На пути к изоляции. Дневник предвирусных лет (+ карантинный эпилог)

Кирилл Кобрин, 2021

Перед тем, как вирус SARS-CoV-2 отправил человечество под домашний арест, историк и писатель Кирилл Кобрин проводил время в постоянных перемещениях – между Внутренним Китаем и Заполярной Норвегией, американским Средним Западом и русским Поволжьем, между Ригой, Лондоном, Санкт-Петербургом и другими точками на карте. Во время этих поездок Кобрин вел дневник, фиксируя в нем сложившийся культурный и политический контекст эпохи, в конечном итоге приведший к нынешней изоляции. Размышляя о вещах, артефактах, текстах и музыке, встречавшихся на его пути в последние три с лишним года, автор оставляет нам детальное описание ушедшего мира предковидной эпохи. А что же нас ожидает в новые времена – преодоление угроз или конец света? Станет ли мир после пандемии честнее и правильнее? Извлечем ли мы из всемирной катастрофы уроки солидарности, бережливости и человечности? Отвечая на эти вопросы с присущим ему скепсисом, автор приглашает читателя к диалогу, а, возможно, и спору о том, что с нами происходило недавно и что будет теперь. Многие тексты, вошедшие в эту книгу, публиковались на интернет-портале arterritory.com и в Masters Journal.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги На пути к изоляции. Дневник предвирусных лет (+ карантинный эпилог) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

31.12.2017–2018

31 декабря 2017 года, Чэнду

В последний день года дочищаю оставшиеся дела, дочитываю недочитанное. Отчасти для порядка, отчасти от скуки: запретил себе работать 31-го. Когда-то давно беззаботно бухали в этот день, а сейчас что делать? Здесь, в Чэнду, и подавно: у них свой Новый год, через полтора месяца, сегодня жизнь как обычно, разве что воскресенье. Солнце, но гулять не пойдешь; даже лукавый китайский апп о погоде определяет состояние воздуха: unhealthy. Значит, в общечеловеческой реальности это караул — и из дома надолго лучше не высовываться. Так что самое время переносить дни рождения близких и друзей из старого ежедневника в новый (из итальянистого элегантного серо-голубого в черный, скучный китайский), писать дневник, отвечать на завалявшиеся где-то в подвалах googlemail письма и дочитывать запасенное в Instapaper за 2017-й. И вот эссе Джулиана Барнса о Дега в London Review of Books. Формально — рецензия, причем сразу на три выставки и одну книжку. Именно эссе, как Барнс умеет писать: элегантное, немного грустное, чуть-чуть чеховское, если бы Чехов дружил с Гонкурами, Золя, Ренаром, собирал Мане, Ренуара или Дега. Чеховская интонация английского эссе франкофила — так, что ли. Да, но прежде всего английское эссе, логичное, ясное, в словарь пришлось заглядывать только пару раз, причем один из них — безуспешно: в Оксфордском слова нет. В общем, там выставки Дега в кембриджском Fitzwilliam Museum, в Лондоне в Национальной галерее (она до мая, обязательно схожу, когда вернусь в Европу) и в парижском Д’Орсэ (эта до 25 февраля, но тогда надо специально ехать; все-таки моя любовь к Дега слабее моей лени и прижимистости, этой, надо сказать, чисто русской смеси). А книга знаменитая, в свое время наделала много шуму: «Дега и его модель» Алис Мишель. Она вышла лет через десять после смерти Дега, и в ней все загадочно. Во-первых, мы до сих пор не знаем, кто же был автором. Под псевдонимом Alice Michel скрывается некто, записавшая(-ший) рассказы бывшей натурщицы Дега — Полин. Ходили слухи, что это некая романистка Рошильда, также скрывавшая свое имя; она была соредактором и сооснователем Le Mercure de France, издания, где опубликованы рассказы Полин о художнике. Сейчас книгу перевели на английский (на «американский английский», ядовито-невинно замечает Барнс), и, конечно, все эти мероприятия — к столетию смерти Дега; ему повезло отправиться на тот свет в год Великого Октября.

Это действительно эссе; как обычно у Барнса, который знает эпоху Второй Империи и Третьей Республики, кажется, лучше, чем кто-либо тогда и после, в тексте множество персонажей, большинство — его любимцы. С Жюля Ренара он начинает, продолжает Лотреком, Ренуаром, Сезанном, Моне, Джорджем Муром, Уистлером, Малларме, Золя, Мопассаном и даже Пюи де Шаванном. Последний там довольно забавно присутствует. «Полин» (если она существовала; в любом случае, к Дега ходили несколько натурщиц с таким именем) рассказывает «Алис Мишель», что старый художник был груб, вспыльчив и все такое, хотя иногда менял тон и становился милягой. Пожилой человек, что тут скажешь, к тому же слепнувший; кто из нас с годами становится лучше? Да, к старости Дега еще и антисемитом заделался. Но при всем при том он никогда не пытался сделать натурщицу любовницей; хоть и грубиян, но Дега был джентльмен в каком-то смысле. «There wasn’t any Weinstein stuff going on», — слегка пародируя американский английский, пишет Барнс. Как известно, отсутствие харвивайнштейновщины было в то время редкостью в арт-мире. Барнс приводит историю, которая меня развеселила (а что положено делать 31 декабря, как не веселиться?): «Совсем непохоже, к примеру, на Пюви де Шаванна, который обычно говорил натурщицам: „Не хотела ли бы ты посмотреть на член великого человека?“». Надо же, совершенно отстойный живописец, но предвосхитил наше время; нынче бы он рассылал такие вопросы в твиттере или преследовал ими секретарш. Впрочем, сладкий живописный шаваннизм — он идеально вписывается в сегодняшние интеллигентские представления о «прекрасном» — если, конечно, спрашивать людей честно, обещая не выдавать, а то они начнут тереть вам уши про Энди Уорхола или Ротко.

В общем, лежу я на чужом просевшем черном диване в съемной квартире в китайском городе черт знает где 31 декабря и развлекаю себя creme de la creme английской эссеистики о creme de la creme европейского искусства. Это уже какой-то такой старомодный эстетизм, что хочется задать себе вопрос — на самом ли деле со мной все это происходит? Слишком похоже на колониальный роман, то ли Грэма Грина, то ли кого еще. Только теперь получается, что я приехал не из метрополии в колонию, а наоборот. Ведь здесь, в Китае, Сингапуре и прочих подобных местах, будущее, а у нас, в Европе, прошлое, еще относительно актуальное, но в той лишь степени, в которой за него заплатят деньги (сейчас или потом, неважно) люди из краев будущего. Эта мысль меня тоже развлекает.

Но главное другое. Что-то такое во Франции происходило (конечно, приблизительно) с 1830-го по 1930-й. Нигде больше не было такой удивительной концентрации великого арта и великой литературы. Политически годы не самые лучшие для Франции: три революции, Наполеон III и его жалкий крах, эта несчастная Первая мировая. Но вот со стороны самого интересного, самого главного, это время от Делакруа до Дюшана, от Нерваля и Бодлера до Пруста и Валери. А между ними даже не десятки, а, пожалуй, целая сотня имен. И все это тесно переплетено; такая ткань, даже не просто «культурная», а ткань жизни, что ли. Собственно, эти люди придумали большую часть нашего визуального и текстуального обихода. Это, кстати, остро чувствовал Беньямин, но для себя ограничивал данный период лишь Второй империей, 1850–60-ми. Правильно делал; все целиком в голове уместить невозможно. Что Барнс понимает, оттого вытягивает из этой ткани лишь отдельные ниточки, но подробно разбирает, с какими другими они там были сплетены.

М-да. А здесь пустота, черный диван, за окном unhealthy, нормальное красное вино в магазине стоит в полтора раза дороже, чем в Лондоне. Сымитировал богатую культурную жизнь: заказал себе на амазоне книгу эссе Барнса о художниках, что вышла в 2015-м. Будет ждать меня в Лондоне. Называется Keeping an Eye Open. Хороший лозунг. Будем держать глаза открытыми весь 2018-й, несмотря ни на что.

1 января 2018 года

Ну вот, слава Богу, начался. Кажется, первый раз в жизни отмечал НГ в одиночестве. Понравилось. Еще больше понравилось, что здесь не было фейерверков, по крайней мере в той части Чэнду, где я живу. Конечно, на китайский Новый год их будет полно, но я уже уеду. Не знаю почему, но меня злят салюты и фейерверки. Что люди хотят показать или доказать, расстреливая небо? В кого они там целят? В Бога? Он давно умер — а в другой версии, он вечен и никогда не умрет. В общем, получается бессмысленный перевод боеприпасов. Или же люди посылают ему, Богу, сигналы, мол, мы здесь и умеем радоваться? Но он и так знает, всеведующий же. Или они освещают столь затейливым и хлопотливым способом небо, чтобы вглядеться: нет ли там кого? Но и здесь промашка; как известно, Гагарин летал и никого на небесах не обнаружил. Остается одно: фейерверками и салютами проецируют наверху то, о чем мечтают, отчаянно мечтают, находясь внизу. Ну или то, что они воображают по поводу небесной жизни. Тогда это уже род наскальной живописи первобытного человека: технически более сложно, конечно, но по интенции — то же самое. То есть стрельба по небу — род примитивного по сути, но сложного по исполнению искусства. Тогда возникает вопрос: зачем? Ну ведь и так в мире полно искусства: старого и нового, какого хочешь. Видимо, не хватает — особенно тем, кто в музеи и галереи не ходит или ходит крайне редко. Праздничная стрельба в небо — истинно популярное искусство, пожалуй.

