Монография посвящена функционированию политической системы Российской империи в 1881-1905 гг., прежде всего механизмам законотворчества. Исследование проведено на основе широкого круга источников, значительная часть которых не опубликована. В центре внимания автора – государственные учреждения, политические институты, законотворческие практики и круг людей, в котором вращались представители высшей бюрократии изучаемого периода. Особое внимание уделено неформализованным практикам подготовки и принятия решений (влиянию различных групп интересов, прессы, экспертных сообществ, корпоративным интересам бюрократии и др.). Все это позволяет выявить важнейшие характеристики политической повседневности изучаемого периода, во многом объясняющие ход политической истории России начала XX столетия. Издание рассчитано на историков, студентов гуманитарных специальностей, а также на широкий круг читателей, интересующихся отечественной историей. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Политическая система Российской империи в 1881– 1905 гг.: проблема законотворчества предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава первая
Понятия
Разговор о законотворчестве, законодательной процедуре часто сводится к проблеме технологии принятия решений. Несомненно, это важный сюжет, недостаточно изученный в историографии и заслуживающий самого пристального внимания. Однако технология — это путь к достижению цели. Говоря о ней, все же нужно представлять, в чем заключается сама цель: в данном конкретном случае — что такое власть, издающая закон, что такое сам закон, ради чего он принимается? Иными словами, необходимо определить ключевые понятия, которыми пользовались государственные мужи конца XIX — начала XX в. Изучение категориального аппарата, бывшего в их распоряжении, — конечно же, отдельная и непростая научная проблема. К сожалению, подходы такого направления, как «история понятий»[53], лишь только приживаются в отечественной историографии[54]. Перспективы его значительны. В данном же случае для изучения законотворческих практик особый интерес вызывают три понятия, от которых так или иначе отталкивался законодатель в своей деятельности: самодержавие, закон, реформа.
Самодержавие[55]
В юбилейный год революции нередко вспоминали афористичное и во многом точное высказывание Д.С. Мережковского: «Всякая государственность — застывшая революция; всякая революция — расплавленная государственность»[56]. Но какая революция застыла в Российском государстве XIX в.? И столь уж застывшей материей кажется государство того времени?
«Нужно было дождаться XIX века, чтобы узнать, что же такое эксплуатация; быть может, мы еще не знаем, что такое власть. Не хватит ни Маркса, ни Фрейда, чтобы помочь нам познать эту столь загадочную вещь, одновременно и видимую, и невидимую, присутствующую и скрытую, инвестированную повсюду, которую мы называем властью. Ни теория государства, ни традиционный анализ государственных аппаратов не исчерпывают поля действия и осуществления власти. Перед нами великое неизвестное: кто осуществляет власть? И где она осуществляется?»[57] Продолжая мысль М. Фуко, можно задаться вопросом: стоит ли полагать историю власти тождественной истории государства? Будет ли власть верховного правителя в обязательном порядке государствообразующей? В современной гуманитаристике все громче звучит мысль, которая до сих пор не вполне устоялась в историографии: привычное к настоящему времени государство — явление прежде всего Нового времени[58]. В значительной мере оно стало логическим развитием эволюционировавшей династической власти Средних веков. Такое государство стало явственным воплощением дискурса рационализма XVII в.[59] Согласно этому наблюдению, европейское государство первоначально сложилось как полицейское[60]и имело в своем основании управленческую модель абсолютной монархии[61]. Французский мыслитель и социолог П. Бурдье предлагает и более широкий контекст становления государства. Его формирование совпало с развитием картезианской философии[62].
Конечно, такое понимание данного феномена весьма далеко ушло от юридического позитивизма, фактически подменяющего анализ явления перечислением его функций[63]. Тем не менее определений государства может быть очень много. Это не совокупность государственных учреждений, а «результат договора»[64], «завоевания»[65], своего рода «живой организм»[66], «господство той или иной силы»[67], «монополия на насилие» (М. Вебер)[68], «коллективная иллюзия или фикция» (П. Бурдье)[69] и т. д.
По мнению Бурдье, государство менялось вместе с представлениями о нем[70]. Филантропические идеи конца XIX в. стали фундаментом для социального государства XX столетия и одновременно с тем вызовом для правящей элиты. В любом случае это был следующий шаг после того, как государство заявило о себе устами абсолютного монарха, а потом безжалостно свергло его с престола[71]. Однако королевское наследие, а именно культ власти, практически его обожествление, осталось.
Впрочем, у современных исследователей европейского абсолютизма не вызывает сомнения факт, что в основе его лежит не столько несовершенная технология управления, сколько хорошо известная по источникам мифология власти, явленная в виде придворных церемоний, символических актов. В практической сфере у абсолютного монарха власть была далеко не абсолютной. Так, Н. Элиас полагает, что в период раннего Нового времени генезис государства был тесно увязан с мучительным поиском баланса монаршего абсолютизма с общественными интересами[72]. Действительно, вера в то, что государство — следствие достигнутого равновесия социальных или политических сил, была весьма популярна среди мыслителей XVII–XVIII вв.[73] Даже принимая эту точку зрения, следует иметь в виду, что такой баланс был динамичным и неустойчивым.
Монархический абсолютизм Нового времени взламывал привычную политическую рамку династической власти, так или иначе защищавшей сословные интересы традиционалистски устроенного общества. В сущности, он становился революцией в понимании того, что такое верховная власть[74]. Он угрожал привычному правопорядку, вызывая защитную и вполне естественную реакцию его сторонников. Антитезой абсолютизму мог стать парламентаризм, который должен выполнять роль гаранта прав общества, сталкивавшегося с агрессивным и амбициозным правительством[75]. Характерно, что М. Вебер противопоставлял парламентаризм бюрократической рационализации, естественным развитием которой должен был стать тотальный контроль над человеком[76].
Борьба разворачивалась в том числе и в символическом поле. Образ власти, в древности, в Средневековье, в Новое время, — сюжет, популярный среди современных историков. Очевидно, что этот образ возникает не случайно в сознании властителей и подданных. За ним стоит мифология власти, объясняющая обывателю, почему одни могут осуществлять господство над другими. В «конденсированном» виде эта мифология транслируется обществу в виде самых разных торжественных церемоний: парадов, приемов, коронаций и т. д. Для медиевиста описание придворных обрядов — важный источник по политической истории[77]. Уже давно эта проблема увлекла и специалистов по истории России Нового времени[78]. Интерес к этому вопросу оправдан. Прежде исследователи просто не замечали его. И все же проблематика мифологии власти открывает куда более широкие перспективы перед историками. Источников, имеющихся в их распоряжении применительно к российским сюжетам XIX — начала XX в., — существенно больше: это не только материалы парадов и торжественных выходов.
Любая церемония происходит в соответствии со строгим каноном, который по определению консервативен и не может динамично меняться вместе со временем. Кроме того, возникает вопрос, на который трудно найти однозначный ответ: насколько сценарий торжественных процессий был отрефлексирован его авторами и участниками? Они слепо следовали сложившейся традиции или же (вольно или невольно) участвовали в коллективной политической декларации?
Вместе с тем есть церемонии совсем иного рода. Ими обставляется принятие нормативных актов, что, несомненно, сказывается на их содержании. Обычный путь документа — от законопроекта к закону — это череда торжественных заседаний сановных лиц, посвященных в тайну осуществления власти. Такая церемония соответствует мифологии правящего режима — в России XIX столетия самодержавного.
Любая политическая система предполагает сложную комбинацию социальных отношений. Ее нельзя свести к однозначно читаемому ярлыку: абсолютизм, олигархия, демократия и т. д. Как уже отмечалось выше, «старый режим» в Европе раннего Нового времени привычно ассоциировать с абсолютной монархией, которая на практике оказывалась менее абсолютной, нежели казалась. Она была основана на многочисленных конвенциях, которые ее ограничивали с разных сторон. Такой абсолютизм — в большей степени идея, нежели практика, миф, а не реальность[79]. Вместе с тем это миф чрезвычайной важности. Он способствовал легитимации политической системы. Проблема в том, что эти мифы прочно укоренились в историографии и порой определяют современное понимание процессов столетней давности.
То, что российское самодержавие — это не самовластие царя, признавали еще его критики конца XIX — начала XX в. 8 апреля 1900 г.
B. И. Вернадский записал в дневнике: «Главный враг в России — чиновник во всех видах и формах. В его руках государственная власть, на его пользу идет выжимание соков из народной среды. Фактически из-за него исчезла самодержавная власть, и монархия является тенью в русской государственной жизни»[80]. Эта точка зрения была популярна в общественных кругах. В марте 1904 г. князь Д.И. Шаховской на страницах журнала «Освобождение» утверждал: «Мы признаем, что в современном русском самодержавии монархический принцип имеет если не злейшего врага, то опаснейшего союзника, что русское самодержавие, делая монархический режим игрушкой в руках бюрократической олигархии, превращая его в тормоз свободного развития России, дискредитирует и подкапывает самую идею монархии. С самодержавием следовало бы бороться даже во имя монархии, не говоря о других принципиальных и практических основаниях»[81].
Впрочем, с этим соглашались и апологеты самодержавия, для которых было важным подчеркнуть: в России не было традиционного западноевропейского абсолютизма[82]. Вокруг этой идеи выстраивалась политическая конструкция позднего славянофильства, в значительной мере посвятившего себя оправданию самодержавия. Нет смысла воспроизводить эту концепцию в деталях[83]. Стоит особо остановиться лишь на характерных ее особенностях. В сущности, неославянофилы предложили политическую утопию[84]. Их понимание власти было неправовым или, можно сказать, «надправовым». Это обусловливает не отрицание права, а исключительно недоверие к нему. Как писал Д.Н. Шипов, государство и все его институты сами по себе — вынужденное зло, вызванное несовершенством человеческой природы. Генетически связанное с государством право — важнейший факт общественно-политической жизни, но, как и государство, его нельзя абсолютизировать. Все это лишь очень несовершенные средства для достижения высоких целей[85]. По мнению неославянофилов, преимущество России перед Западной Европой в том числе заключалось в адекватном понимании общественного значения права. В западноевропейских странах привыкли его фетишизировать: «Различие наше с Западом, представляется мне, заключается, главным образом, в том, что там область права признается как нечто абсолютно существующее, как нечто отдельное и даже противоположное области нравственности, а у нас народный православный дух не придает области права такого самостоятельного значения, а ищет в нем и желает в нем видеть выражение и осуществление нравственного закона, основы учения Христа»[86].
Фетишизация права представлялась славянофильствующим мыслителям явным недоразумением. В неославянофильских построениях по умолчанию подразумевалось, что право основывалось на государственной силе. Самодержавная же власть базировалась прежде всего на религиозно-этических ценностях, признававшихся всем обществом. «Правовой порядок — ложь, неудержимо понижающая этические идеалы народов и государств. Да, правовой порядок есть не что иное, как узаконенный эгоизм, кощунственно возведенный в этическое начало, и этому началу мы должны противопоставить наше христианское начало, твердо его отстаивая, твердо проводя его в нашу общественную жизнь», — писал Киреев в своей работе «Россия в начале XX столетия»[87]. Примечательно, что в своем понимании права неославянофилы следовали позитивистскому канону и критиковали его практически с тех же позиций, что и сторонники возрождения естественного права[88].
И все же различие между ними имелось, и довольно существенное. Для сторонников возрождения естественного права общественные идеалы — историческая величина, постоянно меняющаяся во времени. Для неославянофилов — это абсолютные ценности, восходящие к христианскому вероучению[89]. Следовательно, общественная нравственность — это не то, что формируется само собой, а то, что следует специально прививать и воспитывать. Это необходимо иметь в виду при определении формы правления, которая должна стать благодетельной для состояния умов и души подданных императора. Если власть — вынужденное зло, она, несомненно, развращает своих носителей. Соответственно, чем больше людей обладают ею, тем больше отравы она несет. Демократия — это прямой путь к развращению уже всего народа, который будет озабочен лишь частными интересами, материальными благами, позабыв о нравственном долге и обязанностях. «Принцип народоправства положит в основу государственного строя личную волю, личные права граждан, тогда как необходимое условие государственной жизни, должно заключаться в подчинении личной воли иным, высшим идеалам»[90].
Этого можно достигнуть, подчинив всю власть одному лицу, которое стояло бы выше всех классовых интересов. Естественно, им должен быть наследственный монарх, само наличие которого снимало вопрос о какой-либо политической борьбе. В отличие от избранного президента, министра, депутата царь не зависит от лоббистских групп, отбирающих по своему вкусу политиков и гарантирующих им победу на выборах. Подлинный государь представляет интересы всех. По словам К.Н. Пасхалова, «самодержавие есть сосредоточение народной воли в одном лице»[91]. Конечно, история знает случаи злоупотребления монархами своей неограниченной властью. По мнению Д.Н. Шипова, это слабый аргумент против самодержавия. Его подлинный носитель всегда настроен на диалог с народом. В противном случае он перестает быть самодержцем, а становится лишь абсолютным монархом на западноевропейский лад[92]. Эта мысль оттеняет всю умозрительность данной интеллектуальной конструкции. Прибегая к таким интеллектуальным приемам, неославянофилы сами подчеркивали предельную уязвимость собственных позиций.
Впрочем, нравственное значение самодержавия можно было обосновывать и иначе. Д.А. Хомяков, сын отца-основателя славянофильства и сам видный теоретик рубежа веков, видел оправдание самодержавия в подлинной свободе, которую обретал человек. «Самодержавная форма правления возможна только у того народа, который почитает наиценнейшими не могущество, не утонченность политической системы, не принцип “обогащения”, а свободу быта и веры, свободы жизни, для достижения которой государство — только орудие… Раз же оно сделалось целью, то, конечно, поработит себе человека и отвлечет его от той свободы, которая дорога человеку неизвращенному и которая есть прирожденная его потребность»[93]. Иными словами, русский народ, предпочтя самодержавие, сделал свой выбор в пользу подлинной свободы — прежде всего от политики и связанных с ней тягостных забот. Они возложены на плечи царя, который принял на себя этот огромный труд[94].
Однако даже при таком понимании вопроса славянофилы подчеркивали ошибочность отождествления самодержавия с бюрократией. Последняя нещадно критиковалась. Более того, регулярно ставился вопрос о ее замене «государственно-земским» аппаратом, расширении функций органов местного самоуправления (т. е. земств). Довольно известный публицист конца XIX — начала XX в. С.Ф. Шарапов призывал решительно сократить сферу компетенции центральных правительственных учреждений, которые могли успешно работать при поддержке всероссийского представительного учреждения[95]. Эту роль мог бы сыграть реформированный Государственный совет, в который следовало приглашать выборных представителей от земских областей[96]. «Все же внутреннее управление должно идти в областях посредством излюбленных земских людей на точном основании самодержавно царем даваемых законов при действительной и серьезной ответственности местных выборных людей перед верховной властью и государством»[97].
Высокую оценку земства и «земских людей» порой разделяли и в правительственных кабинетах, где нередко сидели сторонники славянофильства. В августе 1899 г. товарищ министра внутренних дел князь А.Д. Оболенский написал письмо министру финансов С.Ю. Витте с критикой его недавней «антиземской» записки. По мнению Оболенского, «самодержавие не есть лишь вершина бюрократической пирамиды, он (самодержец. — К. С.) есть глава всего народа, солидарный с этим народом, в котором бюрократия лишь один из элементов.» Оставшись наедине с чиновничеством, царь перестает быть царем, превращаясь лишь в очередного, правда, высокопоставленного администратора. Ради сохранения самодержавия следовало бы укреплять земство, которое может быть единственным серьезным противовесом бюрократии[98]. Самодержавие — не европейский абсолютизм или же азиатский деспотизм. С точки зрения Оболенского, это в первую очередь доказали реформы Александра II. Абсолютный монарх не мог пойти на столь широкие социальные и правовые преобразования, не смог бы гарантировать существование независимого суда, а главное, освободить крестьян от крепостной зависимости. «Никогда не было такого положения и быть его не может, чтобы интересы самодержавия могли в чем-либо противоречить благу народному, чтобы русский самодержец не служил этому благу»[99].
Схожую мысль проводил граф П.С. Шереметев в беседе с министром внутренних дел В.К. Плеве 2 мая 1903 г., видимо, даже находя понимание со стороны последнего: «Самодержавие нам необходимо, но основанное на местном самоуправлении. Поэтому для меня земство есть основа самодержавия. Если же угнетать земство, вообще местных людей, то мы неизбежно придем к конституции в России»[100].
Таким образом, политическая конструкция неославянофильства имела очевидный оппозиционный «заряд». Ее сторонники рано или поздно, так или иначе выходили на тему государственной реформы. Причем в большинстве случаев их не устраивали частные преобразования — они настаивали на институциональных реформах. Главным своим врагом они считали высшую бюрократию. По мнению генерала А.А. Киреева, чиновник — несомненный противник всех исторических устоев России и, более того, самодержавия. Рецепты совершенствования государственного строя могли быть самые разные. Так, Киреев предлагал запретить всеподданнейшие доклады министров императору, когда высокопоставленные чиновники могли добиваться от царя принятия любого решения[101]; он призывал смягчить цензурный контроль над печатью[102]; расширить полномочия земства[103]; привлекать «сведущих людей» к разработке правительственных решений[104]. Главное же его требование — созыв Земского собора, законосовещательного учреждения[105].
