Отсутственное место

Ирина Васюченко

Талантливая, честная, весёлая и увлекательная книга Ирины Васюченко не оставит равнодушными тех, кто ещё помнит доперестроечные времена. Времена меняются, начальники и коллеги приходят и уходят – и это всё легко пережить и приятно описывать. Но автор смело углубляется в пучины человеческих характеров, в хитросплетения интересов и перипетии судеб – и там находит важнейшие ответы на основные вопросы современного бытия. И щедро приглашает нас разделить эти открытия. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

Глава VIII. Кто громче крикнет «Жопа!»?

После бурь, сотрясавших ЦНИИТЭИ, Учебно-методический кабинет, сокращенно — УМК, прижившийся на первом этаже старого школьного здания, казался обителью тишины. Занимал он всего три небольшие комнаты: в одной — так называемые редакторы, весьма далекие от редакторской деятельности, в другой — методисты, вероятно, не более соответствующие своему названию, третья служила директорским кабинетом. Платили здесь ту же сотню, но без премий, и еще каждому редактору полагались две пятидневные командировки в квартал, о которых надо было писать совершенно одинаковые отчеты.

Редактуры как таковой не было, если не считать одной тонюсенькой брошюры примерно в полгода. Речь в этих четырех-шестистраничных изданьицах шла о подготовке рабочих кадров на предприятиях, подведомственных министерству, к которому принадлежал УМК. Брошюрки были почти такими же одинаковыми, как командировочные отчеты. Шуре за полгода доставались не одна, как требовала бы справедливость, а две брошюры, что, разумеется, было беспардонной эксплуатацией. В роли эксплуататора выступал анькин муж, он же был и благодетелем, устроившим ее сюда. Сам он причитающихся ему брошюрок редактировать не желал. Из принципа. Михаил Байко был ненавистником «совдепии» и отказывался на нее «ишачить». Он разглагольствовал об этом гулким внушительным басом, нимало не стесняясь, и, к чести формально подчиненной ему редакторской группы, никто не настучал.

Не считая Шуры, редакторов было шестеро, и она мысленно сразу разделила их на пары: Первый поэт и Второй поэт, Первый журналист и Второй журналист, Первая дама и Вторая… впрочем, нет: одна чересчур помята для дамы, другая не в меру вертлява. По размышлении наша героиня нарекла их Дуэньей и Субреткой.

Публика здесь собралась не без претензий. Только каприз судьбы мог загнать такую компанию в этот тихий закут, столь же безмятежный, сколь бесперспективный. Вопиюще, то бишь веселяще, утешительно разношерстная, она отсиживалась здесь, не ссорясь, будто разные звери на плывущей невесть куда льдине.

О блаженство: оказалось, можно даже читать! Некому, поймав тебя на этом запретном занятии, железным голосом изречь каноническую фразу: «Не забывайте, вы на работе!» Здесь директор, и тот был чудаком. Как всякое начальство, не чуждый обыкновения неожиданно входить и что-нибудь брякать, этот кряжистый мужик с толстой короткой шеей и лукавыми глазками вырастал на пороге и, нарочито окая, с солидной расстановкой произносил, к примеру:

— Не пОнимаю, как можнО лечь в пОстель с бабОй, кОтОрая — дура!

Он был неистощим на подобные сентенции, но эта, первая, едва не прикончила Шуру Гирник на месте. Другие-то были подготовлены, а она, со стуком уронив на пол «Иностранную литературу», буквально задохнулась от хохота. Директор был ерник, иные считали, что и хам, но Шуре он понравился. Ей-то такой хитрющий дедок хамить не станет. Сообразит. А нет — пусть пеняет на себя, «кОтОрый дурак».

Увы, насладиться умозаключениями директора-философа Гирник не успела. Вскоре его сняли, якобы «за финансовые злоупотребления». Чем можно было злоупотребить в УМК, никто толком не понял, но директорское место занял Второй поэт, как единственный на весь коллектив член партии. При нем читать стало уже не так безопасно. Раз и навсегда перепуганный выволочкой, которую получил однажды в Литинституте за стишок про то, как мы ужасно не бережем родную природу, Второй поэт боялся всего. Увидев на шурином столе раскрытую книгу, он принимался страдальчески скрипеть:

— Александра Николаевна, ну, я же просил… Вдруг кто зайдет из министерства… Отвечать-то не вам, мне, как вы не поймете?.. Даже странно… нет, вы не обижайтесь, просто странно…

Из министерства к ним никто не заходил. Никогда. Ни разу. Но Второй поэт понимал: в принципе такую вероятность исключить невозможно. С него было довольно сего сознанья.

