Петля. Тoм 1

Инга Александровна Могилевская, 2022

На земле, пропитанной кровью вековых герилий, на земле растоптанных судеб, на земле оживших мифов появляется ОН – несущий свободу. Но кто он на самом деле? Посланник ли небес, сулящий спасение, или выходец из преисподней, ведущий на смерть? Или просто человек, рождённый во лжи – слепец, ставший оружием в чьих-то корыстных руках? Содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Петля. Тoм 1 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

***

Часть

1

***

Смотри на меня! Смотри! И не смей отворачиваться! В конце концов, я здесь, чтобы исповедаться не перед безликим существом, вечно прячущимся за ширмой, а перед тобой. Так что, смотри на меня! Смотри…

Ну, вот. Теперь я тебя тоже вижу. Говорят, глаза — это зеркало души… Почему же тогда в черноте твоих зрачков я улавливаю лишь свои черты? Свои пороки. Уж не по той же ли причине ты так ненавидишь меня? Отворачиваешься от меня. Испокон веков — отворачиваешься. И верно — что может быть отвратительнее собственного ада? Но мы с тобой неразделимы, и, хочешь — не хочешь, ты меня все-таки выслушаешь…

Я говорю себе: не было иного выхода. Я говорю себе: в этой истории не было правых — мы все ошибались. В этой истории не было виновных — мы все были жертвами друг друга. Я говорю себе, мне просто следует про все забыть. И продолжать жить.

Все это — ложь.

Как жестокий мясник я с дотошной хладнокровностью я все еще потрошу свою память. Захлебываясь в крови и боли, не знаю, что я пытаюсь отыскать в ее нутре… Иное прошлое? Иную судьбу? Иную самость? А может, я просто пытаюсь найти поддержку и опору. Так, будто прежнее «я» сможет оправдать «я» настоящего? Вот, только не нужно мне это неуклюжее ханжеское оправдание. Мне нужен лишь суд — суд над собой. В конце концов, ни земное правосудие, ни небесный суд, чем бы он ни был, не смогут должным образом взвесить мой грех — они постараются противопоставить его тяжести моего сожаления и раскаяния. И оправдают. Это заведомо неверно. Нет. Единственный поистине справедливый суд — это суд собственной совести.

Впрочем, что есть совесть? Что она это такое? — Вне субъективного сожаления, вне раскаяния: вне пределах собственных эгоистичных переживаний, вне потерь и боли от лишения того, что ты считал себе принадлежащим и неотъемлемым — что она такое? Я не знаю. Поэтому, я уповаю… Я призываю: я призываю тебя — знающего все обо мне, но не ищущего мне оправданий; тебя, кто будто бы находится вне, но смотрит на все через мои глаза, тебя — в чью справедливость я верю: я призываю тебя — осуди! Осуди меня, кем бы ты ни был!

Осуди, ибо сам скоро осудим будешь!

Ладно, вижу, ты не понимаешь… Тогда, слушай. Слушай, что было и есть.

Вот тебе — архив жизни. Летопись событий, которые для всех канули в Лету, как канули в Лету и все, кто их помнил. Все, кроме нас с тобой…

В истории человечества нет правых и неправых, нет абсолютно хороших и плохих, нет чисто белых и абсолютно черных. Но есть предатели… Такова война, революция, соперничество — любое противостояние, любая конфронтация. Нужно занять чью-то сторону, выбрать цвет и сторону доски — не важно, чью, и будешь прав. Даже если эта сторона проиграет, а те, другие, назовут тебя врагом, даже если история навесит на тебя ярлык «зла», кто-то все равно будет верить, что ты прав. Ты сам будешь верить, что ты был прав. Это — главное. Но если ты не уверен, если ты сомневаешься, если мечешься… Если ты не поддерживаешь до конца, всем сердцем, всей душою, всем своим существом, упрямо бросающимся в пропасть черного безумия… Если ты не знаешь себя — ты предатель.

Я — предатель. Я тот идиот, нарушивший правила игры. Без идолов, без идеалов, без идей, за которые бы стоило умирать. Переметчик, не готовый жертвовать жизнями во имя ваших истин. Я — заведомо проигравший. Всё, что у меня осталось — это вина, болезненная память — мое вечное клеймо, и имя…

Имя, данное мне еще тысячи лет назад…

***

I

Впервые за долгие 8 лет своего отрочества я приехала домой. Вернулась на родину, которую я покинула, будучи еще совсем ребенком. Вернулась на эту землю, в этот город, к этим людям — ко всему тому, что долгие годы оставалось для меня лишь по-детски красочной и радужной картинкой в кладовой моей памяти. Я была уверена, что смогу оживить застывший пейзаж яркой утопающей в солнечных потоках и пышной зелени страны с открытки, присланной моим отцом (ведь не зря она столько лет провисела над кроватью в моей маленькой коморке общежития), и надеялась, что, спустя все эти годы, смогу вновь погрузиться в этот мир тропического рая — в чарующий Эдем, предназначенный мне от рождения.

Однако, возвращение на родину не оправдало моих ожиданий. Оно стало для меня сродно контузии… Трудно сказать, что было не так, но я почувствовала это сразу, как только ступила с трапа парохода на родную землю, сделала несколько шагов, осмотрелась… Нет, тогда еще я не ощущала боли и горечи, а, пожалуй, пребывала в некоем ментальном оцепенении. Все равно, что взглянуть на себя в зеркало и увидеть в нем не привычное родное лицо, а какого-то нелепого уродца: жалкого, удручающего и вместе с тем — забавного. Я не знала, как реагировать на это — как воспринимать, как смириться, как принять.

После стольких лет мне даже не верилось, что я родилась в этой стране, провела здесь свое детство. Все вокруг казалось мне чуждым, диким, странным, хотя я прекрасно понимала, вся страна не могла так резко измениться за это время. Изменилась только я, мое сознание. Я не просто повзрослела и поумнела, я повзрослела и поумнела в Америке. Я получила американское воспитание, американское образование, американское мышление. Мой разум соответствовал American Standart и уже отказывался адекватно воспринимать нравы и устои этой не вписывающейся ни в какие рамки страны. Местные люди — люди с моим цветом кожи — казались мне теперь столь же экзотичными как, скажем, жители африканских глубинок. Их жилистые бронзовые тела и пестрая, изношенная до дыр одежда, их впалые щеки, острые скулы, их голодные, черные, вечно воспалённые и слезящиеся, как раздавленные ягоды асаи, глаза одновременно и пугали и вызывали во мне скорбную жалость. Только жалость эта была какой-то ленивой, безучастной, отстраненной, какую можно испытывать только к совершенно чужим и совершенно иным людям. Жалость, которую испытываешь к тем, чьи горести, в действительности, не трогают тебя, чьи разрушенные жизни для тебя лишь повод прицокнуть язычком и покачать головой, утрируя и без того наигранное сожаление, в разговоре с друзьями — приятелями.