Эти предложения не были результатом консенсуса славянофильских мыслителей. Каждый из них был особой величиной со своими взглядами и убеждениями. Это можно сказать и о Ф.Д. Самарине, племяннике Ю.Ф. Самарина. Ф.Д. Самарин полагал киреевский проект предельно наивным. Он не верил в спасительность Земского собора, не доверял русскому обществу. Самарин полагал, что максимальная концентрация реальной власти в руках бюрократии — естественное явление для любого современного государства. Более того, «сущностью самодержавия вовсе не требуется отождествление самодержца с правительством. Напротив, нет ничего вреднее и опаснее для идеи самодержавия как подобное отождествление. Поэтому вмешательство самодержца в текущие дела, я говорю о вмешательстве по личному почину и ради проведения личных взглядов или ради прикрытия авторитетом самой верховной власти распоряжений министерских, должно быть явлением чрезвычайным, исключительным, в интересах самой власти. Следовательно, безответственность должностных лиц вовсе нельзя считать непременной принадлежностью бюрократического порядка управления.»[106]
Впрочем, Самарин не ограничился только критикой: он предложил и свой проект выхода из настоящего кризиса. Он признавал, что общество недовольно властью и это ставит под сомнение перспективы существующего режима: «Действительно, как бы ни была сильна и тверда верховная власть, она может оказаться неспособной управлять страной и пасть жертвой внутреннего бессилия, если тот общественный класс, который служит ей орудием, без которого она не может обойтись, ибо через него она правит, если этот класс относится к ней враждебно или хотя бы отрицательно и все лучшие свои надежды связывает с переменой режима»[107].
Нормализация отношений общества и власти, по мнению Самарина, требовала реформ, причем весьма значительных. Следовало упразднить предварительную цензуру[108], ввести ежегодные отчеты министров, которые были бы достоянием гласности[109]; бюрократию нужно было поставить под контроль особых административных судов; необходимо было упорядочить работу приглашавшихся экспертов, «сведущих людей». Лучше всего было бы использовать английский опыт «производства местного опроса и исследования особыми комиссиями смешанного состава или особыми лицами, специально на то уполномоченными от верховной власти, с тем, чтобы эти комиссии или лица имели право опрашивать, кого они найдут нужным, собирать те сведения, которые они признают полезными, и чтобы они были обязаны на основании всего виденного и слышанного выработать предположения о желательных законодательных мерах»[110]. «Нам говорят: что же, по вашему, преобразовать и как? Мы отвечаем: нет такого преобразования, которое одно обещало бы полное излечение. Требуется целый ряд мер. Нужно преобразование Государственного совета, Сената, министерств, местного управления. Нужно освободить государя от массы мелких дел, которые теперь до него не доходят. Нужно дать возможность частным лицам привлекать к ответственности должностных лиц и т. д.»[111]
Иными словами, Ф.Д. Самарин, консерватор, человек весьма умеренных взглядов, критик идеи созыва Земского собора, тем не менее выступал за институциональные преобразования, которые фактически должны были ограничить самодержавную власть. Д.Н. Шипов шел существенно дальше. Он полагал, что подлинное самодержавие, соответствовавшее всем славянофильским требованиям, было в Англии. Именно там политический строй основывался не на писаной конституции, а на традиции, совести правителя, а также многовековом единении короля и народа. «И я считал вероятным и возможным, что если идея русского самодержавия сохранится непоколебимой в своей основе, то при постепенном развитии нашей государственной жизни эта идея могла бы получить в более или менее близком будущем выражение и осуществление в формах и порядке, аналогичных государственному строю в Англии»[112].
Мифологический образ самодержавной власти жил свой жизнью, явно расходясь с политической и административной реальностью. Это побуждало некоторых сожалеть об утраченном идеале и мечтать о возрождении подлинного самодержавия, фактически замененного всевластием бюрократии. Это был удел не только общественных деятелей славянофильского направления, но и высокопоставленных чиновников, вполне сочувствовавших подобным идеям. Остается вопрос, насколько славянофильский язык разговора о самодержавии подразумевал искренность людей, его использовавших. Не чаще ли он маскировал подлинные их устремления? Решительный поворот многих чиновников к конституционализму в период Первой русской революции скорее позволяет ответить на этот вопрос положительно. Впрочем, это чувствовалось задолго до 1905 г. Так, в 1886 г. правитель канцелярии МВД А.Д. Пазухин жаловался издателю газеты «Новое время» А.С. Суворину: «Людей, верующих в самодержавие, очень немного в России»[113]. В нем сомневались даже искренние его сторонники. Например, по словам Н.А. Любимова, в марте 1887 г. даже Катков склонялся к представительной форме правления[114].
И все же славянофильская доктрина была весьма влиятельной. Славянофильских взглядов придерживались министр внутренних дел граф Н.П. Игнатьев и правитель его канцелярии Д.И. Воейков[115]. Близок к славянофильскому идеалу был и А.Д. Пазухин, ближайший сотрудник министра внутренних дел графа Д.А. Толстого[116]. Славянофильским духом дышала известная записка министра внутренних дел И.Л. Горемыкина, составленная его товарищем князем А.Д. Оболенским. В.К. Плеве подумывал о созыве некоего аналога Земского собора. Наконец, славянофильская концепция власти стала теоретическим обоснованием проекта Указа 12 декабря 1904 г., подготовленного по инициативе министра внутренних дел князя П.Д. Святополк-Мирского[117]. Ею воспользовались, когда определялся статус так и не созванной «булыгинской думы». В период Первой русской революции проекты возвращения самодержавия к его славянофильским, земским корням готовили многие высокопоставленные бюрократы: например, член Государственного совета А.Н. Куломзин[118], чиновник особых поручений МВД П.Б. Мансуров[119]. В 1905 г. многие государственные деятели вступили в политические объединения, которые открыто призывали к политическим реформам в славянофильском духе: начальник земского отдела МВД В.И. Гурко, начальник канцелярии МВД Д.Н. Любимов, директор канцелярии МВД по делам дворянства Н.Л. Мордвинов, директор департамента личного состава МВД А.И. Буксгевден, бывший товарищ министра внутренних дел А.С. Стишинский и др.[120]
И все же среди высшей бюрократии многие категорически не принимали славянофильскую риторику. Видный государственный деятель и проницательный мыслитель П.А. Валуев ее часто критиковал: «Дикая допетровская стихия взяла верх. Разложение императорской России предвещает ее распадение. Замечательна слепота, с которой державные власти относятся к славянофильскому движению, а вероломство этих славяноманов мне внушает такое отвращение, что если они истинная Россия, то я перестаю быть русским»[121]. 29 января 1886 г. главноуправляющий по делам печати Е.М. Феоктистов записал в дневнике: «Славянофильство — доктрина достаточно смутная, а управлять государством на основании доктрин нельзя. Аксаков чуть не причинил великий вред, убедив в 1882 г. пустоголового графа Н.П. Игнатьева созвать Земский собор…»[122]
Среди чиновников было немало тех, кто отрицал сам факт наличия самодержавия. Среди них был и П.А. Валуев: «В обиходе административных дел государь самодержавен только по имени, что есть только вспышки, проблески самодержавия, что при усложнившимся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного направления государя. Наше правление — министерская олигархия»[123].
Валуев в своей оценке не был одинок. В марте 1874 г. будущий государственный секретарь А.А. Половцов записал в дневнике: «Самодержавное правление самодержавно только то имени, ограниченность средств одного человека делают для него всемогущество невозможным; государь зависим от других, от лиц его окружающих, от господствующих мнений, от других правительств, от сложившихся в человечестве сил, то прямо, то косвенно высказывающих свое влияние»[124]. Прошло десять лет. В 1883 г., буквально в дни коронации Александра III, Половцов записал: «Самодержавие, о котором так много толкуют, есть только внешняя форма, усиленное выражение того внутреннего содержания, которое отсутствует. В тихое, нормальное время дела плетутся, но не дай Бог грозу, не знаешь, что произойдет»[125]. Впрочем, такой порядок вещей скорее устраивал Половцова. В мае 1885 г. он объяснял императрице Марии Федоровне: «Государь должен вмешиваться во второстепенные вопросы повседневной жизни? Я думаю, что верховной власти следует в этом вопросе подражать божественному проведению, которое, установив совершенный порядок, не может вмешиваться в жизнь отдельных существ, не подрывая своего престижа»[126].
О взглядах высокопоставленных сановников порой ходили разные слухи. В 1891 г. министр финансов И.А. Вышнеградский рассказывал издателю «Московских ведомостей» В.А. Грингмуту, что среди чиновников существовала партия конституционалистов и что во главе ее стоял сам министр императорского двора граф И.И. Воронцов-Дашков[127].
И все же «верующие в самодержавие» были: это прежде всего сами императоры. Впрочем, их понимание собственной власти явно расходилось со славянофильским. Хорошо известно, что Людовик XIV никогда не произносил часто приписываемые ему слова: «Государство — это я»[128]. Русские цари конца XIX — начала XX в. могли это сделать за него. Согласно запискам Н.А. Любимова, 20 апреля 1881 г. Александр III сказал Н.М. Баранову: «Конституция! Чтобы русский царь присягал каким-то скотам?»[129] Памятны слова Николая II о «бессмысленных мечтаниях», сказанные 17 января 1895 г. перед делегацией земств и городов. Сам император отнесся к этому выступлению с чрезвычайной серьезностью. На следующий день он говорил министру внутренних дел И.Н. Дурново: «Ночь накануне того дня, когда мне следовало отвечать на адрес, я провел почти без сна. Намерение мое было непоколебимо, но нервное возбуждение не давало мне покоя. Теперь же я спокоен и не сомневаюсь, что оказал услугу России»[130]. В 1902 г., объясняя барону В.Б. Фредериксу свое решение изъять имущества у дядя — великого князя Павла Александровича, Николай II прямо заявил: «По моему мнению, император может делать то, что пожелает»[131].
Славянофильское учение, сравнительно популярное и в обществе[132], и в чиновничьей среде, не описывало реальное самодержавие, а конструировало его идеальный образ, во многом противоположный политической практике. Принимая такое самодержавие, общественный деятель или же государственный служащий, в сущности, выступали критиками сложившегося порядка и становились чаще всего молчаливыми сторонниками широких (в том числе, политических) реформ. Иными словами, широко признанная в обществе версия самодержавия подразумевала демонтаж самодержавия как такового.
Закон
«Империя Российская управляется на твердых основаниях положительных законов, учреждений и уставов, от самодержавной власти исходящих», — так гласила 47-я статья Основных законов, как будто незыблемо установившая верховенство закона в государственной жизни страны[133]. Эта мысль проводилась и в иных нормативных актах империи. Так, в Учреждении Государственного совета от 15 апреля 1842 г. утверждалось: «В решениях Государственного совета по делам частным никакие уважения не должны иметь места, кроме закона: один он должен быть всегда существенным основанием всех суждений и заключений»[134]. Проблема была в том, что эта формула не отвечала на элементарный вопрос: что такое закон. Большинство правоведов полагало, что закон в России — это воля государя. У этой точки зрения был весьма авторитетный оппонент — известный юрист Н.М. Коркунов. Он доказывал, что для того чтобы проект стал законом, императорского решения недостаточно. Подлинный закон должен был пройти еще обсуждение в Государственном совете. Все правовые нормы, утверждаемые императором без обсуждения в законосовещательных учреждениях, следовало отнести к указам. Причем, ссылаясь на ст. 55 Основных законов, утверждал, что даже допускалось издание «дополнений к существующим законам и без высочайшей подписи». Ведь статья 54 требовала подписи государя только новых законов. Иными словами, отдельные поправки и дополнения к действовавшему законодательству вовсе не нуждались в автографе императора. Согласно наблюдениям Коркунова, практика вполне согласовывалась с этими нормами[135]. Эта точка зрения была достаточно популярной. С ней соглашались даже оппоненты Коркунова[136]. Например, А.Д. Градовский, который писал, что Государственный совет был «признан действительным средоточием законодательной деятельности»[137].
Эта дискуссия профессоров права носила отнюдь не академический характер. Во-первых, пытаясь определить критерии, отличавшие закон от указа, отечественные юристы решали немаловажный вопрос: какие нормы должны были войти в постоянно пополнявшийся Свод законов Российской империи. Неразрешенность этой проблемы приводила к тому, что российское право загромождалось бесконечными законодательными актами, посвященными, например, отдельным акционерным обществам[138]; отсутствовала ясная иерархия законодательных актов, а следовательно, четко очерченная процедура их принятия. Во-вторых, правоведы в иносказательной форме ставили вопрос о юридических пределах самодержавной власти. Если действительно закон в обязательном порядке должен был быть обсужден в Государственном совете, значит, император и его министры при всем желании не могли обойти это высшее законосовещательное учреждение и должны были считаться с позицией его членов.
Это ограничение имели в виду отнюдь не только ученые-юристы, но и государственные мужи, уверенные, что в России к концу XIX в. установился строгий порядок законотворчества, который никто не мог нарушать, в том числе и император[139]. Собственно этого и добивался М.М. Сперанский в начале XIX в.[140] К концу столетия многим видным сановникам хотелось бы верить, что Россия хотя бы приближалась к этому идеалу. В повседневной практике его приходилось отстаивать, обрекая себя на бесплодную борьбу. В ноябре 1883 г. видные члены Государственного совета Э.Т. Баранов, Н.Х. Бунге, Д.М. Сольский нападали на морского министра И.А. Шестакова за то, что тот добился увеличения сметы своего ведомства, получив одобрение царя, без обсуждения этого вопроса в Департаменте экономии Государственного совета[141]. В апреле 1885 г. в Департаменте законов Э.В. Фриш вышел с представлением, в котором ставился вопрос о порядке издания Свода и Полного собрания законов. Его смысл сводился к тому, что все возникавшие вопросы Фриш собирался решать в ходе докладов у императора, с чем члены Государственного совета никак не могли согласиться. Среди них был и К.П. Победоносцев, который настаивал, чтобы все, вызывавшее сомнения у кодификаторов, первоначально вносилось в Совет[142]. В действительности таких случаев было много, когда в Государственном совете выражали недовольство своеволием отдельных министров. О некоторых из них речь пойдет ниже.
Представления о незыблемости закона в России вступали в противоречие с мифом о самодержавии, способном творить подлинные «правовые чудеса», не укладывавшиеся в голове у «заскорузлых» юристов. Царь своей волей мог нарушать прежде незыблемые правила[143]. Сам государь верил в этот миф самодержавия (впрочем, не отказываясь от идеи законности), а среди чиновничества публично оспаривать его было не принято. Председатель Государственного совета великий князь Михаил Николаевич убеждал молодого императора Николая II, что он вправе подписать любой указ. А.А. Половцову оставалось только возмущаться: «Да где же тогда разница между монархическим и деспотическим азиатским правительством, разница, заключающаяся в том, что первое соблюдает, а второе когда угодно нарушает существующие в стране законы. Проповедовать такое учение государю, значит, вести его на путь императора Павла»[144].
Эта теория имела практическое применение. Император обладал правом издавать законы, касавшиеся частных случаев, которые шли вразрез с общими правилами[145]. Это могли быть уставы акционерных обществ или временные правила, фактически действовавшие десятилетиями. В любой губернии, уезде, городе и даже частной компании могли быть отменены нормы, применявшиеся по всей России. Некоторые сановники даже полагали, что сама идея общероссийского законодательства противоречила концепции самодержавия. Впрочем, следует иметь в виду, что и в этом случае император, принимая решение, не посовещавшись с Государственным советом, был поставлен в жесткие рамки. Все эти правовые акты — уставы или временные положения — принимались ведь не единолично царем, а после обсуждения в Комитете министров[146].
И все же мысль об уже торжествующем верховенстве закона в самодержавной России не выдерживала столкновения ни с жизнью, ни с теорией[147]. Как впоследствии писал правовед М.И. Ганфман, в России до 1905 г. не было деления на учреждения законодательные и административные. Одни и те же органы власти творили право и его осуществляли. В такой путанице участвовали все центральные учреждения. И это создавало благоприятную почву для произвола[148].
В таких условиях даже процесс законотворчества сложно было формализовать, а, следовательно, подчинить его закону. Никто не сомневался, что законодательная инициатива фактически концентрировалась в руках министров. Причем до царствования Александра II они (наряду с Синодом и Сенатом) имели право прямой законодательной инициативы: т. е. непосредственно входили в Государственный совет со своими проектами[149]. В 1857 г. ситуация в корне изменилась. 4 мая 1857 г. Александр II на докладной записке государственного секретаря наложил резолюцию относительно одного из дел, внесенного министром внутренних дел на рассмотрение Государственного совета: «Министру внутренних дел не следовало входить с подобным представлением об отмене действующего закона прямо в Государственный совет, не испросив предварительно моего на то разрешения, что и принять впредь к руководству по всем министерствам и главным управлениям. Совет не предлагает, а должен рассматривать проекты новых законов, которые по моему приказанию представляются на рассмотрение»[150]. Иными словами, готовились законопроекты министрами, а формально вносились царем[151].
Прецеденты говорили об одном, буква законов — о другом. Правоведам оставалось упорядочить этот хаос. Рассуждая о законе и законности, отечественные юристы создали своего рода утопию, которая тем не менее обретала вполне реальные очертания и на протяжении второй половины XIX в. постепенно материализовывалась. C 1830-х гг. закон в России — это не только высокая идея, это еще конкретные правовые акты, собранные в Своде законов усилиями II отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии и лично М.М. Сперанского. Раньше законы, действовавшие в России, были разбросаны по многим изданиям[152]. О некоторых из них можно было догадываться. Использовать их в суде, канцелярии, повседневной жизни было просто невозможно[153].