***

Хотя бурно не праздновал, но положено же первого января предаваться лени. Я попытался и выдержал несколько часов. Читать не очень хотелось, музыки в новогоднюю ночь переслушал, решил покопаться в ютьюбе, посмотреть что-нибудь недлинное, не «художественное». Наткнулся на документалку о Бальтюсе, сняли лет двадцать назад, если не больше. Как обычно — тем более, если речь о чем-то controversial с точки зрения обывателя, — в фильме множество умолчаний, мутных мест, помпезных банальностей. Сам Бальтюс еще красавец, хоть и за восемьдесят, взгляд хищный, высокомерный, все-таки отчасти поляк и отчасти аристократ. Курит небрежно-надменно. Но за всем этим скрывается удивительная непристойность, тихая глубинная скандальность и, конечно же, убежденный аморализм в духе Батая и прочих (включая брата Бальтюса писателя Пьера Клоссовски). К старому греховоднику ходит девочка лет пятнадцати, модель, похожая на всех девочек на его картинах, начиная с тридцатых годов. Такое впечатление, что Бальтюс завел специальный селекционный центр. И забавное — всегда в таких глупых фильмах о художниках бывает, о модернистах и авангардистах, конечно, про остальных снимают другое: герой высказывается в том смысле, что все интерпретации арта вредны, не нужны, сбивают с толку, и важно только его чувство и его глаз. Потом герой начинает ругать Фрейда и психоанализ, мол, вот он, источник порчи. И буквально уже через минуту в фильме начинают — другие люди, специально приглашенные — работы Бальтюса интерпретировать, приплетая фрейдизм. Такие вот плохиши.

Но вообще Бальтюс сегодня был бы невозможен: ведь уже подняли вой в Нью-Йорке, мол, уберите его из музейной экспозиции, неэтично и вообще утеха педофилов. Могу поспорить на немалую сумму, что в ближайшие лет пять они доберутся и до Набокова. Чувствую себя Христом, распятым меж двух разбойников: справа — идиотические святоши требуют запретить все живое, слева — идиотические поборники Идеальной Моральной Чистоты того же самого требуют, но иными словами. Куда тогда денется все, что я люблю: барочная жестокость, ориенталистский китч, похотливый ребенкофоб Хармс, да, собственно, почти все прочее, от Шекспира до Люсьена Фройда? В какие запасники утащат, оставив в назидание публике вареную капусту морализма?

***

После Бальтюса решил поставить последний альбом Бьорк, который специально не слушал в том году. Его все хвалили, а я был уверен, что это благонамеренная тягомотина. Потому дал себе зарок не слушать — но не сдержался, прочитав в одном музыкальном журнале следующее: «Может быть, сегодня миру и не нужна „Утопия“ Бьорк, но она единственное, что сейчас нужно музыке». Как устоять против такого? Ну и понятно, был прав, избегая. Я Бьорк особенно никогда не любил, но в последние годы она вообще меня стала сильно раздражать: какая-то феерическая (от слова fairy), романтическая гинекология. Да, это заранее понятно было. Но вот что любопытно: превращение типа продвинутой поп-музыки в звуковую живопись; вместо песен — саунд-ландшафты. Началось давно, конечно, в семидесятые, но сейчас почти мейнстрим. В 2017-м такие альбомы — из тех, что мне попались — у The National и в каком-то смысле King Krule; первый очень хороший, второй неплохой, по-любому лучше Бьорк. То есть сегодня если не хип-хоп и арэнби и не белая эстрада для реднеков (вроде Тейлор Свифт), то вот такое. Я подозреваю здесь намеренную культурную (социокультурную) расфокусировку белой middlebrow-культуры вообще, довольно хитрую: пусть «они» там поют и пляшут, мы тихо сделаем для них оправу, нарисуем задник, декорируем, мы все на свете embrace с самыми добрыми чувствами — но тихо и культурно задушим в объятиях, в конце концов. Ведь мы просвещенный креативный средний класс; мы вам подарили такую возможность порезвиться; так что мы всегда незримо здесь; а в случае чего — отрубим электричество. Команды лейбла Ghost Box делали меланхолию из звуков одержимого будущим прошлого; сейчас все это сменилось как бы чистым настоящим, ровным, неброским. Не мир, а вечная музыка ECM.

7 января 2018 года

Сидя в аэропорту города, о существовании которого не знал еще три года назад, в ожидании рейса в город, абсолютно мне неведомый всего два месяца тому, что еще остается? Наблюдать, предаваться праздным мозговым играм. Самое тяжкое позади: вымучал дорогу из кампуса в аэропорт, пересек весь Чэнду в легкой панике — туда ли везет таксист? верно ли он понял пиньинскую фонетику белого дьявола? Потом два шмона, впрочем, по-божески, учтивее европейских и американских, без садизма; но вот между такси и секьюрити — мутное: объясниться на стойке, мол, в Сиамене только пересаживаюсь, вообще-то в Манилу лечу, можно ли сразу зачекиниться на оба рейса? Полный отлуп, конечно, lost in poor translation. Ок, придется сражаться в Сиамене, пока же расслаблюсь и поглазею по сторонам.

Аэропорт, если большой и хотя бы отчасти международный, место успокоительное, как и все глобалистское. Сновидческая легкость перемещения, безукоризненно одетые безукоризненные модели украшают витрины безукоризненно-ненужных магазинов, стекло, металл перекрытий, Crystal Palace нашего времени. Оригинал был выселен когда-то из Гайд-парка, потом и вовсе сгорел — но населил землю собранными на скорую руку правнуками. Путешествующему здесь не нужно напрягаться, думать: все делается само собой. Ничтожный кофе за двойную цену в одной руке, другая везет чемоданчик, глаза скользят от Gucci к Duffy, туалеты каждые сто метров, тоже чистые, вообще, тут гигиена, ее нарушают разве что потные бэкпэкеры, заполняющие gap положенного романтической молодежи gap year бессмысленным передвижением по миру. Впрочем, они кучкуются в углах, спят обычно. А так благодать; примерно как в музее современного искусства или в хорошей галерее его же.

Понятно, я предаюсь этим мыслям, так как недавно прочел книгу Ольги Токарчук, которую на русском неудачно назвали «Бегуны». Так до сих пор и стоит, наверное, в разделе «Книги о спорте», бедняжка, пылится, если вообще не выкинули нафиг. Жаль, отличная вещь, даже в переводе; читал на английском, на нем назвали как раз тонко: Flights. Тут и «беглецы», и секта «бегунов», и «полеты». В ожидании своего flight приятно подумать о Flights. Токарчук бродяга, пишет, что ее настоящий дом — это аэропорт, но не только дом, он и храм, и даже университет (кое-где пассажиров просвещают pop up лекциями). От себя добавлю: аэропорт — идеальное пространство современного арта. Высокий дизайн реклам бутиков, в нем фотореализм, гиперреализм, поп-арт с сюрреализмом; видеоарт десятков табло, строчки бегут вниз, как в старой китайской каллиграфии, на телеэкранах мелькают слишком похожие на National Geographic и Discovery ролики National Geographic и Discovery, новости мира сменяются роликами любительских видеофакапов, катастрофы масштабные и катастрофы приватные, равно нереальные в своей реальности. И, конечно, перформансы — обыски, застывшие у стекла фигуры любителей глазеть на взлетную полосу, пробег жующего отпускника под тревожную объяву, мол, мистер Смит, господин Чен, воротца закрываются, просим поспешить. И главное — только бы не замечтаться за бокалом «Хайнекена», не застыть у пиджачка Kenzo — ты не вовлечен.

Ну как бы автоматически делаешь положенное — и всё; точно то же и в месте современного арта. Ты вежлив, тих, ускользающ. Все вокруг придумано для тебя, смотри же в оба, невидимо миру развлекайся, включено в стоимость билета. Главное — не втыкать в смартфон; имей совесть. Ибо что такое совесть, как не чувство меры, что, в свою очередь, есть чувство Прекрасного?

Был бы художником, пошел бы к олигарху и выпросил денег на такой арт-проект. Построить в каком-нибудь большом аэропорту изолированную стеклянную галерею, чтобы прорезала его вдоль, между самыми дальними точками терминалов. Можно даже стеклянную трубу. Продавать билеты, запускать посетителей, развесить объяснялки, мол, вот этот объект раскрывает острую социальную проблему безработицы, а вот этот — о неоколониализме, этот — про глобализацию, вон тот — про отчуждение современного человека, а здесь, посмотрите-ка, tribute «Менинам» Веласкеса на этой прекрасной рекламе магазина детской одежды Alice in Pink Chains. Кстати, по такой стеклянной трубе можно не ходить, а ползать. Полный фан. Круче, чем Рейхстаг упаковывать.

Наблюдать снаружи тоже будет неплохо — в смысле, для пассажиров и сотрудников аэропорта. Ползут в стеклянной трубе люди, глядят по сторонам, что-то такое по ходу (по ползу!) обсуждают с важным видом, то и дело фоткают и все такое. Можно даже слегка поднять цены на авиабилеты. Так что денег надо просить у Lufthansa, что ли.

***

(Уже в самолете в Манилу, счастливо пересев в загадочном Сиамене.) Последняя из заготовленных к чтению статей 2017-го, совсем уже глупая. Peter Schjeldahl, который когда-то писал о Бальтюсе, сейчас в «Нью-Йоркере» чуть ли не голову пеплом посыпает, мол, было дело, хвалил циника, лолитофила и антисемита. То ли дело актуальное нынче политическое искусство Кете Кольвиц и Sue Coe (это вроде как рецензия на их выставку в Нью-Йорке, в галерее Saint-Etienne)! Самое глупое на свете: хвалить одно за счет другого. Плюс расстроил Schjeldahl: утверждает, что не был Бальтюс потомком польских графов. Нет в мире совершенства.