Все мои друзья и приятели остались в Штатах. Все они были по большей части, североамериканцами, и, закончив обучение в Калифорнийском Университете в Сан Франциско, пожелали остаться на родине. Ну, вот и я вернулась на свою…

Я все еще хорошо понимала свой родной испанский язык, с редким, словно инкрустированным брильянтами, вкраплением индейских наречий. Я понимала почти все слова… но как будто в отдельности — не зависимо от соседствующих. Поэтому логическая связь фраз и предложений — глубина контекста, периодически оставался за пределами моего восприятия. Как и поведение местных жителей — что-то ускользало. Что-то исконное, коренное, выстраданное поколениями постоянно ускользало от меня. И в первые дни своего пребывания, я, как одержимая золотой лихорадкой, пыталась отсеять истинно ценное — смысл и суть происходящего — крупицы подлинного золота из потока засыпающего меня с головой песка…

— Пабло, высади меня здесь, — говорю я шоферу, указывая в сторону площади.

— Но Сеньор Ньетто велел отвезти Вас до…

— Не волнуйся. Я сама дойду до фабрики Мистера Грауза. Но сначала хочу немного прогуляться по городу. Все-таки я восемь лет не была здесь. Мне нужно освоиться, осмотреться, попривыкнуть, — я достаю из кармана купюру, протягиваю ее Пабло, — На, сходи пока куда-нибудь, отдохни.

— Вы что, Сеньорита! Ваш отец голову мне оторвет, если узнает…

— Он ничего не узнает, поверь. Ты подъезжай за мной к фабрике часам к пяти, я буду тебя ждать там.

Пабло медлит. Недовольно скорчив губы, он все-таки останавливает машину, но наотрез отказывается от предложенных денег, протестующе размахивая ладонями… Можно подумать, что я тычу ему в лицо протухшую рыбу… Испуганно бормочет что-то невнятное, вроде: «Нет, пожалуйста, не надо! Сеньор итак очень щедр…»

— Ладно, как хочешь, — растерянно пожав плечами, я убираю деньги обратно.

— Сеньорита Мадлен, только, пожалуйста, будьте осторожны. Тут Вам не Штаты — полно воришек и прочих мерзавцев. Не разговаривайте ни с кем и не ходите по безлюдным улицам.

Выдавливаю снисходительную улыбку:

— Пабло, я понимаю, что это не Штаты. Но и мне уже не пятнадцать. Со мной ничего не случится. Вернешь меня вечером к отцу в целости и сохранности.

«Вернешь меня в целости и сохранности» — когда я произносила это, я, действительно так думала. Да и кто бы мог подумать, что будет иначе?

Выбравшись из машины, я решительным шагом двинулась к растянувшимся по всей площади торговым развалам.

Если вся страна казалась мне тогда сплошным хаосом, то этот бедняцкий рынок на окраине города уж точно был его эпицентром. На относительно небольшой территории, напичканной лавками и прилавками, торговали, чем попало и как попало. Плотные ряды, забитые толпами местных жителей и густая, непродыхаемая вонь, рождали в моем разнеженном чистоплюйской средой сознании ассоциацию с разлагающейся падалью, кишащей личинками мух. Усилием воли я подавила начинающийся приступ тошноты и, стараясь дышать ртом и как можно меньше, отважно погрузилась в эту чуждую мне атмосферу.

Ассортимент товара, представленный на этом рынке, был достаточно широк, но настолько… необычен, что в большинстве случаев я даже не знала, что это и для чего. Скорее всего, рынок был в основном продуктовым, но лежащие на прилавках «продукты» не только не выглядели съедобными, но и делали невыносимой саму мысль о приеме пищи… «Наверное так местные бедняки справляются с голодом» — тогда подумала я, — «посмотрят на все на это, вдохнут «аромат» и готово».

Невольно задержалась у одной лавки, где молоденькая приятная девушка торговала чем-то тушеным. Причем это «что-то тушеное» по внешнему виду подозрительно напоминало языки… Да — да, обычные человеческие языки, вынутые из колбы с формалином какого-нибудь медицинского учреждения и теперь плавающие вздутыми белесыми мешками в густой тиноподобой подливке. Девушка заметила мой интерес к товару и радостно защебетала:

— Покупай! Отдам недорого! Очень свежее!

— А что это? — спросила я.

— Как, что? Хокон.

— Простите, а из чего приготовлен?

— Как, из чего? Из курицы, конечно.

Ее пояснение немного меня успокоило, хотя аппетита так и не вызвало.

— Хорошо. Мне сначала показалось, что это «Ri winaq aq», — кажется, как-то так пришедшая мне на ум ассоциация произносилась на одном из местных диалектов, и почему-то мне захотелось все-таки попробовать прикинуться «своей» перед этой симпатичной юной индианкой. Тут же подумала, что такое замечание в адрес ее стряпни могло прозвучать обидно, но…

— Нет, что ты! Это просто хокон, — простодушно и вовсе не обижено засмеялась девушка.

— Thanks God, — буркнула я себе под нос, теперь уже по-английски.

— А то, что ты ищешь, продается чуть дальше, в пятом или шестом ряду, — с радостью сообщила она.

Настала моя очередь нервно усмехнуться. Конечно, я приняла это за шутку. Но шестое чувство настоятельно рекомендовало мне не ходить и не проверять достоверность ее слов. В противном случае я рисковала сильно разочароваться не только в национальных кулинарных изысках, но и в местном чувстве юмора.

Вместо этого я пошла по тому же ряду. К счастью, пощадив мое обоняние, дальше так называемая «продуктовая» часть заканчивалась, и перед моим удивленным взором предстали развалы, пестрящие национальной одеждой и предметами народного промысла. Это место вполне могло заменить этнографический музей — поработать немного над инфраструктурой, помыть все, почистить, и можно смело водить сюда на экскурсию туристов, жаждущих приобщиться к местному культурному колориту.

Посчитав, что с меня на сегодня довольно впечатлений, я направилась туда, куда и велел отец… А он-то лучше знал, куда мне нужно идти, и что делать, чтобы адаптация к забытой родине прошла как можно мягче. Но и он просчитался. Не подумал, что адоптироваться мне нужно будет не только к своей родине, но и к родному дому, и даже к нему — моему родному отцу… Этот наш с ним утренний разговор все еще назойливо крутился у меня в голове, вызывая все большее смятение и злость. Восемь лет разлуки — и вот он, итог: полчаса беседы во всей красе обнажившей его родительское непонимание, неодобрение и властолюбие. Всегда ли он был таким? Стала ли я совсем другой, чтобы, наконец, заметить? Заметить, но, увы, не иметь силы перечить. Та, другая я никогда бы не уступила ему, вела бы себя жестче, увереннее. А эта — вдруг растерялась, изобразив из себя пай-девочку. Из-за нее я теперь кусаю локти, снова и снова прокручивая в голове утренний разговор…

___

— Ты проходи, присаживайся, — отец жестом приглашает меня в свои владения, в свою «святую-святых» — в свой кабинет, — С тех пор, как ты вернулась, у нас так и не было времени нормально поговорить.

— Времени не было у тебя, папа. А я, пока, свободна, как ветер.

— Это-то и пугает, — лукаво улыбается он, — И об этом я тоже хочу с тобой поговорить.

