Впервые на русском – новейший роман одного из крупнейших британских прозаиков Колма Тойбина, неоднократного финалиста Букеровской премии. «Волшебник» – это литературная биография прославленного романиста Томаса Манна, автора «Будденброков» и «Волшебной горы», «Смерти в Венеции» и «Доктора Фаустуса», лауреата Нобелевской премии. Это семейная сага, охватывающая больше полувека; сюда уместились и детство в патриархальном Любеке, и юность в богемном Мюнхене, и семейное счастье, и непроницаемые тайны внутреннего мира, и Первая мировая война, и бегство от фашистской диктатуры, и Вторая мировая война, и начало войны холодной… «„Волшебник“ – это не просто биография, а произведение искусства, эмоциональное подведение итогов века перемен, и в центре его – человек, который пытается не сгибать спину, но вечно колеблется под ветрами этих перемен» (The Times).
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Волшебник предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 1
Любек, 1891 год
Его мать ждала наверху, пока слуги принимали пальто, шарфы и шляпы. До тех пор пока гостей не провожали в гостиную, Юлия Манн не показывалась. Томас, его старший брат Генрих, сестры Лула и Карла наблюдали с лестничной площадки. Они знали: мать скоро появится. Генриху пришлось утихомирить Лулу, иначе их прогонят спать и они упустят момент. Их младший брат Виктор спал наверху.
С волосами, туго стянутыми цветным бантом, Юлия вышла из спальни. На ней было белое платье и простые черные туфли с Майорки, пошитые на заказ и напоминавшие бальные.
Хозяйка нехотя присоединялась к компании, выглядя при этом так, словно ради гостей ей пришлось оставить место, где даже в одиночестве было куда веселей, чем в праздничном Любеке.
Войдя и гостиную и оглядевшись, Юлия выбирала среди гостей одного, как правило мужчину, кого-нибудь неприятного, вроде герра Келлингхузена, немолодого, но и нестарого, или Франца Кадовиуса, который унаследовал косоглазие от матери, или судью Августа Леверкюна с усиками над тонкой губой, и до конца вечера от него не отходила.
Перед ее заграничным очарованием, ее изяществом и хрупкостью было трудно устоять.
Хозяйка расспрашивала гостя о работе, семье и планах на лето, а в ее глазах светилась доброта. Юлия всегда осведомлялась о сравнительном уровне комфорта, предлагаемом отелями Травемюнде, а также роскошными гостиницами Трувиля, Коллиура или каких-нибудь адриатических курортов.
Затем Юлия переходила к неудобным вопросам. Она принималась расспрашивать собеседника о какой-нибудь уважаемой даме из их окружения. Якобы личная жизнь этой дамы стала предметом спекуляций среди городских бюргеров. Речь могла идти о юной фрау Штавенхиттер, фрау Маккентхун или фройляйн Дистельманн, а то и вовсе о ком-то еще более безобидном. И когда изумленный гость отвечал, что слыхал об означенной даме только хорошее и решительно не способен вообразить ничего, что выходило бы за рамки приличий, мать Томаса замечала, что, по ее мнению, Любек должен гордиться тем, что эта поистине выдающаяся женщина удостоила его своим присутствием. Эту мысль Юлия преподносила словно некое откровение — нечто настолько тайное, что об этом до поры до времени не стоило знать даже ее мужу-сенатору.
На следующий день слухи о поведении его матери и о том, кого на сей раз она избрала своим конфидентом, курсировали по городу, пока не доходили до Генриха и Томаса. В пересказе их школьных приятелей слухи напоминали новейшую пьесу, прямиком из Гамбурга, перенесенную на местные подмостки.
По вечерам, когда сенатор отсутствовал по делам, а Томас с Генрихом, покончив с уроками скрипки и ужином, облачались в ночные сорочки, мать рассказывала им о стране, откуда она родом, — Бразилии. Такой огромной, что никто не знает, сколько людей там живет, чем они занимаются и на каких языках говорят. Стране, стократ крупнее Германии, где никогда не бывает ни зимы, ни мороза, ни даже холода, а река Амазонка в десять раз длиннее и шире Рейна. В великую реку вливаются мелкие, что несут свои воды под покровом дремучих лесов, где растут деревья такой вышины, каких не встречал ни один чужестранец. А еще там живут племена, о существовании которых никто не подозревает, ибо племена знают лес как свои пять пальцев, а завидев чужака, успевают спрятаться.
— Расскажи про звезды, — просил Генрих.
