть грубые матерные слова, оглушить. Не стоящего перед ним человека, нет. Всех! Ни черта не смыслящих, возомнивших о себе, профессионалов различных мастей, мать их! Специалистов. Ублюдков. Пустобрехов. Но стола рядом не было. Они стояли среди колонн, поддерживающих широкий и длинный балкон, что тяжелой скалой висел над парадным входом в помпезное здание, ставшее для Максима Порфирьевича родным за какие-то три года. В стороне, шагах в двадцати от них, два сержанта из охраны, переминаясь с ноги на ногу, наблюдали за ними. Четыре служебные «Волги», конечно, черные, были припаркованные ниже, у первой ступени широкой пологой лестнице, прямо на тротуаре, и смотрелись речными порогами, когда не плотный людской поток с опаской огибал их. И он вдруг обиделся: и на Олигарха, бросающего подачки из Парижа, и на гладко выбритого щеголя, чей дорогой парфюм доносился до него сейчас, и на собственную жену — каждый вечер, встречая его дома, она, не стесняясь в выражениях, корила его за то, что он опять пришел пьяным…

“Потешаются? Пусть! Вот когда он опять станет… А вдруг не станет? Нет! И мысли такой он не допускает. Во что бы то ни стало необходимо выиграть! Стать! Добиться! Любой ценой! Скажет ему щелкопер “Подставляй” — и он подставит свой зад; скажет “Оближи чужой” — оближет. Но потом он за все со всеми расквитается. Обязательно”.

— Я не испытываю по отношению к вам ни чувства благодарности, ни чувства восхищения, — откуда-то издалека, словно через слой ваты, доносился до Максима Порфирьевича чужой незнакомый голос. — Я в некотором роде субъект независимый. И тем лучше. Я буду заниматься конкретным делом и ради выполнения поставленной задачи не буду соблюдать условности. И терпеть меня — цена, что вам придется платить из собственного кармана. Терпеть и слушаться. И через десять месяцев я за ручку приведу вас к тому креслу, что вы с такой неохотой покинули несколько минут назад. Эй, губернатор, вы меня слушаете?

— А? Да, конечно.

Он вздрогнул, будто его внезапно окатили ледяной водой, и, наконец, понял, что замерз по настоящему.

— Ваше переизбрание возможно в единственном случае — если ваше поведение будет адекватным. Сегодня оно прискорбно не отвечает этому требованию, — продолжал говорить Сергей.

— Позвольте! В первую очередь мне бы…

— Не перебивайте! — цыкнул Сергей. — И не спорьте! Не отвечает, не соответствует! Ну что означает выражение убрать?

— Мне бы хотелось знать ваши планы в деталях, — твердо произнес Максим Порфирьевич, будто и не слышал последних слов.

— Зачем?

— Разумеется, я полностью доверяю вам, но…

“Первое впечатление — странная вещь, — подумал Сергей. — Лицо — в раскоряку. Именно этот эпитет подходит больше всего. Губошлеп. Глазки свинячьи и сизый нос. Но воля в нем есть. Это, пожалуй, важная черта. И хотя внешний вид плох, но определенно, что он тот, кого трудно столкнуть с места. И это и в самом деле так! И хорошо! Речь косноязычна? Двух слов связать не может? Ничего. Ироничные манеры у лидеров хороши для стран благополучных. Хм, возможно, все не так скверно, как показалось поначалу, потому что… да он вылитый вождь застойного времени! Честный. Решительный. Работоспособный. Какой же еще? Умный? Да кто голосует за умных? Никто! Главное не ум, а характер. А что такое характер? Упрямство. Кабанячье упрямство. Глупое свойство ломиться напролом. А народ любит своих шутов!”

— Спасибо. Мне приятно это слышать, — вежливо обронил Сергей, все еще поглощенный своими мыслями. — Мне бы хотелось знать, как вы сами оцениваете ситуацию на текущий момент?

— Что вы имеете в виду? — после довольно длительной паузы спросил Максим Порфирьевич.