С любопытством озираясь по сторонам, я переступаю порог, погружаюсь в одно из кресел — такое огромное, что мне становится как-то не по себе. Ощущение, будто я залезла в разинутую пасть кашалота, готового в любую минуту меня проглотить. Странно, но сродный с этим дискомфорт мне внушает и обстановка самой комнаты. Что — то здесь определенно изменилось за 8 лет моего отсутствия, хотя я не могу определить, что конкретно. Тут словно усилилась концентрация роскоши, став теперь до невыносимости угнетающей. Может, я просто отвыкла? Или все кажется мне таким громоздким и перенасыщенным лишь в контрасте с моей неказистой жизнью в общежитии?

Отец не спешит с разговором, неторопливо набивает свою трубку, давая мне время освоится. Оно не идет на пользу. Все больше ерзаю в кресле, пока, наконец, не вжимаюсь в его туго обтянутую кожей спинку, словно загнанная в ловушку мышь… Что же все-таки не так? Что изменилось? Как говориться, дьявол в деталях — его я и пытаюсь найти, всматриваясь, изучая, вспоминая, сопоставляя…

Новая мебель, разросшиеся книжные стеллажи, мягкий еще не затоптанный и не затертый ворс ковра, гобелены, струящиеся отблеском глубоких коньячных оттенков, звон хрустальных льдинок канделябра — не столько слышимый, сколько ощутимый от лязганья кружащихся в голове слов «блеск, лоск, глянец — блеск, лоск, глянец»… Но не пронзает, не звенит свежей легкостью, а будто стынет и вязнет в воздухе — в тугом, тягучем парфюме из лакированной древесины, кожи и табачного дыма. Даже едва просочившиеся нотки сочных трав и сладость цветов из сада, занесенные ветерком сквозь распахнутое окно, тоже увядают, задыхаются, раздавленные этой тяжелой горечью.

Отец закуривает, переводит на меня свой внимательный взгляд. А я понимаю, что это еще одно воплощение того, от чего я безнадежно отвыкла.

— И все-таки, почему ты решила вернуться?

И легкая сеточка морщинок на его худом лице чуть подергивается в улыбке, скрывающей непроизнесенное в слух: «Весьма неразумный поступок».

— Не знаю… Все-таки это моя родина.

— Что ж, справедливо, — а его живые проницательные глаза словно договаривают: «Хотя и глупо», — Впрочем, сейчас или никогда. Боюсь, очень скоро границы между нашими странами могут оказаться закрыты. И хотя я искренне полагаю, что в Штатах у тебя было бы больше возможностей для самореализации, твой патриотизм тоже достоин похвалы. Но об этом мы поговорим в другой раз. Сейчас меня интересует, чем ты думаешь заняться на «своей родине»?

— Я еще не думала об этом, но, наверное, пойду работать в больницу.

— А вот это не самая удачная идея.

— Но я 8 лет училась на врача и…

— Знаю, знаю, сейчас ты скажешь, что у тебя есть и диплом, и призвание, и желание, но… — и устало разводит руками, подразумевая что-то вроде: «Ты же понимаешь, это была всего лишь твоя детская блажь, которой я имел неосторожность потакать. Только пора бы уже повзрослеть».

— Да, у меня диплом врача. Честно полученный диплом с отличием. Какие тут могут быть «но».

— Медицинская сфера не в моей компетенции.

— Ну и что? Главное, что я в ней компетентна.

— Ты понимаешь, о чем я. Я не смогу устроить тебя на нормальную должность — там выбирают по особым критериям. А быть сиделкой или медсестрой… — улыбка на его лице переходит в ухмылку, ухмылка спадает в брезгливую гримасу — две глубокие рытвины, вонзившиеся в уголки опустившихся губ — быстро скрытую за взятой в рот трубкой.

— И что ты предлагаешь?

— Я поговорил о тебе с мистером Граузом. Он готов принять тебя. Младший специалист финансового отдела — это для начала. А на будущее, огромная перспектива карьерного роста.

— Папа, это не мое.

— Откуда ты знаешь? Ты же еще не пробовала. Его компания до сих пор считается весьма успешной. И я получаю с ее акций неплохие дивиденды. Ну и впоследствии, у меня есть определенные планы относительно нее.

«Хочет прибрать к рукам» — догадываюсь я, хотя вслух произношу чуть мягче:

— Планируешь выкупить фабрику у Мистера Грауза.

— В общем-то, да. С нынешней политикой иностранные капиталисты здесь долго не продержатся, и будет обидно упустить такую золотую жилу.

— И ты хочешь, чтобы я потом работала на тебя?

— Не «на меня», а «у меня». Или, лучше сказать «со мной». Это разные вещи.

— Не думаю, что…

— Так подумай, — резко перебивает он, — Я не прошу многого. Поработай у него хотя бы годик. Присмотрись. Ну, а если не понравится, тогда поступай, как знаешь.

— Я итак знаю, что моя стезя — медицина. И я согласна начать с должности обычной медсестры.

Он опять недовольно морщится, встает из-за стола, приглаживает и без того гладко зачесанные назад густые черные волосы с аристократичным вкраплением седины, отходит к окну.

— Я изрядно похлопотал, уговаривая Грауза принять тебя на эту должность. Не ставь меня в неловкое положение.

— Ты мог бы для начала посоветоваться со мной, — замечаю я.

— Я хотел быть уверен, что он тебя возьмет, прежде чем предлагать столь заманчивое место. Послушай, я прошу — только год. Ради меня…

Знаю я все это: сначала год, потом два… А потом я меня затянет, не смогу вырваться. Утрачу все навыки, забуду все, что так долго и кропотливо зубрила все эти 8 лет — буду слишком далека от медицины, чтобы вернуться. И сдамся. Нет. Уж лучше сразу не поддаваться, чтобы потом не пришлось сдаваться…

Я вздыхаю, раздумывая над новой порцией возражений, но так и не успеваю высказать их. Робкий стук, в приоткрывшийся дверной проем проглядывает испуганное лицо Пабло — шофера отца.

— Сеньор Ньетто? Простите, что прерываю. К вам пришел Полковник…

— Да, да, я его жду. Спасибо, Пабло! — отец по-молодецки вскакивает из-за стола, бросает взгляд на стоящие в углу комнаты часы, — Ровно два. Как и договаривались. Ох уж эти военные — пунктуальности им не занимать! Скажите нашему гостю, пусть проходит… И, да, Пабло… — окликает шофера, а сам бросает на меня твердый, победоносный взгляд, — Отвези Сеньориту Мадлен к мистеру Граузу…

— То есть, все? На этом наш разговор окончен? — обиженно вопрошаю я.

— Прости, Мадлен. Боюсь, я опять буду занят. Ты езжай к Граузу, а потом расскажешь мне, как прошел разговор, ладно?

— Папа, я…

— Я хочу для тебя лучшего, милая. Пойми это.

И я не нахожу, что ответить. Просто слушаюсь. Пай-девочка.