— Наш дом в Парати стоял на воде, — рассказывала Юлия. — И сам был почти что частью воды, словно лодка. А когда наступала ночь, мы смотрели на яркие, низкие звезды. Здесь, на севере, звезды высокие и далекие, а в Бразилии их можно разглядеть даже днем. Они похожи на маленькие солнца, они такие яркие и близкие, особенно если вы живете у воды. Моя мать говорила, что, отражаясь от воды, звезды сияют так ярко, что на втором этаже ночью можно читать книгу. И ты ни за что не уснешь, пока не закроешь ставни. Когда я была маленькой девочкой, такой как вы сейчас, я верила, что весь мир похож на Бразилию. Как же я удивилась в свою первую ночь в Любеке, когда не увидела на небе звезд! Их закрывали тучи.
— Расскажи о корабле.
— Вам пора спать.
— Расскажи про сахар.
— Томми, ты же знаешь эту историю.
— Хотя бы кусочек.
— Хорошо. Чтобы приготовить все марципаны, которые делают в Любеке, используют сахар, который выращивают в Бразилии. Любек знаменит марципанами, как Бразилия — сахаром. И когда на Рождество добрые люди в Любеке и их детки едят марципаны, они и не подозревают, что едят часть Бразилии. Они едят сахар, который приплыл к ним по морям.
— А почему мы не можем делать наш собственный сахар?
— Спросите у вашего отца.
Годы спустя Томас размышлял, не стало ли началом конца семейства Манн решение отца вместо флегматичной дочери местного судовладельца, купца или банкира взять в жены Юлию да Сильва-Брунс, в жилах матери которой, по слухам, текла кровь индейцев? Не было ли это наглядным свидетельством тайной семейной страсти ко всему экзотическому, которая до поры до времени никак не проявлялась у степенных Маннов, озабоченных лишь получением прибыли?
Любекцы запомнили Юлию маленькой девочкой, явившейся в их город после смерти матери вместе с сестрой и тремя братьями. Сирот, которые не знали ни слова по-немецки, взял под опеку дядя. Столпы города, вроде фрау Овербек, известной стойкой приверженностью к реформатской церкви, поглядывали на детей с подозрением.
— Однажды я видела, как они крестились, проходя мимо Мариенкирхе, — говорила она. — Не стану ставить под сомнение важность торговли с Бразилией, однако не припомню случая, чтобы бюргер из Любека брал в жены бразильянку.
Юлия, выйдя замуж в семнадцать, родила мужу пятерых детей, которые вели себя с достоинством, приличествующим детям сенатора, однако держались с застенчивой гордостью и даже высокомерием, невиданными для Любека. По мнению сторонников фрау Овербек, подобные настроения поощрять никак не следовало.
На сенатора, который был на одиннадцать лет старше жены, местные взирали с изумлением, словно он вложил капитал в картину итальянского мастера или редкую майолику, проявив опасные наклонности, которые его предкам удавалось держать в узде.
Перед воскресной службой отец проводил тщательный осмотр детей, пока мать возилась в гардеробной, примеряя шляпки и туфли. Генрих и Томас держались с приличествующей случаю важностью, пока Лула и Карла пытались стоять прямо и не вертеться.
После рождения Виктора Юлия перестала обращать внимание на замечания мужа. Ей нравилось наряжать девочек в цветные гольфы и банты, и она не возражала против того, чтобы мальчики носили волосы длиннее, чем принято, и не боялись проявлять смелость в суждениях.
Для церкви Юлия одевалась элегантно, как правило выбирая один цвет — серый или темно-синий, которому соответствовал цвет чулок, и позволяя себе украсить шляпку алой или желтой лентой. Ее муж славился покроем своих сюртуков, которые шил в Гамбурге, и безукоризненной опрятностью. Сенатор менял сорочки каждый день, а порой дважды в день, имел обширный гардероб и стриг усы на французский манер. Дотошностью, с которой отец вел семейное дело, он отдавал должное его столетней безупречной истории, однако роскошью своего гардероба подчеркивал, что его интересуют не только деньги и торговля и что нынешние Манны отличаются не одной лишь умеренностью и рассудительностью, но и не чужды хорошего вкуса.
К ужасу сенатора, на коротком пути до Мариенкирхе от дома Маннов на Бекергрубе Юлия радостно приветствовала знакомых по именам — к такому Любек был явно не готов, особенно по воскресеньям, и это еще сильнее убеждало фрау Овербек и ее незамужнюю дочь, что в глубине души фрау Манн остается католичкой.
— Она глупа и одевается вызывающе, как все католики, — говорила фрау Овербек. — А эта ее лента на шляпе — верх легкомыслия.
В церкви, где собиралось все семейство, прихожане отмечали, как бледна Юлия и как эту соблазнительную бледность оттеняют тяжелые каштановые кудри и загадочные глаза, которые взирали на проповедника с плохо скрытой насмешкой, и это выражение совершенно не вязалось с серьезностью, с которой семья и друзья ее мужа относились к отправлению религиозных обрядов.