— Как вы сами оцениваете собственные шансы? Один из ста? Десять из ста? Фифти — фифти? Откровенно. На кого, например, вы рассчитываете? На какой электорат? Кто будет за вас голосовать? Почему они будут за вас голосовать? Какие силы вы реально контролируете? Профсоюзы? Военные части? Пенсионеров? Коммунистов?

— Военные части, — обрадовался подсказке Максим Порфирьевич. — И профсоюзы. И коммунистов.

— Но вы уже не столь любимы, как были некогда — это придется признать. Репутацию бескорыстного ленинца вы подмочили? Да?

— Ну, — замялся Максим Порфирьевич. — Не знаю. Возможно, что-то было сделано не так. Но я душой…

— Да это и не главное, — смягчился Сергей. — Главное, Партия снова решила вас поддержать! И в сложившейся ситуации на это решение можно положиться — Партия не передумает, тупого упрямства Партии не занимать. Таким образом, у нас неплохие шансы.

— Я тоже так думаю, — вставил Максим Порфирьевич, приободрившись.

— Но при условии, что мы начнем доверять друг другу.

— Начнем. Как же без доверия-то?

Максим Порфирьевич поежился. Он снова ощутил волну холода, не порыв холодного ветра, на этот раз нет. Нечто, что скопилось внутри его собственного тела, большого, тяжелого, прочного, некая не овеществленная субстанция поднялась вдруг на поверхность его кожи, вынесенная донным ледовитым течением, и захолодила, заморожила.

— И поэтому я настаиваю… Я хотел бы услышать вашу концепцию в целом, — произнес он глухо. — Детали меня не интересуют.

— Концепцию? Что-то вроде моего личного отношения к тому, чем мы с вами будем заниматься? Или я неправильно понимаю значение этого термина? Или речь идет о стратегии — стратегии предвыборной компании?

— Давайте не играть в слова, — произнес Максим Порфирьевич нервно. — Я сказал то, что хотел. И повторю. Извольте. Расскажите о своей… — на последнем слове он все-таки запнулся и произнес его уже не так уверенно, — концепции.

— Хорошо! Вникайте! — сохраняя веселые нотки в голосе, откликнулся Сергей. — В своей концепции я руководствуюсь логикой… нового города!

— Не ясно.

— Объясняю, — Сергей задумался лишь на мгновение. — Буйство цвета и красок, и непредсказуемое многообразие оттенков, что природа, мешая в своей фантастической палитре, щедро плещет, как из банной шайки, на неисчисляемое количество форм жизни — я не люблю. Но люблю города. Воплощение живого — в неживом, в мертвом, в камне, в песке — города. Города — суть геометрия. Числа, возведенные в пропорции; их соразмерность и эстетика, их красота и уродство, их подчинение долговечному рационализму и хаос временных целесообразностей; числа, преобразованные в звуки, в шум — города. Многомиллионные столицы — древние, как история Христианства или еще древнее, и крошечные поселения на побережье, забытые Богом, и неприступные крепости, чьи стены не раз бывали потревожены зычными звуками боевых фанфар — люблю. Потому что у каждого города есть душа, а в ней — симфония. Знаете, как строится город? Сначала — много, и больше, чем нужно, и все по правилам, и все по прямой. Потом начинают добавлять. И появляются новые улицы и переулки, площади и проспекты, банки и больницы, рестораны и кладбища — застройки ни к месту и невпопад, и где придется. И все меняется, перекраивается, возводится, достраивается и, одновременно, рушится, превращаясь в пыль и прах. И вот, в какой-то непредсказуемый момент времени степень энтропии перехлестывает через край, и процесс становится неуправляемым и… В итоге хаос, крах, смерть. И возрождение, что неминуемо следует за смертью. Вот концепция моей жизни, а значит и всего того, что я в ней делаю.

— Абсурд! Выдумали, да? — сердито бросил Максим Порфирьевич. — А я ведь о серьезном!

— А я повторю: не знать — в ваших интересах! И в моих. Хотя всего, конечно, не скрыть. О многом узнаете и скоро. Как без этого? Но помните, это знание будет давить на вас. Оно навалится на вас грузом, — Сергей сделал характерный жест — он будто сдавил меж ладоней воздушный шар, — тяжелым! Непомерным! Возможно, непосильным. Особенно он будет ощутим в последние дни. Но девять месяцев вы будете спать спокойно!