С этим, который пришел к отцу, и из-за которого он прервал беседу со мной, я сталкиваюсь в дверях — метис, невысокий, плотненький и сбитый как свежесрубленный пень, два крестика пронзительно поблескивают на лацканах формы, воротничок наглухо застегнут, сдавлен и сжат петлей галстука, туго вгрызается в обрюзгшую шею. Шаг твердый, чеканный, выдрессировано-армейский, а лицо, напротив, мягкое, осунувшееся, расплывчатое. Глаза, словно стекают в набухающие под ними мешки, и толи из-за этой оплывчатости, толи из-за тусклых не находящих себе места зрачков, взгляд кажется безвольным, полным сомнения, смятения и нерешительности…

«Кажется, я не единственная, кому не по себе в этом доме», — думаю я, проходя мимо этого человека. Кроткий вежливый кивок вместо приветствия — я не стала подавать ему руку, да и он все равно не успел бы ее поцеловать, потому что за моей спиной он уже разглядел фигуру отца, полностью захватившего его внимание…

— Сеньор Ньетто, это честь для меня…

— Боже мой, Пако, мы же не на официальной встрече! — перебивает его отец несвойственным ему приторным тоном, — Так что, давай оставим все эти лишни холодные любезности в стороне, и поговорим искренне и непринужденно, как друзья… Без всяких там «Сеньоров»…

Это последнее, что я услышала, прежде чем выйти вслед за шофером на улицу.

— Пабло, ты знаешь, кто этот человек? — спрашиваю я, располагаясь на заднем сиденье автомобиля.

— Ха… Конечно! — смеется тот, словно я спросила какую-то очевидную и нелепую глупость, — Это, Сеньорита, возможно, наш будущий президент…

***

II

Почему так темно? Почему ничего не видно? Ощущение, будто она нырнула в мазутную лужу. Отдалась объятиям самой вселенной, облаченной в траурные вуаль пустоты, вечности и мрака… Как же она не заметила тот момент, когда мир вокруг нее померк…, когда нечто, проглотившее солнце, выжало до последней капли весь свет из ламп, свечей, огней и всего, что было хоть как-то способно противостоять алчности тьмы? Как и когда это произошло?

Заключенная приподнимает руку, пробираясь сквозь гущу тьмы, пытается нащупать свои веки — только чтобы лишний раз убедиться: они подняты. И глаза… Скользкое глазное яблоко — жжет, когда она дотрагивается кончиком пальца. А ведь даже ладонь не видно… Неужели ослепла? Ослепла…оглохла… Это все равно, что умерла… Лишилась этого мира, лишилась всего того, что было по-настоящему значимо, что доставляло радость… Лишилась трепетных рассветных заливов, и тягуче-знойных полуденных солнцепеков, лишилась игривых и кокетливых игр заката и таинственно-манящих ночных огоньков, лишилась протяжных воев пастушьих свирелей, неугомонного щебета птиц, бесконечного треска и скрежета насекомых, трезвона бубенчиков на проезжавших под окнами повозками, и наглых криков мальчишек, продающих газеты, и колокольного набата часовни, созывающего на воскресную мессу, и голосов… Лишилась человеческих голосов: их слов, фраз, речей: тех, что когда-либо будоражили ее мысли и сердце, и тех, что просто проскальзывали мимо, просачивались сквозь сознание, тех, что похожи на бурную лесную речку — и можно не чувствовать жажды, но все равно станет приятно и спокойно от ее мирного, прохладного мурлыканья, ее всплесков, мерцаний миллиардов искр, разорванного солнечного отражения… Как она любила уходить в сельву, когда была маленькой, и купаться в реке с другими девчонками, и смеяться, и слышать их смех и голоса… А теперь ничего этого нет. А как же ее голос? Ее собственный голос? Заключенная хотела открыть рот, закричать, но не смогла… Необъяснимый страх — верный спутник мрака в одно мгновение завладел всем ее существом, сдавил горло, и голосовые связки застыли, обледенели не в силах противостоять ему.

И тут она все-таки расслышала… Да, это сторонний звук… Один из тех, на которые никогда не обратишь внимание, пока не окунешься в омут абсолютной тишины. Звук чужого дыхания. Совсем рядом, но будто сквозь…

Робкой непослушно вялой рукой заключенная дотронулась до каменной поверхности стены, подле которой протянулось, утопая во мраке ее бесконечно длинное тело. Да, это стена — стена дышала холодом и муками загробной бездны… Но все-таки это был живой звук: хриплый, натужный, приглушенный и угасающий. И снова скользнула ее ладонь по плотной каменной кладке, как по выпирающим ребрам коченевшего тела, в поисках жизни — в поисках источника этого звука — единственной крохотной зацепки — лазейки в мир сущего… Пальцы провалились в какое-то углубление — небольшое — ладонь едва протиснуть — но чуть глубже… По коже руки пробежал морозцем поток воздуха. Воображение мгновенно прорисовало в ее сознании зловещий образ — приоткрытый каменный рот этой ледяной стены, с тысячью острых зубов, готовых в любой момент сомкнуться, перегрызая ее тонкую кисть. Быстро отдернула руку, и в это же время из обнаруженного отверстия донеслось протяжное душераздирающе постанывание.

Заключенная собралась духом, чуть придвинулась к странной выемке.

— Кто здесь? — прошептала она, и содрогнулась от собственного голоса, так оглушительно взорвавшегося в черной пустоте.

Ответа не последовало.

— Умоляю вас, отзовитесь… — проговорила она еще громче, — Я же слышу, что вы где-то рядом, — и снова прислушалась.

— Никого здесь нет, — ответила стена. Голос был сдавленным, задушенным, едва различимым, полным отчуждения и боли… Но, несмотря на это, молодым.

Странно… Разве стены узилищ не должны обладать голосом старца? — подумала она, придвинувшись еще ближе к каменной выемке.

— Кто ты? — спросила заключенная.

— Никто, — равнодушно отозвалась стена.

— Но имя-то у тебя есть?

— Какая тебе разница? — огрызнулась стена.

— Ты давно здесь?

— Не знаю… Что значит давно?

— Сколько дней? Или, может, месяцев?

— Не знаю… Тут время не течет — оно неподвижно и твердо, как скала… Ведь нет ничего, чем можно его измерить. Разве что собственным дыханием… Только, кажется, я уже умер и не могу дышать.

— Ты жив… Я слышу, как ты дышишь. И я с тобой разговариваю. А я-то все-таки живая.

— Ты в этом уверена? — печально спросила стена.

Заключенная не ответила. Снова протиснула руку в каменную пасть, теперь уже дальше и глубже, пока не смогла распрямить ладонь по ту сторону преграды. Там было пусто.

— Можешь подойти? Я просунула руку в твою камеру. Прикоснись ко мне.

— Зачем?

— Хочу чувствовать, что рядом есть человек. Мне страшно…

— Я уже не человек, — горько усмехнулась стена, — я чудовище. Сам себя боюсь. Хорошо, что здесь темно, и я не вижу, что со мной сделали, но… Я не осмеливаюсь даже прикоснуться к своему лицу, потому что знаю, в нем уже нет ничего человеческого.

— Почему? Тебя избили? Покалечили? Что с тобой?

— Иногда они приходят, чтобы отвести меня туда, и… Я закрываю глаза, чтобы случайно не увидеть где-нибудь свое отражение, — сбивчиво продолжил голос, будто не слыша ее вопросы, — мне все равно, что они со мной делают, и зачем им это нужно. Просто хочу, чтобы все закончилось. Хочу, чтобы это тело поскорее сгнило, исчезло, хочу, чтобы, наконец, заткнулся мой разум…

— Господи… Да что же они с тобой делают? Тебя пытают?