Томас видел, что отцу не по душе рассказы матери о ее детстве в Бразилии, особенно в присутствии дочерей. Однако он не возражал, когда Томас расспрашивал его о старом Любеке, о славном пути, который прошла семейная фирма, начав со скромного дела в Ростоке. Отцу нравилось, когда Томас, заглянув в контору по пути из школы, сидел и слушал про торговые суда, склады, банки и страховки и запоминал то, что услышал.
Даже дальние кузины постепенно пришли к выводу, что, в то время как Генрих пошел в мать — был рассеян, непослушен и вечно сидел, уткнувшись в книгу, — юный Томас, рассудительный и горящий рвением, — именно тот, кто продолжит семейное дело в новом веке.
Когда девочки подросли, дети, если отец был в городе по делам, собирались в гардеробной матери, и Юлия рассказывала им о Бразилии, о белизне одежд, что носят тамошние жители, о том, как часто они моются, и поэтому все до единого отличаются редкой красотой, как мужчины, так и женщины, как белые, так и чернокожие.
— Бразилия совершенно не похожа на Любек, — говорила Юлия. — Там нет нужды напускать на себя серьезность. Там нет фрау Овербек с ее вечно поджатыми губами. Нет вечно скорбящих семейств вроде Эсскухенов. В Парати, если ты встретишь троих, один непременно будет что-то рассказывать, а двое других смеяться. И все будут в белом.
— Они будут смеяться над шуткой? — спросил Генрих.
— Просто смеяться. Так у них заведено.
— Над чем?
— Дорогой, я не знаю. Я же говорю, так у них заведено. Иногда по ночам я слышу этот смех. Его приносит ветер.
— А мы когда-нибудь поедем в Бразилию? — спросила Лула.
— Не думаю, что эта мысль придется по душе вашему отцу, — ответила Юлия.
— А когда станем старше? — спросил Генрих.
— Мы не можем знать, что случится, когда мы станем старше, — промолвила Юлия. — Может быть, вы будете ездить куда захотите. Куда угодно!
— Я хотел бы остаться в Любеке, — сказал Томас.
— Твой отец будет рад это услышать, — заметила Юлия.
Томас жил в мире своих грез в гораздо большей степени, чем Генрих, мать или сестры. Даже беседы с отцом про склады были лишь частью фантастического мира, в котором он воображал себя то греческим божеством, то персонажем детской считалки, то женщиной с лицом, исполненным страстной надежды, с картины, которую отец повесил над лестницей. Порой ему было трудно отделаться от фантазий, что на самом деле он старше и сильнее Генриха, что ходит как равный в контору с отцом или что он — горничная Матильда, обязанностью которой было следить, чтобы туфельки матери всегда стояли по парам, флаконы с духами никогда не пустели, а тайные предметы материнского гардероба хранились на тайных полках, подальше от его любопытных глаз.
Томас поражал гостей, перечисляя, какие грузы прибудут в порт, щеголяя названиями судов и дальних гаваней, и гости прочили ему выдающуюся деловую карьеру, заставляя его вздрагивать от мысли, что, знай эти люди, каков он на самом деле, они немедленно бы от него отвернулись. Если бы они могли заглянуть к нему в голову и увидеть, сколько раз за ночь, а иногда и средь бела дня он воображал себя то ослепленной желанием женщиной с картины, то рыцарем с мечом и песней на устах! Они изумились бы, как легко ему, самозванцу, удается их дурачить, как коварно он добился отцовского расположения и как мало ему следует доверять.
Разумеется, Генрих знал о тайной жизни младшего брата, о том, насколько далеко Томас зашел в своих мечтаниях. Брат отдавал себе отчет — и предупреждал об этом Томаса, — что чем больше тот притворяется, тем больше вероятность того, что его тайну раскроют. Генрих, в отличие от младшего брата, никогда не таил своих пристрастий. С подросткового возраста его увлеченность Гейне и Гёте, Бурже и Мопассаном была столь же очевидна, как и его равнодушие к торговым судам и складам. Последние вызывали в нем тоску, и никакие увещевания не могли убедить его не говорить отцу, что он не желает иметь с семейным делом ничего общего.
— Я видел, как за завтраком ты изображал из себя маленького дельца, — сказал он Томасу. — Тебе удалось одурачить всех, кроме меня. Когда ты признаешься им, что притворяешься?
— Я не притворяюсь.
— Ты все это несерьезно.
Генрих так явно демонстрировал пренебрежение к главным семейным чаяниям, что отец оставил его в покое, сосредоточившись на исправлении мелких погрешностей в манерах второго сына и дочерей. Юлия пыталась увлечь Генриха музыкой, но он не желал музицировать ни на фортепиано, ни на скрипке.
Генрих совершенно отдалился бы от семьи, думал Томас, если бы не искренняя привязанность к Карле. Между ними было десять лет разницы, и отношение брата к сестре было скорее отцовским, нежели братским. С младенчества Генрих таскал Карлу по дому, а когда она стала старше, учил ее карточным играм и играл с ней в особую разновидность пряток, которую придумал специально для них двоих.