— Девять?

— Я без намека. До выборов осталось десять месяцев. Первые девять — спите спокойно. А потом — начнем!

— Что?

— Низвергать кумиров и идолов, рушить иллюзии — эти мыльные пузыри нашего воображения.

— А-а.

— Вы, вообще-то, спокойно спите, Максим Порфирьевич? — спросил Сергей, легкая улыбка тронула его сухие жесткие губы.

— Спокойно, — буркнул Максим Порфирьевич в ответ.

— Зря, — весело расхохотался Сергей. — Шучу, конечно. Спите! А я уж постараюсь, чтобы ваш светлый образ остался бы незапятнанным.

— Надеюсь, что постараетесь, — вяло процедил Максим Порфирьевич.

— А если случится… — Сергей не растерял веселое расположения духа, что внезапно вселилось в него, — и кто-то наложит кучу дерьма посередине дороги, сворачивать не будем. Покрыть дерьмо кремом, облить глазурью… Торт! И попробовав его, половина из тех, кто только что кричал: “Ах, какое дерьмо, ах!”, скажет: “Ой, как вкусно!”

Мимо шли люди, направляясь по делам: в конторы и офисы, по магазинам и в кафе, в поликлиники и в аптеки. Студенты спешили в университет, расположенный на этой же стороне Ленинского проспекта через квартал, мамы, толкающие перед собою коляски, направлялись в сквер — люди шли мимо, словно призраки, без имен и пола, зябко подергивая плечами, и через тридцать шагов исчезали из поля зрения. Прохожие. Горожане. Электорат.

Они вернулись минут через двенадцать. В дверях Сергей посторонился и почтительно пропустил губернатора вперед. Тюрбанов предупредительно и, пожалуй даже, подобострастно пододвинул Максим Порфирьевичу кресло. Группа провинциалов облегченно вздохнула. Группа варягов — не обратила внимания.

Лора с усердием раздавила сигарету. В большой черной пепельнице за время отсутствия Сергей и Максима Порфирьевича прибавилось три окурка. И подняла глаза и, всмотревшись, узнала человека, сидящего по левую от губернатора руку. Она еще раз огляделась и узнала второго! Они оба тут, воскликнула она мысленно. Благополучные! Здоровые! Жирные! Но, может быть, она ошибается? Прошло столько лет!

Вихрь, овладевший её разумом, не был похож на гнев. Это был приступ ледяной ненависти. Она не ошибалась! Она прекрасно это знала. Она их узнала и не подала виду.

Ах, почему именно в Волгогорск, простонала она мысленно. Хоть на край света! Хоть за полярный круг! И на Урал, и в Магадан, и на Шпицберген. Куда угодно! Но в этот город ей приезжать не следовало. В этом городе все её легенды — пшик! Они развалятся как песочные замки, обнажив под собою голые серые камни. Пшик — как только подует ветер. А он подует, подсказывали ей все её чувства. Слишком много ждет её предсказанных и не предсказанных встреч.

Глава 10. Лора

Вечером, около восьми, Сергей постучал в дверь гостиничного номера.

— Войдите. Не заперто, — услышал он и дверь распахнулась, будто сама собой.

— Вы?

— Давай работать вместе, — выпалил Сергей, будто встретил её впервые.

Работать вместе?

— Мы уже работаем вместе, не правда ли? — невинно моргнув, ответила Лора. — Вы забыли?

Две недели назад Лора подписала контракт, гарантирующий ей приличное вознаграждение за проведение PR-компании в поддержку действующего губернатора, и стала полноправным членом команды, возглавляемой Сергеем Мясоедовым.

Но есть тайный смысл в его словах, знала она, и, улыбнувшись и пропустив Сергея, подумала — началось!

— Нет, не забыл.