–…Потому что разум все время твердит, что я заслужил это… что я заслужил…

— Да какое же преступление нужно совершить, чтобы заслужить такое?!

— Тебя за что посадили? — спросил голос, в очередной раз проигнорировав ее вопрос.

— Не знаю… Меня не должны были садить за решетку. Мне заплатили, чтобы я… ну… — она замялась, не зная, как бы помягче объяснить, — В общем, последняя воля приговоренного к смертной казни — он пожелал женщину. Вот меня и привели.

— А, значит ты из этих… — разочарованно проныла стена, — И что? Скольких ты тут уже обрекла гнить заживо?

— Что?

— Не делай вид, что не понимаешь… Все началось после того, как ко мне в камеру тоже прислали одну такую ночную фею. Я даже не понимал, что все происходило на самом деле. Думал, приснилось. А потом начала развиваться болезнь…

— Я ничем не больна. Меня и здесь проверили, прежде чем пускать… Какую-то прививку еще поставили — до сих пор жжется.

— Дурочка… Бедная наивная дурочка, — прошептала стена уже мягко и ласково, и она почувствовала, как влажные костлявые пальцы обхватывают ее ладонь.

— Эй, не трогай меня, раз ты болен! — вскрикнула заключенная, и попыталась вырваться, — Ты же сам меня сейчас заразишь!

Он неохотно выпустил ее, а потом, словно обидевшись, отполз подальше и долго не отзывался.

Наверное, ей стоило попросить прощения… Что она, в самом деле? Какая ерунда… А если он больше не захочет разговаривать? Она не вынесет тишины. Тишина — слишком страшна в подобном месте. Она обладает голосом самых мучительных и кошмарных мыслей, она предрекает самые изощренные страдания, она пытает безответными вопросами и неизвестностью. Нужно говорить, нужно кричать, нужно выть — нужно рвать в клочья эту невыносимую тишину… Нужно извиниться перед ним. Пусть только не молчит.

— Послушай, я…

— Не волнуйся, — перебил он, — эта болезнь не передается простым прикосновением. Все сложнее…

— Ладно, не будем об этом. Не думай о болезни. Я тебя не вижу, только слышу твой голос, и представляю красивого юношу. Таким ты и будешь для меня, хорошо? Как все-таки тебя зовут.

— 457, — голос чуть дрогнул, когда он произносил свой номер.

— Это не имя.

— Называй меня так.

— Ладно. Как хочешь. А я Патрисия. Сказала бы, что рада знакомству, да только слово «рада» тут неуместно… — с горечью проговорила заключенная, — Но, по крайней мере, теперь мы не один на один с этим кошмаром, а хотя бы вместе, да, 457?

— Да.

— Хорошо, 457. Так что за преступление ты совершил? За что тебя посадили?

— Как ни странно, меня посадили не за мое преступление, а за то, что я был партизаном. Воевал на стороне ополченцев.

— Постой… Тебя, что упекли сюда еще до революции? — удивляется она.

— Какой революции? — он тоже удивлен, но, кажется, даже это удивление не способно пробить прочный слой апатии и безразличия в его слабом голосе.

— Ну, как же: два года назад, когда весь народ восстал, требуя отставки тирана. Всеобщая забастовка, митинги… Ужас, что творилось! Даже армия в основной своей массе поддержала протестующих. Почему тебя не амнистировали? Я думала, что с приходом нового президента, освободили всех политических заключенных.

— Значит, про меня забыли, — констатирует 457, — А что про меня помнить? Я же не человек, а так… Крыса. Мне самое место в их клетке.

— Ну, зачем ты так про себя?

— Потому что это — правда, — он вздохнул.

— Нет. Я уверена, ты хороший человек.

— Да откуда тебе знать, какой я?

— Не знаю, просто чувствую…

— Тшш… — перебил он, — слышишь шаги? Сюда кто-то идет.

Она замерла в панике — ужас сковал тело сильнее кандалов, даже дыхание затаила, напряженно вслушивалась…

— Не слышу, — шепотом призналась она.

— Просто еще не привыкла к здешним звукам… Один человек с каталкой… или тележкой…Сейчас спускается по лестнице… Потом скрипнет дверь в коридоре, он пройдет 30 шагов, и повернет в эту сторону, и еще 10 шагов… Сюда приходят только по двум причинам: принести еду или забрать туда.

— Куда «туда»?

— Туда…

— И меня заберут? — выдавила заключенная, немеющим от ужаса языком, — Меня тоже…?

— Патрисия… ты не бойся…Нечего уже бояться…, — тщетно попытался успокоить он.

— А вдруг они и меня…? Вдруг они сделают это же со мной? — она не смогла сдержать судорожный всхлип.

— Если хочешь, возьми меня за руку, — и она почувствовала, как из выемки в стене вынырнули его длинные искривленные и бугристые пальцы, застыли, наткнувшись на ее плечо. Она тут же ухватилась за них, сдавила крепко-крепко, будто это могло спасти ее от неумолимо приближающихся шагов и постукивания колесиков каталки. Теперь она их слышала. Все ближе и ближе. Каждый удар сапога по каменному полу, и дребезжание роликов резонировали в ее теле, сжимали в кулак ужаса ее сердце…

— Не бойся так, глупышка… Не нужно… Уже нечего… — продолжал нашептывать 457. Нашептывал, пока шаги не остановились перед дверью его камеры… — Слышишь? Успокойся. Это за мной.

Он выдернул свои пальцы из ее ладони, и в ту же секунду раздалось скрипучее металлическое лязганье замка на двери его камеры. Сквозь крошечное отверстие в стене просочился поток приглушенного света. Заключенная прижалась к нему лицом, силясь хоть что-то рассмотреть… Два колеса кресла-каталки, ноги приближающегося человека. Наклонился, чтобы что-то подобрать… Совсем близко промелькнула его рука, облаченная в белую, отливающую пластиковыми бликами перчатку. И что-то темное заслонило на пару секунд ей обзор. «Наверное, спина 457-го, — догадалась она, — Поднимает его, что бы усадить в кресло». Услышала его сдержанное глухое постанывание, и снова застучали завертевшиеся колесики и затопали тяжелые сапоги, покидая её поле зрения. Хлопнула дверь камеры, мгновенно разрубив и умертвив поток света, и в восстановившей свою власть темноте, послышались все те же зловещие звуки: шаги, дребезжание колесиков — только теперь удаляющиеся — уносящие прочь ее неведомого собеседника.