Жду строгой моральной оценки Набокова на фоне безупречного гуманизма Максима Горького и Билли Брэгга.

11 января 2018 года. Палаван, Эль-Нидо, Филиппины

Вот уже два дня на пляже изучаю татуировки на голых (почти голых) телах. Кажется, мода на буковки, фразочки, цитатки уходит. Да и иероглифов на белых руках и спинах стало меньше. Буковки сдают позиции даже здесь, картинки в топе. Рулят густые рисунки, часто цветные, поп-сюрреализм. Чудища, драконы, вермишель штриховки, из которой складываются мужественные бородатые рожи. С ностальгией вспоминаю наивные уркаганские «КЛЕН» (Клянусь Любить Ее Навеки) и «СЛОН» (Смерть Легавым От Ножа). От ножа! Вот же времена были. А нынче это уже не просто тату, а sci-fi, дистопический фильм катастроф. Насилие, изгнанное из дозволенного публичного дискурса, постапокалиптический фантазм и нашествие новых варваров захватывают поверхность человеческого тела. Сочинить эссе «Пляжные иллюстрации цайтгайста»? Или «Раскрась сам. Пляжный набор»? Зачем, впрочем. Видел, кстати, одну удачную надпись, у юного представителя английского рабочего класса, по акценту — откуда-то из Манчестера. По краю левой стопы, снаружи, бихромное: Forever Punky.

***

На Sloan Square в Лондоне уже лет пять как разместилась галерея Саатчи. Когда-то там была усадьба другого — вправду великого — коллекционера, Ганса Слоана. В честь него площадь и назвали. Саатчи… ну что Саатчи, как не помню кто съязвил про помешавшихся на арте миллионеров, «богатый человек пришел в супермаркет». Ок, в случае Саатчи он сам этот супермаркет и построил, и товары выбрал, даже специальных людей нанял, чтобы по полочкам разложили. Слоан другой. Он умер в 1753-м, оставив библиотеку в 50 000 книг и рукописей, коллекцию монет и медалей (32 000), собрание иных древностей (1000 единиц), 6000 раковин и ракушек, 5000 засушенных насекомых, 1000 чучел птиц, 300 увесистых томов гербариев, между страницами которых лежали засушенные 120 000 растений, а также 12 000 коробок семян и плодов, тоже высушенных. Было еще около 2000 предметов, которые иначе как «Разное» назвать не смогли. Слоан прожил 93 года и всё собирал и собирал. Воображаю себе жизнь этого придворного лекаря трех английских монархов, интригана, немного дельца, энтузиаста, которого всегда можно найти дома после восьми вечера, попивающим горячий шоколад (ходили слухи, беспочвенные, что это он изобрел напиток). Коллекцию Слоан собирал отчасти сам, отчасти пользуясь услугами агентов, среди которых был авантюрист по имени Георг Псалманазар. Украсть псевдоним? Кир Псалманазар, царь персидский. В общем, Слоан собирал всякую всячину; а потом она составила основу коллекций Британского музея, Британской библиотеки и Музея естественной истории. Хотя, конечно, очень многое за два с половиной века либо испортилось, сгнило, либо просто выкинули.

За каким-то чертом вспоминал Слоана сегодня, валяясь на палаванском пляже. Ну нет, по делу все же. Во-первых, в прошлом году вышла его биография (некий James Delbourgo написал), толстая и дорогая; среди резолюций на 2018-й — не жаться и подарить ее себе на день рождения. Дома вообще немало таких нечитанных толстых книг, своим присутствием они делают жизнь сносной. Потом я еще думал, что вот я валяюсь тут, ленюсь, волны плещут, а Ганс Слоан бы ходил по песочку в своих тяжелых камзоле, чулках, парике и собирал ракушечки. Низко мы пали, низко, всего-то и умеем, что солнышку тату на голых ляжках казать, ничего больше. От нас останется разве что саатчевская коллекция арт-хлама; никому не нужного, как выяснится, уверен. Новый Британский музей с Британской библиотекой на наших пожитках не основать.

Ну и, конечно, вспомнил, что Саатчи придумал Young British Artists, среди них и Херста. А что такое Херст без чучел Музея естественной истории? Без черепов из этнографических отделов Британского музея? М-да, прав Атос: «мы карлики на плечах гигантов».

Отдельная тема — великое искусство старых рисовальщиков и гравировальщиков птичек, рыбок, цветочков. Вот где был арт подлинный, нужный. Надо не забыть и что-то про это подумать потом, потом, потом, после Палавана.

18 января 2018 года

В последний день в Эль-Нидо ходил по городку, если этот населенный пункт можно так назвать. Невыносимо печальный хлам, деревянный, жестяной, пластиковый, сгребли по бокам нескольких неровных линий вдоль побережья, понатыкали там и сям псевдовилл и бунгало, зря старались архитекторы (если они, конечно, старались), форм все равно не разглядеть, плюс, конечно, буйная тропическая растительность. Да, еще несколько отелей построили, но хлам и их маскирует. Хлам и грязь. И музыка везде ужасающе громкая, смесь курортной — условная буэновиста и прочая тропическая эстрада — с лаунжем, трансом и даунтемпо. Первое для отдыхающих бухгалтеров, второе — для отдыхающих креативных дизайнеров (видел в Эль-Нидо очень смешное место: Designer Hostel). Хорошо, что все эти дни не любопытствовал и появлялся в городке лишь по необходимости, после заката, поесть или купить чего-нибудь. А при свете дня у меня не на шутку разыгралось народничество; нельзя, невозможно, невыносимо видеть множество человеческих существ, обитающих почти без крыши над головой, на улице, хоть и климат райский, без надежд, на побегушках у белых отпускников, вечно «чего изволите», пусть и с грацией и мягким изяществом. Я бы на их месте курортникам глотки перерезал, особенно молодым, довольным собой, прогрессивным. «Наша совесть… наша совесть…» — вот где вдруг Анненский вспомнился. Все это вранье, конечно, тоже мне, пощекотал этическую шишку пальмовым листом, толстовец хренов. Бродил, важно сочинял планы переустройства третьего мира к справедливости и добру, Фурье залетный. Разозлился на себя и пошел в пансион ждать таратайку в аэропорт.

Но что вправду интересно, так это идея «живописной нищеты». Ведь, как и всё этическое и даже социальное (не говоря о политическом), ее сочинили не философы или социальные реформаторы, а живописцы. Кому, как не живописцам, придумать идею чего-то живописного, то есть того, что, изображая, можно подать в качестве эстетически-привлекательного вечного состояния? Восток экзотичен. Север суров. Нищета (не вся, конечно, только на Юге) живописна. Мол, им и так хорошо, босоногим лаццарони, арабским мальчишкам в лохмотьях, развеселым полинезийкам. Светит солнце, съедобное растет прямо на ветке над головой, на заднем плане либо море, либо красивая древняя руина. Жизнь — несмотря на грязь, насилие, несправедливость, обреченный цикл воспроизводства убогости — прекрасна, господа! Вы только поглядите на почти идеальные черты их смуглых лиц! Нет-нет, мы не стоим и запачканного мизинца этих нищих, мы, живущие в достатке, воспроизводящие достаток, благонамеренные, культурные. Что еще остается, кроме как как покупать их живописность (то есть их нищету) по дешевке: мальчишек трахать в Танжере, подруг вывозить из Филиппин, знакомить просвещенных северян с их прекрасной, истинно народной музыкой? Через свернутую трубочкой купюру, так сказать, посасывать кокосовое молоко из плода, шустро поднесенного туземцем. Ну и нарисовать их, вестимо. Это все романтизм, он такое сочинил. Барочные люди, люди классицизма не то что были равнодушны к живописной нищете залитых солнцем регионов, они в нищете видели только нищету, в колониях — только колонии, в экзотизме чужого — экзотизм чужого; все честно. Себя эмоционально не вплетали в чужую ситуацию — просто с максимальной для себя пользой ее использовали. Мы же романтики; из этой точки начинается все дальнейшее, от наделения разных рас и народов «характером» до использования придуманных «национальных характеров» в самых циничных своих целях. По мне, шотландский легалист XVIII века, холодно, отстраненно и последовательно доказывающий в суде необходимость освобождения случайно завезенного в Британию ямайского раба, гораздо лучше, нет, гораздо пристойнее романтических воплей об угнетенных нациях, которым надо сочувствовать, ибо они «такие же люди, как и мы».

Вот она, разница. В XVIII веке: логически-выверенное «мы — люди». Начиная с XIX века: «они такие же люди, как и мы». Вот это выделение каких-то специальных «их», других с непременными вечными чертами (веселость, живописность, любвеобильность, легкомысленность, певучесть и проч.) — вот что привело к нынешнему упадку.