Всех восхищала привязанность Генриха к Карле, его мягкость и предупредительность по отношению к младшей сестре. Ни друзья, ни иные заботы, ничто не могло заставить его забыть о своей любимице. Если Луле случалось приревновать брата к Карле, Генрих тут же предлагал ей присоединиться к общей игре, но вскоре Лула начинала скучать, не будучи посвященной в их приватные шутки и обыкновения.
— Генрих очень добрый, — рассуждала кузина. — Будь он таким же практичным, будущее семьи было бы обеспечено.
— Зато у нас есть Томми, — отвечала тетя Элизабет, оборачиваясь к нему. — Томми поведет семейную фирму в двадцатый век. Разве не в этом состоит твой план?
Несмотря на легкую иронию в ее тоне, Томас улыбался во весь рот.
Считалось, что непокорность Генрих получил от матери, но, став старше, он перестал ценить материнские истории, не унаследовав ни хрупкости ее духа, ни ее природной утонченности. Странно, но, вечно рассуждая о поэзии, искусстве и путешествиях, Генрих, с его прямотой и решительностью, подрастая, все больше напоминал истинного Манна. А встретив его в городе, тетя Элизабет неизменно замечала, как он похож на ее деда Иоганна Зигмунда Манна. Его тяжелая поступь напоминала ей старый добрый Любек и основательность, которой отличались его предки по отцовской линии. Какая жалость, что он совершенно равнодушен к торговле!
Томас понимал, что, вероятно, со временем семейное дело перейдет к нему, а не к старшему брату, и ему же достанется дедовский дом. Он мог бы наполнить его книгами. Томас видел, как перестроит парадные комнаты, переместив контору в другие помещения. Он будет заказывать книги в Гамбурге, как его отец заказывает одежду, а может быть, даже во Франции, если выучит французский, или в Англии, если усовершенствует английский. Он будет жить в Любеке, как не жил никто до него, радея о делах ровно в той мере, чтобы удовлетворять иные потребности. Вероятно, он женится на француженке. Французская жена добавит в жизнь заграничного лоска.
Томас воображал, как мать посещает их дом на Менгштрассе после того, как они с женой его перестроят, как восхищается новым кабинетным роялем, картинами из Парижа, французской мебелью.
Став выше, Генрих дал понять Томасу, что его попытки вести себя как истинный Манн лишь поза, фальшь, которая стала бросаться в глаза, когда Томас начал читать больше поэзии, когда уже не мог скрывать свою увлеченность культурой и когда позволял матери аккомпанировать ему на рояле в гостиной.
Время шло, и усилия Томаса притвориться, что его интересует торговля, утрачивали убедительность. В то время как Генрих упрямо шел навстречу мечте, Томас увиливал, но скрыть то, что в нем происходило, был не в силах.
— Почему ты перестал заглядывать к отцу в контору? — спрашивала мать. — Он уже несколько раз об этом упомянул.
— Я зайду завтра, — отвечал Томас.
Однако, идя домой из школы, он представлял тихий уголок, где сможет предаться чтению или мечтам, и решал, что заглянет в контору в другой раз.
Томас помнил, как однажды в Любеке они с матерью музицировали — он на скрипке, она на рояле — и внезапно в дверях возник Генрих. Томас продолжил играть, но почувствовал беспокойство. Несколько лет они с братом делили одну спальню, но те времена прошли.
Генрих, бледнее и старше его на четыре года, превратился в красивого юношу. И это не ускользнуло от Томаса.
Генрих, которому исполнилось восемнадцать, видел, что младший брат его разглядывает. И не мог не заметить неловкое желание, промелькнувшее во взгляде Томаса. Пьеса была медленной и несложной, одна из шубертовских ранних вещей для скрипки и фортепиано или переложение песни. Мать не сводила глаз с нот и не видела взглядов, которыми обменялись ее сыновья. Томас сомневался, что она вообще заметила Генриха. Смутившись, Томас вспыхнул и отвернулся.
Когда Генрих ушел, Томас попытался доиграть пьесу до конца, но ему пришлось остановиться, слишком часто он ошибался.
Больше ничего подобного не случалось. Генрих хотел, чтобы брат знал: он видит его насквозь. Говорить было не о чем, но воспоминание осталось: комната, свет, падающий из высокого окна, мать за роялем, его одиночество рядом с ней, нежные звуки, которые они извлекают из струн и клавиш. Обмен взглядами. И снова тишина и покой или хотя бы подобие покоя, после того как в комнату вторгся чужой.