И снова тишина, черт бы ее побрал… Надолго ли они его унесли? Что с ним будут делать? А что будет дальше с ней? То, что 457 сказал про болезнь… Нет. Это же немыслимо! Она прокручивала в памяти его слова — снова и снова: «Скольких ты уже обрекла гнить заживо?… Бедная наивная дурочка… Болезнь так не передается… Уже нечего бояться… Болезнь так не передается…» А как передается болезнь? Могла ли она заразиться от того смертника, с которым провела ночь? Он не выглядел больным… Господи, да зачем им это?! А с каких пор они вообще стали приводить к узникам девок? И зачем проверяли ее? Не все ли равно, больна она чем-то или нет, если этого типа все равно утром казнят? Почему не выпустили ее, после того, как она сделала свою работу? Что еще за прививку ей влупили? Зачем?… За что?…

Тишина рождала все больше и больше вопросов. Они переплетались, плодились, кишели в ее голове, разрывая на части мозг. Сотни вопросов… А кто даст хоть один ответ? Или она знает ответ, просто не хочет его принимать? Ответ? Ее постигнет та же участь, что и этого бедолагу в соседней камере — это ответ? Это разве ответ?! Ерунда, а не ответ! «Не смей даже думать о таких гадостях», — приказала она себе и попыталась отвлечься — подумать о том, что было приятно… Долгое время ничто хорошее на ум не шло. И тогда она вспомнила своего американца. Этого американца — Джеймса. Он забавный… Нет, временами — настоящая язва! Но он ей нравится. Не красавиц, конечно, но весьма мил. И, похоже, он всерьез на нее запал. По крайней мере, она не видела, чтобы он поднимался наверх с какой-нибудь другой девицей. Только на порог, и прямиком к ней. Ну и влетит же хозяйке, когда он не обнаружит ее сегодня! Так влетит — мало не покажется! Он умеет быть жестким. Только не с ней. С ней он всегда ласков, заботлив, любит смешить ее какими-нибудь дурацкими шутками, рассказами и розыгрышами… Как бы ей хотелось сейчас оказаться в его объятиях, гладить колючие рыжеватые волосы, покрывать поцелуями его белое тело, слушать нежные слова, которые он намурлыкивает ей на ухо… «Прости, Джеймс, — мысленно обратилась она к нему, — Придется тебе теперь поискать другую пассию. В конце концов, у Анны много девиц, способных составить мне достойную замену. Так что долго ты тосковать не будешь…» От этой мысли ей стало еще тошнее и страшней. Более того — ей стало себя жалко… Боже! Как это унизительно и ничтожно — жалеть саму себя! Это куда хуже тех унизительных оскорблений, которыми ее периодически одаривают клиенты… Американец другой… Он никогда… Он совсем другой. Не похож ни на одного человека, с кем ей доводилось встречаться. А ведь она совсем ничего о нем не знает. Все какие-то темные дела, интриги, секреты. Порой ей кажется, что он пират или контрабандист, а иногда она готова поклясться, что он военный или шпион… А Джеймс только отшучивается: «Знаешь, Пати, это женский долг — быть таинственными, полными непостижимых загадок и секретов. А я простой неотесанный мужлан — не навешивай на меня свои обязанности»… «Неотесанный мужлан»? — уж что-что, а подобное выражение подходит ему как корове седло. А в то же время, так трудно подобрать хоть что-то ему подходящее — какую-нибудь дурацкую кличку или прозвище… Нет. Даже фамилия… Она понятия не имеет, какая у него фамилия. Впрочем, разве это важно? Разве ей недостаточно просто того, что он с ней и больше ни с кем?

Уже не с ней… Теперь она одна, совсем одна — в тюрьме, во тьме, в ужасе…

457-го привезли обратно, когда измученная своими терзающими думами заключенная уже стала проваливаться в сон. Она встрепенулась от лязганья замка за стеной, тут же прижалась глазом к тайной лазейке в мир чужих кошмаров. Заметила, как подъехала каталка, и подле стены тяжело плюхнулось обмякшее тело, словно кто-то швырнул на пол мешок картошки. Потом тюремщик ушел, укатив с собой пустое кресло. Дверь соседней камеры захлопнулась.

— 457! — позвала она.

Ответа не было.

— 457! Ты живой?

–…

— Ответь мне!

Тишина. Слышно разве что его учащенное дыхание и слабый шорох ворочающегося тела.

— 457! Что случилось? Почему ты не отвечаешь? — настаивала заключенная. Протиснула ладонь, потолкала его. Он не реагировал.

— Ну! Скажи, что с тобой сделали! — толкнула сильнее. Он чуть сдвинулся в сторону, так чтобы она не могла дотянуться.

— Да что тебе! Язык отрезали! — в отчаянии вскрикнула она, убирая руку.

Это упрямое безмолвие пугало ее гораздо больше, чем тишина одиночества. Чтобы хоть как-то успокоить себя и разбавить густоту молчания, заключенная села, поджала колени к груди, сложила вместе ладони и стала нашептывать молитву. Она уже не уповала на спасителя, и не смела просить спасения. Кто она была такая, чтобы просить? Развратная блудница — продажная девка. Всю свою жизнь она бездумно придавалась греху, и не гнушалась пороков, находя в них пикантную нотку, придававшую вкус порой пресному существованию. Верила ли она когда-нибудь в Бога, или в Пресвятую Деву, или в Христа?…Она не ходила в церковь, не носила на груди распятье, и не молилась уже лет десять. Но сейчас…

— Если ты любишь Деву Марию и веришь в Бога и Христа, пощади их. Не заставляй их обращать взор на это место, — проговорил слабый голос из-за стены.

— 457? Господи! Я уже думала, ты не заговоришь! — встрепенулась заключенная, разом позабыв про молитву.

— Бог сюда не заглядывает, он не знает о существовании этого места, — продолжал 457, — и ему нет дела, до тех, кто находится здесь.

— Не говори так. На свете нет ничего и никого, что может ускользнуть от его взора.

— На свете? Ты видишь здесь свет? Мы с тобой уже в аду… А это не его работа, доставать грешников из ада.

— В ад попадают после смерти, а мы еще живы. Значит, у нас еще есть шанс покаяться и спасти душу.

Он притих. Задумался.

— Они считают, я могу не дожить до утра, — наконец, пробормотал 457.

— Они тебе это сказали?

— Я слышал, как они разговаривали между собой. Говорили, что я итак продержался дольше остальных — почти два года, говорили, что нужно списать меня, как исключение, и продолжить исследования, говорили, что-то о новой партии инфицированных… Они сначала не собирались возвращать меня в камеру… хотели понаблюдать, как я умираю прямо там… А потом передумали. Один из них сказал: «Увези этого. С ним все итак ясно. Анализы взяли, завтра сделаем посмертное заключение».

— 457, это все ерунда. Не отчаивайся! Они тоже могут ошибаться! — залепетала заключенная.

— Надеюсь, что они не ошиблись, — угрюмо прошептал он, — я хочу умереть. Я рассчитываю на смерть как на избавление от всего этого. Жаль только, что они не приведут сюда священника, чтобы я мог исповедаться, перед тем как расстаться с жизнью… Как ты выразилась — спасти душу?

— Если ты веришь и каешься, то священник не нужен — Бог тебя итак простит…

— Я не знаю, верю я или нет… Скорее всего, не верю. Просто, нет больше сил носить это в себе… Что, если я не избавлюсь от этого, когда умру? Что если после смерти ад для меня не закончится, и я так и останусь один на один со своей совестью? Теперь уже навеки?

— Что ты сделал такого страшного, что боишься своей совести больше, чем смерти? — удивляется она.