А все началось гораздо раньше. К тому времени, когда она встретила Сергея, она знала слишком много, и это знание — был тяжкий груз, что мешал ей идти по жизни легко. Она, например, твердо знала, быть красивой и грустной означает быть менее привлекательной. Она знала, быть обаятельной и притягательной, и умной, и остроумной, и образованной, и красивой, как богиня — недостаточно. Если в женщине не затронута некая таинственная струна, она не будет волновать мужчину по-настоящему. Не околдовать. Не пленить. И все женские достоинства — не в счет, и все лучшие качества — только помеха. Влюбленный мужчина исполнит любое желание, приказ, прихоть — не задумываясь, а тот, кто остался равнодушен — никогда. Еще она знала, нельзя оказаться в положение отвергнутой. Брошенная — синоним больная. А больная — синоним старая. А быть старой — это же навсегда!

Они спустились в гостиничный ресторан.

Респектабельная гостиница, расположенная в центре города. Ротонды, балкончики, лепнина. Бельгийские ковры смягчают шаги немногочисленных постояльцев. Пустующие кресла холлов. Их пыльный темно-багровый бархат напоминает о днях расцвета Византии. Пустые буфеты на нечетных этажах. Полупустой ресторанный зал на первом. Сонные официантки что-то жуют, а грустный тапер лениво наигрывает Шопена. Переполненная сауна на третьем этаже — из-за её дверей доносятся визгливые возгласы возбужденных женщин и слышится мат.

Под звуки прохладного блюза поужинали, а потом поднялись к ней в номер.

Он сказал, им еще предстоит обсудить многое. Она рассеянно кивнула в знак согласия: и в самом деле многое — начинается смертельная битва, и будут в неё убитые и раненные.

— Произойдет событие, которое — ошеломит! — сказал он.

“Ах, если бы”, — подумала она.

— Фантастический проект: остроумный, тонкий, сумасшедший! — бахвалился он.

“Невыполнимый, безрассудный, порочный, преступный, жестокий, опасный и не нужный”, — вынесла она свой собственный приговор, внимательно выслушав его.

Но переубедить его было нельзя.

— Оценила? Красиво? Изящно? — самодовольно спросил он.

“А если и в самом деле получится? — подумала она, — А вдруг?”

Это ощущение возникло внезапно — у неё потянуло, защекотало где-то внизу живота, она сжалась…

Он, поймав импульс её вздрогнувшего тела, замолчал…

Она медленно повернулась к нему…

Он запустил руку под кружевной бюстгальтер…

Её тяжелая белая грудь вывалилась в широкое декольте…

Он смотрел и смотрел, а она, вдруг испугавшись, что через мгновение он оторвет свои горячие сильные руки, замерла, покрывшись мурашками, и подумала: будто в первый раз, вот дура-то. И тишина, что обрушилась на них лавиной, вовсе не казалась тяжелой, а невесомой, как серебренная пушистая снежинка, прилегшая на ладонь, как летняя паутинка, коснувшаяся щеки, как шлейф запахов, что летит вслед, и пьянит, и кружит голову.

Её ареола была широкой, не менее шести сантиметров в диаметре, и темно-коричневый сосок торчал из её центра как батарейка. Он впился в него зубами и прикусил до боли, а потом — отпустил и густо лизнул его, и вновь ударил языком со скоростью и силой, и начал бить и толкать её напрягшийся, разбухшей и потемневший сосок.

— Да?

— Да. Да. Да.

Внутри неё уже скопилась влага и недопустимо переполнила её, и своим пронзительным будоражащим ароматом выдала её.

Он, словно дикий зверь, вытянул шею, повел носом, глухо прорычал-простонал, не выпуская изо рта её грудь что-то невнятное и, мягко приподняв её юбку, положил свою ладонь ей на лоно — туда, где едва прикрытый лепестком атласа, уж окропленным её соком, просвечивал треугольник волос, и, едва двигая кончиками пальцев, осторожно, не отодвигая даже материю, а сквозь неё, прокладывая путь вперед нежными движениями, очень нежными, внедрился в мягкую щель.

Её обожгло, словно в его руку было вложено пламя, а затем огненная волна, не щадя её, сжигая сантиметр её кожи за сантиметром, понеслась в ней смерчем. И кровь в ней кипела, и кончики волос искрились электричеством.