Издание Свода законов многое изменило в жизни империи. Конечно, оно упорядочило процесс управления и судопроизводства[154]. С его изданием в России возникло полноценное юридическое образование, а это, в свою очередь, способствовало еще большей профессионализации бюрократии. Однако в данном же случае важнее то, что благодаря Своду законов в России начала складывать отлаженная законотворческая процедура. Ведь теперь издание новых законов подразумевало их включение в существовавшую правовую систему: нужно было исправить имевшиеся законы и одновременно приноровить к действовавшим нормам обсуждавшийся проект.
Это определяло логику законодателя, которого обычно чрезвычайно смущала кропотливая работа по переделке Свода законов. Она приучала чиновников к житейскому «консерватизму»: их опыт подсказывал, что не следует торопиться с изменениями, которые чреваты большими заботами. Как говорил государственный секретарь А.А. Половцов императрице Марии Федоровне 11 июля 1884 г., «будучи консерватором, я предпочитаю такой способ постепенного законодательствования, развивающегося по мере того, как созревают вопросы, сооружению законодательных монументов с большими притязаниями, которые скорее льстят тщеславию законодателя, чем удовлетворяют реальные и неясные потребности страны»[155].
Со Сводом законов законодательствовать стало и проще, и сложнее. Этот корпус текстов позволял ориентироваться в правовом пространстве империи. Однако Свод законов следовало хорошо знать. Его издание позволило окончательно прочертить демаркационную линию, отделившую бюрократов-профессионалов, владевших юридической техникой, и прожектеров-мечтателей. В прошлом всесильный граф П.А. Шувалов в 1883 г. категорически отказывается от должностей в Государственном совете, прекрасно понимая, что он окажется в плену у «записных юристов», с которыми он просто не сможет спорить[156]. И сам император отступал, когда ему напоминали о необходимости особых юридических знаний для принятия законодательных решений. «Юридическое дело есть такое же специальное дело, как дело артиллерийское, архитектурное, кораблестроительное», — соглашался с царем А.А. Половцов[157].
Юридическое образование в России было структурировано в соответствии с группировкой правовых актов в Своде законов[158]. Этот корпус документов был своего рода упорядоченной вселенной отечественных правоведов. От него отталкивались в своих размышлениях, ему боялись противоречить. Чтобы не нарушить единство здания Свода законов, следовало скорее редактировать имевшиеся нормы, нежели писать новые. Как говорили современники, один из наиболее влиятельных членов Государственного совета Д.М. Сольский, обсуждая тот или иной документ, прежде всего вспоминал предыдущие бумаги, логически предшествовавшие его составлению[159]. Ту же мысль, но емко и хлестко, выразил морской министр И.А. Шестаков: «У умного и строго говорящего. Сольского первая идея какой-нибудь предшествовавшей бумаги»[160].
Конечно, из этого не следовало, что сам Свод законов и составлявшие его акты были верхом совершенства. Многими отмечались их недостатки: порой нормы повторялись в разных томах, в ряде случаев отсутствовала должная систематизация законодательства. Для правоведов было несбыточной мечтой — вернуться к кодификаторской работе, переделать Свод законов. Изредка в пользу этого подавался голос (так, в 1883 г. эту идею высказывал Э.В. Фриш[161]), однако большинство государственных служащих отбрасывало саму мысль об этой титанической работе.
К началу XX в. кодификация — технологичный, довольно сложный процесс, требовавший высокой квалификации от чиновников[162]. Вместе с тем, владение соответствующими навыками, умениями давало им большую власть. Правительство пыталось определить правовые рамки этой деятельности. С этой целью в 1882 г. Второе Отделение С.Е.И.В. Канцелярии было заменено Кодификационным отделением при Государственном совете. Деятельность нового учреждения регламентировалась. Его руководитель ставился в один ряд с министрами (а следовательно, подчинялся сенатским указам)[163]. Вместе с тем его дискреционная власть была даже большей, чем у его предшественников: при всем желании многие аспекты кодификационной деятельности не подлежали строгой кодификации[164]. В 1894 г. Кодификационный отдел был включен в состав Государственной канцелярии[165]. Однако и это новшество в корне не изменило ситуацию: основное бремя кодификации ложилось на чиновников канцелярии, которые в этом деле продолжали играть первую скрипку[166].
Русская бюрократическая вселенная возникла в 1830-е гг. вместе со Сводом законом, и чиновничество держалось за него как за основу своего бытия. Они уверовали в безусловную значимость всего того, что могли найти в этом корпусе текстов. Представители русской юридической мысли, среди которых были и видные государственные деятели, жили в правовом Зазеркалье. Его отцом-основателем был М.М. Сперанский. Именно с него, по словам философа и публициста Г.П. Федотова, началась новая Россия: «В XIX веке реформа была проведена так бережно, что дворянство сперва и не заметило ее последствий. Дворянство сохранило все командные посты в новой организации и думало, что система управления не изменилась. В известном смысле, конечно, бюрократия была “инобытием” дворянства: новой, упорядоченной формой его службы. Но дух системы изменился радикально: ее создатель, Сперанский, стоит на пороге новой, бюрократической России, глубоко отличной от России XVIII века. Пусть Петр составил табель о рангах, — только Сперанскому удалось положить табель о рангах в основу политической структуры России. Попович Сперанский положил конец. дворянскому раздолью. Он действительно сумел всю Россию уловить, уложить в тончайшую сеть табели о рангах, дисциплинировал, заставил работать новый правящий класс. Служба уравнивала дворянина с разночинцем. Россия знала мужиков, умиравших членами Государственного Совета. Привилегии дворянина сохранились и здесь. Его подъем по четырнадцати классическим ступеням лестницы напоминал иногда взлет балерины; разночинец вползал с упорством и медленностью улитки. Но не дворянин, а разночинец сообщал свой дух системе»[167].
Тем не менее даже после кодификации российское законодательство «молчало» по многим вопросам. Казалось бы, первая и основная задача законодателя, действующего в рамках континентальной системы права, — дать ответы на все случаи жизни. Так понимали свою цель и представители российской бюрократии — регламентировать по возможности все сферы жизни империи. Например, в 1890 г. К.П. Победоносцев так определил направление преобразования земства: «Введение земских учреждений было положительным шагом в развитии нашей гражданской жизни. Главный недостаток нынешнего земского положения — неопределенность. Это и нужно устранить точным определением прав и обязанностей»[168].
И все же задача, поставленная обер-прокурором Синода, едва ли была в полной мере разрешима. Характерная черта законодательной системы Российской империи второй половины XIX — начала XX в. — драматическое расхождение между интенцией законодателя дать тотальную регламентацию и констатацией обычного правового порядка, не подлежащего формальному юридическому описанию. На это регулярно ссылались высокопоставленные чиновники. Сам Победоносцев сетовал на великое множество законов, целью которых было гарантировать различные свободы и права. В действительности они лишь опутывали человеческую деятельность «цепью» разнообразных запретов. В связи с этим обер-прокурор Синода цитировал Ф. Бэкона: «Сети спадут на них, говорит пророк, и нет сетей гибельнее, чем сети законов: когда число их умножилось и течение времени сделало их бесполезными — закон уже перестает быть светильником, освещающим путь наш, но становится сетью, в которой путаются наши ноги»[169]. Многие государственные мужи рубежа веков констатировали тот факт, что они уже окончательно запутались в существующих нормах и положениях как писанного, так и обычного права. В июне 1889 г. В.К. Плеве объяснял коллегам: «В настоящее время не существует демаркационной линии между карательной властью мирового посредника, волостного старшины и сельского старосты, с одной стороны, и властью волостного суда, с другой»[170]. Такое «молчавшее» законодательство оставляло большой простор местной администрации и существенно ограничивало фактические полномочия как будто бы всесильных центральных учреждений.
Таким образом, привычный для правовой литературы конца XIX столетия разговор о началах законности в русской государственной жизни с неизбежностью подталкивал его участников к мысли о необходимости рационализации управления и широкомасштабных реформ.
Реформы
Реформы — мероприятия государственной власти, направленные на совершенствования какой-либо сферы жизни общества. В этом понимании слова реформы происходят регулярно. Более того, можно предположить осуществление консервативных реформ, нацеленных на сохранение существующего порядка.
Тем не менее в российской традиции далеко не все преобразования принято считать реформами. Так, согласно устоявшимся представлениям мероприятия царствования Александра III — не реформы, а контрреформы. Иными словами, не всякая реформа — «реформа». Очевидно, речь идет не о масштабе содеянного. Издание немаловажного Земского положения 1890 г. к реформам как раз обычно не относят[171].
И хотя преобразования происходят повсеместно и почти ежедневно, для российского общественного сознания эпохи реформ случаются нечасто. Это моменты «взрыва», меняющие повседневность во имя реализации проекта, альтернативного существующему. «Революционер на троне» — лучший реформатор. Идеальная реформа сродни революции и, может быть, даже аналогична по последствиям. Не случайно Б.Н. Чичерин, призывавший к осторожности и умеренности в проведении преобразований, был сторонником поэтапного (а, следовательно, неспешного) реформирования страны: «Когда под влиянием времени известное преобразование, глубоко охватившее жизнь, окрепло и установилось, когда общество применилось к новому порядку, тогда безопасно приступать к дальнейшим реформам. Но разом изменять все, затрагивать все страсти, все интересы — значит возбуждать брожение, с которым не всегда легко справиться»[172]. Иными словами, даже сторонник «охранительного либерализма» Чичерин видел в реформе коренной слом существующего положения вещей[173].
В силу этой причины русское общество XIX столетия жаждало не реформ, а Реформу[174], под которой в первую очередь подразумевалось учреждение конституционного строя[175] (или, по крайней мере, радикальная трансформация политического режима). Вопрос можно поставить шире: общество, желая реформ, мыслило большими социально-политическими проектами и навязывало их правительству. Чиновник — тот же представитель общества. Он мерил свои действия пожеланиями соседей, не находившихся на государственной службе, и только лишь «настоящими» реформами мог оправдать свое существование.
В первую очередь «настоящие реформы» должны были быть системными и масштабными. И высокопоставленные чиновники, и сам император полагали, что правительственная политика должна определяться широкой программой преобразований. Казалось, что каждый шаг власти должен быть сделан в направлении далеко стоящей цели. И Александр III, и Николай II вполне принимали мысль о необходимости системного подхода при проведении преобразований, рассчитывая от своих сотрудников получить «дорожную карту» планировавшейся реформаторской деятельности. Так, в ноябре
1885 г. Александр III солидаризировался с точкой зрения К.П. Победоносцева о перспективах преобразования судебной системы в России: идея обер-прокурора Синода о необходимости полномасштабной ревизии результатов преобразований 1864 г. понравилась царю[176]. И в данном случае интерес представляет не предложенное направление политики, а сама масштабность замысла, подразумевавшая проведение многолетних правительственных мероприятий.
По мнению Победоносцева, также следовало подступаться и к реформе местного самоуправления. Не стоило спешить, идти на резкие шаги — надо было поступательно двигаться в заранее намеченном направлении, с которым пока еще не было определенности. 18 апреля
1886 г. он писал императору: «Законодательством минувшего 25-летия до того перепутали все прежние учреждения и все отношения властей, внесено в них столько начал ложных, не соответственных с внутренней экономией русского быта и земли нашей, что надо особливое искусство, дабы разобраться в этой путанице. Узел этот разрубить невозможно, необходимо развязать его, и притом не вдруг, а постепенно»[177].
Спустя 8 лет, при обсуждении будущей судебной реформы в пользу системности и планомерности высказывался министр юстиции Н.В. Муравьев. Опять же речь шла о последствиях 1864 г. По его мнению, несистемный подход не исправляет имевшиеся ошибки, а способствует появлению новых[178]. «Законодатель [в 18701880-е гг.]. был вынужден избрать третью, среднюю дорогу — отдельных частичных изменений, из которых, впрочем, многие, отвечая назревшим потребностям, были более и менее существенными отступлениями от первообраза. Эти законодательные поправки красной нитью с небольшими перерывами тянутся через первые десятилетия нового суда. О численности их можно судить по тому, что в первой половине 1894 г. — времени учреждения комиссии для пересмотра — их накопилось более 700 и только один их голый перечень составил целый том материалов, подготовленных для комиссии»[179].
Впрочем, системность подходов приносила свою весьма ощутимую пользу чиновничеству. Она подразумевала создание многолюдных комиссий, чья долголетняя работа специально оплачивалась. Так, например, комиссия, инициированная как раз Муравьевым и нацеленная на подготовку проекта судебной реформы, за десять лет ее существования (1894–1904) и проведенных 500 заседаний стоила казне около 100 тыс. руб.[180]
Получая прямую выгоду благодаря характерной ему «системности подходов», чиновник подозревал окружавших коллег в заскорузлости и близорукости. В отсутствии изначального плана виделся серьезный (и главное: вполне характерный) изъян любой бюрократической деятельности. Согласно этому взгляду, чиновник, занимаясь каждодневным управлением страной, не склонен видеть проблему в целом. Сконцентрировавшись на частностях, он нередко плодит ошибки и противоречия. На заседаниях Кахановской комиссии (1881–1885)[181], обсуждавшей проекты реформы местного управления, периодически повторялась мысль о системном сбое в организации местной власти Российского государства. В частности, полиция была вынуждена заниматься несвойственными ей делами, прежде всего потому, что законодательство не поспевало за институциональной перестройкой системы управления. Она заметно усложнилась, появлялись новые учреждения. Но происходившие изменения не были синхронными. В итоге давала о себе знать дисбалансировка системы[182]. Иными словами, по мнению участников совещаний, частные преобразования не всегда создают новое качество, но практически всегда способствуют расстройству сложившихся отношений. Они далеко не во всем бывают полезны, но преимущественно — вредны.
Что стоит за этим поворотом мысли: представление, укоренившееся в обществе, или своего рода бюрократический трюк, позволявший с легкостью отвергнуть неугодный проект преобразований? Вероятно, и то, и другое. В этом сказывалась как университетская выучка высокопоставленных чиновников, так и желание сохранить status quo и совсем ничего не менять. Требуя системных преобразований, сановник ставил под сомнение перспективы конкретного законопроекта[183]. В частности, этой тактики придерживался член Государственного совета М.С. Каханов при осуждении инициативы МВД об учреждении должности земского начальника. 16 января 1889 г. он указывал коллегам по высшему законосовещательному учреждению империи «на необходимость общего переустройства местного управления, утверждая, что это не представляет тех чрезвычайных затруднений, как выставляет граф Толстой, и в доказательство возможности этого ссылался на памятники законодательства, неоднократно издававшиеся Екатериной II, Александром I, Николаем Павловичем и в Бозе почившем государем»[184]. Это была линия всего Министерства юстиции во главе с Н.А. Манасеиным: нельзя учредить земских начальников, не реформировав всю систему местного самоуправления и управления, а также полицию[185]. В целом схожей линии поведения придерживался председатель Департамента законов Д.М. Сольский. На заседании Государственного совета он «прочитал первоначальный текст проекта графа Толстого в том виде, в каком проект был прислан первоначально на заключение его, Сольского. Тогда граф Толстой стоял на той точке зрения, на которой стоит ныне большинство. Он доказывал необходимость близкой к населению власти по всем вопросам управления. Впоследствии, когда со стороны министра юстиции возбужден был спор относительно компетенции мировых судей, то граф Толстой отступил от своего первоначального взгляда, но он, Сольский, остается верен этому взгляду, почитая необходимым для развития народного благоденствия и упрочения порядка дать ему более близкую власть, чем та, которую теперь надо искать не ближе, как в уездном городе»[186]. Иными словами, сам Д.А. Толстой будто бы выхолостил собственный законопроект, отказался от его концептуальных оснований, которые, оказалось, для Сольского дороже, чем для МВД. Сольский критиковал (а, следовательно, предлагал отклонить) министерский проект, составители которого якобы отступили от собственных принципов. Подразумевалось, что системность подходов — необходимое условие успешности политики как в России, так и в странах Западной Европы. Министр юстиции Н.А. Манасеин приводил пример Пруссии, где реформа местного самоуправления была комплексной и в итоге не вызвала затруднений. Нечто подобное следовало провести и в России[187].
Ответ на эту критику прост, хотя и уязвим: в сложившихся обстоятельствах следовало срочно укреплять власть на местах, времени для подготовки программы реформ местного самоуправления не было. Так и объяснял свою позицию Д.А. Толстой, попутно соглашаясь с коллегами, что все же было бы неплохо подойти к проблеме комплексно[188]. Но все же министр внутренних дел акцентировал внимание на другом. Реформы должны быть своевременными и соответствовать конкретным сложившимся обстоятельствам, а для этого их нужно хорошо знать[189]. Это было больное место многих высокопоставленных служащих (в том числе и некоторых критиков толстовских инициатив), которые порой сомневались в том, что они сами более или менее адекватно представляли себе российские реалии. Впрочем, в этом могли упрекнуть и самого Толстого. В декабре 1888 г., в разгар обсуждения законопроекта о земских начальниках, К.П. Победоносцев послал ему брошюры Р. Мориера о местном самоуправлении в Англии и Германии. Очевидно, этот текст показался интересным обер-прокурору Св. Синода. Важнейшие мысли автора он особо выделил. Главная из них: британское самоуправление потому успешно, что основывается на бытовом укладе английской жизни. Оно практично, а не умозрительно. Оно формировалось не законодателем, а практикой. Порядок его работы определялся не канцеляристами английского Министерства внутренних дел, а местными инициативными силами[190].
Это еще одно требование к «подлинным реформам»: они должны опираться на экспертное знание. Главное обвинение, обычно адресуемое реформаторам рубежа XIX–XX столетий, — они не знают страну. В 1882 г. министр государственных имуществ М.Н. Островский не стеснялся говорить о себе и своих коллегах: «Мы, министры, с высоты своего министерского кресла, делаем всевозможные распоряжения, не зная совершенно провинциальной жизни»[191]. Спустя четверть столетия об этом же писал начальник Земского отдела МВД В.И. Гурко. Он критиковал «бюрократическое разрешение вопроса, т. е. чувство, что, в сущности, не уполномочен никем вопрос решать, боязливость, происходящую от незнания, чувство оторванности от жизни»[192].