Генрих с радостью оставил школу и устроился в книжную лавку в Дрездене. В его отсутствие Томас стал еще чаще витать в облаках. Он просто не мог заставить себя слушать учителей. В глубине души, словно дальние громовые раскаты, маячила зловещая мысль: когда придет время вести себя как взрослый, окажется, что он ни к чему не пригоден.
Вместо этого он станет воплощением упадка. Упадок будет звучать в каждом звуке, который он извлечет из скрипки, в каждом слове, которое прочтет в книге.
Томас знал, что за ним наблюдают, не только в семейном кругу, но также в школе и в церкви. Он любил слушать, как мать играет на рояле, и сопровождать ее в будуар. В то же время ему нравилось, когда его замечали на улице, его, славного отпрыска уважаемого сенатора. Впитав самомнение отца, в то же время он перенял что-то от артистической натуры матери, от ее чудаковатости.
Кое-кто в Любеке придерживался мнения, что братья не только воплощают собой упадок собственного семейства, но отражают закат целого мира, севера Германии, некогда оплота мужественности.
Теперь многое зависело от младшего брата Виктора, который родился, когда Генриху исполнилось девятнадцать, а Томасу было почти пятнадцать.
— Поскольку оба старших выбрали поэзию, — говорила тетя Элизабет, — одна надежда, что младший предпочтет гроссбухи.
Летом, когда семья отправлялась на месяц в Травемюнде, мысли о школе и учителях, грамматике, пропорциях и ненавидимой гимнастике можно было на время забыть.
В прекрасном отеле в стиле швейцарского шале пятнадцатилетний Томас просыпался в уютной старомодной комнатке от шороха грабель, которыми садовник разравнивал гравий под бледным небом Балтики.
Вместе с матерью и ее компаньонкой Идой Бухвальд он завтракал на балконе столовой или под высоким каштаном во дворе. Коротко стриженная трава уступала место более высокой прибрежной растительности и песчаным дюнам.
Его отец, казалось, испытывал удовольствие от мелких отельных неудобств. Он считал, что скатерти стирают недостаточно тщательно, бумажные салфетки выглядят вульгарно, хлеб имеет странный привкус, а металлические подставки для яиц никуда не годятся. Выслушивая его жалобы, Юлия с улыбкой говорила:
— Потерпи, скоро вернемся домой.
Когда Лула спросила мать, почему отец редко выходит на пляж, она улыбнулась:
— Ему нравится в отеле. Мы же не станем его заставлять?
Томас с сестрами, братьями, матерью и Идой отправлялись на пляж, где рассаживались на расставленных гостиничными служителями шезлонгах. Тихое бормотание двух женщин прерывалось, лишь когда на пляже появлялся кто-то новый, и они выпрямляли спины, чтобы хорошенько его рассмотреть. Удовлетворив любопытство, женщины возвращались к вялому перешептыванию, а после прогоняли Томаса в море, где поначалу, боясь холода, он шарахался от каждой легкой волны и только спустя некоторое время позволял воде себя обнять.
Долгими вечерами они с Идой часами сидели у летней эстрады, порой она читала ему под деревьями за отелем, а после шли на высокий утес, чтобы в сумерках махать платочками проходящим кораблям. Вечером Томас спускался в комнату матери, наблюдал, как она готовится к ужину на застекленной веранде в окружении семейств не только из Гамбурга, но даже из Англии и России, после чего отправлялся в кровать.
В дождливые дни Томас перебирал клавиши пианино в вестибюле отеля. Инструмент, расстроенный многочисленными вальсами, не был способен извлекать то богатство тонов и полутонов, которые легко давались кабинетному роялю дома, но обладал забавным булькающим звуком, и этого звука Томасу будет недоставать, когда каникулы закончатся.
В то последнее лето отец после нескольких дней на побережье под предлогом срочных дел уехал в Любек, однако, вернувшись, даже в солнечные дни оставался в отеле, закутавшись в плед, словно инвалид. Он больше не сопровождал их в вылазках из отеля, а они вели себя так, словно он по-прежнему в отъезде.
И только когда однажды вечером Томас в поисках матери заглянул в соседний номер, он был вынужден обратить внимание на отца, лежавшего на кровати и глядящего в потолок, раскрыв рот.
— Бедняжка, — заметила мать, — работа изнурила его. Отдых пойдет ему на пользу.
На следующий день мать вместе с Идой как ни в чем не бывало вернулись к привычной рутине, оставив сенатора в постели. Когда Томас спросил мать, не заболел ли отец, она напомнила ему, что несколько месяцев назад сенатор перенес несложную операцию на мочевом пузыре.
— Твой отец еще не оправился, — сказала мать. — Скоро он снова почувствует вкус к морским купаниям.
Странно, думал Томас, он почти не помнил, чтобы отец когда-нибудь купался или сидел на пляже — обычно он читал газету на веранде, сложив на столике рядом с собой запас русских сигарет, или ждал жену у ее номера, когда перед обедом Юлия c мечтательным видом брела с моря.