— Я предал… предал своих товарищей, подставил своего лучшего друга… Это мучает меня сильнее болезни и страшит сильнее смерти…

Вот они и подобрались к этой теме… Только сейчас она вспоминает… нет, до нее доходит то, что сказала ей Анна перед тем, как передать в руки тюремщиков: — «Помни, малышка, если кто-то из них захочет что-то тебе рассказать — слушай и запоминай, а не захочет — так разговори. Истории заключенных бывают очень интересны и полезны. Истории о вероломных предательствах и обманах, эти истории имеют большую цену». Какая польза может быть от этой истории, она не знает… А какова цена этой истории? И, в конце концов, какой смысл выслушивать и запоминать, если она все равно отсюда не выйдет? Нет — есть смысл и есть польза: для нее самой, страшащейся тишины и для этого мальчика в соседней камере, которому просто необходимо… необходимо говорить…

— Тогда, говори… Говори обо всем, что тебя гнетет. Говори, пока не почувствуешь, что твоя душа свободна. Я, конечно, не священник, чтобы просить за тебя перед Богом, но…

Она придвинулась к стене вплотную, просунула руку…

— Так даже лучше… — прошептал 457, — Я хочу исповедаться путане. Так даже лучше…

Его ледяная ладонь прижалась к ее, и их пальцы переплелись…

III

…В своих воспоминаниях, я не раз пыталась определить — дать названия своим ощущениям в те первые дни после возвращения. Что ж, то, что я сначала считала игривым любопытством в постижении своей экзотичной родины и отчаянным желанием вернуть свои давно пережитые детские чувства к отцу, в последствие было мной проанализировано и переосмыслено. Сейчас я, к своему ужасу и стыду, осознаю, что и то, и другое были всего навсего брезгливым призрением — высокомерием, помноженным на скуку и жажду перемен. И перемены не заставили себя долго ждать…

Я добралась до ворот фабрики мистера Грауза, но внутрь войти так и не успела. Странный шум, доносящийся с тыльной стороны здания, отвлек мое внимание, заинтриговал, заставил развернуться… На фоне общего гула промышленной зоны этот звук был явно рожден скоплением людей. Я различала стройную выразительность, повышенный тон, и, вместе с тем, спокойную интонацию главенствующего голоса, которому, то и дело, словно подпевали другие, менее спокойные, изредка слабые озлобленные и полные сомнений, но чаще дружные восторженные и одобрительные возгласы. И все это сливалось в причудливую мелодику, ритмику, напоминавшую уличную постановку классической пьесы, вроде Шекспировской трагедии… Не противясь своему любопытству, я подошла поближе.

Прямо возле ограды на возвышенности стоял высокий худощавый человек, выделявшийся среди остальной массы народа не только своим центральным положением и зычным тембром голоса, но и несвойственной местным жителям белизной. Этот контраст черно-серой толпе — его бледное лицо, длинные ослепительно белые волосы, искрящиеся платиновыми нитями, светлая рубашка — производили почти гипнотическое впечатление… Впечатление, будто этот человек стоял в свете рампы… или сам излучал свечение… Он говорил — говорил на испанском языке, свободно и легко, насколько я могла судить, даже без акцента, периодически перемежая его словами из местного диалекта — на манер речи коренных индейцев. Столпившиеся вокруг него люди, по большей части, молча слушали его, лишь немногие осмеливались робко выкрикнуть свое сугубо личное несогласие, а потом вдруг все разом единым хором поддерживали выступавшего — вторили ему, ликовали. Все это, как мне сначала показалось, до того было пропитано театральностью, что я невольно стала задумываться о сценарии и режиссёре. А, кроме того, кого-то мне напоминал этот белый человек, хотя я никак не могла понять, кого именно… Может он и был известным актером?

Прислушавшись, я попыталась вникнуть в суть его слов…

Я бы предпочла, чтобы он говорил на английском, как и положено иностранцу — не знаю, можно ли испытывать ревность к языку, но, во всяком случае, мне было обидно и неприятно, что мой родной язык давался этому белому легче, чем мне. Намного легче…

Тем временем странный оратор все говорил и говорил… Он говорил о землях, которые принадлежали предкам местных жителей и должны были принадлежать их детям, если бы их не отняли чужеземцы; о культуре и традициях, которые эти чужеземцы растаптывают, уничтожают; говорил о беспардонности прошлого правительства, о достижениях революции, а так же об ее ошибках и печальных последствиях, и о том, что это не повод отчаиваться и прекращать борьбу; говорил о правах, которые нужно отстаивать, не смотря ни на что, но смотря в глаза своих детей, ведь им предстоит жить в этой стране; говорил о свободе, свободе, свободе… — и все эти речи никак не увязывались в моем сознании с этим бледным «чужеземным» лицом. Разве он не видел себя в зеркале, чтобы говорить такое? Какое дело было ему, бледнолицему, до их — индейской независимости? На мой сторонний взгляд, это выглядело полнейшим издевательством. Но, судя по всему, местных это нисколько не смущало, и по собравшейся толпе, как раскаты грома, все чаще и все громче начинали прокатываться возгласы одобрения. Тем временем, бледнолицый оратор все говорил и говорил: о гордости местного народа, которая должна проснуться; о рабстве, которое им цинично навязали; о том, что если они, поднимут голос, заявят о своих правах — не поодиночке, а все вместе…

— Гляди-ка, поползла зараза красная… — раздалось позади меня хриплое ворчание, — Почувствовали волю, и начали плодиться, как мухи в дерьме.

— Он из профсоюза? — другой голос, тоже шепотом.

— Нет, никогда его раньше не видел. Скорее всего, одиночка… Коммунист вшивый! — послышался смачный плевок.

Я обернулась, но увидела за спиной лишь раскуроченную телегу. Наверное, говорящие находились прямо за ней.

— Коммунистическая партия все еще считается незаконной.

— Ха… Это пока. Поверь мне, все движется к тому, что скоро эта мразь переберется в парламент. Перерезать бы их всех, пока не поздно.

— Хм… Этот тип белый. Неплохо бы знать, кто он. А то так можно и влипнуть. Ну там, дипломатический скандал и прочее…

— Знаешь, какого скандала следует бояться? Того, который устроит нам Грауз, когда узнает, что прямо у нас под носом какой-то придурок взбаламутил рабочих. Нет, нельзя это так оставлять.

— Не знаю… даже не знаю… Будь он черномазый, тогда да. Но белого.

— Это он-то белый? Красный он! А они все на одно лицо. Да и кто узнает? Это опасная страна, приятель. Тут постоянно кто-то кого-то мочит. Пошли.

Вот тогда… Именно тогда мне и стоило оставить все как есть, не ввязываться, развернуться и уйти. Тогда еще можно было обыграть судьбу. Изменить итог этой партии. Может даже почувствовать себя победителем, или, по крайней мере, быть достойным игроком… Если бы не одно «но». Я могла видеть и предугадывать происходящее лишь на шаг вперед, в то время как она уже видела все до конца, уже ликовала и злорадствовала, втаптывая меня в грязь, уже плевала на мою могилу… Я могла считать, что поступала правильно, хотя, по сути, всегда поступала так, как хотела. Я могла выбирать, но не сумела сделать другой выбор. Не сумела оставить все, как есть, не сумела развернуться, уйти… Не сумела я стать тем, кто узнал и промолчал. Не сумела, и мысленно похвалила себя за геройство. А ведь, возможно, уже тогда — это был мой последний шанс…

Я притаилась за телегой, чтобы они, проходя мимо меня, не заметили, а потом пошла следом. Эти двое: оба огромные как быки, гладковыбритые, скуластые, с обветренной, загрубевшей кожей, отличимые друг от друга разве что тем, что один в широкополой шляпе, а другой в темных очках — протиснулись сквозь толпу, грубо отпихивая всех, стоявших на пути, приблизились к оратору. Тот заметно напрягся, уставился на незваных гостей с нескрываемым презрением.