Об этом любил писать Победоносцев, рассуждая об умозрительных основаниях едва ли не большинства Великих реформ. По его оценке, государственные деятели царствования Александра II знали многие теории, но плохо представляли себе практику. В итоге большинство задуманных ими нововведений оказывалось в противоречии с окружавшей их действительности: это касалось и столь нелюбимого обер-прокурором суда присяжных («учреждение, сшито совсем не по нашей мерке»)[193]. Крестьянское самоуправление, действовавшее после 1861 г., по мнению Победоносцева, только лишь сеяло хаос[194]. Победоносцев не щадил коллег по правительству. Среди них оказался и государственный секретарь А.А. Половцов. Обер-прокурор писал Николаю II о проектах сановника реформировать деревню[195]: «В основном взгляде Половцова на этот предмет нельзя с ним согласиться. Он смотрит на народ с отвлеченной точки зрения, или с точки зрения английского или бельгийского капиталиста. Видно, он не знает деревни в близком с нею общении»[196]. Половцов ответил Победоносцеву тем же: сам обер-прокурор не знал то, о чем говорил. В частности, бывший государственный секретарь писал великому князю Владимиру Александровичу: «Это меня ничуть не удивляет. Он даже не потрудился внимательно прочитать мою записку, потому что я ни слова не говорю ни о лесах, ни о выгонах, а исключительно о пахоте. Главное дело было: меня по этому поводу демонизировать. Сказать, что я не понимаю русской жизни и т. п. и, следовательно, говорю вздор. Жаль мне, что в его годы бедный попович не приобрел больше основательных экономических сведений. Жалею об одном, что нет более на свете Бунге. Мы бы усердно похохотали над фразерной болтовней подобного выразителя темных, смутных, сентиментальных, но лишенных практического смысла взглядов. Его теория проста: попу в вицмундире приказать строить церкви, школы, брать деньги на это из казначейства каждое первое число. Что там будет впоследствии, какая на Россию стряхнется пугачевщина, это не наше дело. То будет вина провидения»[197].
Любую инициативу, исходившую из бюрократической канцелярии, можно было с легкостью обвинить в одном из типичных чиновничьих пороков: либо в несистемности, либо в отвлеченности, умозрительности[198]. Это был серьезный аргумент при обсуждении любого законопроекта в высших правительственных учреждениях Российской империи. В поразительно узком коридоре возможностей реформы можно было проводить лишь «украдкой», в надежде, что их не заметят, не оценят как действительно полномасштабные преобразования[199]. Конспиративный характер российской политики в том числе обусловил популярность неославянофильских правовых конструкций, которые позволяли рассчитывать на реформы при сохранении прежней мифологии власти. Это объясняло то внимание, которое традиционно придавалось реформе Государственного совета в 18601900-е гг. Как писал публицист и весьма влиятельный общественный деятель К.Ф. Головин князю П.Д. Святополк-Мирскому 8 ноября 1904 г.: «Скромное преобразование может быть проведено без всяких потрясений и не подаст повода ни к каким манифестациям. По моему крайнему разумению, наиболее благотворные и прочные реформы, которые являются на свет без шума и на крестины которых не сзывается толпа»[200].
Таким образом, рутинный процесс законотворчества намеренно выводился из поля зрения общества, а следовательно, и будущих исследователей. Он реализовывался в самых разных формах.
В первую очередь корректировка прежде принятых решений, когда прагматики заступают место догматиков, а опыт — теории. Этот «откат» в прошлое нередко подразумевает подлинный шаг вперед.
Он свидетельствует о том, что найден путь сделать новое более или менее привычным.
Кодификация, когда в процессе прилаживания новой нормы к корпусу старых последние существенно меняются. Примечательно, что в России второй половины XIX — начала XX в. кодификацией занимались мало кому известные чиновники, которые порой не ставили в известность ни верховную власть, ни высших сановников империи.
Правоприменение. Последнее слово всегда остается за тем, кто исполняет решение. Если его представления о праве и справедливости расходятся с представлениями законодателя, о воле последнего преимущественно забывают.
Понятийный аппарат, которым пользовались представители высшей бюрократии, лишь в малой степени описывал политические реалии конца XIX — начала XX в. Вместо этого он рисовал идеальную картину и подталкивал чиновничество в сторону оппозиции — в независимости от того, какой концепт был им более симпатичен: самодержавие или законность. В обоих этих понятиях чувствовался «заряд» неприятия существовавшего режима. Кроме того, они явно противоречили друг другу, предполагая разные подходы к делу управления и законотворчества. В итоге нередко чиновник был поставлен перед необходимостью вести «государево дело» в конспиративном порядке, скрывая от окружающих подлинные цели своих действий.
Впрочем, был и другой путь: отказаться от понятия «законность» как чуждого идее самодержавия; само же самодержавие интерпретировать как безудержное всесилие царской власти, таким образом отвергнув популярные славянофильские конструкции. Этот взгляд на настоящее и будущее государственной жизни России — доведенный до своего логического предела — точно так же подразумевал демонтаж существующего политического режима, ломку сложившейся организации власти. Как раз в связи с этим посол Германии в России Г.Л. фон Швейниц записал в дневнике в январе 1882 г.: «Между. Игнатьевым и Победоносцевым — “самодержец”, изолировавший себя от мира, за ними стоят, используя их как свои безответные орудия, московские журналисты, поносящие все существующие государственные институты, органы правления, чиновничество, методично уничтожающие авторитет государства.»[201]
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Политическая система Российской империи в 1881– 1905 гг.: проблема законотворчества предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
53
Козеллек Р. К вопросу о темпоральных структурах в историческом развитии понятий // История понятий, история дискурса, история менталитета / под ред. Х.Э. Бедекера. М., 2010. С. 21–33; Словарь основных исторических понятий: Избранные статьи: В 2 т. / пер. с нем. К.А. Левинсона; сост. Ю.П. Зарецкий, К.А. Левинсон, И. Ширле; науч. ред. перевода Ю. Арнаутова. М., 2014. Т. 1. С. 23–44. По словам ведущего представителя Кембриджской школы истории понятий К. Скиннера, «объяснение политического поведения зависит от изучения политических идей и принципов и. оно окажется недостаточным без обращения к ним» (Скиннер К. Истоки современной политической мысли: В 2 т. / пер. с англ. А.А. Олейникова. М., 2018. Т. 1: Эпоха Ренессанса. С. 11). Кроме того, он отмечал недопонимание «роли нормативного словаря, которым пользуется любое общество для описания и оценки своей политической жизни» (Там же. С. 12).
54
«Понятия о России»: К исторической семантике имперского периода: В 2 т. / под ред. А.И. Миллера, Д.А. Сдвижкова, И. Ширле. М., 2012; Вымятнина Ю.В. Деньги, или Золотая антилопа. СПб., 2016; Магун А.В. Демократия, или Демон и гегемон. СПб., 2016; Марей А.В. Авторитет. Подчинение без насилия. СПб., 2017; Миллер А.И. Нация, или Могущество мифа. СПб., 2016; Марасинова Е.Н. «Закон» и «гражданин» в России второй половины XVIII века: Очерки истории общественного сознания. М., 2017. С. 13–41; Волков В.В. Государство, или Цена порядка. СПб., 2018.
55
Текст данного параграфа впервые в сокращенном виде был опубликован в: Соловьев КА. Идея самодержавия (конец XIX — начало XX вв.) // Философия. 2018. Т. 2. № 2. До и после революции. С. 48–69.
56
Мережковский Д.С. «Больная Россия»: Избранное. Л., 1991. С. 127–128. Эта мысль Мережковского получила в его работе следующее продолжение: «Законное насилие для нас почти неощутимо, потому что слишком привычно. Нельзя не дышать, дышим и законодательствуем; дышим и насилуем; проливаем кровь. Это ежедневное, ежечасное, ежесекундное кровопролитие так же безболезненно, как правильное движение крови в жилах. Это по капельке сочащаяся или только испаряющаяся кровь бесцветна, как воздух, безвкусна, как вода. Но стоит ринуться толпе к Бастилии уже не с детской “Марсельезой” — и привычное становится необычайным; вкус крови — острым, лакомым или отвратительным; утверждение: “убить всегда можно” — недоумением: когда можно и когда нельзя?» (Там же. С. 128). См.: Колоницкий Б.И. Семнадцать очерков по истории Российской революции. М., 2017. С. 75.
57
Фуко М. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью: В 3 ч. М., 2002. Ч. 1. С. 75.
58
К. Скиннер отмечал, что к концу XVI в. «понятие государства приобретает узнаваемые нововременные черты. Произошел решительный сдвиг от идеи “правителя, поддерживающего свое состояние (his state)” — то есть попросту подтверждающего свое положение, — к идее конкретного правового и конституционного порядка, то есть государственного порядка, который правитель должен поддерживать. Вследствие этого преобразования основанием для правления становится власть государства, а не правителя» (Скиннер К. Указ. соч. С. 8).
59
Конечно, сторонники такой точки зрения подчеркивают, что речь идет о поступательном процессе, который начался еще в период Высокого Средневековья и в значительной мере объяснялся столкновением светской и папской власти (Кревельд М. Расцвет и упадок государства / пер. с англ. под ред. Ю. Кузнецова и А. Макеева. М., 2006. С. 81–156). См. также: Ямпольский М.Б. Физиология символического. Кн. 1: Возвращение Левиафана: Политическая теология, репрезентация власти и конец Старого режима. М., 2004. С. 68.
60
Следует лишний раз подчеркнуть, что в западноевропейской мысли XVII в. под полицией подразумевалось прежде всего искусство управления, а не органы правопорядка. «Утопия полицейского государства» предполагала «порядок во всем, что можно увидеть» (Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году / пер. с фр. Н.В. Суслова, А.В. Шестакова, В.Ю. Быстрова. СПб., 2011. С. 414, 422–423).
61
Шмитт К. Понятие политического / пер. с нем. Ю.Ю. Коринца, А.Ф. Филиппова, А.П. Шурбелева. СПб., 2016. С. 176. В частности, К. Шмитт писал: «Абсолютистское государство, принимающее свои формы начиная с XVI в., возникло именно из краха средневекового, плюралистического, феодально-сословного правового государства и его юрисдикции и опиралось на военных и чиновничество. Поэтому в существенной мере это государство исполнительной власти и правительства» (Шмитт К. Государство: Право и политика / пер. с нем. и автор вступ. ст. О.В. Кильдюшова. М., 2013. С. 118). Шмитт предлагал разводить патримониальную монархию, когда король является вождем лично преданной ему свиты, и чиновную, характерную для государства Нового времени, когда правитель стоит во главе корпорации бюрократов (Он же. Государство и политическая форма / пер. с нем. О.В. Кильдюшова; сост. В.В. Анашвили, О.В. Кильдюшов. М., 2010. С. 158–159). Причем в условиях все более рационализировавшейся публичной сферы монархия утрачивала свое безусловное значение, обращаясь лишь в символ власти, от которого рано или поздно можно избавиться (Там же. С. 161).
64
Еллинек Г. Общее учение о государстве / пер. с нем. И.Ю. Козлихина. СПб., 2004. С. 210–224; Кокошкин Ф.Ф. Избранное / сост., автор вступ. ст. и коммент. А.Н. Медушевский. М., 2010. С. 76–78.
66
Еллинек Г. Общее учение о государстве. С. 65–74; Кокошкин Ф.Ф. Указ. соч. С. 84–86; Жувенвиль Б. де. Власть. Естественная история ее возрастания / пер. с фр. B. П. Гайдамака и А.В. Матешук. М., 2010. С. 87–98.
68
В данном случае важна авторская формулировка: «Государство есть то человеческое сообщество, которое внутри определенной области… претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия (Вебер М. Избранные произведения / сост., общ. ред. и послесл. Ю.Н. Давыдова, предисл. П.П. Гайденко; пер. с нем. П.П. Гайденко, М.И. Левина, А.Ф. Филиппова. М., 1990. С. 646). В сущности, схожую (хотя отнюдь не тождественную) интерпретацию государства предложил М. Фуко: «Второй момент политической теории суверенитета связан изначально с тем, что она выделяет множественность властей, которые не являются властями в политическом смысле слова, а представляют просто способности, возможности, силы, она может их конституировать в качестве властей в политическом смысле слова только при условии, что между возможностями и властями будет установлено прочное и основополагающее единство, единство власти. Неважно, будет ли это единство воплощено в образе монарха или государства; важно, что в нем берут начало различные формы, аспекты, механизмы и институты власти. Множественность властей, толкуемых в качестве политических властей, может быть установлена и может функционировать только исходя из единства власти, основанной на теории суверенитета» (Фуко М. «Нужно защищать общество». Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975–1976 учебном году.
C. 60–61). Иными словами, государство возникает тогда, когда возникает подлинное единство политической власти. Но власть бывает не только политической, и в центре внимание Фуко — отнюдь не «физическое насилие». Соответственно, проблему власти он не сводит к государственности: «Я не думаю, что совокупность властей, которая осуществляется внутри общества. сводится целиком к системе государства. Государство с его судебными, военными и другими главными органами представляет собой лишь гарантию, несущую опору целой сети властей, идущих по иным каналам, отличным от его главных путей» (Он же. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью: В 3 ч. Ч. 1. С. 183. См. также: Сенеляр М. Контекст курса // Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. С. 499–500).
Вполне характерно, что американская исследовательница Н.Ш. Коллман рассматривает процесс государственного строительства в России в 1500-х — 1800-х гг. в тесной связи с постепенной монополизацией правительственной властью права на насилие и упорядочением его применения (Коллман Н.Ш. Преступление и наказание в России раннего Нового времени / пер. с англ. И.И. Прудовского. М., 2016. С. 522–523).
69
«Государство и есть эта хорошо обоснованная иллюзия, место, которое существует, по сути, именно потому что его считают существующим» (Бурдье П. О государстве. Курс лекций в Коллеж де Франс (1989–1992). С. 62).
70
И одновременно с тем — вместе с военными вызовами, всякий раз предполагавшими реорганизацию армии (Жувенвиль Б. де. Указ. соч. С. 205–214).
71
См.: Манов Ф. В тени королей. Политическая анатомия демократического представительства / пер. с англ. А. Яковлева. М., 2014. С. 7–10, 39–40; Хархордин О.В. Основные понятия российской политики. М., 2011. С. 15–21. При этом с возникновением и укреплением государственных институтов меняются и функции права. По замечанию М. Фуко, с XVI–XVII вв. оно служит скорее не государству, а ограничению его всесилию (Фуко М. Рождение биополитики. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1978–1979 учебном году / пер. с фр. А.В. Дьякова. СПб., 2010. С. 21–23). Неслучайно, что в XVIII — начале XIX в. правовое государство — это прежде всего противоположность полицейскому (Там же. С. 217–219).
72
Элиас Н. Придворное общество. Исследования по социологии короля и придворной аристократии, с: Введением: Социология и история / пер. с нем. А.П. Кухтенкова, К.А. Левинсона, А.М. Перлова, Е.А. Прудниковой. М., 2002. С. 193–195. См.: Блюш Ф. Людовик XIV / пер. с фр. Л.Д. Тарасенковой, О.Д. Тарасенкова. М., 1998. С. 150. Характерно, что М. Фуко писал об «административной», а не абсолютной монархии, что, может быть, точнее определяет характер политических режимов Европы XVII–XVIII вв. (Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. С. 152).
74
По словам английского историка Р. Маккенни, в Западной Европе XVI в. шло «становление государственности как абстрактной идеи, а не образования, отождествляемого с конкретным правителем». Результатом этого интеллектуального процесса, занявшего по меньшей мере целое столетие, стали идеи, сформулированные в работах Ж. Бодена (Маккенни Р. XVI век. Европа. Экспансия и конфликт / пер. с англ. С.Б. Володиной. М., 2004. С. 111). См. также: Скиннер К. Истоки современной политической мысли: В 2 т. М., 2018. Т. 2: Эпоха Реформации. С. 521–524, 534.
Аналогичный процесс в Московской Руси XV–XVI вв. исследует М.М. Кром. В сущности, он пишет о трех взаимосвязанных процессах: институциональной перестройке правительственной организации, появлении зачатков управленческого «класса» и поиске нового обоснования великокняжеской (а затем царской) власти (Кром ММ. Рождение государства. Московская Русь XV–XVI вв. М., 2018. С. 121–134, 191–217. См. также: Он же. Государство раннего нового времени: общеевропейская модель и региональные отличия // Новая и новейшая история. 2016. № 4. С. 3–16).
75
Как писал К. Шмитт, «идея современного парламентаризма, требование контроля и вера в общественное мнение и публичность возникли в процессе борьбы с тайной политикой абсолютных князей; чувство свободы и справедливости было возмущено практикой arcana, которая решала судьбы народов тайными постановлениями» (Шмитт К. Понятие политического. С. 145). См. также: Скиннер К. Указ. соч. С. 462–463.
76
В связи с этим М. Вебер писал, «что в мире скоро не останется никого, кроме таких людей порядка, — так этот процесс уже начался, и главный вопрос, стало быть, не в том, как мы еще можем поддержать его или ускорить, а в том, что мы можем противопоставить этой механизации, чтобы оградить остаток человечности от дробления души, от этого повсеместного господства бюрократических идеалов» (Цит. по: Каубе Ю. Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох / пер. с нем. К.Г. Тимофеевой; под науч. ред. И.В. Кушнаревой и И.М. Чубарова. М., 2016. С. 338).