Однажды, когда Томас возвращался с пляжа, мать попросила его зайти в комнату отца, почитать ему вслух, если попросит. Томас попытался возразить, что собирался послушать оркестр, но она настояла. Отец ждет тебя, сказала Юлия.
Сенатор сидел на кровати с белоснежной салфеткой, обмотанной вокруг горла, а отельный цирюльник трудился над его подбородком. Отец кивнул Томасу, велев присесть в кресло у окна. Томас перевернул раскрытую книгу, лежавшую на столике корешком кверху, и принялся ее листать. Книга по вкусу Генриха, подумал он. Едва ли отец попросит из нее почитать.
Томаса завораживали медленные замысловатые пасы, с которыми цирюльник брил отца, широкие взмахи и мелкие движения опасной бритвы. Покончив с одной половиной лица, мастер отступил назад, оценивая работу, и маленькими ножничками аккуратно обрезал несколько волосков у носа и над верхней губой. Отец смотрел прямо перед собой.
Затем цирюльник занялся второй половиной лица. Закончив, он вытащил флакон одеколона, щедро опылил сморщившегося клиента и хлопнул в ладоши.
— Стыд и позор любекским цирюльникам, — промолвил он, сдергивая и складывая салфетку. — Скоро люди потянутся в Травемюнде за отличным бритьем.
Отец лежал на кровати в превосходно отглаженной полосатой пижаме. Томас заметил, как тщательно подстрижены его ногти, за исключением ногтя на маленьком пальце левой ноги, который врос в кожу. Ему бы ножницы, и Томас постарался бы это исправить. Внезапно он осознал, насколько нелепой была эта мысль, — отец не позволит ему остричь ноготь.
Книга до сих пор лежала у Томаса на коленях. Если он отложит ее, отец попросит почитать из нее или поинтересуется, что он о ней думает.
Вскоре отец закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон, однако спустя некоторое время снова открыл их и уставился в стену. Томас гадал, стоит ли расспросить его про торговые суда, прибытия которых ждали в порту, а если отец окажется разговорчивым, про цены на пшеницу. Или упомянуть пруссаков, и тогда отец пожалуется на их невоспитанность, на грубые застольные манеры прусских чиновников, даже тех, кто из хороших семейств.
Томас поднял глаза и увидел, что отец заснул. Вскоре послышалось сопение. Томас решил, что пора вернуть книгу на прикроватный столик. Он встал и подошел к кровати. После бритья лицо отца выглядело белым и гладким.
Томас не знал, сколько еще ему так стоять. Хоть бы кто-нибудь из отельного персонала вошел с графином воды или чистым полотенцем, но всего было в достатке. Он не надеялся, что в номер зайдет мать. Юлия отправила его сюда, чтобы самой приятно провести время в саду или на пляже вместе с Идой и его сестрами или с Виктором и его няней. Если он выйдет сейчас из комнаты, мать непременно об этом узнает.
Он послонялся вокруг кровати, дотронулся до свежей простыни, но, боясь разбудить отца, отступил.
Когда отец закричал, звук показался Томасу таким странным, что он решил, будто в комнате есть кто-то еще. Тем не менее, когда отец принялся что-то выкрикивать, Томас узнал его голос, несмотря на полную бессмысленность слов. Отец сел в кровати, держась за живот. Затем с усилием опустил ноги на пол, но тут же без сил рухнул обратно.
Первой мыслью Томаса было в страхе выскочить из комнаты, но отец застонал, не открывая глаз и все так же прижимая руку к животу, и Томас приблизился и спросил, не позвать ли мать.
— Ничего, — сказал отец.
— Что? Мне позвать маму?
— Ничего, — повторил отец, открыл глаза и с гримасой боли на лице посмотрел на Томаса. — Ты ничего не знаешь, — сказал он.
Томас бросился вон из комнаты. На лестнице, обнаружив, что проскочил нужный этаж, он вернулся в вестибюль, нашел консьержа, который позвал управляющего. И пока он объяснял им, что случилось, вернулись мать с Идой.
Томас последовал за ними в комнату, где обнаружил, что отец мирно сопит в своей кровати.
Мать вздохнула и мягко извинилась за переполох. Томас понимал: бесполезно объяснять ей, свидетелем чего он стал.
По возвращении в Любек отец совсем ослабел, однако дожил до октября.
Томас слышал, как тетя Элизабет жаловалась, что, лежа на смертном одре, сенатор перебил священника кратким «Аминь».
— Он никогда не любил слушать, — сказала тетя, — но к священнику мог бы и прислушаться.
В последние дни жизни отца Генрих как ни в чем не бывало общался с матерью, а Томас не знал, что ей сказать. Ему казалось, она прижимает его к себе слишком крепко, а его попытки вырваться ее оскорбят.