Почему-то игра в шашки считалась куда менее криминальной забавой, нежели чтение, и пленники УМК чрезвычайно в ней преуспевали.

— Вы скоро выйдете в гроссмейстеры, Сашенька, — великодушно утешал Гирник Первый журналист и настоящий гроссмейстер группы. — Мне все труднее обыгрывать вас. Честное слово, вы чуть-чуть меня не обставили!

Первому журналисту подкатывало под сорок. Это был добродушный, недалекого, но бойкого ума человек, проводящий свои дни в страхе, куда более основательном, нежели тот, что томил Второго поэта. Еще в отроческие годы получив по затылку битой от городков, он с тех пор жил под угрозой слепоты. Зрение висело на волоске, и когда болезнь вдруг обострилась, он махнул рукой на свою слишком энергоемкую профессию, залег на дно.

В сущности, то же произошло и со Вторым журналистом, хотя он был гораздо моложе. Высокий, смуглый, похожий на грузина, тот выглядел здоровяком, но тяжелейшее нервное расстройство подкосило его карьеру в самом начале. Свою вежливую, но безрадостную разговорчивость он объяснял медицинским предписанием:

— Я не такое трепло, каким кажусь. Но доктор сказал: чем больше говоришь, тем для тебя лучше. Ничего в себе не держи — какая мысль или чувство ни появится, высказывай сразу! Не думай, кстати ли придется, интересно ли другим — в твоем положении о себе заботиться надо!

Если он и впрямь следовал этому рецепту, с чувствами и мыслями там было небогато. Но вряд ли по глупости. Было скорее похоже, будто душевная буря, что его сюда занесла, вымела из головы и сердца все, жившее там прежде. Теперь он или болтал ни о чем, или зачитывал цитаты из книг. Особенную страсть он питал к «Доктору Живаго», и когда Шура не без смущения призналась, что великий гонимый роман ей как-то не очень, стал то и дело возвращаться к нему, раскрывал на заранее вложенных закладках, читал вслух большие отрывки:

— Гениально! Ну правда же, потрясающе?

Было и гениально, и потрясающе. Казалось невозможным, даже постыдным не любить книгу, в которой есть такое. Но Шура больше не надеялась полюбить «Доктора Живаго». Помнила, как старалась, какими оскорбительно напрасными оказались эти усилия. Бывают книги, изначально закрытые для тебя — не пробьешься, стена. Или это ты для них закрыта?

— Ты, — холодно подтвердил Второй журналист. — Там нет стены. Если она есть, то в тебе.

С тех пор он перестал замечать Гирник. Она слегка огорчилась, но не спорила. Такого рода антипатия была ей понятна: для этого человека она стала особой, имеющей в душе переборку.

Между тем стул Второго поэта, перебравшегося в отдельный кабинет, вскорости оседлал новый сотрудник. Как ни смешно, он тоже писал стихи и даже изредка пропихивал их во второсортные газетки. Но если его предшественник в своих поэзах являл миру ту же безобидную вялость, что и в простом общении, то этот Николай, с легкой руки Миши Байко тотчас прозванный Колюшком, был — ф-фу! — тошнотворен во всех своих проявлениях. Гирник давно смекнула, что не надо давать волю таким чувствам, но это было сильнее ее: все в Колюшке, начиная от слащавых малограмотных ямбов и кончая манерой, сидя за столом, часы напролет мелко постукивать пятками об пол, внушало ей острое омерзение. Да и прочие едва ли испытывали к вновь прибывшему хоть малую симпатию. Но Колюшок этого не замечал и охотно делился с коллективом деликатными тайнами.

— Я тут подумал: не дело это, как я жене изменяю. Очень часто. А ведь жена все-таки, женщина, ей тоже обидно. Во мне совесть заговорила! Я даже в последней командировке ничего такого… ей-богу, ничего… а возможность была!

— Об этом стоит написать поэму, — голос Байко пророчески суров. — Она будет называться «Упущенная возможность»… Гм! А вот признайся, Колюшок: случалось ли тебе давать лживые брачные обещания?

— Много раз! — командировочный обольститель с готовностью кивает потной, обрамленной кудряшками лысиной. — Взять хоть в позапрошлом месяце, когда в Пермь посылали…

— Ай-ай-ай! Некрасиво. Как же ты так?