77
Бойцов М.А. Величие и смирение. Очерки политического символизма в средневековой Европе. М., 2009. С. 25–90; Власть и образ: очерки потестарной имагологии. СПб., 2010; См. также: Элиас Н. Указ. соч. С. 100–145; Берк П. Что такое культуральная история? / пер. с англ. И. Полонской; под науч. ред. А. Лазарева. М., 2015. С. 136–139. Эта система образов тем более значима, что «тот, кто правит чиновниками и служащими, сам, по своему социологическому типу, чиновником быть не может» (Каубе Ю. Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох. С. 424). Иными словами, смысловым ядром бюрократического государства должен быть миф о небюрократической власти, строящейся, например, на харизматическом основании или же оправданной Божественным провидением.
78
См.: Уортман Р.С. Сценарии власти. Мифы и церемонии русской монархии: В 2 т. М., 2002; Он же. Николай II и образ самодержавия // Реформы или революция? Россия, 1861–1917. СПб., 1992. С. 18–30.
79
Хешнелл Н. Миф абсолютизма. Перемены и преемственность в развитии западноевропейской монархии раннего нового времени / пер. с англ. А.А. Паламарчук, Л.Л. Царук, Ю.А. Малахова; отв. ред. С.Е. Федоров. М., 2003. С. 239–240. Подобный ход мысли был характерен для многих консервативных мыслителей, которые часто были несклонны отождествлять явления с самоназванием. 24 ноября 1909 г. Д.А. Хомяков писал К.Н. Пасхалову: «“Самодержавие” и “абсолютизм” по существу своему так же отличны одно от другого, как в общественной жизни “культурный выразитель своего народа” и “интеллигент”: первый во власти самодержавия, а второй абсолютный император» (Письмо Д.А. Хомякова К.Н. Пасхалову 24.11.1909 г. // ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 402. Л. 5).
Вместе с тем государственная «мифология» не менее значима, нежели управленческая практика. Согласно наблюдению М. Фуко, государство — это не только средства, но, может быть, в первую очередь цель, которая как раз и обусловливает мифологическое оформление политического пространства (Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году.
C. 375).
80
Вернадский В.И. Дневник за 1900 г. // Архив РАН. Ф. 518. Оп. 2. Д. 32. Л. 22 об. В январе 1900 г. Б.Н. Чичерин говорил П.С. Шереметеву: «Какое у нас самодержавие! Хорошее самодержавие, конечно. Имеет значение, но не такое, как у нас: это игрушка в руках лгунов» (Сообщение П.С. Шереметева о своем разговоре с Б.Н. Чичериным 15 января 1900 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 31. Оп. 1. Д. 142. Л. 5 об. — 6).
82
Хотя, как уже было сказано, западноевропейский абсолютизм отнюдь не такой, как его привыкли понимать в славянофильской среде. Л.А. Тихомиров определял самодержавие «как монархию истинную, составляющую верховенство народной веры и духа в лице монарха». Его он противопоставлял «монархии деспотической» и монархии абсолютной, «в которой монарх по существу имеет только все власти управления, но не имеет верховной власти, остающейся у народа, хотя без употребления, но в полной потенциальной силе своей» (Тихомиров ЛА. Монархическая государственность. СПб., 1992. С. 100).
83
См.: Соловьев К.А. Кружок «Беседа». В поисках новой политической реальности, 1899–1905. М., 2009. С. 63–88.
85
Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом / предисл., подгот. текста и коммент. С.В. Шелохаева. М., 2007. С. 165–166.
86
Переписка Д.Н. Шипова с М.В. и Е.К. Челноковыми (1897–1914) // Шелохаев С.В. Д.Н. Шипов: Личность и общественно-политическая деятельность. М., 2010. С. 208.
87
Киреев А.А. Россия в начале XX столетия. СПб., 1903. С. 41. В 1905 г. Н.А. Хомяков писал в связи с этим: «В основу государственного строя должно быть поставлено начало “нравственное”, а не начало “правовое”, народное представительство должно вытекать не из права каждого гражданина на долю власти, а из обязанности каждого заботиться о нуждах общих» (Хомяков Н.А. Политические письма // Русское дело. 1905. № 40. 5 ноября).
Однако далеко не все представители консервативной мысли столь пренебрежительно относились к правовым институтам. Вряд ли можно считать удивительным, что подобную позицию не разделял К.П. Победоносцев, который на всех витках своей интеллектуальной биографии оставался «законником». По оценке правоведов, он тяготел к основным положениям исторической школы права (Нольде А.Э. Обзор научной юридической деятельности К.П. Победоносцева // Журнал Министерства народного просвещения. 1907. № 8. С. 97).
88
Согласно теории возрождения естественного права (П.И. Новгородцев, В.М. Гессен, с некоторыми оговорками Е.Н. Трубецкой), юридические нормы, регулирующие жизнь людей, сродни нравственным принципам. Они предзаданы, т. к. охраняют те естественные права человека, которые не вызывают сомнения в данном обществе. «Естественное право вообще не заключает в себе никаких раз навсегда данных, неизменных юридических норм: оно не есть кодекс вечных заповедей, а совокупность нравственных и вместе с тем правовых требований, различных для каждой нации и эпохи» (Трубецкой Е.Н. Лекции по энциклопедии права // Труды по философии права. СПб., 2001. С. 326). Государственному авторитету необходимо лишь придать определенную форму и так очевидным правилам поведения. Согласно этой теории, право как целостная система не устанавливается законодателем, а является проявлением правосознания общества. Однако это правосознание нужно еще выявить и сформулировать. А «каждый из органов, претендующих на выражение общественного мнения (в т. ч. правосознания. — К. С.). всегда. исходит не из того, каково есть общественное мнение, а из того, каким оно должно быть. Говоря от имени народа или общества, всегда мысленно построяют эти понятия, причем основаниями для этого построения являются, с одной стороны, известные принципы и цели, а с другой стороны, предположение о том сочувствии, которое эти принципы и цели могут встретить в общественных кругах» (Новгородцев П.И. Введение в философию права. СПб., 2000. С. 120). Такая природа правосознания предполагает, что в его основании лежит высший идеал: в сущности, навязанный обществу он априорен и не подлежит обсуждению. Следовательно, в случае господства в интеллектуальной сфере либеральных идей гражданские и политические права человека не могут быть упразднены даже на всенародном референдуме. См.: Туманова А.С. Теория прав человека как интегральное направление либеральной правовой мысли России конца XIX — начала XX в. // Общественная мысли России: истоки, эволюция, основные направления: Материалы международной научной конференции. М., 2017. С. 640–669; Tumanova А.5. The liberal doctrine of human rights in Late Imperial Russia: A history of the struggle for the rule of law // Cahiers du monde Russe. 2016. 57/4. P. 791–818.
89
См.: Бадалян Д.А. «Колокол призывный»: Иван Аксаков в русской журналистике конца 1870-х — первой половине 1880-х гг. СПб., 2016. С. 256.
90
Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. С. 168. См. также: Репников А.В. Консервативные модели российской государственности. М., 2014. С. 151–153.
91
Записка К.Н. Пасхалова // ОР РГБ. Ф. 265. К. 134. Д. 2. Л. 86 об. Следует иметь в виду, что К.Н. Пасхалов многие годы служил в Министерстве финансов, в 1882 г. стал сотрудником Крестьянского поземельного банка. Правда, по словам сослуживца Ф.Ф. Воропонова, он никак не подходил к «чиновничьему шаблону» и имел свой взгляд на дело (Воропонов Ф.Ф. Крестьянский банк и его начало. Из личных воспоминаний // Вестник Европы. 1905. № 12. С. 542).
92
Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. С. 169. 1 июня 1907 г. П.Б. Мансуров писал Ф.Д. Самарину: «Я полагаю, что монархический принцип не выдержал бы никакой критики, если бы он требовал выдающихся способностей у монархов. Монархия, как я понимаю, имеет целью поставить во главе народа личную совесть и при том в таких условиях, которые наиболее облегчали бы ей свободное проявление, т. е. при наименьших побуждениях подчиняться частным эгоистическим мотивам» (Письмо П.Б. Мансурова Ф.Д. Самарину // ОР РГБ. Ф. 265. К. 193. Д. 12. Л. 158 об. — 159).
93
Хомяков ДА. Самодержавие: Опыт схематического построения этого понятия // Православие, самодержавие, народность. М., 1993. С. 136–137. См. также: Цимбаев Н.И. Историософия на развалинах империи. М., 2007. С. 314, 316. Надо иметь в виду, что сочинения Д.А. Хомякова вызвали резкое неприятие Николая II. По сведениям чиновника МИД А.К. Бентковского, «сын Хомякова написал брошюру о самодержавии и желал получить разрешение на ее напечатание. Брошюра была препровождена государю великим князем Сергеем Александровичем. Его Величество нашел брошюру безобразной и спросил о ней мнение Плеве. Говорят, Хомякову предложили написать брошюру за границей. Он отказывается.» (Бентковский А.К. Дневники // ОР РГБ. Ф. 218. К. 558. Д. 1. Л. 3).
94
В 1905 г. в «Кружке москвичей» аналогичным образом интерпретировали отношение к политике и политическим правам, господствовавшим в России. Члены кружка исходили из факта своеобразия исторического опыта России, предопределявшего особую политическую и социальную организацию страны. Согласно этим представлениям, русскому народу не был свойственен типичный для Западной Европы индивидуализм, который подталкивал население к борьбе за свои политические права. В России общественные и частные интересы гармонично уживались. Соборная природа русской культуры способствовала единству всех при сохранении личного достоинства каждого. В силу этого русский народ был свободен от политических страстей. Он тяготился государственной властью, поэтому неограниченные полномочия передал самодержавному монарху, в полной мере выражавшему его волю. Однако реализации идеала самодержавия препятствовало отсутствие прямого общения между царем и народом. Его восстановление было обусловлено государственной необходимостью, а не следованием западноевропейскому идеалу правового государства. Поэтому «следует исходить не из понятия о политических правах народа, а из понятия о его обязанностях. Задача состоит не в создании народного представительства, а в выработке организации, которая дала бы власти возможность привлекать к совместной с правительством работе лучших людей из среды самого населения» (Печатные материалы «Кружка москвичей» // ОР РГБ. Ф. 265. К. 134. Д. 11. Л. 3 об.).
95
Там же. Л. 8 об.; Шарапов С.Ф. Самодержавие и самоуправление. М., 1903. С. 24, 55. С.Ф. Шарапов, в частности, говорил, что «русское историческое самодержавие может иметь в земском деле, т. е. во внутреннем управлении, основное и органами только правильно поставленное и вполне самостоятельное народное самоуправление (местное)» (Речь С.Ф. Шарапова 10 апреля 1905 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 43. Оп. 1. Д. 112. Л. 152).
98
Письмо А.Д. Оболенского С.Ю. Витте // ОР РГБ. Ф. 440. К. 2. Д. 7. Л. 2. См.: Цимбаев Н.И. Историософия на развалинах империи. С. 372.
99
Записка о самодержавии А.Д. Оболенского // РГИА. Библиотека. Коллекция печатных записок. № 45. Л. 1. В том числе Д.А. Хомяков разводил понятия «самодержавие» и «абсолютизм», которые предполагали принципиально отличные модели политического устройства. Самодержавие подразумевало патриархальную власть правителя, схожую с властью отца семейства и имеющую мало общего с безусловным подчинением рабов своему господину, т. е. деспотизмом. «Самодержавие есть “эволюция” начала “семейного главенства”, т. е. той формы власти, при которой она является выразительницей в одном лице волевой функции органически-собирательной человеческой единицы, сначала семьи, потом рода-племени, потом народа. Самодержавие есть олицетворенная воля народа, следовательно, часть его духовного организма и потому служебная сила, зависящая, как в отдельном индивидууме воля, от совокупности всех психических сил единоличного индивидуума, — в одном случае, собирательно органической единицы — в другом. Призвание самодержавия состоит в том, чтобы творить “не волю свою”, а выражая собой народ с его духовными требованиями и с его особенностями, вести народ по путям, “народом самим излюбленным”, а не “предначертывать ему измышленные” пути» (Хомяков ДА. Самодержавие // Православие. Самодержавие. Народность. М., 2005. С. 212). Следовательно, перед самодержцем стояла задача выявить общую волю, а не навязать государству свою. Действия монарха должны соответствовать народному миропониманию. Поэтому он не может произвольно вмешиваться в частную жизнь человека, изменять религиозный канон или, например, переносить столицу из одного города в другой. Самодержец неотделим от своих подданных, его воля — прямое проявление народного духа, поэтому сам народ не может себя противопоставлять царской власти, противоборствовать ей. «Власть, вполне народная, свободна и ограниченна одновременно. Свободна в исполнении всего, клонящегося к достижению народного блага “согласно с народным об этом благе понятием”; ограничена же тем, что сама вращается в сфере народных понятий, точно так, как всякий человек ограничен своей собственной личностью. В нем единовременно соединяются свобода и несвобода» (Там же. 274).
Абсолютизм же основывается на культе силы. Он прямой «антипод народовластия», т. к. строится на подавлении всякой частной или общественной инициативы. Традиции такого «хронического диктаторства» были заложены еще в Римской империи, которая стала прообразом для всех последующих западноевропейских государств. «Императорство есть в своей сущности — обращение временной власти в постоянную. Это власть полководца, власть которого, действительно, есть власть «по преимуществу»; и для своего проявления она требует полного безволия подчиненного ей материала» (Там же. С. 216).
Однако в действительности абсолютная власть монарха неизбежно подменяется ничем не ограниченным произволом бюрократии, которая «заслоняет» собой правителя, создает чрезвычайно сложный механизм управления, в котором может разобраться лишь опытный чиновник. Его порочность — не в злонамеренности, а в незнании народных нужд и чаяний. Бюрократия исходит из абстрактных представлений о благе, которые часто лишены конкретного содержания.
В период петровских реформ и в России произошла подмена самодержавия абсолютизмом. Самодержавие сохранилось лишь в умах народных масс, чья культура основывалась на традиционных православных ценностях. «Власть ради власти, автократия ради самой себя, самодовлеющее — вот чем Петр и его преемники, а за ними их современные апологеты, стремились заменить живое народное понятие об органическом строе государства, в котором Царь — глава, народ — члены, требующие для правильного действия своего взаимодействия и органической связи, при наличности которых свобода власти не исключает зависимости ее от общих всему народному организму начал; при ней же свобода власти — не произвол, а зависимость народа — не рабство» (Там же. С. 220–221).
Схожую, в сущности, славянофильскую модель воспроизводит в своих сочинениях и Л.А. Тихомиров (Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. СПб., 1992. С. 356).
Примечательно, что схожая логика была характерна и для западноевропейских мыслителей, анализировавших собственные политические и правовые реалии. В частности, Б. Констан, обосновывая значение монархии Луи Филиппа, писал о «нейтральности» королевской власти, занимавшей надпартийную позицию (Шмитт К. Государство и политическая форма. М., 2010. С. 163–164).
100
Записка П.С. Шереметева // РГИА. Ф. 1088. Оп. 2. Д. 465. Л. 3. П.С. Шереметев писал Ф.Д. Самарину 17 января 1906 г., уже после издания Манифеста 17 октября 1905 г.: «Подчиняясь царской воле, мы все же продолжаем считать, что для России, по нашему убеждению, лучшая форма — это самодержавие, но, разумеется, не в смысле искаженного бюрократией, как это тянулось с тех пор особенно, что мы управляемся министерствами, сими “обломками” конституции Сперанского, а истинного самодержавия, проявляющегося в живом общении с выборными от народа». (Письмо П.С. Шереметева Ф.Д. Самарину 17.01.1906 // ОР РГБ. Ф. 265. К. 208. Д. 23. Л. 7).
105
Там же. С. 35. 6 июня 1902 г. публицист «Нового времени» С.Н. Сыромятников писал В.К. Плеве: «Когда Вы успокоите общество, Вам придется обратиться к опросу земли о ее нуждах, то есть к той или другой форме Земского собора. Не забудьте, что Земский собор есть единственная идея, примиряющая Россию с самодержавием. Это наша святыня, и будет преступно обращать ее в оперетку» (Письмо С.Н. Сыромятникова В.К. Плеве 06.06.1902 // ГА РФ. Ф. 586. Оп. 1. Д. 1136. Л. 2).
108
Может ли земский собор вывести нас из настоящего положения // Мирный труд. 1905. 4 апреля. Харьков. С. 29.
111
Машинописи материалов и адресов императору московского дворянства и московского земства // ОР РГБ. Ф. 265. К. 116. Д. 31–33. Л. 3 об.
112
Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. С. 288. Схожую мысль защищал А.С. Суворин: «Английская конституция — родное учреждение. Она не существует в виде “хартии” или особого основного закона, организующего власти и основания публичного права. Она образовалась постепенно и вошла в нравы страны. Постоянно повторялось с настойчивостью. что ничего нового не давалось, а это все старые права, которыми английский народ постоянно пользовался» [Суворин А.С. Русско-японская война и русская конституция. Маленькие письма (1904–1908). М., 2005. С. 219]. На сей счет в консервативной среде не могло быть согласия. В отличие от Шипова или Суворина К.Н. Леонтьев полагал конституционную монархию не монархией вовсе: «Конституционная монархия не есть монархия действительная; в конституционном государстве властвует демократическая полиархия, слегка ограниченная исполнительной и большей частью только отрицательной силой “Князя” (Государя)». Более того, конституционная монархия, по мнению Леонтьева, — переходная и исторически кратковременная форма правления, предшествующая установлению «эгалитарной республики» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. СПб., 2008. Т. 8. Кн. 2. С. 7–8).