Неожиданно он убрал руку. И просто прижал её голову к своей груди и стал гладить по волосам.

Она чувствовала, что возбуждение давно охватило его. Она ощущала через материю брюк его ставший твердым член, и не понимала, что заставляет его сдерживаться. Что? Именно теперь, когда… И она дрожала от собственного нетерпения и была готова закричать… зарыдать, завопить и ударить его изо всех сил, настаивая тем самым… Когда же? А он дожидался, пока её тело расслабится, и напряжение первых секунд — напряжение перетянутой струны, отпустит её.

Только потом он принялся целовать её лицо: и лоб, и щеки, и прикрытые веки, и губы.

Одежда с каждой секундой становилась все теснее. Они одновременно начали сбрасывать вещи, как отжившую кожу, и он первым оказался нагим и пока она, присев, стаскивала с себя колготки, а за ними — трусики, тонкие, полупрозрачные, его напряженный член покачивался в такт ударам его сердца, а грудь вздымалась тяжело и неровно. И когда он издал первый звук, это был не стон, а торжествующий возглас. И она вскрикнула в ответ.

Прошла минута. Затем вторая. И еще одна. Минута за минутой. Они складывались в часы. Потом — в дни. Дни — в месяцы. Но все равно имела значение только самая последняя минута. Она была решающей и отвечала за все — за то, оставаться им вместе или расстаться.

Сергей ушел под утро, часа в четыре, разбудив её поцелуем:

— Прости, дорогая. Хочу поспать хотя бы часа два. День предстоит долгий, напряженный.

За окном уже начинало светать, ночь — закончилась.

“Я в тебя влюбилась”, — произнесла ли она эту фразу или только подумала.

Лора тут же снова провалилась в сон, напоминающий забытье, в котором сновидения — реальность, проносящаяся мимо со скоростью света.

Она проснулась около десяти. Приоткрыв глаза, поведя взглядом из стороны в сторону, с одной гостиничной стену — на другую, споткнувшись о пару стульев, тумбочку под телевизором и стол, на котором донышком вверх стояло два граненных стакана и графин, Лора вдруг остро ощутила отсутствие тепла домашнего очага в окружающем её мире! Чувство было странным и мало объяснимым. Ей ли, привыкшей к перемене мест, прожившей в чужих домах и съемных квартирах, и в общежитиях, и в гостиницах практически всю свою взрослую сознательную жизнь (и даже однокомнатная квартира на Волгоградском проспекте, принадлежащая ей, относилась к категории чужого, необжитого пространства — за год она ночевала в ней не больше десяти — двенадцати раз), ей ли думать о подобном, ей ли чувствовать такое? Она лежала в постели, все еще хранившей жар двоих тел, укрывшись до подбородка теплым поролоновым одеялом, напоминающим перину, и дрожала от озноба. Минуту или час? Сколько прошло времени, как она проснулась? Да какая разница!

Она встала и привела себя в порядок. Макияж и чашка крепкого кофе вернули ей привычную уверенность в себе. Выйдя на улицу она первым делом направилась в универмаг, что был расположен прямо напротив гостиницы. Там Лора обзавелась не хитрым скарбом: электрический чайник, синий пластмассовый тазик средних размеров, чтобы было где постирать лифчики и трусики, жесткая одёжная щетка без ручки.

Когда же все началось?

Глава 11. Сало.

Еще до завтрака он сбегал в аптечный киоск, что был расположен на втором этаже, на перекрестке коридоров, соединяющих стационар и поликлинику, и прикупил там три двухсотграммовых флакончика лечебного бальзама “Алтайский” (заключавшего в себе полных тридцать семь градусов). Днем пил. Потом спал. И к ужину, к половине шестого, уже проспался и встал и малость маясь похмельем — отвык за три недели, прошелся до туалета, а на обратном пути завернул к Родионову.

— Здр-равствуйте, — пробормотал Сало, прикрывая за собою дверь.