Услышав, как тетя Элизабет с кузиной шепотом обсуждают завещание отца, Томас вздрогнул, отпрянул, но затем придвинулся ближе и услышал, что Юлии нельзя доверять.
— Что уж говорить о мальчишках? — продолжила тетя. — Этих двоих! Семейству конец. Скоро люди, которые кланялись мне на улицах, станут смеяться мне в лицо.
Она хотела продолжить, но кузина, заметив, что Томас слушает, толкнула ее в бок.
— Томас, ступай проследи, чтобы твои сестры были одеты надлежащим образом, — сказала тетя Элизабет. — Я заметила на Карле совершенно неподходящие туфли.
На похоронах Юлия Манн улыбалась тем, кто подходил с соболезнованиями, но дальнейших излияний не поощряла. Она ушла в свои мысли, окружив себя дочерями и позволив сыновьям взять на себя общение с теми, кто хотел их утешить.
— Вы не могли бы оградить меня от этих людей? — взмолилась она. — Когда они задают вопрос, не могут ли чем-нибудь помочь, попросите их не смотреть на меня с такой скорбью.
Томас никогда не видел ее такой чуждой и не от мира сего.
На следующий день после похорон, сидя с детьми в гостиной, Юлия наблюдала, как ее золовка Элизабет с помощью Генриха пытается передвинуть диван и одно из кресел.
— Элизабет, оставь в покое мебель, — сказала Юлия. — Генрих, верни диван на место.
— Юлия, я считаю, что диван должен стоять напротив стены, вокруг него слишком много столов. У тебя всегда было слишком много мебели. Моя мать всегда говорила…
— Не трогай мебель! — перебила ее Юлия.
Элизабет молча проследовала к камину, где и осталась стоять, как героиня спектакля, которой нанесли смертельную обиду.
Поняв, что Генрих намерен сопровождать мать в суд, где будет оглашено завещание, Томас удивился, что они не позвали его с собой, но мать выглядела такой озабоченной, что он не стал жаловаться.
— Ненавижу выставлять себя на всеобщее обозрение. Что за варварский обычай оглашать завещание на публике! Весь Любек будет обсуждать наши семейные дела. И, Генрих, ты не мог бы помешать твоей тете Элизабет взять меня под руку, когда мы будет выходить из суда? А если они захотят сжечь меня на площади после оглашения, передай, я освобожусь в три.
Томас гадал, кто теперь будет вести дела. Вероятно, отец указал в завещании каких-нибудь видных горожан и пару-тройку конторских служащих, которым поручил вести дела до того, как семья примет решение. На похоронах он чувствовал, что его разглядывают, — сына, на чьи плечи может опуститься тяжкий груз ответственности. Он вошел в спальню матери, где встал перед зеркалом в пол. Если напустить на себя суровый вид, можно представить, как каждое утро он приходит в контору и распекает подчиненных. Услышав голоса сестер, которые звали его снизу, Томас отступил от зеркала, ощущая собственное ничтожество.
С верхней площадки лестницы он услышал, что мать с Генрихом вернулись из суда.
— Он изменил завещание, чтобы весь мир узнал, что он о нас думает, — сказала Юлия. — И они все были там, все добрые граждане Любека. А поскольку они больше не сжигают ведьм на кострах, они публично унижают вдов.
Томас спустился вниз и увидел, что Генрих очень бледен. Поймав взгляд брата, он понял: что-то случилось.
— Отведи Томми в гостиную и запри за собой дверь, — сказала Юлия. — Расскажи ему, что случилось. Я бы поиграла на рояле, если бы не соседи. Поэтому я ухожу к себе. И я не желаю, чтобы детали этого завещания обсуждались в моем присутствии. А если твоя тетя Элизабет осмелится заглянуть, скажи, что я сломлена горем.
Закрыв за собой дверь гостиной, Генрих и Томас стали читать копию завещания, которую Генрих принес с собой.
Оно было написано за три месяца до смерти и начиналось тем, что отец назначал опекунов, которые должны были определить будущее его детей. Ниже сенатор излагал, какого низкого мнения он придерживается о собственных отпрысках.
«Следует как можно решительнее воспротивиться попыткам моего старшего сына посвятить себя литературе. По моему мнению, он не обладает для этого достаточным образованием и умом. В основе его склонности — больное воображение, отсутствие дисциплины и равнодушие к мнению окружающих, вероятно проистекающие от его легкомыслия».
Генрих дважды перечитал этот пассаж, громко хохоча.
— А вот и про тебя, — продолжал Генрих. — «Мой второй сын обладает добрым нравом, и его следует приставить к какому-нибудь полезному делу. Надеюсь, он станет опорой для своей матери». Ты и мать, подумать только! Приставить! Кто бы мог подумать — обладает добрым нравом! Еще одна из твоих масок.