113
[Суворин А.С.] Дневник Алексея Сергеевича Суворина / текстологическая расшифровка Н.А. Роскиной; подг. текста и предисл. Д. Рейфилда, О.Е. Макаровой. L.; М., 2000. С. 64.
115
Зайончковский П.А. Кризис самодержавия на рубеже 1870–1880 гг. М., 1984. С. 449–472. В.С. Кривенко вспоминал о Д.И. Воейкове: «По рассеянности, по откровенным разговорам, по экзальтированности и по самой внешности, по режущим глаза дефектам костюма он напоминал какого-нибудь ученого-чудака, а не петербургского влиятельного чиновника, оберегающего прежде всего свой престиж, дипломатически отмалчивающегося. Дмитрий Иванович то громогласно развивал планы о сближении правительства с общественным представительством, то дружески шептался, и притом на виду у других, со знаменитым жандармом Судейкиным» (Кривенко В.С. В Министерстве двора. Воспоминания / вступ. ст., подг. текста С.И. Григорьева, С.В. Куликова, Д.Н. Шилова; примеч. С.В. Куликова. СПб., 2006. С. 220).
116
А.Д. Пазухин придерживался скорее славянофильских идеалов. По словам К.Ф. Головина, «это был человека крупного ума, только ума чересчур прямолинейного и потому склонного к иллюзиям. Он был искренне убежден, что порядок управления Россией был почти что идеальный при царе Алексее Михайловиче, что к тогдашним нравам, к тогдашним понятиям нам следовало бы вернуться. А.Д. Пазухин при всей его искренности, при всем его ораторском таланте, одно отличало от славянофилов. У тех, из-за поклонения Москве XVII века, сквозит любовь к России более древней, где свободно гуляли новгородские ушкуйники и столь же свободно удельные князья, чисто по средневековому, воевали и грабили друг друга. У Пазухина симпатии последнего рода отсутствовали вполне. Он искренне любил московского чиновника, приказного, дьяка, “служилого человека”, этого очень мало симпатичного субъекта» (Головин К.Ф. Мои воспоминания. Т. 2. С. 100–101).
117
Реформы в России с древнейших времен до конца XX в.: В 4 т. М.: Политическая энциклопедия, 2016. Т. 3. Вторая половина XIX — начало XX вв. / отв. ред. В.В. Шелохаев. С. 244–255.
119
Русский консерватизм середины XVIII — начала XX века: Энциклопедия / отв. ред. В.В. Шелохаев. М., 2010. С. 256–257.
121
Валуев ПА. Дневник, 1877–1884. Пг., 1919. С. 186. В связи с этим П.А. Валуев говорил: «Петр Великий прорубил окно в Европу; но многие из наших влиятельных деятелей постарались к этому окну приделать железные ставни и закрывают их, чтобы европейский свет не проник к нам, в Россию. Я старался держать ставни открытыми» (Либрович С.Ф. На книжном посту: Воспоминания. Записки. Документы. М., 2005. С. 240).
122
1Феоктистов Е.М. Дневник // РО ИРЛИ. Ф. 318. № 9120. Л. 4 об. См.: Тесля А.А. «Последний из “отцов”»: биография Ивана Аксакова. СПб., 2015. С. 581–584. Вместе с тем скептическое отношение к славянофильским формулам отнюдь не свидетельствует об охранительном настрое того или иного государственного служащего. Так, критиком славянофильства был сенатор, а впоследствии государственный секретарь А.А. Половцов. Однако он же был сторонником проведения политической реформы. Свои взгляды он изложил в записке 1876 г.
По его мнению, рецепт спасения не следовало искать в славянофильских статьях И.С. Аксакова, как это впоследствии делал министр внутренних дел Н.П. Игнатьев. Не нужно было копировать западноевропейский конституционный опыт. Следовало использовать те правовые и политические практики, которые уже сложились в России к концу 1870-х гг. По мнению Половцова, конституционное устройство — это естественное состояние политического организма. Его нельзя безболезненно перенести с одной почвы на другую. Так, английский конституционный режим — результат многовековой британской истории. Точно так же должно быть и в России: ее правовой уклад должен логически вытекать из предыдущего опыта (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 83).
Половцов специально подчеркивал: он не ставил под сомнение незыблемость самодержавия. Пространства России, весь исторический опыт страны подразумевали именно самодержавное правление. Но во второй половине XIX в. об этой форме правления оставалось лишь вспоминать. В действительности в России установилась диктатура министров, от которых император полностью зависел (Там же. Л. 85).
С точки зрения Половцова, прежде всего, следовало обеспечить постепенный переход власти от чиновников к «нечиновникам», общественным деятелям. Бюрократ — в большинстве случаев человек зависимый, не способный к самостоятельным суждениям (Там же. Л. 87). Фундаментом же будущих преобразований должно стать земство (Там же. Л. 73). Его представителям следовало дать право законодательной инициативы. Кроме того, они должны получить право контролировать бюджет. Наконец, и правительственным агентам следовало так или иначе отвечать перед ними (Там же. Л. 74). По оценке Половцова, к концу 1870-х гг. первые две функции принадлежали Государственному совету. Третья (правда, в высшей степени условно) — I департаменту Сената (Там же. Л. 75). Все это позволяло Половцову считать Государственный совет не законосовещательным, а законодательным учреждением (Там же. Л. 82). Тем важнее правильно организовать его работу, разумно отбирать его членов. В нынешнем его виде Государственный совет не мог вполне справиться со своими обязанностями. Его состав был в значительной мере случайным. Полноценные прения фактически не позволялись. При таких обстоятельствах планомерное обсуждение законопроектов было практически исключено, что предопределяло низкое качество нормативной базы в стране (Там же. Л. 83).
Законодательная инициатива должна была быть предоставлена земским собраниям и городским думам, чьи представители смогли бы отстаивать инициативы органов местного самоуправления непосредственно на заседаниях Государственного совета. «Правительство узнало бы таким путем народные потребности из самого верного и прямого источника, призванные депутаты сообщили бы те местные, специальные сведения, недостаточность коих часто бывает ощутительна в центральном правительстве, а самый порядок обсуждения не представлял бы встречающихся в многолюдных выборных собраниях неудобств, порождаемых самолюбивым увлечением, разгаром стра
стей всякого рода» (Записка А.А. Половцова // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 25). На этом поприще могли бы проявить себя многие земцы. Это стало бы началом их государственной карьеры. Эффективность такого «карьерного лифта» была бы полезна и обществу, и власти. Наконец, обсуждение законопроектов в присутствии экспертов со стороны органов местного самоуправление способствовало оздоровлению всей политической жизни страны. «Законодательные прения за крайне редкими исключениями не могут и не должны составлять тайны, они, напротив, выясняют законодательные взгляды и способствуют к правильному применению законов. Такого рода гласность имела бы еще выгодную сторону, она сделала бы невозможным для самого правительства присутствие в Совете бездарных членов. Правительство было бы поневоле поставлено в необходимость избирать себе дельных, полезных советников, а не людей, повышаемых фаворитизмом или числом пережитых десятилетий» (Там же. Л. 27).
Кроме того, следовало расширить полномочия Государственного совета. Он утверждал бы доклады министров. Это освобождало бы императора от обязанности быть единственным экспертом при оценке деятельности своих ближайших сотрудников (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 85–86). Обновленный Государственный совет, по мысли Половцова, получил бы право учреждать особые комиссии для разработки законопроектов. Это избавило бы высшее законосовещательное (а по Половцову — законодательное) учреждение от доминирования министров, с которыми «рядовые» члены Государственного совета, в силу своей неосведомленности и дефицита технических средств, не могли конкурировать. Такие подготовительные комиссии получили бы право запрашивать ведомства интересовавшие их сведения (Записка А.А. Половцова // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 27 об). Председателем Государственного совета не должен был быть великий князь, как это повелось еще с царствования Александра II. Практика показала, что это стесняло свободу суждений сановников (Там же. Л. 29).
Впоследствии, в 1882 г., Половцов доказывал великому князю Михаилу Николаевичу, что «нужно хранить императора как драгоценнейший политический символ, как Далай-ламу, но рядом с этим необходимо создать действительную силу». В сущности, ставился вопрос о создании объединенного правительства, которое как раз мог возглавить дядя царя (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1 Д. 20. Л. 62 об.).
123
[Валуев П.А.] Дневник П.А. Валуева министра внутренних дел / ред., библиографический очерк, коммент. П.А. Зайончковского; текст подготовлен М.Г. Вандалковской и К.М. Платоновой: В 2 т. М., 1961. Т. 1. С. 100. Вполне очевидно, что в этом случае Валуев, вопреки славянофильским интеллектуальным конструкциям, отождествлял самодержавие с абсолютизмом.
124
Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 68. Примерно то же самое писал правовед, сенатор, общественный деятель А.Ф. Кони в письме С.Ф. Морошкину 27 января 1888 г.: «Ты знаешь, что для настоящего состояния русского общества я признаю самодержавие лучшей формой правления, но самодержавие, в котором всевластие связано с возможным всезнанием, а не самовластие разных проскочивших в министры хамов, которые плотной стеной окружают упрямого и ограниченного монарха» (Кони А.Ф. Собр. соч.: В 8 т. М., 1969. Т. 8. С. 99–100).
125
Половцов А.А. Дневник государственного секретаря: В 2 т. / предисл. Л.Г. Захаровой, биографический очерк, коммент. П.А. Зайончковского. М., 2005. Т. 1. С. 108.
127
Феоктистов Е.М. Дневник // РО ИРЛИ. Ф. 318. Оп. 1. Д. 9122. Л. 44. По этому поводу Е.М. Феоктистов отметил: «И.А. Вышнеградский — слишком умный человек, чтобы верить всему тому, что он рассказывает Грингмуту. У него много озлобленных врагов — это не подлежит сомнению, но враги эти — люди легкомысленные и пустые, которые напускают мерзкие сплетни о нем, наушничают государю.» (Там же. Л. 44 об.). В действительности слухи о «конституционализме» Воронцова-Дашкова были сильно преувеличены, но все же имели под собой некоторые (хотя и весьма шаткие) основания. Весной 1881 г. он сочувствовал преобразованиям, инициированным М.Т. Лорис-Меликовым, готов был выступить с запиской к императору в поддержку реформ, а политический курс, ассоциировавшийся с именем К.П. Победоносцева, полагал «реакционно-чиновничьим» (Дубенцов Б.Б. М.Т. Лорис-Меликов и «охранители» в 1880–1881 гг. // Страницы российской истории. Проблемы, события, люди: Сб. статей в честь Б.В. Ананьича. СПб., 2003. С. 67–68).
129
[Суворин А.С.] Дневник Алексея Сергеевича Суворина. L.; М., 2000. С. 304. В январе 1880 г. на совещании министров с участием великого князя Константина Николаевича цесаревич Александр Александрович (будущий Александр III) говорил о своем отношении к конституционному устройству: «Конституция, не может принести нам пользы. Выберут в депутаты пустых болтунов-адвокатов, которые будут только ораторствовать, а пользы для дела не будет никакой. И в западных государствах от конституции беда. Я расспрашивал в Дании тамошних министров, и они все жалуются на то, что благодаря парламентским болтунам нельзя осуществить ни одной действительно полезной меры. По моему мнению, нам нужно теперь заниматься не конституционными попытками, а чем-нибудь совершенно иным» (Перетц Е.А. Дневник (1880–1883) / сост. и науч. ред. А.А. Белых. М., 2018. С. 71–72). Эти слова были созвучны тому, что говорил К.П. Победоносцев на заседании Совета министров 8 марта 1881 г. по поводу проекта реформы Государственного совета, инициированной М.Т. Лорис-Меликовым («конституции» Лорис-Меликова) (Там же. С. 156–157). Неприятие только лишь возможной «всероссийской говорильни» крепко сидело в голове императора. В мае 1882 г. при назначении министром внутренних дел графа Д.А. Толстого император сказал: «Мне бы стоило подписать Конституции, чтобы сделаться популярным, но я и не думаю этого делать» (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 20. Л. 79). В 1889 г. в связи с введением в Японии конституции Александр III написал: «Несчастные, наивные дураки» ([Ламздорф В.Н.] Дневник В.Н. Ламздорфа, 1886–1890. М.; Л., 1926. С. 159).
Монархи цеплялись за ускользавшее самодержавие. При этом есть некоторые основания полагать, что они вполне реалистично оценивали «законотворческую механику», действовавшую в России. Так, в октябре 1885 г. поэт и вместе с тем государственный служащий А.Н. Майков поведал князю В.П. Мещерскому слух, будто бы пущенный министром народного просвещения И.Д. Деляновым. На докладе, где излагалась инструкция по проведению государственных экзаменов по правоведению, против слов «Самодержавие есть источник всякой власти в России» Александр III отметил слово «есть» и подписал вместо него: «было». Это поразило Майкова. Он увидел в том свидетельство, что сам царь изверился в собственном самодержавии (Мещерский В.П. Письма к императору Александру III, 1881–1894. С. 202–203).
130
Феоктистов Е.М. Дневник // РО ИРЛИ. Ф. 318. Оп. 1. Д. 9122. Л. 67 об. В своем дневнике Николай II записал: «Был в страшных эмоциях перед тем, чтобы войти в Николаевскую залу к депутациям от дворянств, земств и городских обществ, которым я сказал речь» [Дневники императора Николая II (1894–1918) / отв. ред. С.В. Мироненко, авторы предисл. С.В. Мироненко, З.И. Перегудова, Д.А. Андреев, В.М. Хрусталев; рук. колл. подготовки текста дневников к изданию З.И. Перегудова. М., 2011. Т. 1. С. 182). См. также: «Слышались голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями». Варианты речи Николая II 17 января 1895 г. / публ. И.С. Розенталя // Исторический архив. 1999. № 4. С. 213–219).
131
Половцов А.А. Дневник, 1893–1909. СПб., 2014. С. 398. Конечно, и среди искренних сторонников самодержавия были и те, кто далеко не во всем соглашался с основами славянофильского учения. Одним из наиболее известных из них был К.П. Победоносцев. Его влияние на политическую жизнь России конца XIX — начала XX вв. то росло, то падало. И все же в 1881–1905 гг., т. е. почти четверть века, он оставался на самой вершине «олимпа» государственной жизни империи. Однако его представления о власти, государстве, самодержавии столь своеобразные, что сложно считать их определяющими для бюрократической элиты того времени. Победоносцев был фаталистом. Он не верил в перспективы самодержавного строя. Предсказывал неизбежную победу революции. Его отстаивание самодержавия — это тщетная (по мнению самого Победоносцева) попытка приостановить безудержный исторический процесс (Феоктистов Е.М. За кулисами политики и литературы. М., 1991. С. 219). Впрочем, некоторые высказывания Победоносцева были вполне славянофильскими по духу. 6 декабря 1904 г. при обсуждении реформаторского проекта князя П.Д. Святополк-Мирского он предпочел говорить о самодержавии в мистическом духе: «Царь-де папа, он должен руководствоваться не политическими, но религиозными соображениями. Если он откажется от самодержавия, то он обезглавит церковь. Русский народ впадет в варварство и грех. Отказ от самодержавия явился бы таким образом грехом от Божьего закона. Царь принимает свои права Божьей милостью от своих предков. Как он может решиться на преступление, отказавшись от того, что ему дало Божьим соизволением. Как он оправдается перед своими потомками в том, что он отказался из-за преходящих затруднений от Божьего вечного установления. На царе лежит обязанность защищать православие и веру и оставить своим потомкам свое Божье право в неуменьшенном преступными внушениями объеме» (Письмо из Санкт-Петербурга Д.Н. Шипову о совещании 6 декабря 1904 г. // ОР РГБ. Ф. 440. К. 3. Д. 14. Л. 2; См. также: Полунов А.Ю. К.П. Победоносцев в общественно-политической и духовной жизни России. М., 2010. С. 99–100, 181).
Критически о славянофильском учении отзывался К.Н. Леонтьев: «Славянофилы всегда представлялись мне людьми с самым обыкновенным европейским умереннолиберальным образом мыслей. И государь Николай Павлович был прав, подозревая постоянно, что под широким парчовым кафтаном их величавых “вещаний” незаметно для них самих скрыты узкие и скверные панталоны обыкновенной европейской бур
жуазности» (Леонтьев К.Н. Славянофильство теории и славянофильство жизни // Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. СПб., 2007. Т. 8. Кн. 1. С. 465–466). Представления же Леонтьева о власти вопиющим образом расходятся со славянофильскими построениями: «Пора же, наконец, сознаться громко, что и вся Россия, и сама Царская власть возрастали одновременно и в тесной связи с возрастанием неравенства в русском обществе, с утверждением крепостного права и с развитием того самого “наследственного чиновничества”, которое так не нравится столбовому, 600-летнему — Н.П. Аксакову» (Там же. С. 467). Такого рода высказывания — нарочитый эпатаж, нацеленный против взглядов, популярных в обществе. Сами славянофилы хорошо чувствовали ту дистанцию, которая отделяла их от идей Леонтьева: для него ключевое значение имели не этические принципы, а эстетическая составляющая образа будущего. Характерно резкое неприятие идей Леонтьева И.С. Аксаковым [Фетисенко ОЛ. «Гептастилисты»: Константин Леонтьев, его собеседники и ученики (Идеи русского консерватизма в литературно-художественных и публицистических практиках второй половины XIX — первой четверти XX века). СПб., 2012. С. 158–161]. С.Ф. Шарапов писал: «Г. Леонтьев не наш. Слишком многое отделяет его верования от наших, его мировоззрение от того, которое мы привыкли называть “славянофильским”» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 8. Кн. 2. С. 807. См. также: Фетисенко ОЛ. Указ. соч. С. 86–88).