— Здравствуй, — холодно ответил Павел Андреевич, с некоторой долей любопытства разглядывая бесцеремонно ввалившегося к нему в кабинет пациента. — Кажется, Сало? — необычная фамилия отпечаталась в памяти. — Чем обязан? Вас что-то беспокоит? Плохо себя чувствуете?

— Отлично, — осклабился Петр. — Отпустите.

Решение уйти он принял еще утром. В краткий миг перехода ото сна в бодровствование он с удивлением ощутил в своем теле некую перемену. Впервые со дня операция он явственно определил у себя эрекцию! И не поверил. И еще раз приподнял простынь. И его взгляд уперся в торчащий член!

“О-о-го-го, выздоровел”, — понял он.

— Чудесно! Я вас выпишу, — легко согласился Родионов. — Но завтра! Оформим больничный лист и выписку. А сегодня, простите, мой рабочий день закончен.

— Не-а. Я ухожу. Мне твоя выписка не нужна. И больничный — тоже. Я так зашел — предупредить: покидаю мол. Может, чего на дорогу скажешь, а? Ну, там, совет какой дашь, — улыбаясь по-пьяному и демонстрируя неровные желтые зубы, произнес Сало.

“Пусть катится, состояние, вроде, нормальное”.

— Больница — не тюрьма. А совет я вам — не пейте. Подождите-ка минутку.

Несколько секунд Павел сосредоточенно рылся в стопке разлохмаченных историй, но вскоре извлек одну, не толстую, но и не самую тоненькую, не самую потрепанную и рваную, но уже истертую и мятую.

— Сало Петр Виссарионович? Проживаете в Уровикинском районе? Оперировали вас… э-э… девять суток назад?

Обошлось без осложнений, припомнилось Павлу Андреевичу, опухоль была расположена в нижнем полюсе правой почки, оказалась небольшой — в три сантиметра. Время операции — минут сорок. Послеоперационный период протекал гладко, без конфузов. Инцидент, что приключился с больным в первые сутки, пока он находился в реанимационном отделении, серьезного внимания не заслуживал, такое случается. А больного и в самом деле пора было выписывать.

Родионов вяло переворачивал страницы, заполненные неровным спешащим почерком: дневники, эпикризы, анализы. И, наконец, заглянул в самый конец истории болезни и со стыдом убедился, что последняя запись о состоянии больного сделана им три дня назад. Стыдно, укорил он себя и отложил историю в сторону, решив, что оформит все завтра, а сегодня — ему не до того.

— Счастливого пути, Петр Виссарионович, — напутствовал он больного.

— Пока.

Сало покинул отделение ровно в шесть часов вечера. Выписался

***

Две недели назад.

Апатия, охватившая его, и слабость, и туман, застилающий мозги и глаза… нет, не туман, а жидкое прилипчивое дерьмо с отвратительным привкусом, что ощущался не только во рту, а будто бы везде, словно весь он от стоп и до макушки наполнен отвратительной субстанцией, не давали ему передышки — он не успевал подумать, возразить, отказаться, согласиться, сказать. Силы, которым он не мог противостоять, надернули на его мозг то ли черное шелковое покрывало, то ли брезентовый не проницаемый мешок.

“У-уу…умру!”

От этой мысли ему хотелось выть.

“Умру? Да!”

Он уже не верил, что останется жив.

“У-уу-умру я! А-аа-а, суки!”

Всем было наплевать.

Не всем!

— Вам срочно требуется операция, — сказал ему молодой настойчивый врач, осмотревший его в вытрезвителе.

— Операция?

Мысли-перья, серые и коричневые, лезли в прорехи… Они покалывали и щекотали, и беспокоили и, неожиданно набирая вес, сбивали с ног — валили в грязь, в пустоту, что расстилалась где-то за пределами поля его зрения. И не было ни сил ни воли отказаться.

— Оперируйте, суки! Жить хочу!

Его положили в больницу. Через несколько дней ему стало лучше, и стремление лечь на операционный стол пошло не убыль. На пятый день страх умереть под наркозом стал навязчивым, как похмелье, что не прогнать, не избавиться, на седьмой — превратился в манию.