А в качестве иллюстраций упадка — жанровая живопись, те самые то итальянские босоногие мальчишки, то загадочные девушки из гаремов. Но в случае с гаремами все еще проще: мечтали же не о гареме на самом деле, а о групповухе, на что в те времена у немногих в Европе и Северной Америке находились ресурсы (да и смелость нужна; вообразите: оргия в Манчестере или Франкфурте 1857 года, к примеру!). Здесь — нельзя, здесь — в лучшем случае — пойти в бордель или завести содержанку, а «там» можно. Эх. «Сара, у людей золотые унитазы!» Живописная нищета в живописи XVIII–XX веков — просто реклама дешевого и прельстительного товара; вот они, живые, непосредственные, влекущие, слегка отмоем и поимеем. Собственно, и имеем по сей день, как бы это нынче ни называлось. Самое отвратительное в Эль-Нидо — безобразные, с бычьими или петушиными шеями, с обвислыми или надутыми брюхами европейцы и американцы, гордо вышагивающие рядом с купленными на брачном рынке милыми филиппинками. Нарисовать — даже не фото, а без затей, просто хорошо нарисовать, типа «реалистически», для народности — двадцать портретов таких пар; всю затею назвать Modern Slavery; сделать выставку с каталогом. Лучше даже передвижную выставку; пусть полюбуются на себя: в Далласе, в Демойне, в Стокгольме, в Бирмингеме, в Эссене. Но ведь не заметят, вот что. А заметят — завопят, мол, тоже мне, нашли проблему, у нас в Вашингтоне Трамп, в Сирии «Исламское государство», полчища мигрантов, сбои в iOS, плюс Вуди Аллен оказался сексуальным хищником, ах, как такое вынести. И ведь невдомек, что все это, как сказал бы Блок, возмездие.

Никогда не забуду, в Гейдельберге видел такую пару. Тощий рыжий немец приват-доцентского вида в ресторане наставлял филиппинскую жену в основах европейской бережливости, мол, вот это блюдо надо брать вот с этим, получается выгоднее и еще дают бесплатно маленькое пиво. Она печально послушно кивала, но, клянусь, я разглядел в ее глазах даже не ненависть, а презрение.

Приятно возвращаться в Китай, в котором ничего не понимаешь — и оттого кажется, что там ничего такого нет. Почему-то я верю, что там свои покупают своих. Обычное дело; известное в России по картине «Неравный брак» и рассказу «Анна на шее». Тоже не сахар, зато без романтизма. Старое доброе социальное неравенство. Совсем не живописное.

Но вообще мне даже нравится, как эти босоногие арабские мальчишки и прекрасные персиянки ориенталистского арта мстят рыхлым покупателям Жерома и Льюиса.

20 января 2018 года

(В дополнение к предыдущему.) Пройдемся же по любому музею с живописью позапрошлого и начала прошлого века и увидим: живописна их нищета; наша нищета вызывает печаль, негодование, требования перемен. Вот один из столпов модерного сознания.

25 января 2018 года

После отпуска подцепил жестокий грипп, лежу уже пятый день, нет сил даже еду себе приготовить. Впрочем, есть не хочется. Грипп заставляет почувствовать все мельчайшие детали тела; ломит каждый сустав, ноет каждая косточка, зудит каждая мышца, просыпаются спящие болячки и встают в очередь, кому первой выскочить на арену после того, как Сеньор Инфлюэнца раскланяется. Грипп в этом смысле похож на анатомические рисунки XVII–XIX веков, подробные, наглядные, обстоятельные, механически-жестокие.

Когда тебя дергают — и пребольно — за все струны твоего тела, а даже повернуться на бок нет сил, что еще остается делать, кроме как думать об искусстве. Ars longa, тело бренно (тело Бреннер, ха). Вчера в твиттере какой-то британский журналист запостил фото своей комнаты в киевском отеле. Над кроватью картина, на ней — соблазнительная дивчина, полуприкрытая то ли тряпками, то ли кустиками, непонятно, изгибы, локоны, все как надо для живописи из провинциального борделя. Ну вообще-то реализм же, фигуративность, формы на месте, колорит то ли серовский, то ли аж ренуаровский, так что, подумал я, зря я так, бордель. Собственно, это и есть искусство, если с точки зрения статистической; подавляющее большинство людей, даже в очень продвинутых странах, где население с пеленок дрессируют любить contemporary art, вот такое и считают искусством. Я безо всякого высокомерия, просто факт. А потом я вспомнил: недели две тому мельком видел фото одной тетки из российского МИДа, она там то ли пресс-секретарь, то ли что-то в этом роде. Известна хамством и недюжинным талантом сплясать «Калинку». И вот она стоит на снимке, а за спиной — ее портрет, в том же духе, что и картина из киевского отеля. Конечно, одежды побольше и влияние Шилова присутствует, но по сути — один в один. Реализм. Фигуративность. Красиво.

И вот я лежу и думаю, что такое искусство возьмет реванш, нет, оно уже берет реванш. Оно — и люди, которые считают его единственно настоящим искусством — начинает мстить за десятилетия презрения, которым Высокое Искусство (поздний модернизм) и «современное искусство» исходило при виде красивеньких портретов, миленьких пейзажей и прочего. Назовем это искусство «популярным артом»; в отличие от «наивного искусства», где художники-самоучки ничем не отличались от зрителей, здесь специально выученные люди малюют Прекрасное согласно вкусам масс. Все честно. Но условием существования популярного арта как индустрии — никто не сомневается, что это гигантская индустрия, от художников в беретах на Монмартре или Карловом мосту до производства все той же гостиничной или ресторанной мазни и официальных и полуофициальных портретов — был отказ его от всяческих претензий. Он есть, но он в тени и его не обсуждают. Его массово любят, но признаться в том не комильфо. Таков был своего рода общественный договор. Сейчас этому приходит конец.

Уже почти пятьдесят лет — и это, конечно, одно из следствий 1968-го, на самом деле переустроившего западное (прежде всего европейское) сознание, — существует консенсус: искусство — это то, что было к началу семидесятых («старое искусство и новое искусство», но отбор сюда нестрогий, достаточно «открыть несправедливо забытого» второразрядного живописца, как «открыли» Джеймса Тиссо, как он уже в каких-нибудь локальных святцах), и это то, что сейчас (contemporary art). Во вторую категорию берут со скрипом, и только представителей современного искусства, а не просто живущих сегодня художников. Иными словами, публике был предложен выбор. Сегодняшнее искусство — актуальное, современное; это закон, факт жизни, от которого не отмахнуться. Публика, идя в галерею или музей современного искусства, должна заранее ожидать увидеть там не что-нибудь, а перформансы, инсталляции, видео, кучки мусора, странные предметцы на полу и так далее. Картины туда допускаются, но только особого рода. А вот чтобы полюбоваться на Красоту, надо идти в музей старого искусства или искусства второй половины девятнадцатого — двадцатого века. На Брака, Пикассо или фовистов можно закрыть глаза и пробежать в соседние залы, а там и импрессионисты, и Дали, и много чего еще. Скудный рацион красивого, на котором держат публику в местах современного арта, с лихвой компенсируется Лувром (плюс Д’Орсэ, плюс кусочек Центра Помпиду). Это на уровне, так сказать, общественно-приличного. А на уровне обычной жизни европейского обывателя… ну, почти же все притаскивали из Парижа пейзажики с Нотр-Дамом.

То были блаженные времена. Я вообще думаю, что мы в Европе (западнее Брест-Литовска и севернее Бухареста) жили в настоящем раю еще года четыре назад. Ну, это отдельный разговор. Но сейчас рай кончился. Обыватель восстал и заявил, что старые консенсусы ему пофигу. И политические, и этические, и культурные. Он голосует за таких же, как он, за тех, кто открыто заявил: хватит прикидываться! Будем естественны, безо всех этих либеральных штучек. Ненавидеть чужака — естественно. Любить конкретные деньги больше абстрактных ценностей — естественно. Любить красивую живопись — естественно.

У этих ребят большое будущее; ведь что может быть приятнее, чем безнаказанно предаваться свинству, да еще когда умные дяди и тети тебя жалеют и говорят, мол, мы должны услышать голос молчащего до сих пор большинства. Вы хотите услышать наш голос? Ща!

У этой новой эпохи будет свое искусство; собственно, оно уже есть — вышедший из тени популярный арт. В новых обстоятельствах его название обретает иной смысл: «популярный» — значит «народный». В народной любви к нему сошлась дама из российского МИДа и анонимные обитатели коек киевского отеля, а также отельные администратор, горничные и проч. Это искусство любят все — значит, оно и есть единственно возможное. Как только такое будет сказано вслух (а оно будет, я уверен), contemporary art придет конец. Ведь три кирпича на полу или распиленного теленка делает «искусством» общественный консенсус. Исчез консенсус — исчезнет и ярлычок «произведение искусства».

Нас ждет впереди много нового, неожиданного, отвратительного.

31 января 2018 года

Проездом был в Москве полтора дня, как обычно в этом городе, впал в тоску от удивительного безобразия этого места, безобразия равнодушного, автоматического, самопроизводящегося и саморастущего. Безобразия, если точнее. Место, застроенное домами, место, стремящееся на самом деле к безлюдию, пустоте, которую держали бы в своих границах проспекты для проезда начальников и миллионеров на дорогих авто, которую обрамляли бы пустые бутики и битком набитые торговые центры. Люди предполагаются здесь в двух только качествах: подземные обитатели метро, морлоки, мрачными толпами бредущие по бесконечным переходам между кольцевой и радиальной, — и публика торговых центров и сетевых едален. Это местный вариант дивного нового мира; странным образом воплощающаяся утопия Хаксли, а не Ленина, большевиков. И не дистопия Оруэлла. Революция действительно кончилась здесь, умерла без следа, даже трупа не осталось; труп Ленина ведь — не труп революции, а зомби старой русской идеи власти, допетровская деспотическая мааасковщина; плюс достижения науки, конечно. Восковая персона русской власти, не Революция ни секунды, вот что такое Ильич напротив ГУМа. Вспомнил вдруг, что когда мне было года четыре, мать, оказавшись со мной проездом в Москве (вот оно, еще одно определение Москвы, место проезда, у нас было всего несколько часов между поездом из Горького и самолетом куда-то на юг), потащила меня в Мавзолей. Я ничего не помню, но мать рассказывала, что, отстояв долгую очередь, мы попали внутрь и я среди благоговейного молчания и, кажется, негромкой музыки, что там играла (а вот играла/играет ли в мавзолее музыка? Вот вопрос. И если да, то что там за саундтрек?), громко спросил: «Мама, а где у дедушки Ленина свечка?» Конфуз, шикание, быстро ретировались подальше от греха. Но, если вдуматься, моя реакция была совершенно точной — и исторически, и идеологически, и эстетически. Вот лежит труп. Мимо него ходят люди. Значит, это такой ритуал религиозного свойства — а какие бывают еще ритуалы с участием трупов, как не религиозные? Мы в России, в стране, где мертвым втыкают в окостеневшие пальцы зажженные свечки. У Ленина свечки нет.