В то же самое время, высоко оценивая графа Д.А. Толстого в качестве министра внутренних дел, Леонтьев, в частности, писал: «Не будучи ничуть славянофилом в теории, на практике он оказался истинным славянофилом — в смысле не племенном, а культурно-государственном.» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 8. Кн. 2. С. 50). Иными словами, в устах Леонтьева аттестация сановника как славянофила служила своего рода похвалой.
При этом консервативные критики славянофильства отнюдь не во всем друг с другом соглашались. Напротив, Леонтьев относился к К.П. Победоносцеву без всякой симпатии: «Он, как мороз препятствует дальнейшему гниению; но расти при нем ничто не будет. Он не только не творец, он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, — он только консерватор, в самом тесном смысле слова; мороз, я говорю, сторож, безвоздушная гробница, старая “невинная” девушка и больше ничего» (Пророки византизма: Переписка К.Н. Леонтьева и Т.И. Филиппова (1875–1891) / сост., вступ. ст., коммент. О.Л. Фетисенко. СПб., 2012. С. 196).
132
В рамках славянофильства сформировался политический «метаязык», устраивавший адептов самых разных взглядов — и охранителей, и сторонников институциональных реформ. Иными словами, славянофильство становилось своего рода интеллектуальной «площадкой» для «благонамеренного» диалога о будущности русской политики. В связи с этим славянофильские понятия и концепции получали широкое хождение и становились «кирпичиками» для построения различных теорий, в том числе и катковского направления [См.: Твардовская ВА. Идеология пореформенного самодержавия (М.Н. Катков и его издания). М., 1978. С. 227–228; Котов А.Э. «Царский путь» Михаила Каткова. Идеология бюрократического национализма в политической публицистике 1860-1900-х годов. М., 2016. С. 18]. Кроме того, наиболее заметные представители неославянофильства (А.А. Киреев, Л.А. Тихомиров, С.Ф. Шарапов и др.) видели в М.Н. Каткове своего прямого предшественника (Там же. С. 52).
133
В соответствии с этим определением можно было дать дефиницию самодержавию, что и сделал граф Д.Н. Блудов в беседе с Николаем I. «Различие между самодержавием и деспотизмом граф Блудов объяснял императору Николаю тем, что самодержец может по своему произволу изменять законы, но до изменения или отмены их должен им сам повиноваться» ([Валуев //..Д. Дневник П.А. Валуева министра внутренних дел: В 2 т. М., 1961. Т. 1. С. 77).
135
Коркунов Н.М. Указ и закон. СПб., 1894. С. 325–335. Н.М. Коркунов отмечал: «Наконец, нельзя не отметить, что и граф [М.А.] Корф обыкновенным нормальным порядком издания законов считает издание по предварительному обсуждению в Государственном совете, а издание их без участия Совета представляет себе возможным лишь в особых, исключительных случаях, когда “государь император по действию самодержавной власти усмотрит надобность объявить волю свою без выслушания мнения сего учреждения”. Очевидно, и по мысли графа Корфа именные указы, состоявшиеся без участия Совета, не столько законы, сколько чрезвычайные указы, совершенно подходящие к тому, что прусская и австрийская конституции называют государевыми указами с силой закона» (Он же. Русское государственное право. СПб., 1909. Т. 2. С. 28).
136
Государственный деятель В.Ф. Романов так вспоминал о Н.М. Коркунове: «Тогда много шума в научных кругах наделала докторская диссертация Коркунова на тему “Указ и Закон”. Выступавший в числе оппонентов, проф. Сергеевич заявил, что он прочел работу Коркунова и не мог найти ни одного возражения, прочел во второй раз и им овладели некоторые сомнения, прочел в третий раз и только тогда понял, что Коркунов совершенно не прав; такова сила его логики. Не удивительно, что для меня Коркунов был непогрешим во всех его взглядах» (Романов В.Ф. Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг. / публ. С.В. Куликова. СПб., 2012. С. 57). См. также: Дякин В.С. Сфера компетенции указа и закона в третьеиюньской монархии // Вспомогательные исторические дисциплины. Л., 1976. № 8. С. 237; Источниковедение: Учеб. пособие / И.Н. Данилевский, Д.А. Добровольский, Р.Б. Казаков и др.; отв. вед. М.Ф. Румянцева. М., 2015. С. 233–234.
137
Градовский А. Д. Собр. соч. СПб., 1903. Т. 8. С. 215. Характерно, что формула Н.М. Коркунова получила выражение в решениях Комитета министров в декабре-январе 1904–1905 гг.: «По точному разуму Основных государственных законов (ст. 47 и 50) предначертания законов в Российской империи рассматриваются в Государственном совете, потом восходят на высочайшее усмотрение и не иначе поступают к предначертанному им совершению как действием самодержавной власти. Сообразно сему во всех лицах, на которые распространяется действие закона, должна господствовать уверенность, что издаваемый закон при обсуждении его привлек к себе в полной мере внимание законодателя и составляет проявление действительной и непосредственной монаршей воли. Этим объясняется значение формы, в которую выливается закон, и возможность нареканий на лиц, стоящих во главе ведомств, в тех случаях, когда высочайшее утверждение предположений законодательного свойства испрашивается всеподданнейшими докладами их вне установленного порядка, соответствующего важности принимаемых в порядке законодательном мер и обеспечивающего более тщательную разработку законодательных мероприятий.
Против уклонений от установленного порядка, отражающихся вредно и на внутреннем достоинстве законов, надлежит принять меры в таком притом направлении, которое находит себе обоснование в содержании действующих законоположений. Так, в точную согласность с приведенным выше правилом ст. 50 законов основных о внесении всех предначертаний законов в Государственный совет, статья 162 учреждений министерств требует внесения министрами и главноуправляющими представлений об отмене или изменении законов в Государственный совет с предварительным на сие высочайшим разрешением, а ст. 28 учреждения Комитета воспрещает вносить в Комитет министров представления по роду своему, принадлежащие до Государственного совета, то есть законодательные представления. Изъятием из этого общего порядка должны почитаться только случаи, когда закон издается по непосредственному изволению монаршему в виду указа за собственноручным императорского величества подписанием.» (Извлечения из журнала Комитета министров. 21, 24 декабря 1904 г., 4 января 1905 г. // ГА РФ. Ф. 564. Оп. 1. Д. 2740. Л. 25–26).
138
Законы бывают разные. Это в том числе и закон о государственном бюджете. В Российской империи распределение казенных средств не было в достаточной мере упорядоченным, что предоставляло свободу бюрократии. 29 января 1884 г. А.А. Половцов писал императору: «Переходя к расходам, сказывается, что в одном ведомстве сделана полумиллионная передержка без всякого объяснения тому причин и без испрошения на то разрешения, в другом делается (хотя и незначительная) приплата за такую работу, для которой существуют особые чиновники, в третьем цифры, служащие основанием представления, оказываются неверными, в четвертом не представлено сведений о повреждении, которое предполагается исправить. В пятом умножающиеся расходы на чиновников по мере того, как дело, этим чиновникам порученное, переходит в другие руки, в шестом испрашивается расход на учреждение в то время, когда учреждение это закрывается» (Записки А.А. Половцова Александру III // ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 706. Ч. 1. Л. 78).
139
По мнению американского исследователя Б. Линкольна, концепт законности был «краеугольным камнем» мировосприятия высшей бюрократии эпохи Великих реформ (Lincoln B.W. On the vanguard of reforms: Russian “enlightened bureaucrats”, 1825–1861. DeKalb, 1982; См. также: KippJ.W. M.Kh. Reutern on the Russian state and economy: A liberal bureaucrat during the Crimean era, 1854–1860 // Journal of modern history. Chicago, 1975. Vol. 47. № 3. P. 437–459; Yaney G. Bureaucracy and Freedom: N.M. Korkunov’s Theory of the State // The American Historical Review. Vol. 71. № 2 (Jan., 1966). P. 468–486).
143
В этой связи В.М. Пуришкевич говорил: «Ни о какой конституции у нас речи быть не может. Наша конституция — это крестное целование. Государь император целует крест в знак того, что он дает ответ за свои действия только перед Господом Богом и своей совестью, народ целует крест царю на верную службу — вот наша конституция» (Правые партии: Документы и материалы / сост., автор предисл., введ. и коммент. Ю.И. Кирьянова, отв. ред. В.В. Шелохаев. М., 1998. Т. 2. С. 316; См. также: Иванов А.А. Владимир Пуришкевич — опыт биографии правого политика (1870–1920). М.; СПб., 2011. С. 112).
147
Тем не менее в учебниках по государственному праву традиционно проводилась мысль о законности как фундаментальном начале российской правовой жизни. Как писал Н.М. Коркунов, «начало законности в нашем государственном быту не явилось результатом какого-нибудь одного законодательного постановления, а сложилось как плод постепенного развития государственной жизни. Самоограничение власти правом составляет необходимое условие каждого сколько-нибудь развитого государственного быта. Прежде всего само могущество государственной власти может окрепнуть и утвердиться только под условием подчинения власти началам права, так как только тогда в гражданах может развиться чувств законности, делающее для них повиновение власти долгом. Деспотическая власть, при всей суровости внешнего проявления, никогда не может быть достаточно сильной и твердой, именно потому что она опирается только на физическую силу, а не на сознание нравственного долга ей повиноваться. Сознание долга действует всегда и постоянно, а физическое принуждение не может быть непрерывным» (Коркунов Н.М. Русское государственное право. Т. 1. С. 216). Иными словами, Коркунов подразумевает, что любое стабильное существование социально-политической системы строится на законности даже вне зависимости от характера политического режима. Согласно этой точки зрения, и абсолютная монархия, стремящаяся быть нормой, а не правовой аномалией, ограничивает самая себя, устанавливая правовые рамки собственной деятельности.
151
Кроме того, право законодательной инициативы было предоставлено Правительствующему Сенату (Каминка А.И. Законодательный почин Правительствующего Сената // Право. 1902. № 15. 7 апреля. Стб. 767–768).
152
Надо иметь в виду, что деятельность М.М. Сперанского не сводилась к простой инкорпорации уже существовавших нормативных актов в Свод законов Российской империи. Сперанский существенно редактировал собираемые им правовые памятники. По словам Г.Э. Блосфельдта, «приходится признать, что работа по Своду 1832 г. не была простым воспроизведением источников, а являлась, хотя Сперанский и не хотел этого признать, истолкованием существующего права» (Блосфельдт Г.Э. «Законная» сила Свода законов в свете архивных данных. Пг., 1917. С. 19).
153
Ружицкая И.В. Законодательная деятельность в царствование императора Николая I. М.; СПб., 2015. С. 245–256.
154
Там же. С. 264–302. Работавший в Государственной канцелярии в конце XIX — начале XX в. Э.П. Беннигсен так охарактеризовал значение Свода законов: «Несомненно, в Своде Законов было много архаизмов и курьезов (например, запрещение в Уставе о предупреждении и пресечении преступлений “всем и каждому пьянства” или в нем же — употребления на свадьбах артиллерийских орудий), но нигде больше я не видал такой удачной в кодификационном смысле работы. Быть может, это надо объяснить тем, что Россия унаследовала свою культуру от Византии и что у русских юристов идеальный кодекс Юстиниана всегда оставался перед глазами» [Bakhmeteff archive (BAR). Bennigsen coll. Box. 1. Folder 2. Воспоминания Э.П. Беннигсена]. Сотрудник, последователь и биограф Сперанского барон М.А. Корф писал о другом детище своего учителя — Полном собрании законов — так: «Не говоря уже о Своде, этом бессмертном осуществлении гениальной и колоссальной мысли, каждый участвующий в администрации, равно как и всяк, кто призван к юридическо-ученым трудам, должен отдать полную справедливость и другому величественному созданию Сперанского — Полному собранию законов. Кому приходилось, как мне, работать прежде его издания над разными частями нашего законодательства по безобразным и скудным компиляциям частных лиц или по ужасным коллекциям манускриптов, хранящимся в архивах, тот один может вполне оценить гигантскую и часто бесплодную тогдашнюю работу с легкостью и успешностью теперешней, когда все материалы под рукой в одном составе.» (Корф М.А. Дневник за 1840 год / предисл., подг. текста к печати и коммент. И.В. Ружицкой. М., 2017. С. 31).
158
Ко дню LXXV юбилея Императорского Училища Правоведения, 1835–1910 (исторический очерк). СПб., 1910. С. 18; Шершеневич Г.Ф. Наука гражданского права в России. М., 2003. С. 48; Кодан С.В. Юридическая политика Российского государства в 1800-1850-е гг.: деятели, идеи, институты. Екатеринбург, 2005. С. 284–286.
162
Кроме того, кодификация — довольно дорогой процесс. Второе отделение С.Е.И.В. Канцелярии поглощало значительные финансовые средства. Так, за 19 лет подготовки Свода законов 1876 г. потребовалось 9,5 млн руб. В Своде было 45 тыс. статей. Соответственно, подготовка одной статьи обошлась казне приблизительно в 200 руб. (Скальковский КА. Современная Россия. Очерки нашей государственной и общественной жизни: В 2 т. СПб., 1890. Т. 1. С. 17).
163
Лозина-Лозинский МА. Кодификация законов по русскому государственному праву. I. Кодификационные учреждения // Журнал министерства юстиции. 1897. № 4. С. 169.
167
Федотов Г.П. Избр. труды / сост., автор вступ. ст. и коммент. К.А. Соловьев. М., 2010. С. 131–132. Схожим образом отзывался о Сперанском В.В. Розанов: «Сперанский был волшебником, открывшим. секрет, он был Гуттенбергом новой администрации» (Розанов В.В. О подразумеваемом смысле нашей монархии. СПб., 1912. С. 24).
Примечательно, что человек, хорошо знавший и высоко ценивший Сперанского, — М.А. Корф отрицал у него наличие каких-либо устойчивых политических убеждений. В частности, в октябре 1838 г. Корф записал в дневнике: «Сперанский не имел. ни характера, ни политической, ни даже частной правоты. Участник и, может быть, один из возбудителей, по тогдашнему направлению умов, филантропических мечтаний Александра, Сперанский был в то время либералом, потому что видел в этом личную свою пользу, а когда минул век либерализма, то перешел в тех же побуждениях к совершенно противоположной системе. Он был либералом, пока ему приказано было быть либералом, и сделался ультра, когда ему приказали быть ультра. Тот же человек, который прежде замышлял ограничение самодержавной власти, после писал и печатал книги в пользу и защиту военных поселений» (Корф М.А. Дневники 1838 и 1839 гг. / вступ. ст. и коммент И.В. Ружицкой. М., 2010. С. 181). Если принять точку зрения Корфа, то получится, что главным «архитектором» правовой системы Российской империи стал талантливый технократ, но отнюдь не идеолог.
Вместе с тем характерен пиетет к Сперанскому, который испытывали высокопоставленные чиновники спустя десятилетия после кончины реформатора. В.Ф. Романов в связи с этим вспоминал: «Мой приятель, друживший с сыном Плеве — очень хорошим и скромным чиновником, рассказывал мне, с какой гордостью Плеве-отец показывал ему в своей казенной квартире государственного секретаря кресло, в котором работал еще знаменитый Сперанский: “Вот здесь сидел он, если бы хотя бы раз увидеть его”» (Романов В.Ф. Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг. С. 111).
Впрочем, у М.М. Сперанского и в конце XIX в. были и критики, в том числе славянофильского направления. В частности, публицист И.Ф. Романов писал: «Обман Сперанского 1) поддерживает фикцию Самодержавия, все и вся наполнявшего в России, вбивающего каждый гвоздик, ввинчивающего каждый винтик государственной машины Собственноручно, и 2) снимает с Самодержца действительно трудную задачу найти “не имеющего чина Иванова”, который должен быть умен и честен, чтобы построить на веру мост» [Рцы (Романов И.Ф.) Собр. соч.: В 2 т. Т. 1: Нагота рая: Историко-философское эссе. Парадоксы и афоризмы. Религиозная публицистика. Политические и экономические статьи. Путевые очерки. СПб., 2016. С. 249].
169
Победоносцев К.П. Закон // Победоносцев К.П. Великая ложь нашего времени. М., 1993. С. 147–148. По остроумному замечанию К.А. Скальковского, в России «законов необходимых имеется 1416, бесполезных — 14 160, излишних — 141 600; сколько недостает законов для полного благополучия — неизвестно. Просматривая Code russe, поражаешься, что в нем употреблено 100 000 раз слово “отнюдь не дозволяется”, 50 000 раз — “воспрещается” и 25 000 раз — “строжайше воспрещается”, но публике все это кажется недостаточным и каждый день в газетах предлагается воспретить еще что-нибудь» (Скальковский КА. Сатирические очерки и воспоминания. С. 370–371).
171
Писарькова Л.Ф. Феномен российских реформ // Российская история. 2014. № 4. С. 19–20; Христофоров И.А. На пути к революции // Реформы в России. С древнейших времен до конца XX в.: В 4 т. М., 2016. Т. 3: Вторая половина XIX — начало XX в. С. 184–187.
174
Соловьев КА. В преддверии революции // Реформы в России. С древнейших времен до конца XX в. Т. 3. С. 244.