Выхода из этой ситуации было даже два: первый — соглашаться на операцию и — будь что будет, второй — бежать и будь что будет.

Собственно, ни какого побега быть не могло по определению — его никто не держал. И ответить отказом на вопрос, заданный лечащим врачом во время скоротечного утреннего обхода: “А вы согласны на операцию?”, было легче легко: нет; не согласен; не дамся; никогда; лучше — умру! (И невысказанная вслух реприза от лечащего врача: “А где тут противоречие?”) Но лежал он в просторной четырехместной палате. На чистых простынях. Перед цветным телевизором. Было тепло и тихо, и он не беспокоился о… да ни о чем он не беспокоился! Ни о хлебе насущном — где взять его? Ни о душе — а есть ли? Пожалуй, что с детства он не попадал в подобное благословенное, благолепное время, по течению которого плыл, не ведая куда, как мореплаватель-первооткрыватель (Магеллан, Дрейк, Колумб), твердо веря в свою звезду. Он не беспокоился даже о времени! Он вовсе не знал, сколько сейчас — десять часов утра, полдень, пять часов вечера, восемь, полночь? Он не тревожился о том, пойдет ли утром дождь, мерзкий, противный, надоедливый, нескончаемый, и брать ли с собою зонт, что непременно где-нибудь забудется, взлетит ли с космодрома Байконур ракета, случится ли в Турции землетрясение, раздастся ли взрыв на улице Багдада… или Каира, или Иерусалима, или Мадрида, или Москвы. Замечательное, чудное время, пропитанное метафизическим бредом полной законченности процесса, за которым мерещилось нечто абсолютное. Идеальное.

И Сало согласился на операцию. Но в уме он имел план побега в последнюю минуту.

План был прост, но, тем не менее, не глуп и, соотносительно обстоятельствам, очень эффективен и заключался он в следующем: в день операции он съест… Что? Да что угодно! Что раздобудет. Что найдет. Чем угостят. Худосочный блин, миску гречневой каши, порцию липких макарон, прозванных флотскими, видно, в насмешку над командой крейсера «Очаков», бутерброд… гамбургер, чизбургер, сэндвич, пачку печенья на десять штук. Да хоть что-нибудь! Больной позавтракал? Ах! И операция автоматически отменяется. И напрасно разворачивали операционную и напрасно мылась сестра, и раскладывала, обжигая руки, на стерильной простыне только что извлеченные из сухожарового шкафа инструменты, тускло поблескивающие никелем. За зря вспыхивали своим особым бестеневым светом операционные софиты и напяливал на широкие плечи не по размеру тесный халат хирург, сосредоточенно размышляя о том, каким разрезом ему стоит начать. Чашка кофе и булочка? И бездельничают анестезистки и анестезиологи, а свободные теперь хирурги, попивая коньяк и кофе, заполняют истории болезней, подчищая огрехи. Стаканчик йогурта? Банан? Пустяк? Отнюдь. Немного кукурузных хлопьев и считай, его побег удался! Он — выиграл. Что выиграл? Еще один день без забот, еще несколько часов, что можно провести, лежа на кровати и играя в карты с мрачным соседом, что смотрит на него и будто и не видит.

Но еще до того, как он пробудился от потливого сна, к его кровати подкатили каталку, и две нетерпеливые сестры скомандовали:

— Подъем!

— А-а? А?

— Снимай трусы. Не вставай! Перебирайся на каталку. Да, да, ты!

— Я?

— Ну, вы, вы же! Ну, кто же? Скажите, почему вы не спросили кто, прежде чем сняли трусы? Ах, вы догадались, что вы? Ну, значит, вы. Да не вставай… те! Лежи! И перебирайся побыстрее, а то все разговорчики… Зад! Приподнимай зад. При-под-ни-май! Да не вставай! Вот ты мужик бестолковый. Понятно, что жестко и холодно. А не на свидание. Это не кушетка, а каталка! Да, чтобы кататься, да. Щас покатаемся. Не вставай! Слышь, Оль, пятый раз ему говорю, не вставай! Русским языком! Да прикройся же! Оль, поехали.