Соответственно, образ не достроен, не доведен до ума, он — хотя этот арт-объект и помещен в сердце как бы русского мира, на Красной площади — эстетически не окончателен. Нужна свечка, и все тут.

Получается, что в 1968 году, сразу после празднования пятидесятилетия Великого Октября, я просек, что Великий Октябрь всё, кончился, и следа не осталось. Проницательный мальчик был, ничего не скажешь. Куда все это делось?

И вот с тех пор прошло еще пятьдесят лет, соответственно, Великому Октябрю стукнуло уже сто. В шестидесятые юбилей праздновали в полный рост, по понятным причинам — да и вообще, тогда между полстолетием Революции и столетием рождения Вождя Революции было всего три года. Воображаю себе эти юбилейные бюджеты, как подлатались писатели, скульпторы с художниками и прочие из культобслуги власти. А вот сейчас, пятьдесят лет спустя, если деньги и тратились на Великий Октябрь, то скорее на то, чтобы сделать его неинтереснее, незначительнее, зарыть его в хлам натужных телепрограмм, скучных выставок и так далее. Но тогда получается, что Революция все-таки жива, раз ее так боятся. И, быть может, она сейчас живее, чем в 1967–1970-м, когда ее безболезненно и безо всякого влияния на что бы то ни было «отработали» на госуровне, причем так, что мало кто заметил и мало кто вообще заинтересовался. Да, пятьдесят лет назад Революция и ее Вождь сделались белым шумом жизни, фоном, чуть досаждающим, не более.

И вот я в Москве и наблюдаю, как сворачивают хвосты прошлогоднего трусливого юбилея революции. В Третьяковке на Крымском уже почти закрылась выставка «Некто 1917-й». Я на ней был в конце октября, а потом, в начале ноября, в Питере, в корпусе Бенуа, на еще двух, тоже к юбилею. Их всех будто один и тот же человек делал, условный доцент искусствоведения, специальность «русский авангард». Эти выставки даже не просто скучные, они никакие, похожи на отчет работы сектора истории русского искусства первой трети XX века НИИ искусствознания им. книжной серии «Дорога к прекрасному». Вроде все честно — работы хрестоматийные, надежные, Филонов & Малевич, Репин & Петров-Водкин, смерть комиссара, супрематизм, ну разбавили немного реалистами и всякими богомольными нацистами вроде Нестерова, так не выкинуть же слова из песни? Но вышло именно искусствоведение, а не искусство, «художники времен Революции», а не «Революция и ее искусство».

Но все-таки сходить было полезно — и сейчас полезно об этом вспомнить и подумать. Самое странное во всем этом — сильно переоцененном, должен сказать, пусть меня линчуют, но, еще раз, п е р е о ц е н е н н о м — русском авангарде то, что главная его характеристика не «революционность», а «национализм». А если посмотреть шире, то вообще русское искусство первых двадцати с лишним лет прошлого века, за очень небольшим исключением, националистическое, вне зависимости от направления. Тут сходятся и русский модернизм, и русский авангард (это вещи разные, конечно), и даже «реализм». В условном 1917-м в русском искусстве интернационализма почти не обнаружить. Любопытно, что в этом смысле (и в смысле какой-то невыносимой пошлости, слащавой, гнилой) «Философы» и «Русская душа» Нестерова — вещи того же ряда, как и бурлюковский портрет Каменского.

Вообще надо бы переосмыслить т.н. серебряный век именно как мощное искусство русского модернового национализма. Здесь проходит граница между, условно, Чеховым, Репиным, Фетом и, столь же условно, Блоком, Кустодиевым и даже Буниным. Удивительное — и неожиданно приятное — исключение здесь Горький. Вообще, чем больше думаешь про «серебряный век», «русский авангард» и проч., тем больше проникаешься симпатией к истинным интернационалистам: Ленину, Троцкому, другим большевикам и вот к Горькому. Русская Революция объявила себя всеобщей, всемирной, меняющей основы жизни всего человечества (и основы его искусства тоже), а оказалась явлением чисто местным; все кончилось уже даже какой-то Московской Русью, цари, попы, бояре, крестные ходы и смазанные деревянным маслом бороды рынд.

11 февраля 2018 года

Последние дни в Чэнду перед возвращением, уже окончательным, в Европу. Дел немного, так что гуляю по пустому кампусу и вокруг, перебирая эпизоды своей годовой китайской эпопеи. Вспомнить особенно нечего, кроме людей и еды; а всяческие мучения с погодой и интернетом уже записаны на подкорку, так что их и вспоминать не надо, они всегда здесь, со мной. Да и повадился в эти дни гулять по простой причине: на улице днем теплее, чем в квартире. Или кажется, что теплее — ведь на улице можно передвигаться, переставлять ноги, разгонять кровь. Не будешь же ходить между гостиной и спальной? Так или иначе, пытаюсь уложить всякое, что здесь видел, слышал, ел и пил, понимал, по ячейкам, но зря. Они уже там лежат, причем я с самого начала сортировал все в видах на будущие (досужие) рассуждения и воспоминания. Вот так готовишься к будущему, а когда оно наступает, процесс подготовки заканчивается и… делать-то и нечего. Все и без того в идеальном порядке находится на соответствующих местах. Можно, конечно, ящички вытащить, содержимое высыпать на пол, хорошенько перемешать к чертовой матери, а то и походить по мнемоническому мусорку, попинать, подавить, а потом и заново раскладывать, согласно иной схеме, но это уже акт искусства, даже не литературы, а именно искусства, арта, визуального. Слова подобным процедурам не поддаются. Ну или мне не поддаются, я же не художник, а так, литератор.

Потому не настаиваю, огибая Лотосовый пруд и направляясь к Восточным воротам, чтобы выйти к реке, свернуть налево, по правую руку оставить район баров, где вечером так и не побывал за этот год, и правильно сделал, сплошное караоке, самое тупое занятие на Земле, зато днем там мило, домики, или первые этажи пятиэтажек, грубая подмалевка вывесок беззащитна при дневном свете, потому прекрасна, наверное, это единственный арт, доступный здесь моему пониманию. Вспомнил историю из биографии Флэнна О’Брайена: году в 1954-м, что ли, он с несколькими друзьями устроил — первое в истории — празднование Bloomsday. Думаю, «Улисс» тогда еще был запрещен в Ирландии. Друзья с утра отправились по маршруту мистера Блума и, естественно, в какой-то момент наняли экипаж (да, экипаж! Это Ирландия середины прошлого века, не Америка, там еще иногда ездили на натуральных лошадиных силах) и поехали на Гласневинское кладбище. Понятное дело, в дороге захотелось пропустить по стаканчику, ирландцы же, а Флэнн О’Брайен и вовсе алкоголик. Остановились в пабе, выпили, болтают с местными. Спрашивают, не помнят ли они некоего Джеймса Джойса, он тут, наверное, бывал лет сорок назад. Кто-то из локальных пьяниц — так и представляю себе его зеленую кепку, слезящиеся глаза, беззубый шамкающий рот — сказал: «А то! Конечно, помню его, Джимми Джойс, отличный был парень, художник!» Недоумение, переходящее в восхищение цепкой памятью и глубокой культурой plain people of Ireland. «Художник? Может быть, писатель?» — «Не, художник. Первоклассные вывески малевал, да и стены отлично красил. Там за углом в „Трилистнике“ до сих пор его работа висит, сколько лет прошло, а все как новенькая. Эх, какой человечище был, старина Джимми, и выпить мог, и меру знал, супруга его поколачивала, это да, но он не унывал. И помер легко: шел по улице, свалился и все, отдал концы. Джимми Джойса Бог к себе прибрал без сучка, без задоринки!» Воспоследовало молчание, участники экспедиции прикончили виски и отправились дальше, на Гласневин. Сейчас туда ходит отличный быстрый автобус, проверял, прошлым августом был в Дублине. Но на кладбище не поехал. Во-первых, был там в 2001-м, как раз тогда с транспортом в городе было туго; экипажи, увы, уже исчезли, а достаточное количество трамваев и автобусов, увы, еще не появилось. Даже такси приходилось ждать чуть ли не час. Во-вторых, в последний визит вместо кладбища посетил выставок, вроде литературных, но отчасти и визуальных. В Национальной галерее — о Йейтсе. Там, понятное дело, было много скверной символистской живописи, Кельтское возрождение и все такое. Все такое, что Джимми Джойс — писатель, не художник — презирал и от чего сбежал на континент. Да, а разгадка странной юморески про первый Bloomsday простая: на английском painter — и художник, и маляр, и тот, кто посередине. Тот, кто красит поверхности, наносит на них краски и рисунки, кто украшает жизнь. В русском во всех этих словах один корень: «крас». Так что в русском трактире согласились бы с общим мнением ирландского паба. Джимми (Джеймс) Джойс, автор «Улисса», «Дублинцев» и проч., был художник, он скрасил жизнь нескольким миллионам читателей. Что касается определения «отличный парень» и особенно что касается его отношений с женой, тут есть небольшие отличия. Но пьяница был первостатейный, хотя «Гиннесс» с виски не жаловал. Не патриот нифига.