Представители либеральной мысли всячески подчеркивали невозможность какой-либо значимой реформы без политических преобразований. 18 сентября 1902 г. П.Б. Струве в редактируемом им журнале «Освобождение» поместил свою статью «Либерализм и так называемое “революционное” направление», где, рассуждая о тактических приемах своих единомышленников, коснулся вопроса о сущности правовой системы как таковой: «Право как явление жизни общественного организма требует по своей идее свободы преобразования, в основе которой не может не лежать свободное изъявление мысли и воли». Право, по мнению Струве, в самом себе должно заключать возможности и пути своего изменения. В противном случае оно не сможет во всякий момент времени соответствовать идее права, т. е. современному правосознанию населения. А сложившаяся к началу XX в. правовая система России не предполагала законных путей для своего развития. Это ставило под угрозу возможность движения вперед самого общества и государства. Как писал П.Б. Струве в предисловии к изданной им записке С.Ю. Витте, «не баррикады, не бомбы, не крестьянские бунты угрожают современному русскому правительству и существующему политическому строю, — главный враг правительства оно само, его собственная задача, та бессмысленная задача сохранения существующей государственной формы, которым оно, правительство, подменило всякую творческую работу и ради которой оно должно пресекать эту последнюю. Эта охранительная по форме, разрушительная по существу деятельность самого правительства создала и поддерживает ту душную предгрозовую атмосферу, в которой живет современная Россия, она растит и готовит русскую революцию» (Струве П.Б. Предисловие ко второму изданию // Витте С.Ю. Самодержавие и земство. Stuttgart, 1903. C. XLIX).
Иными словами, по мнению конституционалистов, именно форма определяет содержание, а механизмы правообразования очень заметно влияют на характер утверждаемых законодательных норм. Гибкая правовая система способна реагировать на вызовы времени, и она всякий раз будет адекватна сложившимся обстоятельствам, т. к. находится в состоянии постоянного становления. Жесткая, застывшая правовая система в какой-то момент обязательно перестанет соответствовать существующим условиям и будет тратить значительную часть своей энергии на сохранение самой себя. Соответственно, именно гибкая правовая система дает возможность постоянного реформирования в соответствии с требованиями момента; жесткая же правовая система при определенных условиях становится врагом любых реформ и преобразований.
Конституционалисты предлагали установить такую систему правообразования, которая бы постоянно обеспечивала соответствие действующих правовых норм правосознанию. Как утверждал Ф.Ф. Кокошкин в «Лекциях по общему государственному праву»: «Прежде всего необходимо гарантировать, чтобы право, созданное государством (закон), находилось в соответствии с первоисточником всякого права, народным правосознанием. Этой цели служит участие народа (совокупности активных граждан) или народного представительства в законодательстве» (Кокошкин Ф.Ф. Лекции по общему государственному праву. М., 1912. С. 262). Именно поэтому с точки зрения сторонников коренных преобразований российской политической системы только конституционное государство могло на современном этапе адекватно отвечать на вызовы времени: только оно предполагало механизм воплощения общественного мнения в правовые нормы.
Следовательно, все ключевые проблемы современности могли быть разрешены лишь при условии учреждения конституционной формы правления. «Самодержавие является главным препятствием аграрного прогресса в России, и аграрный вопрос не разрешим вне общего политического освобождения России. Поэтому в данный момент борьба за освобождение есть самый верный и единственный путь к разрешению аграрного вопроса», — утверждал С.Н. Булгаков в июле 1903 г. на съезде в Шаффгаузене, предварявшим образование «Союза Освобождение». По мнению докладчика, представители действующей власти ощущали постоянный страх за свое будущее и, соответственно, панически боялись каких-либо изменений, в том числе и преобразования правового строя деревни. Без решения этого вопроса говорить об аграрной реформе бессмысленно. Аграрная реформа не могла иметь место без преобразования органов местного управления, непосредственно отвечавших за состояние деревни. Но и на это бюрократическое самодержавие не пошло. Так что прогресс сельского хозяйства при сохранении самодержавия был немыслим. Напрашивался вывод: аграрная реформа естественно вытекала из правовой реформы всей системы общественно-политических отношений в России.
По сути дела, о том же самом писал и Д.И. Шаховской в статье «Политика либеральной партии», опубликованной в «Освобождении» в марте 1904 г.: «Самодержавной власти для того, чтобы вступить на путь действительных реформ не остается другого исхода, как отвергнуть самое себя. Полагать, что эти реформы, без которых нет спасения русскому народу, могут быть выполнены на почве самодержавия и в союзе с ним, значит обрекать их не только на частичную, но и на полную и безусловную неудачу» (Шаховской Д.И. Политика либеральной партии // Либеральное движение в России. М., 2001. С. 69–70). «Всякие уступки и колебания гибельны для существующего режима: он держится и может еще некоторое время держаться только насилием, внушающим страх», — писал Петр Долгоруков в октябре 1904 г. (Долгоруков ПД. Исторический урок // Освобождение. 1904. № 57. 15 октября. С. 118).
175
Российский либерализм середины XVIII — начала XX в.: Энциклопедия / отв. ред. В.В. Шелохаев. М., 2010. С. 795; Арсланов Р.А. Государство и общество в концепции российского либерала // Россия в XX веке. Люди, идеи, власть. М., 2002. С. 1112. Эту точку зрения разделяли лидеры «освободительного движения», например, П.Б. Струве. В частности, он писал: «При самодержавии Россия находится в состоянии скрытой или, вернее, вогнутой внутрь хронической революции, которая неизбежно перейдет в острую форму, если не будет предпринята крупная реформа. Маленькая конституция может или, вернее, должна породить дальнейшее политическое движение, которое в случае упорства правящих классов неизбежно приведет к большой революции» (СтрувеП.Б. Организация и платформа демократической партии // Освобождение. 1904. 27 октября. С. 129).
176
Письмо Александра III Владимиру Александровичу 16.11.1885 // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 380. Л. 33.
178
Материалы особой комиссии по пересмотру законоположений о судебной части // РГИА. Ф. 995. Оп. 1. Д. 58. Л. 1.
179
Объяснения Н.В. Муравьева в Государственном совете о пересмотре судебных законоположений на заседании 16 декабря 1902 г. // ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 725. Л. 2 об. — 3.
180
Всеподданнейший доклад министра юстиции Н.В. Муравьева, январь 1904 г. // ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 377. Л. 6.
182
Журналы совещаний Особой комиссии для составления проектов преобразования местного управления («Кахановской комиссии») // ГА РФ. Ф. 586. Оп. 1. Д. 27. Л. 15.
183
17 июля 1893 г. А.Н. Куломзин писал сыну о склонности российской бюрократии к системности и универсализму: «У нашего чиновничества всегда преобладала фальшивая тенденция распространять на всех диких инородцев благодеяния судебных учреждений и общих норм управления. А между тем, этим диким племенам нужны другие формы» (Письмо А.Н. Куломзина А.А. Куломзину 17.05.1893 // ОПИ ГИМ. Ф. 42. Оп. 1. Д. 3. Л. 35).
184
Записки А.А. Половцова Александру III // ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 706. Ч. 1. Л. 92 об. На заседании соединенных Департаментов Государственного совета М.С. Каханов объяснял, «что собранные правительством материалы и в особенности сена
торские ревизии дают полную возможность теперь же определить общий план переустройства. Говорят, что это трудно и сложно, но это еще не причина, чтобы отказаться от разрешения задачи. Главные недостатки теперешнего порядка суть следующие: а) теперешние органы не удовлетворяют возложенным на них обязанностям, б) компетенция некоторых властей неопределенна и дает повод к пререканиям, в) уездные власти часто недовольно полномочны для успешной деятельности, г) влияние правительства недостаточно в отношении иных властей, личный состав служащих неудовлетворителен. Все эти недостатки состоят во взаимной связи. Нельзя выхватить один и оставить другие в неприкосновенности. Министр внутренних дел утверждает, что в уездном управлении — хаос, но предлагаемая им мера — создание еще одной власти без сообразования с остальными, — не уменьшит, а увеличит этот хаос. Крестьянское управление предлагаемыми мерами не улучшится, потому что земские начальники будут лишь отменять распоряжения крестьянских властей, но не обеспечат на будущее время улучшения свойства этих распоряжений. Полиция остается в том же и, быть может, несколько пониженном виде, мировые судьи передают часть своих дел административным чиновникам, но все это не достигает целей исправления местного управления в вышеуказанных его недостатках» (Там же. Ч. 3. Л. 113–114). См. также: Материалы к закону от 12 июля 1889 г. о земских начальниках. Записка М.С. Каханова о земских начальниках. 08.04.1887 // ОР РГБ. Ф. 290. К. 63. Д. 1. Л. 2, 4.
Князь В.П. Мещерский назвал отзыв М.С. Каханова «смешным»: «Прямо нападая на сущность проекта с либеральной точки зрения петербургского бюрократа, полагает, что вопрос этот не может быть рассмотрен отдельно от совокупного рассмотрения всех Положений, до внутреннего управления касающихся» (Мещерский В.П. Письма к императору Александру III, 1881–1894. С. 464).
185
Материалы к закону от 12 июля 1889 г. о земских начальниках. Записка министра внутренних дел от 28 ноября 1887 г. об отзыве министра юстиции на законопроект о земских начальниках // ОР РГБ. Ф. 290. К. 62. Д. 3. Л. 3, 5. В Министерстве внутренних дел так отвечали на это возражение: «Главная ошибка рассматриваемой записки заключается, по моему мнению, в неправильном взгляде на саму задачу реформы местного управления. Вместо общего переустройства всей системы нынешних учреждений, согласно особому, выработанному на этот предмет плану, — задачи неразрешимой и не оправдываемой какой-либо необходимостью — следует поставить другую, менее трудную и более исполнимую задачу, которая состоит в приведении в порядок существующих отраслей местного управления, находящихся в состоянии расстройства, в таких преобразованиях в этих отраслях управления, которые исправили бы местные учреждения сообразно указаниям практического опыта жизни, привели бы их в согласие с основными началами нашего государственного и общественного устройства» (Записка министра внутренних дел. Ответ Старицкому. 28.11.1887 // Там же. Л. 134).
187
Там же. Ч. 3. Л. 120. Аналогичным образом Б.П. Мансуров критиковал законопроект о найме на сельские работы. Выступая на заседании соединенных департаментов Государственного совета 21 апреля 1886 г., он ссылался на предыдущие решения Государственного совета и в том числе говорил об отсутствии необходимых органов самоуправления для проведения этого мероприятия в жизнь. Д.А. Толстой парировал: «Следуя мысли Б.П. Мансурова, пришлось бы остановить издание и других постановлений впредь до осуществления предположений о местном управлении, которые находятся еще в зачаточном состоянии». Характерно, что в поддержку Мансурова выступил К.П. Победоносцев. По словам заведующего Кабинетом Его Императорского Величества Н.С. Петрова, Победоносцев «говорил о неудобстве быстрого составления законопроектов вообще, о том, что нужно не одно положение о найме рабочих, что есть масса “вопиющих” о поджогах, о неправосудии и т. п. (“житья и покоя нет на месте”), резко отнесся к мировому суду, говоря, что он “монстр, чудовище, которому подобия нет ни в Европе, ни в Америке”, что за спиной суда стоит “язва, тля — адвокат”, в руки которого и попадает рабочий с изданием Положения. Он заключил предположением отложить рассмотрение проекта до осени» (Письмо Н.С. Петрова И.И. Воронцову-Дашкову // ОР РГБ. Ф. 58. Р. I. К. 64. Д. 23. Л. 4–5). Эта точка зрения не пользовалась поддержкой большинства присутствующих. (Там же. Л. 5). В итоге законопроект получил высочайшее одобрение (Обзор деятельности Государственного совета в царствование государя императора Александра III. 1881–1894. СПб., 1895. С. 84–85).
189
В частности, Д.А. Толстой заявлял: «Для сельского населения существующий ныне порядок заведования крестьянскими делами, основанный на строгом разграничении компетенции различных установлений и выражающийся, в действительности, полным отсутствием авторитетной власти на местах, оказывается источником постоянных недоумений и практических затруднений. Темному сельскому люду совершенно недоступно понятие о разделении властей. Всякое правонарушение, происходит ли оно от злоупотреблений органов сельского управления, или от притеснений частных лиц, крестьянин одинаково считает обидой и ищет начальства, которое могло бы защитить его или, по крайней мере, указать, что ему следует делать. В настоящее время он такого начальства не находит в непосредственном своем соседстве и с прошением своим должен обращаться или в уездный город, нередко весьма отдаленный, или к мировому судье, камера коего не всегда находится близко» (Материалы по разработке проекта положения о земских начальниках. Соображения министра внутренних дел // РГИА. Ф. 1282. Оп. 2. Д. 17. Л. 330 об.).
192
Записки В.И. Гурко // РГВИА. Ф. 232. Оп. 1. Д. 217. Л. 120. В связи с этим же В.И. Гурко писал об «отсутствии личных сведений у кого-либо из членов [Государственного совета] о бытовых условиях отдельных сторон [жизни], что тормозило все законодательство по вопросам управления и быта страны» (Там же. Л. 120 об.).
195
По мнению А.А. Половцова, институт частной собственности должен был стать краеугольным камнем всей организации российской экономики и общества. Прежде всего это предполагало ревизию правительственной политики в области крестьянского вопроса, проводившейся в годы царствования Александра III. Половцов подвергал жесточайшей критике курс министра внутренних дел И.Н. Дурново, нацеленный на упрочение положения надельной собственности на селе. Бывший государственный секретарь не считал оправданной консервацию архаичных социальных отношений в деревне. Размышления А.А. Половцова во многом предвосхищали концепцию столыпинских преобразований. Он предлагал позволить крестьянам отчуждать свои наделы в частную собственность, что с очевидностью шло вразрез с правительственными решениями 1890-х гг. По мнению Половцова, эта мера привела бы к большей социальной дифференциации среди сельского населения, а вместе с тем и к большей конкурентоспособности российского земледелия. Государство же, отказавшись от политики социальной опеки, высвободило бы творческую энергию человека (прежде всего крестьянина) и тем самым способствовала бы ранее сдерживавшемуся экономическому росту (Половцов А.А. Дневник, 1893–1909. СПб., 2014. С. 67–71). Схожей позиции придерживался и граф И.И. Воронцов-Дашков (Лукоянов И.В. Конец царствования Александра III: была ли альтернатива контрреформам? // Проблемы социально-экономической и политической истории России XIX–XX вв. СПб., 1999. С. 248–251).
197
Письмо А.А. Половцова великому князю Владимиру Александровичу // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 9-10. Ровно так же и С.Ю. Витте обвиняли в «оторванности от жизни». А.В. Кривошеин писал М. Казем-Бек в 1902 г.: «Твои мнения об общем положении дел преувеличены. В России власть так сильна, что бояться ее умаления еще рано. Все эти бунтующие элементы — это маленькая пленка на огромной поверхности России, болезнь нароста, а не организма; смазать как следует и болезнь пройдет. Но все-таки лечить надо, иначе болезнь будет запущена, да она и запущена уже порядком. Управление И.Н. Дурново, Горемыкина, Сипягина сделало свое дело. Я лично верю в огромный ум Плеве, в его способность поставить верный диагноз и затем его решимость, определив болезнь, дать тот способ лечения, какой будет в его силах. Но он одинок, кругом государя целая партия лиц, преследующих свои цели; непрерывно идет глухая и упорная борьба; последствия ее — нерешительность, колебания, полное отсутствие плана и единства действий. Затем я считаю весьма вредным оставление на месте Витте. Эти два человека не могут действовать вместе, и нравственность Витте не возбуждает во мне доверия; он предаст что угодно и кого угодно для личных целей. Он России не знает и в своей деятельности руководствуется теориями, а не жизнью» (Обзор результатов перлюстрации писем по важнейшим событиям и явлениям в государственной и общественной жизни России в 1902 г. // ГА РФ. Ф. 102. Оп. 308. Д. 41. Л. 33 об. — 34).
198
Характерно, как и в каких выражениях К.П. Победоносцев критикует деятельность М.Т. Лорис-Меликова в письме к Александру III: «Граф Лорис-Меликов, человек умный, но легкомысленный и не знавший России, подчинившись влиянию болтунов и журналистов, вздумал собирать отовсюду пеструю толпу так называемых земских людей, дабы привлечь их к участию в важнейших государственных вопросах, которые сам он понимал очень смутно [курсив мой. — К.С.]» (Письма К.П. Победоносцева к Александру III. Т. 1. С. 365).
199
См.: Христофоров И.А. Судьба реформы. Русское крестьянство в правительственной политике до и после отмены крепостного права (1830-1890-е гг.). М., 2011. С. 348–349.
200
Письмо К.Ф. Головина П.Д. Святополк-Мирскому 8.11.1904 г. // ГА РФ. Ф. 1729. Оп. 1. Д. 609. Л. 2. Надежду на скромные преобразования до поры до времени разделяли и видные представители общественности. О вредоносности бюрократических порядков рассуждали и чиновники, и деятели местного самоуправления, безудержно ругавшие высокопоставленных служащих. Примечательно другое: альтернативой существующему строю многим виделась не конституция, а привлечение общественности к законотворческому процессу, который бы разворачивался в привычных рамках законосовещательных учреждений. Отсутствие подвижек в этом направлении, казалось, было чревато драматичными последствиями. В мае 1884 г. Б.Н. Чичерин писал знакомому: «Что-то будет? На кого и на что надеяться? Кроме бесчисленного множества вопросительных знаков, не представляется ничего. Что с одними бюрократическими силами не справиться со своей задачей — это для меня совершенно ясно, а чего доброго, последствием нового поворота будет война, банкротство и затем дарование конституции совершенно неприготовленному к тому обществу» (Выписка из писем Б.Н. Чичерина А.В. Станкевичу, май 1884 г. // ГА РФ. Ф. 564. Оп. 1. Д. 304. Л. 12).