Очнулся он через шесть часов. И с удивлением констатировал: он — жив, он — дышит. Он попробовал воспользоваться инструментом, что зовется памятью, и вспомнить, что привело его на эту кровать: какие события, обстоятельства, люди. Но не получилось! Прошлого как бы не существовало, а только настоящее, дергавшее за нити, что тянулись к его рукам, ногам, сердцу. Ну и ладно! Кому она нужна, память-то? Не помнить — значит не беспокоиться, не волноваться, не желать. Не помнить — значит не знать. Теперь он лишь фиксировал то, что происходило с ним в данный момент, в сию секунду! А все остальное — было не важно. Кроме одного, он — живет! А раньше? А позже? А что произойдет с ним в будущем? О, нет, в настоящем! В точно таком же настоящем, как и те пронзительные минуты, что пробежали мимо только что — пролетели, проскакали, просвистели, ау, и уже растаяли вдали. Ах, эти сумасшедшие спринтеры, мчащиеся наперегонки, минуты и секунды, ау-у. Проскочили! И где же они теперь? Умерли уже!

Смертельно хотелось пить. Выпить. Помочиться. Одновременно. И на выдохе отхаркнуть комок того зловонного, застывшего студня, что притаился за грудиной.

— Пить, — и следующая, вымученная необратимостью психодилических фрустраций6 попытка вырваться из плена неизвестности. — Где я?

— Здесь!

“Здесь? Вернулся в собственную надоевшую жизнь? Ну и как тут мне? Холодно”.

— Пить, — прошептал он сухими губами и затаил дыхание. — Пить.

И перестав дышать, он тот час почувствовал — боль стала меркнуть. Так меркнет свет звезд, настигнутый рассветом: все слабее и тише. Так тает в театральном зале свет хрустальных люстр — притворно, нехотя, гаснет за минуту до начала спектакля. И та боль, что рвала его живот, и та, что ломала хребет и стучала по черепу, и скребла по глазам, и колола, и раздирала, и выкручивала, и словно два ядовитых гриба, распустивших в стороны свои паучинные грибницы, пожирала его легкие — исчезала. Стих ураган. Стало спокойно. Волна, что была готова обрушиться на него, и подхватить, и бросить, ломая кости рук и ног, в пену грохочущего прибоя, не поднялась. Но спокойствие вокруг — ложное, в воздухе тревога, он чувствует. Ну и пусть, думает он, что спокойствие — ложное, и таким не стоит пренебрегать — напротив, стоит отдаться ему хоть на минуту, хоть на секунду, пока пульс, споткнувшись о невидимую преграду, не полетел с бешеным ускорением опять вниз:

— Пить.

Он подумал, что лампа светит чересчур ярко, и зажмурил глаза, и захотел лечь на пол, чтобы спрятаться от этого нестерпимого света, проникающего в него не через глазницы, а через кожу, ставшую его шестым органом чувств. Но прежде чем лечь, он сначала встал и закричал. Но крик не получился! Так, какой-то жалкий визг. Потому что ему определенно не хватает… Он облизал пересохшие губы, снова открыл глаза и огляделся, и, переводя взгляд с одного предмета на другой, и не нашел… и не увидел ничего, кроме молочно-белых теней, заслоняющих все поле его зрение — они бесшумно, словно птицы, парящие над морем, двигались, порою задевая его.

Конец ознакомительного фрагмента.

***

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Готика. Провинциальная версия предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Абулия — не способность принимать решения.

2

"Мировой парень". В главной роле — Н. Олялин.

3

История болезни — основной документ по ведению больного. В него ежедневно заносятся данные о состоянии пациента, результаты исследований и т.д.

4

Острое нарушение мозгового кровообращения. Характеризуется сложным и тяжелым симптомокомплексом. Возможны, потеря речевой функции, двигательной и т.п.

5

* Потеря памяти на события, что предшествовали несчастному случаю.

6

“Фрустрация, определяемая как блокирование или создание помех для какого-либо целеноправленного поведения”. Р.Бэрон., Д. Ричардсон. “Агрессия”. Изд. “Питер”, 1997.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я