— А если она без этого не соглашается?

— М-да. Действительно. А знаешь, я тебя тоже могу воспеть. Экспромтом! М-м-м.. Вот: Коля-Коля-Колюшок сел с размаху на горшок!

— Ты прям вообще… Еще и с размаху.., — ворчит воспетый. Обижаться он не умеет. Это для него слишком сложная эмоция.

— А из техникума тебя за что выгнали? — не унимается коварный Миша. Ему скучно. Он умен. Он талантлив. Он культивирует мелкую злость там, где иначе заведется большая депрессия.

— Да тоже девка одна подвела… студентка. Фигуристая такая, разбитная… Всем давала, а мне говорит: если вы, Николай Палыч, клятву дадите мне никогда двоек не ставить, тогда ладно, а так, мол, нет. Ну, я и поклялся. А она совсем ничего не знает! У меня сопромат, предмет серьезный, ее спросишь — стоит столбом и хоть бы слово! Студенты смеются… Она похвалилась, я так думаю… Шепчутся… Ну, и влепил ей пару. А она в деканат! Принуждал, дескать, служебным положением воспользовался…

— Еще один готовый сюжет. «Роковая клятва»! Шекспир удавился бы от зависти!

— Скажешь тоже… Шекспир.., — Колюшок, кажется, польщен.

Перерыв. Столовой здесь нет, кто посерьезнее носят харчи из дому, а Шура покупает в соседнем магазинчике всегда одно и то же — четвертушку ржаной буханки и пакет молока. На большее денег нет, да и какой толк гурманствовать за конторским столом? Как ни крути, это все же отсутственное место, хотя для такового — почти райское. Повезло.

— Товарищ Гирник! Подкиньте рифму на «бя»!

Это опять Миша. Он-то и есть Первый поэт. И в отличие от прочих здешних, чего доброго, настоящий. Хотя они, гордые творцы, никогда не просят подсказать рифму, а он пристает бесперечь. Опять, значит, переводит с подстрочника какие-нибудь чувашские или литовские детские стишки.

— Ну, скорбя… губя… себя… бяка!

— Благодарю вас, товарищ Гирник, о, благодарю.

«Товарищ» в его устах начинен всем мыслимым сарказмом. Хотя Шуру он, видимо, уважает. Ну, самую малость. Настолько, насколько Байко вообще способен уважать кого-либо из племени двуногих.

— Что это, как послушаешь, все у вас хорошие?

— У меня? — Гирник в изумлении. Если бы ее укорили за злоязычие, она бы поняла, но чтобы за прекраснодушие?

— Именно. Это заблуждение недостойно вашего ума. Все сволочи, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг!

— Многие — несомненно. Даже большинство — допустим. Все — никогда.

Старший редактор криво ухмыляется. Он велик ростом, пузат, малость плешив, и хроническая небритость вкупе с нездоровой бледностью упорного врага бутылки, мешками у глаз и гримасами человеконенавистника делает его физиономию одной из тех, какие принято называть протокольными. Все это маска. Под ней прячется былой восторженный юноша из интеллигентной семьи. Кружок друзей, преданных высоким искусствам, блуждания ночами по московским улицам, вдохновенные беседы, не более одной бутылки сухого вина на шестерых — проговорился, все это было. И ничего не осталось. Последний друг забегал тут на днях, тщедушный, хронически бухой, трогательный художник-армянин, в один присест накатавший для спьяну пленившей его Шуры целую ватманскую простыню мутного дадаистского текста. Чудесная детская душа смотрела из его глаз, но глаза взрослого наблюдателя безошибочно определяли, что бедолага не просыхает последние лет десять…

— Э, что толковать? — Первый поэт почесывается с демонстративной вульгарностью гориллы, кряхтит, потом, обведя комнату энергичным взором предводителя масс, гулко восклицает:

— Товарищи! Давайте проведем маленькое соревнование. А ну-ка, кто громче крикнет «Жопа!»?

Не дожидаясь, найдутся ли соперники, он запрокидывает голову. Толстая щетинистая шея напружинивается. Из разверстой пасти вырывается вопль, оглушительный рев, способный потрясти девственные тропические леса. Но невозмутимые стены старой школы глушат, видимо, и такой звук: никто не вбегает в ужасе. Тишина.

— Увы, Миша: соревноваться бесполезно. Громче никто не крикнет.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я