Генрих прочел предупреждение отца насчет буйного характера Лулы и его желание, чтобы Карла вместе с Томасом хранили мир в семье. О малыше Викторе сенатор писал: «Зачастую из поздних детей выходит толк. У ребенка хорошие глаза».
— Дальше — хуже. Ты только послушай!
Генрих зачитал вслух, подражая напыщенному отцовскому голосу: «По отношению к детям моей жене следует вести себя строго, держа их в полном повиновении. А если станет сомневаться, пусть прочтет „Короля Лира“».
— Я знал, что отец был человеком мелочным, — заметил Генрих, — но не подозревал, что он был еще и злопамятным.
Официальным голосом Генрих зачитал брату условия отцовского завещания. Сенатор хотел, чтобы семейный бизнес и родовое гнездо после его смерти были проданы. Все деньги наследовала Юлия, но двое самых навязчивых горожан, которых при жизни мужа она терпеть не могла, будут руководить ею в принятии финансовых решений. Два опекуна должны были также надзирать за воспитанием детей. В завещании оговаривалось, что четыре раза в год Юлии придется отчитываться тонкогубому судье Августу Леверкюну об их успехах.
Когда в следующий раз их навестила тетя Элизабет, ей даже не предложили присесть.
— Ты знала о завещании моего мужа? — задала ей вопрос Юлия.
— Меня не спрашивали, — ответила Элизабет.
— Я спросила не об этом. Ты знала о завещании?
— Юлия, не при детях!
— Мне всегда хотелось это сказать, — промолвила Юлия, — и теперь, став свободной, я могу себе это позволить. И я сделаю это в присутствии моих детей. Я никогда тебя не любила. И мне жаль, что твоя мать умерла и я не успела сказать ей того же.
Генрих попытался ее остановить, но Юлия от него отмахнулась.
— Этим завещанием сенатор хотел меня унизить.
— Все равно ты не смогла бы управлять семейным бизнесом, — сказала Элизабет.
— Я бы сама определилась. Вместе с моими сыновьями.
У жителей Любека — тех, кого Юлия дразнила на званых вечерах в доме мужа, для герра Келлингхузена и герра Кадовиуса, юной фрау Штавенхиттер и фрау Маккентхун, для женщин, которые не сводили с нее глаз, осуждая каждый ее поступок, вроде фрау Овербек и ее дочери, — решение вдовы обосноваться с тремя младшими детьми в Мюнхене, оставив Томаса заканчивать школу в Любеке, а также позволить Генриху отправиться в путешествие, чтобы найти свое место в мире литературы, вызвало всеобщее осуждение.
Если бы вдова сенатора Манна решила переехать в Люнебург или Гамбург, добропорядочные жители Любека сочли бы это всего лишь доказательством ее ненадежности, но Мюнхен для ганзейских бюргеров воплощал собой юг, а юг они не любили и никогда ему не доверяли. Мюнхен был городом католическим, богемским. Его жители понятия не имели об истинных добродетелях. Никто из жителей Любека не задержался бы в Мюнхене дольше, чем пришлось бы по необходимости.
Весь Любек судачил о фрау Манн, особенно после того, как тетя Элизабет сообщила всем по секрету, как грубо обошлась с ней Юлия и как оскорбила память ее матери.
Какое-то время в городе только и говорили что о неуемном характере вдовы сенатора и ее безрассудном плане. И никому, даже Генриху, не пришло в голову, как ранило Томаса то, что отец не оставил семейное дело ему, даже если некоторое время им управляли бы другие люди.
Томаса потрясло, что придется расстаться с тем, что в мечтах он давно считал своим. Он понимал, что управление семейным делом было не единственным возможным вариантом его судьбы, но злился на отца, который так самонадеянно ею распорядился. Ему была неприятна мысль, что отец разглядел иллюзорность мечтаний, которые ему казались такими настоящими. Томас жалел, что не показал достаточного усердия, чтобы убедить его проявить щедрость.
Вместо этого сенатор бросил семью на произвол судьбы. Раз ему самому не жить, так пусть страдают те, кто еще живы. Томас горевал, что все усилия поколений Маннов из Любека пошли прахом. Время его семьи миновало.
Не важно, где им случится обосноваться, Манны из Любека никогда не станут теми, кем были при жизни сенатора. Казалось, это совершенно не волнует ни его брата Генриха, ни сестер, ни даже мать, — их тревожили насущные заботы. Он видел, что это понимает его тетя Элизабет, но едва ли Томас стал бы обсуждать с нею закат собственной семьи. Ему было не с кем поделиться своими печалями. Отныне его семья будет с корнем вырвана из любекской почвы. Не важно, куда он отправится потом, ему никогда уже не обрести былой важности.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Волшебник предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других