Вывески много кто еще малевал, как известно. О Пиросмани ни слова — не люблю и не понимаю всеобщей любви. Даже в качестве винных этикеток не канает. Милые штучки, наброски для советского мультфильма для взрослых, этой утехи прогрессивных ИТР и продвинутых библиотекарш. Помню, кто-то в сетях вывесил то ли ганские, то ли нигерийские самопальные афиши голливудских блокбастеров. Вот это примерно то же самое. Наивное искусство. Надо будет подумать, как же все-таки отличить «хорошее» наивное искусство от «плохого» (или от «так себе», «никакого», которое и есть 99% этого жанра). Хотя идея дурацкая; ок, а как вообще отличить «хорошее» искусство от «нехорошего», «плохого», «так себе»? Вообще отличить «искусство» от «не-»? О, старина Джимми Д., укрепи и направь мою слабую мысль. Может быть, просто нужно больше пить — и все само собой разрешится? Вернусь в Европу и попробую. Но если считать «вывесками» плакаты, рекламу и так далее, то да, там были настоящие. Лотрек. Ар-нувошники-сецессионщики-мирискусники. Ну и, там, пошел авангард, сюрреализм и проч.; и уже не отличить вывески паба от арт-объекта. Что куратор назовет, то и будет артом.

Оттого торжественно нарекаю искусством район баров города Чэнду, что вокруг моста Цзюянцяо. «Искусством». А себя — «куратором». Ведь каждый из нас — куратор чего-то, причем самозваный.

В общем, гулять и перебирать ящички с мнемоническим мусорком китайской эпопеи не очень получается. Лезут в голову воспоминания недавние, что только что стряслось, или так, что увидел-услышал. А последнее, что я видел из искусства, того «искусства», что другие, специальные, с научными степенями и институциями, так называют, было в Москве, как ни странно. Проездом обратно из Риги в Чэнду я там опять оказался, причем полных три дня. Завяз в снегу и отчего-то решил спасаться в музее имени Пушкина. То есть на самом деле шел от «Боровицкой» к «Кропоткинской», прогуливался по местам даже отчасти приятным и живописным — если от Пашкова дома смотреть на реку и если это зима и относительно светло, то немного вправо, только исключим из сектора наблюдения Кремль, будут кубистические светло-серые дома, трубы, из труб — дым. Это живописно, ибо выглядит как живопись начала прошлого века, годов до тридцатых включительно, до художников группы «13», если бы они не Ленинград рисовали, а Москву, что невозможно, конечно. Но здесь и свои были хорошие урбанистические пейзажисты. Да, так смотришь туда, вправо и немного вниз, и тут тебе искусство, и тут тебе литература, нет, не Булгаков, конечно, а «Философия одного переулка» Пятигорского. Как бы вечные московские тридцатые, что ли, уже без ХХС, но еще без позднего сталинского ампира и последующей черёмушкизации. Хотя, конечно, пятигорские переулки дальше, их от Пашкова не видно, они справа от нового старого ХХС (надо было бассейн сохранить, кстати, упрятав в подземелье, отличная купель для ритуалов и проч., экономика должна быть экономной, как говорил Ильич Второй), Обыденские, первый, второй, не помню, есть ли дальше по нумерации, там сейчас богачи живут и летом вкушают пасту в итальянском ресторане, сидя за столиками на улице. Тоже своего рода философия одного переулка, причем того же, но восемьдесят с лишним лет спустя.

Наглядевшись на трубы и на дым из труб, я добрел до Пушкинского — и тут сломался, ноги уже не несли. Сдался. В музее выставка, что-то про сравнение передвижников и импрессионистов. Тема отличная, меня давно занимающая, пошел. И не зря пошел.

Я уже, кажется, писал о людях, что делают такие официальные middlebrow выставки в московских и питерских музеях. Там было про революцию и арт; концептуальная бессмысленность (или вот он, дивный новый смысл в постпостсоветской России?) спрятана за сотнями первоклассных объектов, которые вместе редко когда, никогда не увидишь. На объяснения можно не смотреть, текстов на стенах залов не читать. Материал сам себя объясняет — и так, как раньше не объяснял, по разным причинам, от культурно-политических до чисто возрастных, что ли. Сейчас было другое, в Пушкинском. Работ немного, они по большей части свои, либо перевезли через реку из Третьяковки плюс совсем немного из других музеев. То есть они известны примерно именно в этом составе и именно в этом месте (местах). В запасниках, как авангард лет сорок назад, не пылились, всегда были явлены публике. Явлены они и сейчас, с закосом под камерность и с намеком на наличие концептуализирующей базы — пары почтенных искусствоведческих статей о передвижниках и импрессионистах, взятых в сравнении и в параллели. Вышла путаная скука, довольно убогая, ужасно жаль покойных художников, там представленных. На стенах — бросовые цитаты из писем тех и других, русских и французов, вырванные из контекста, выглядят дурацкой рекламой с духовными запросами, в стиле российских девяностых или телеканала «Культура». По сути, «блёрбы» к популярным изданиям альбомов национальных классиков позапрошлого — начала прошлого века. Работы разные, от великих (с русской стороны — несколько репинских, серовских; с французской, не считая маньяка Моне, отличный Лотрек, ранний Пикассо, бог знает как занесенный к старичкам из предыдущего столетия, и, черт, я совсем забыл, мне раньше ужасно нравилась вещь незнаменитого Луиджи Луара с дымом, что бело-сизыми клубами, такими, что ли, клочками чуждой воздуху субстанции покрывает парижский пригород, эффект несколько дешевый, но красиво, красиво же!) до совсем скверных и даже комичных: Пастернак-старший изобразил Льва Толстого на концерте А.Г. Рубинштейна. Старик явно недоволен; достаточно вспомнить «Крейцерову сонату», чтобы понять, отчего. Рубинштейн с очень нежно-розовым лицом в центре композиции, он трудолюбиво извлекает звуки из концертного рояля, что изображен под довольно странным, неудобным углом к пианисту. Черная крышка рояля, как водится, смахивает на крыло то ли альбатроса (см. Кольридж и Бодлер), то ли буревестника (см. Максим Горький). Я бы рискнул предположить, что это крыло монструозного пингвина, приковылявшего полюбоваться на последние минуты капитана Скотта и его соратников. Слева за спиной Рубинштейна — женщина в белом. Она в экстазе. Там еще много чего интересного, например, рыжевласка, спрятавшаяся за черным крылом. Видна только юная голова. Она списана у Россетти. В общем, помимо общей нелюбви к музыке в частности и к культуре вообще понятно, отчего недоволен Лев Николаевич. Когда граф не прикидывался мужиком или не принимался пасти народы, вкус у него был отменный, острый, беспощадный, французский, изготовленный до мутной сивухи романтизма. Собственно, мне всегда казалось, что и русский вкус должен быть такой, Пушкин тому порукой.

Да, но дело не в качестве арта на выставке. Сама выставка, как вещь, как затея, как идея и ее реализация — даже не просто беспомощна, она зловредно и зловеще беспомощна. Все, на что хватило кураторов, — задушевные слова в описаниях и разместить рядом русских с французами, исходя из жанров и сюжетов, да и то не всегда. Здесь красивая девушка наша, а рядом красивая девушка не наша, французская. Здесь бедняки страдают наши (наши больше и сильнее страдают, конечно), а вот галльские мизерабли. Так что мы видим: передвижники — почти импрессионисты, импрессионисты — почти передвижники. Хотя любой, даже почти посторонний, скажет, мол, нет, вещи-то разные, дело не в живописной технике, в ней пусть разбираются специалисты, дело в разных интенциях создания арта. В разных представлениях о реальности, которую передвижники с импрессионистами хотели изображать. Этот пункт, кстати, в описаниях сыграл важную роль: и Моне, и Саврасов были против академизма и за реальность. Ну, тогда все художники — реалисты, от нарисовавших Лимбургский часослов до Ротко; дело-то в том, что именно они считают реальностью, не так ли? Детский сад какой-то. А там, где можно было играть, обсуждать, думать — в пространстве истории, в том, что передвижники с импрессионистами, — это искусство наступающей модерности, что перед нами визуальные образы разных модерностей, французской (буржуазной) и русской (интеллигентской, существующей пока только в сознании, а не в жизни), ну об этом, конечно, ни слова. Фи, какая история, фи. Вы нас еще заставьте Маркса с Лениным цитировать! За что боролись? Концептуальная импотенция некогда прогрессивного советского искусствоведения, ускользавшего в как бы эстетизм и пассеизм от идеологического контроля; импотенция, случившаяся от страха истории, от страха политического контекста, от страха понять, что искусство не возвышенное что-то, о чем можно писать в полных сантиментах статьях. Искусство не игрушка за пределами жизни, даже не утешение, оно — сама жизнь, и заспиртовывать ее в кунсткамерах такого рода выставок — чудовищно. Я дико разозлился. Ну ни одной мысли, ни полмысли. Ну хотя бы о том, что импрессионизм — действительно искусство чисто буржуазное, оно изображает либо жизнь буржуа, либо то, что буржуа может купить и чем может себя окружить и развлечь: от курортных пейзажей до женщин, кафе и бульваров. А передвижники — они вообще-то совершенно антибуржуазны, романтически, многие — архаично-антибуржуазны. Скажем, передвижники (за небольшим исключением) не замечали главного локуса модерности — современного города. Все, точка, больше ни слова. Это просто восстание советского искусствоведения. Парад зомби.