— Всем спокойно. Мы из профсоюза. Сейчас решим все вопросы с вашим представителем. А вы расходитесь, — сказал тип в шляпе, обращаясь к толпе. Второй же, что-то тихо говорил белому, не знаю, уговаривал он его или заставлял, но прошло как минимум минуты три, пока тот, наконец, не кивнул. Согласился пойти с этими головорезами… Куда? Я видела, как они втроем свернули в переулок, но когда добежала до туда, там уже никого не было. Грязные ряды полуразвалившихся сараев, ржавые металлические корпуса складов… Они могли завернуть в любой из них. И уже начала сомневаться, отчаиваться, метаться, хотела… хотела, черт возьми, повернуть назад, понуро опустила голову и… На выжженной солнцем, пыльной дороге безлюдного переулка отчетливо прорисовывались свежие следы, ведущие к одному из ангаров. По ним я и пошла. Встала у самого входа, прислушалась…

— Ну что ты тут за самодеятельность устроил? — рычал уже знакомый голос здоровяка в шляпе с жутким акцентом, — Ведь мы в цивильном обществе живем. Теперь такие дела надо решать через соответствующие органы, а не баламутить понапрасну народ. Или ты считаешь, что можешь вот так просто прийти и диктовать тут свои правила? Эти люди честно работали, и все их устраивало, пока не появился ты.

— Устраивало? Да вы просто запугали и затравили их. А я напомнил им о правах, прописанных в новой конституции, — я не сразу узнала голос человека, выступавшего на трибуне. Слишком сдавленно и сипло он прозвучал.

— Права рабочих — это не твое дело. Это забота профсоюзов.

–… это ты…про ту кучу пузочесов, которая… куплена Граузом в качестве гаранта спокойствия?

— Давай-ка я лучше расскажу тебе о твоих правах, мразь красная! Их у тебя больше нет! Разве что, умереть имеешь право как свинья, да еще покорчиться перед смертью!

И я решила, что настало время вмешаться. Осторожно заглянула внутрь, да так и обомлела. Здоровяк в темных очках держал белого со спины, прижимая к его горлу огромный нож, в то время как здоровяк в шляпе доставал из-за пояса такой же нож, готовясь нанести удар. Сам белый, хотя и был еще бледнее, чем раньше, отнюдь не казался напуганным, и тонкие черты его лица подергивались скорее от гнева, чем от страха. Он будто совсем не осознавал, что ему грозит.

А я осознавала…

— Не трогайте его! — закричала я и сделала несколько шагов навстречу.

Громила в шляпе быстро оглянулся, но видно решив, что я не представляю никакой угрозы, снова замаячил ножом перед лицом белого.

— Ничего себе! У тебя уже защитница появилась! — он залился мерзким чавкающим смехом, а потом бросил мне через плечо: — Подожди, крошка, сейчас разберусь с одной маленькой проблемой, и до тебя очередь дойдет!

Я среагировала моментально, даже не задумываясь: подобрала валявшийся под ногами расколотый кирпич, и швырнула его в мерзавца. Метилась в голову, но попала в лопатку, думала вырубить его, но вместо этого лишь разозлила…

Здоровяк взревел от боли, процедил сквозь зубы какое-то ругательство.

— Прикончи его, — обратился он к типу в очках, — а я разберусь с этой сучкой.

Прежде, чем я поняла, что нужно бежать, было уже поздно. Громила в шляпе в два прыжка подлетел ко мне, больно схватив за волосы, повалил на пол, прижал всей тяжестью своего огромного тела. Прямо перед глазами сверкнуло лезвие ножа, и я зажмурилась, заслонила руками лицо, отказываясь верить, что это происходит со мной… Нож скользнул вдоль моего тела: услышала треск вспоротой одежды, ощутила холод острия на коже.

— А ты ничего, хоть и чернявая. Даже обидно портить такую красоту, не попробовав, — прохрипел его голос мне в ухо, обдав прокисшей вонью дыхания.

— Нет… Вы не имеете права…, — прошептала я… Или мне только показалось, что я это прошептала? Откуда-то издалека послышался гаснущий стон, гулкий удар тела, рухнувшего на землю как мешок соли, и как-то отстраненно я поняла, что человек, которого я пыталась спасти — мертв, и следующая на очереди — я. Потом… Не помню, что было потом. Может, я потеряла сознание… А очнулась только тогда, когда почувствовала, как он дотрагивается до моего лица. Не открывая глаз, стала яростно отбиваться, царапаться, пинаться…

— Тише…тише… — проговорил мягкий голос, — Все позади. Я тебя не трону. Все хорошо…

Кое-как осмелилась приподнять веки.

Белый незнакомец стоял рядом на коленях, внимательно и чуть встревожено всматриваясь в мое лицо. Не знаю, что на меня нашло… Наверное, это был запоздалый приступ страха. В бессознательном порыве я вцепилась в плечо незнакомца, прижалась к нему… Нет, я не плакала, но чувствовала как мое тело сотрясается от беззвучных и бесслезных всхлипов. Он робко поглаживал меня по спине, нашептывал что-то ласковое, теплое, приятное… Когда я, наконец-то, приутихла, чуть отстранился:

— Все? Успокоилась? — осторожно дотронулся до моей щеки, — Ну-ка, посмотри на меня…

Я подняла голову и уставилась в его глубокие голубые глаза… Необычные… пугающие…и затягивающие…

— Ты в порядке?

— Да, — выдохнула я.

— Он, ведь, не успел…?

— Нет.

Незнакомец вздохнул, тонкие губы, проглядывавшие из-под его густой светлой бородки, чуть подернулись в улыбке.

— Это был смелый поступок, и невероятно безрассудный. Повезло, что все обошлось. Обещай, что ты больше не будешь так делать.

Я пожала плечами.

— Ладно, — поднялся на ноги, его взгляд скользнул по моему телу, отвернулся, — На, одень, — снял с себя жилетку, протянул мне, и я сконфуженно осознала, что все это время сидела перед ним полуголая. Поспешно накинула, запахнулась. Хотела найти остатки своей рубашки, и невольно вскрикнула, наткнувшись на распростертое в метре от меня тело здоровяка. Шляпы на нем уже не было, а на огромном гладком бритом черепе, в височной области, виднелась жуткая рана, похожая на лавоточащую расщелину в земной коре…

— Он мертв? — спросила я, а сама уже потянулась к жирной шее, пытаясь нащупать пульс.

— Не знаю. Я хорошенько врезал ему кирпичом.

— Еще жив.

— Да? А вон тот точно мертв, — незнакомец небрежно кивнул на привалившееся к стене тело второго громилы. Из его груди все еще торчала рукоятка ножа, отметая последние сомнения в его способности выжить.

— Господи Боже…

— Не переживай. