Отсутственное место

Ирина Васюченко

Талантливая, честная, весёлая и увлекательная книга Ирины Васюченко не оставит равнодушными тех, кто ещё помнит доперестроечные времена. Времена меняются, начальники и коллеги приходят и уходят – и это всё легко пережить и приятно описывать. Но автор смело углубляется в пучины человеческих характеров, в хитросплетения интересов и перипетии судеб – и там находит важнейшие ответы на основные вопросы современного бытия. И щедро приглашает нас разделить эти открытия. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

Глава IV. Шторм в ушате помоев

А склока между тем набирает обороты. Дважды казалось, что она заглохла, вытесненная новой сенсацией, но оба раза упования оказывались тщетными. Сначала не только отдел, но весь НИИ очумел от выставки художника Недбайло, которую непонятно, кто и как, но кто-то и как-то разрешил устроить прямо в здании, во время работы. Весьма далекий от предписанного свыше соцреализма, вызывающе лохматый, ехидный и угрюмый, Недбайло развесил свои ядовито-красочные, абсурдно-сюжетные и определенно диссидентские примитивы на лестничной клетке и в коридорах, и все живое высыпало смотреть, возмущаться и задавать автору вопросы, один другого глупее.

— Что это значит? Вы на что намекаете?

— Искусство не намекает, — ронял Недбайло с отвращением.

— Да? А эта церковь, из которой кровь течет?.. Вам вообще-то кто позволил?..

— А голова на ножках, как паук, это, по-вашему, что, красиво? Уродство! Не заснешь потом… Художник должен создавать прекрасное! Поучились бы у Рафаэля!

— Нет, вы людям объясните! Может, тут символ какой, но для простого человека — бред! На небе у вас месяц, и все видно, цветное все, а при месяце все тусклое! Вы, чем придумывать, вышли бы ночью да посмотрели, как оно… Вот что хотите, молодой человек, а я ваших пейзажей не понимаю!

Но тут примчался некто с требованием администрации, чтобы «все это немедленно убрать», и живописец, явно не впервые переживающий подобный афронт, невозмутимо пожал плечами, собрал свои непонятые пейзажи и утащил. Вообще-то он многим понравился, да если и не понравился, так внес в мутную жизнь присутствия яркое неожиданное пятно:

— А чего? Занятно… Талант-то у него, видно, есть…

— Какой там талант? Выпендриться охота!

— Бывают же чудаки, не живется им, как положено, все норовят себя показать…

— Нам за этим добром далеко ходить не надо, у нас свои имеются!

И пошло-поехало: снова о той, что умудрилась навлечь на себя всеобщее озлобление, об «этой Зите». Еще раз сотрудники отдела отвлеклись от своего праведного гнева, занявшись бурным самодеятельным расследованием пропажи золотых часов Людмилы Шаховой, ненатурально рыжей и в высшей степени беременной дамы, которая рассказывала всем желающим, да и не желающим, что у нее порок сердца, врачи запретили ей рожать, но она, даже рискуя жизнью, непременно родит сына и вырастит из него дипломата.

— А если он не захочет? — спрашивали ее.

— У меня захочет! — отвечала Людмила, и было до озноба понятно, что она не шутит.

— А если девочка родится? — не унимались скептики.

— В окно выброшу! — с ненавистью цедила честолюбивая мать, и закрадывалось чудовищное подозрение, что она не шутит и тут.

Шахова принимала лекарство по часам, так что красть их у нее было двойной подлостью. Тем не менее часы исчезли. И тотчас собравшиеся принялись гадать, кто бы мог это сделать. Спорили. Бесстрашно вступали в область предположений, объектом которых мог стать любой, особенно если он имел неосторожность в это время выйти из комнаты. Шура взбеленилась. Хотелось вмешаться, даже наорать на них. Но это было невозможно, и по весьма основательной причине. Физиономия пылала. Наверняка она уже приобрела цвет хорошего помидора. Сейчас если кто-нибудь только глянет на нее, дальше можно не искать преступницу. Уткнувшись в свою, с позволенья сказать, редактуру, несчастная страдала молча, чувствуя, как подползает бредовый страх, что это таки она в затмении разума сперла людмилину собственность.

— Пуха! — внезапно выкрикивает кто-то. — Точно! Как она тогда без спросу к Лисицыной в карман залезла и семечки вытащила, помните?

Помнил кто-нибудь столь примечательное событие или нет, осталось неясным. Но предположение встречает благосклонный отклик. Ведь машбюро находится в соседней комнате, вцепиться в кудри автора гипотезы некому. И присутствующие наперебой, с видимым облегчением затараторили, что, мол, конечно, еще бы, просто непонятно, как они сразу не догадались…

— Ничего не докажешь!

— Как это не докажешь? А семечки?!

— Ну, мало ли…

— Ты что, сомневаешься?

— Нет, но Пуха… Она наглая такая… Разве признается? Ей только заикнись, она тебя же…

— Если это Пуха, с ней я связываться не собираюсь! — отрезала Шахова. — Здоровье дороже. Мне моего мальчика скоро рожать, скандал мне не нужен!

Принимая во внимание больное сердце потерпевшей и неистовый нрав обвиняемой, все признают такое решение разумным и, еще малость потолковав о том, как нехорошо брать чужое и почему у некоторых совсем нет совести, ассоциативным путем возвращаются к вопросу, из-за которого отдел лихорадило все последние дни.

— Я прийти в себя не могу! В первый раз вижу, чтобы человек так беззастенчиво…

— Это плевок в лицо коллектива!

— Так оставлять нельзя! Иначе каждый, кому вздумается, будет… Неужели мы ничего, совсем ничего не можем с ней сделать?!

Поначалу эти пересуды без оглядки велись в присутствии новенькой, и она развлекалась, пробуя мысленно восстановить картину происшествия, поднявшего такую бурю. Но еще прежде, чем все звенья встали на свои места, поняла — назревает травля. Гадость какая. Придется расстаться с надеждой выдать себя за незаметную тихоню. Итак, вперед, была не была!

— Какое у вас красивое имя, Зита.

Ух, как проворно все ближайшие головы вертанулись в ее сторону! Хотя, право же, эти слова она произнесла только чуть громче обычного.

— На самом деле я Розита! — немного поспешно, но весело откликнулась аппетитная толстушка в облегающем черном платье с красными крупными цветами. — Про это имя даже стих есть:

Спит Розита и не чует,

Что на ней солдат ночует.

Вот пробудится Розита

И прогонит паразита!

— Вы забываетесь! Мы здесь на работе! — взвизгнула Тамара Ивановна. Столь нервический взвизг означал, что Шура ошиблась: травля не назревает, она в разгаре.

— Но ведь сейчас перерыв, Тамара Ивановна. Немудрящая шутка помогает народу восстанавливать свои силы, растраченные в трудовом порыве.

От изумления у Тамары Ивановны буквально отвисает челюсть. Такого она от Гирник не ожидала. А зря. У Шуры, слава богу, и гены, и школа: мама, вот кто умеет приструнить начальство! Вплоть до: «Выйдемте, прошу вас, на площадь перед заводоуправлением». — «Это еще зачем?» — «Там я смогу высказать все, что о вас думаю. А если я это сделаю здесь, вы можете притянуть меня к ответу за оскорбление при исполнении служебных обязанностей!»

Да, чего-чего, а начальства Шура не боится. Никакого, будь оно хоть министром. Зато у нее есть причины опасаться другого. Самой себя. Тех же маминых генов, той же ее школы. В семейном арсенале плоховато со шпильками и булавками, там все больше тяжелая артиллерия, мало пригодная для конторских позиционных боев. Пассаж насчет народной шутки — большая удача, это ее, как скажет та же мама, «ангелы надоумили». Она, неподражаемая Марина Михайловна Гирник, зверь большой и мирный. Долго терпит мелкие наскоки, но уж коли взорвется, способна так шарахнуть кулаком, что обидчик с валидолом в зубах устремится в медпункт, а победительница, растерянно уронив свои могучие красные руки молотобойца, будет смотреть на покореженный кульман. И умная, поседевшая в конторских сражениях коллега вздохнет грустно: «Ну зачем вы так? С ним надо иначе. Вы его сперва распускаете слишком, потом слишком пугаете. Посмотрите, как я делаю: чуть он головку поднимет, я его легонько по темечку — тюк! Он опять, и я снова — тюк!»

Мама так и не освоила этой стратегии. Но и Шура, даром что ей далеко до материнской мощи и уравновешенности, неуклюжесть материнскую получила в наследство сполна. Будет ходить, стиснув зубы, истыканная бабскими шпильками, что твой дикобраз, а потом, неровен час, как взгромоздится на котурны, как возопит: «О люди! Жалкое, лицемерное крокодилово племя!..» То-то умора получится.

В столовой они усаживаются за один столик втроем — Аня, Зита и Шура. Вызов брошен, отдел все уже понял. Правда, бойкот и прежде не был абсолютным: Аня Кондратьева продолжала общаться с Зитой. Ей, всеми любимой, такая «мягкотелость» кое-как прощалась. Но трое — это уже бунт, а выходка Гирник, не любимой пока что никем, возмутительна вдвойне. Она-то как смеет? Не успела появиться в отделе, уже характер показывает? Да знает ли она вообще, что произошло?!

— А в самом деле, Зита, как это все началось?

Зита самодовольно посмеивается. Губы сочные, в улыбке что-то плотоядное. Хотя ей за сорок, мужикам она, небось, нравится больше молодых. Еще одна причина для неприязни.

— Все просто, Шурочка. Я отказалась ходить на овощебазу и субботники. У меня больные почки, мне это вредно.

— И только-то?

— Тебе мало? Да они все на меня набросились! Как свора собак! «А у меня печень!» «А у Лисицыной легкие!» «Все ходят, а ты отказываешься?» — «Пусть, — я сказала, — все поступают, как хотят, а за себя я решила».

— Ты права! — у Гирник отлегло от сердца. Она побаивалась, уж не совершила ли жертва преследования чего-нибудь неблаговидного. Тошно защищать гонимого, который тебе же в душе противен.

— А ты не хочешь отказаться от базы? — азартно спрашивает собеседница, торопясь сплотить ряды восставших. — Неужели у тебя не найдется какой-нибудь подходящей хвори?

— Вроде бы нет.

Против овощебазы Гирник ничего не имеет. На днях отдел опять гоняли туда, и она обнаружила, что хотя ехать приходится на далекую окраину, а перебирать гниющие огурцы в промозглом полутемном помещении под началом грубой, развязной тетки — удовольствие небольшое, зато после обеда сразу отпускают домой. Часа четыре выгадываешь. До нее уже дошло: в этой игре время — главная ставка.

— Жаль. Ну, ничего не поделаешь. Говорят, ты филфак закончила? Завидую! Я всегда любила читать, а уж в юности — прямо запоем. Особенно Гюго. Мне нравится, знаешь, чтобы сильные страсти, яркие характеры…

Что ж, надо приятельствовать. Пусть она жалеет, что у собеседницы нет хворей, — это от яркости характера. Человек уже весь в борьбе, прикидывал, нельзя ли и шурины недуги использовать как орудие защиты и нападения. Хотя с виду старший инженер Розита Розенталь похожа не на даму-воительницу, а на пышный, начинающий увядать цветок. Хмыкнув про себя, Шура вспоминает покойную бабушку-немку, ее привычку переводить на русский все поддающиеся такой операции фамилии. Услышав, скажем, про Евгению, она бы непременно сказала: «Беренберг? Это значит Медвежья Гора»… А Розенталь — кажется, Долина Роз? Ну да, понятно: ЦНИИТЭИ не подходящее место для Розы Долины. Даже если она смахивает скорее на разлапистый пион. Ну и ладно. Зато ей не чужд Гюго.

— Я бы еще больше хороших книг прочла, если бы в другое время расти. А я вместо этого всякой сталинистской чуши наглоталась. Такая была рьяная, вспомнить страшно. Однажды к нам мой дядя приехал с Урала, чудный человек был, я его с детства боготворила. Сидит за столом и вдруг, слышу, маме говорит: «Все-таки Сталин негодяй…» А мне шестнадцатый год, нрав бешеный. Как закричала: «Вон из нашего дома! Близко не смей подходить! Еще раз увижу тебя — доложу, куда надо, что ты враг! Честное комсомольское!» И я бы сделала это! Дядя тогда сразу уехал. Так и не виделись больше. Он через несколько лет умер. До сих пор жалко. Какая дура была!

Мгновенно проникнувшись доверием, Зита теперь много рассказывает о себе. С ней легко — и скучновато. Потому что сама по себе персона Шуры Гирник, равно как и Ани Кондратьевой, ее явно не интересует. В зитиных глазах они всего-навсего две зеленые девчонки, добрые и безвредные, которые в этой ситуации подвернулись весьма кстати. Прошло дня три, и она открыла им тайну: они с мужем уезжают в Израиль! Уже скоро! Месяца четыре, от силы шесть, и ее здесь не будет. Но пока — смотрите же, никому!

По тем временам новость была редкостная, от нее тихо, завистливо кружилась голова. Значит, хоть кому-то теперь можно вырваться отсюда… Пусть не мне, все равно здорово…

— Да почему, почему не тебе? — сердилась Зита. — Там понимающие люди, тем, кому здесь невмоготу, идут навстречу. Можно выправить фальшивые документы, я сама слышала! Давайте договоримся: если кто-то из вас или ваших близких решится, сразу шлите мне письмо, и пусть в нем будет условная фраза. Например, «Шура Гирник чувствует себя хорошо». И все! Я буду знать, что Шуре нужно еврейское происхождение, и я ей его организую! Ах, девочки! Как я уже сейчас люблю Израиль! Свободная, демократическая страна! Да ради нее я, если потребуется, и автомат возьму!

О железной закономерности, с какой у людей определенного склада и воспитания мысль о любви тотчас влечет за собой мечту об автомате, Гирник в ту пору не догадывалась. Равно как и о том, что от низвергнутых кумиров юности в душах остаются пьедесталы. Опустевшие пьедесталы, тоскующие о суровом идоле. И кого туда потом ни взгромозди — Будду, Христа, Родину-мать или аллегорическую фигуру Прогресса — тотчас у монумента пробиваются беспощадные усы, а неофита обуревает трагически-похотливая жажда кого-нибудь крушить во имя…

Нет, еще не посещали Шуру такие мысли. Пылкость Зиты ей симпатична. Но не настолько, чтобы хотелось разделить эти порывы, — вот уж нет! Бежать за кордон, рискуя и там услышать трубный призыв родины, пусть демократической, но тоже, видно, не чуждой трубных призывов? Снова велят встать во фрунт перед державной идеей? Как-то оно глупо. И потом, родители ее и Скачкова, сестра, друзья… разве вывезешь столько народу, да еще по фальшивым документам? Нечего попусту душу растравлять. Шура Гирник чувствует себя плохо! Аминь.

Но вот странность: сейчас ей сверх ожидания живется бодрее, чем в первые дни службы. Здесь, где для нее нет и быть не может ничего реального — ни осмысленного дела, ни сердечной близости, ни забавы для ума — только вражда и способна быть настоящей. («Что, если и они поэтому такие злобные?»). Каждое утро она входит в здание ЦНИИТЭИ, как в логово врага. Собранная. Нервы натянуты до звона. Спина прямая — да, привычная читательская сутулость, и та куда-то исчезла. Из зеркала, что в дамском туалете, на нее взирает теперь дьявольски четкая физиономия с такими сверкающими глазами, каких она у себя не помнила. С эстетической точки зрения эта новая Гирник себе нравится. И в толпу сослуживцев она теперь входит, как нож в масло: какие там подковырки, шпильки? На них нарываешься, когда, развесив уши, вся расплывешься в лирических ощущениях. А сейчас — нет, она и сама чувствует, как невыгодно ее задевать. И болтовня отдельская при ее появлении разом глохнет. Так-то вот, товарищи дорогие. В каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ!

— И все же, Александра Николаевна, что ни говорите, женщина…

Ага, даже Федор Степаныч думать забыл про «Шуренка»!

— Женщина? О чем вы?

— Да так, вспомнилось… Один мудрый француз тонко подметил, что женщина, сколько бы ни заносилась, истинных высот не достигнет. И знаете, почему? Потому что самой природой обречена помнить, что на свете существуют другие!

— А коммунист?

— Позвольте… Что вы сказали?

— Разве коммунист не осужден на ту же участь? Помнить, например, что существуют трудящиеся массы? Они ведь тоже «другие». Притом, заметьте, этих «других» очень много!

Ответа Александра Николаевна не дождалась. Был только взгляд. В нем она прочла, с каким наслаждением, как медленно Федор Степанович расчленял бы ее на множество мельчайших кусочков.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я