Но не зря сходил и попортил себе нервы. Репин действительно великий. Он абсолютный русский художник, который когда-то собой мог заменить всех остальных. Я не про «Бурлаков» или «Отказ от исповеди», я про всего Репина, от «Бурлаков» до «Заседания Государственного совета» и особенно портретов. Ломоносов был сам и русской наукой, и русской словесностью. Репин, понадобись такое, мог стать всем русским искусством, на какое-то время, конечно.

(Несколько часов спустя записываю.) Подумал насчет ящичков, о которых давеча вспоминал. Когда Виктор Пивоваров лет десять тому переезжал из своей старой студии на Яромирке в новую, в доме в Кунратицах, он туда купил — для столовой — старый аптекарский шкап. Такие были до Первой мировой и сразу после, отличное дерево, полочки за стеклянными дверями и, конечно же, множество ящичков. Чешский мастер отреставрировал, штука вписалась в общий вид комнаты гениально, просто и тонко, как обычно у Пивоварова. А за стеклом шкапа у него в новой студии стоят тоже вроде бы старые снадобья, но книжные, советские отличные издания плюс смешные перестроечные и ранние постсоветские, вроде разных сочинений Фрейда, когда они кому-то в той стране были интересны. Ну или там Саша Соколов, перевернутое издание, с одной стороны — «Школа для дураков», с другой — «Между собакой и волком». У меня дома тоже такое, ни на что не поменяю. Но я не о том, не о лирической библиографии. Когда я бываю в Праге у Виктора, смотрю на этот огромный аптечный шкаф и думаю, вот ведь, Джозеф Корнелл, увеличенный до размеров почти слона. Странно, арт прошлого века, который я люблю, — он вещи уменьшает. А что если их увеличить? И не как Кунс?

16 февраля 2018 года

Уф, уже в Европе, после 29-часового перемещения. В Лондоне оказался в чужой квартире; от скуки и этической невнятности ситуации купил бутылку Cotes-du-Rhones и тут же выпил ее, хотя зачем? Красное сухое после сорока пяти, ох, сколь жовкой мышцатой печенью надо обладать, чтобы делать это? Я — нет. Но купил и выпил. «Время наебениться», как у БГ недавнего. Красным наебениться сложно, скорее осоловеть, клевать клювом, тяжелеть, осесть, опасть и окуклиться. Вымачивая свою темно-бордовую печень в темно-рубиновом красном, решил уж окончательно опасть духом и порылся в CD-коллекции хозяйки. Кто-то здесь давно, лет 15 назад, нарезал диски из всякого старого русского музона. Тоже, как сказал бы покойный Петя Вайль, карта Родины, но звуковая. Что же, вспомним былое. «Аквариум», «День серебра» и «Снежный лев» на одном самопальном CD. Первый — один из лучших, второй — не самый плохой. Но разница ужасает вообще-то. Что же там у них, советских, становившихся постсоветскими, сломалось году в 89–90-м? Откуда задушевность, откуда купола с крестами через слово, откуда что взялось, у ИТР-а? Будто Троеперстный Талибан пришел, и советский интеллигент сам, по своей воле, записался в духовные рекруты. Доброволец православия и народности; с самодержавием, да, есть еще некоторые споры, но и то не так чтобы уж очень, эмоции в основном. Новобранец загадочной русской души. Мол, такова уж моя идентичность, и все тут, не мельтешите.

Кстати, в «Снежном льве» некоторые песенки хорошие, натюрлих, кто спорит, но вообще это феномен другого эона, нежели «День серебра». Петр Великий обрил боярам бороды, 190 лет спустя они принялись расти обратно — ментальные бороды, конечно, дело было до появления реальных хипстерских.

Мне кажется, невыносимый «русский рок» (а ведь был же! был! и Майк, и ранний Цой, и «Странные игры», и ДК, и «Не ждали!», и много что еще, хотя штука, конечно, в том, что не был он «русским», а являлся по сути «подпольным», «андеграундным», в этом дело) нацориентации — невольно, конечно, как языку, не идеологически — научил Башлачев, которого БГ научил тому, что в этом жанре можно вообще писать песни на русском. Научил, а потом у ученика поднабрался. Такое бывает. Вообще, надо бы написать историю «национализации» бывшей андеграундной культуры на грани перестройки и постсовка. «Сведи меня скорей с Максимом-лесником, / Может, он подскажет, как в чисто поле выйти». Какой такой Максим-лесник? Ну что за ужимки в онучах? Баре о мужиках грезят, допились, дококаинились. А ведь за десять лет до того было иное совсем:

Сидя на красивом холме,

Я часто вижу сны,

И вот что кажется мне:

Что дело не в деньгах,

И не в количестве женщин,

И не в старом фольклоре,

И не в «новой волне».

Да-да, дело не в. Так куда же все это исчезло? Нет, я серьезно, куда, еще в девяностые, исчезло многое, что раньше было интересного? Как вышло, что мозги — и не самые худшие — залил этот ванильный гной? Пришел Максим-лесник, махнул рукавом ватника, и вот оно, постсоветское, родилось; народ неумело перекрестился — и шмыг в баню с комсомолками.

Отсюда и постсоветское визуальное, припадающее на тот же расписанный в Хохломе костыль. Комедия Островского «Ирония судьбы, или С легким паром».

Нет, ну правда, не могу остановиться: «Куда же все делось?» — думал я, приканчивая разом бутылку среднего красного и запись «Снежного льва». Вроде бы слушал человек всё на свете, щеголял челочкой, как у Боуи в семьдесят восьмом, записывался с Курехиным, и вдруг вот вам: вальсочки с фузом. Но не Уэйтс, увы, и не Арно, у тех раз-два-три принципиально иное.

С постсоветским искусством, с тем, что продается и покупается, то же самое вышло: по сути, вальсочки с фузнячком. А ведь пелось же когда-то:

Хочу я всех мочалок застебать,

Нажав ногой своей на мощный фуз.

Это вам не костромамонамур.

Впрочем, не все так плохо. Нынче время специальное, время наебениваться от скуки и тоски, не так ли, дорогие мои?

Но мы идем с тобою

В странных местах,

И все, что есть у нас, —

Это радость и страх…

Exactly so, Sir.

21 февраля 2018 года

Есть удивительная группа Tindersticks, участники которой со временем стали похожи на доцентов провинциального института, на разных, кто помоложе и с амбициями, кто постарше и уже махнул рукой, но общее у них одно — они такие пижонски-похотливые на вид, но каждый на свой манер. Впрочем, группа отличная, особенно песня Show Me (Everything). Правда, сейчас проверил, а группы уже на самом деле и нет, так, собираются иногда, два года назад выпустили последний альбом. Сейчас так многие. И столь меня восхитивший их внешний вид — шестилетней давности, если верить ютьюбу.

Интересно, как Tindersticks выглядят сейчас? Уже не доцентами? Уже докторами наук Ардатовского областного пединститута? Это все, кстати, не шуточки. У нас в Британии мириад инди-групп, таких, где играют тонконогие стрекулисты в узеньких черных левайсах, но толку никакого. Это вообще не искусство, а так, ну, деятельность общественно-полезная, вроде плетения корзин или краеведческих изысканий из истории местного паба. А классный музон делают люди с внешностью обывателей — что правильно. Роберт Фрипп всегда выглядел как бухгалтер. И Моррисси, пока не скурвился от глупой злобы, был вылитый волосатый автомеханик из Манчестера. Про художников и не говорю. Хотя нет, Люсьен Фройд был порочно-прекрасен. Опасная лиса, всегда готовая либо исподтишка перо в бок всадить, либо шампанским угостить за свой счет (а потом денег у тебя же и занять, без отдачи). Ну Фройд вообще, кажется, все про все человеческое, слишком человеческое понимал. А вот Бэкон с его запьянцовской опухшей рожей, он понимал что-то другое, у него сквознячки, мощные, страшные на картинах. Ирландец, одно слово. Совсем не внук Зигмунда Ф., у того все телесно и затхловато. Но, черт возьми, как круто, в то же время. Эта желтоватая плоть, будто не очень свежие ощипанные курицы на советском колхозном рынке.

23 февраля 2018 года

Видел сегодня на сайте Би-би-си сильно постаревшую Трейси Эмин. Странно, никогда не слышал ее голоса, высокий, почти писклявый. Говорила очень правильные вещи, а я, циник, вспоминал лучшую песню прошлого года, Edith Piaf (Said It Better Than Me) с последнего альбома Sparks, там есть такой речитатив:

Live fast and die young,

Live fast and die young,

Live fast and die young,

Too late for that,

Too late for that.

Но ведь это и про меня, да и про многих из нас. И причем здесь Трейси Эмин?

Песня, кстати, гениальная. Там есть еще один речитатив, который, как девиз, следовало бы поместить на ленточке, что трепещется над гербом contemporary art:

I was born to be better,

I was born to be better,

Not this time,

Not this time.

24 февраля 2018 года

После китайского годового арт-голодания (или аскезы? как посмотреть) бегаю по лондонским выставкам, а то скоро ехать в Восточную Европу, а там не разгуляешься в этом смысле. Да и сама В. Европа — выставка непонятно чего. Здесь же пока самое лучшее, что видел, — Андреас Гурски в Hayward Gallery. Выставка идет относительно давно, так что еще до приезда в Лондон прочел несколько рецензий, обязательных: все-таки классик, да еще и первое мероприятие в Hayward после ремонта.

Естественно, уже загодя было представление о том, что увижу, да и АГ неплохо знаю, но кто его не знает? Зря читал, дежурная чушь, записных арт-рецензентов нужно уволить из приличных изданий и отправить писать комменты на питерскую фабрику троллей. Английский у них хороший.

Никто не заметил самого важного — как АГ менялся за тридцать с лишним лет карьеры. Первые два, даже три зала исключительно интересные, остальные… Ну, скажем, там висят великие его работы, не преувеличиваю, великие, но их сложно назвать именно интересными. Они безукоризненны, они создают жуткий визуальный эффект смещения плоскостей и точек зрения, пол уходит из-под ног, ну и — если непременно об этом говорить — да, там и про капитализм, и про социальную атомизацию, и все такое. Но вот сначала было другое. АГ явно «продолжал» Тернера, который в какой-то период, как известно (и как он сам говорил), «продолжал» Клода Лоррена. В ранних работах АГ классицизм перемешан с романтизмом, нет, не борется, нынче время другое, а именно перемешан, как в любом из нас, европейцев, они перемешаны, иначе не европейцы мы, а хрень какая-то. Тогда, кстати, он еще не занимался монтажом, все как бы «честно», что ли, несмотря на сомнительность применения этого слова к искусству, которое все есть обман, и все есть, в то же время, самая подлинная реальность. Скажем, Mulheim. Anglers (1989) — классицистический ландшафт, с неторопливой, вечной, онтологичной природой на первом плане (и вообще на 99,9% фото) и с маленькими такими людьми в самом углу, как у Лоррена.

Там еще есть автомобильный мост, он выполняет роль таких же — но для пешеходов и гужевого транспорта, конечно, тогда иного не было — живописных мостов в старом арте вообще, даже не обязательно в классицизме. Разговор с Тернером венчается прекрасным фото белой галерейной стены, на которой висит три работы Тернера, с размазанными красками, из тех, что считают слишком медленной предтечей слишком раннего Моне. Тернеровские работы обрамлены простыми коричневыми рамами; работа АГ, их изображающая, тоже. И висит на белой стене. Даже не трибьют, а точка, поставленная в завершении своего определенного этапа. Чтобы намекнуть другим, мол, все, дальше двигаюсь в других направлениях. И что же, никто не заметил?

Других направлений было несколько; некогда моя любимая вещь АГ Schiphol (1994) — это, конечно, Магритт. Но не только это. Это тихий стейтмент. Если теперь искусство — все что угодно, что в рамочке, то здесь природа — то, что дано (предъявлено) нам в аэропортовском окне.

А дальше начались коллажи и монтажи, от Магритта к гламурному дадаизму и уже рекламному сюрреализму. Здесь зацепиться сложно, взгляд либо скользит, либо проваливается в щелочку между каким-нибудь дорожным покрытием, тщательно взятым крупным планом, и строением, обычно складским или фабричным, которое, будто во сне, уплывает от тебя. Остается рассуждать о социальном, историческом и проч. Скажем, индустриальные фото АГ двадцатилетней-тридцатилетней давности показывают нам удивительно архаический мир совсем недавно еще новых технологий. АГ историю вообще в виду не имел и не имеет, она не предполагается в его вещах, но так вышло, она тут есть. Иногда кажется, что на некоторых его фото осталась только она. Chicago Board of Trade III (2009) очень похожа на старые батальные полотна, особенно — на «Бородинскую панораму» Рубо. Трейдеры и брокеры в разных униформах — а когда-то это были уланы с пестрыми значками, драгуны с конскими хвостами. Все промелькнули, и эти тоже промелькнут. И куда попадут в конце концов? Куда мы все попадем? В ад, конечно. Его АГ изобразил, самым, мне кажется, точным для нашего времени образом. Концерт Мадонны, снято в 2001-м. Жуткая штука. Мадонна на сцене — маленькая, того же размера, что и зрители. Она как бы Диавол, но с маленькой буквы, просто диавол; с той же строчной буквы — рядовые грешники и обслуживающие их черти (секьюрити, работники сцены, музыканты, подтанцовка). На что АГ намекает? Уж не демократия ли в Аду, где начальника заведения народно избирают с помощью известных процедур? А вдруг там раз в пять лет ротация — с учетом рейтингов Billboard, iTunes и проч. Мысль утешительная. Вообще поздние работы Гурски в сравнении с ранними — от меланхолии к спокойному холодному ужасу.

В Лондоне меж тем ниже нуля; такого холода в это время, говорят, давно не было. Весны, говорят, не будет в обозримом будущем.

1 марта 2018 года

Опять в самолете, теперь из Лондона в Ригу. Вырвался из метелей брекзитерского острова, который, кажется, погружается не только в снег, но и в ничтожество, причем в последнее сознательно погружается. Нет, все хорошее вроде на месте: книжные, музеи, турецкие и индийские забегаловки, рынок на Ridley Road, люди, которых считаешь хорошими, такими и остались. Выпивали в Сохо с Оуэном Хэзерли, в Montagu Pyke, это бывшее третье помещение клуба Marquee, там The Clash играли и кое-кто еще. Сейчас это один из сетевых пабов Wetherspoon, хоть и дороже, чем, скажем, Rochester Castle у нас в Stokey, но для Сохо еще терпимо; хотя жуть конечно, даже здесь пинта уже четыре фунта. Но дело не в этом. Оуэн, как всегда, прекрасен, рассказывал о том, что собирается писать книгу о… Харькове, городе очень специальной культурной традиции. Вот ведь как. Я вскинул брови, но был поставлен на место. Ок, будем с нетерпением ждать книжку. Но все же тоньше он чувствует свое британское. Его The Ministry of Nostalgia вроде вещь проходная, как сам он считает, но отличная. Кто бы на русский ее перевел. Нет, не реклама сочинения приятеля, действительно интереснейшая книга, сюжет которой — нынешняя неолиберальная ностальгия в Британии по временам послевоенного социализма, эпохе талонов на еду и вообще всякой экономии, Blitz Spirit, ностальгия, как феномен очень характерный, как своего рода — это уже моя интерпретация, не Хэзерли — товаризация социализма, прежде всего его образов, визуальных и звуковых. Отсюда и дикая популярность военного лозунга (на самом деле так и не пущенного в свое время в оборот и только недавно вспомненного) Keep Calm and Carry On, и хипстерская мода на бруталистскую архитектуру, и, конечно же, хонтологическая музыка, жидкие разлюли первых синтезаторов, голоса из старых пропагандистских фильмов, все-все-все, что есть в лейбле Ghost Box. Да, и тут, конечно, подверстывается нынешняя Россия и вообще все постсоветское, утонувшее в кислотных ностальгических соплях, вот что важно. Министерство Ностальгии функционирует нынче чуть ли не в каждой стране.

Все так, все прекрасно в Лондоне, как и раньше, разве что дорожает еда и алкоголь, но дух другой, странно. Будто подгнило что-то в морозилке за несколько месяцев, вынули, оно оттаяло и припахивает. Какие-то психи всплыли из задворок — впрочем, роскошных — жизни и принялись рулить. Вустеры сбежали от своих Дживсов и оказались министрами и медийными звездами. Понадобилось двадцать лет, чтобы Cool Britannia стала Pathetic Britannia.

И, будто специально, попал как бы на брекзитерскую выставку; точнее, мне так сначала показалось, а потом нет, другое, интереснее. С чего я решил, что она брекзитерская? Ну, наверное, место. Royal Academy, институция хоть и не шибко консервативная, но название обязывает — как и соседство, Королевское общество антиквариев и проч. Все джентльменское, тори. Да еще рядом Берлингтонский жилой комплекс, что-то вроде пансиона для богатых английских холостяков: живешь себе в квартире, но никаких хлопот, убирают, обслуживают, кажется, даже кормят. Но не только холостяков, последние лет двадцать Исайя Берлин с женой там обитали; впрочем, это уже какой-то набоковский вариант. Выжил бы Берлин в Монтрё? Выжили ли бы В.В. и Вера на Пикадилли? Но вообще идея такого безбытного (а значит, безгрешного) жилья мне нравится; жаль, денег нет и не будет никогда.

Помимо места выставки — ее тема, конечно. «Карл Первый — коллекционер искусства». Тут и монархия, и скрытый упрек собственным цареубийцам, ну и вообще, что мы хоть и отдельные и на острове (и скоро вовсе отчалим от Европы, поплывем, как «Катти Сарк», станем окончательным Лапуту, как Сингапур какой-нибудь), но изящное всегда ценили, его творцов поддерживали, артефакты собирали.

В общем, я оказался кругом неправ, хотя с подозрением сначала посматривал на публику, которой, кстати, было полно, что странно — тема весьма далекая, а на улице шло дело уже к нулю, дубак усугублялся резким ветром. Но нет, пришли, и, конечно, не те, что ходят на современное искусство, да даже и на модернизм с авангардом прошлого века. Много пожилых пар, просто пар, явно приехавших в Лондон погулять в выходные, подростки, причем, сами, без педагогического конвоя, туристов мало, почему-то только французы (из-за Генриетты, печальной вдовы Карла, сестры Людовика XIII? Вряд ли галльское тщеславие по поводу галльского прошлого зашло так далеко).

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги На пути к изоляции. Дневник предвирусных лет (+ карантинный эпилог) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я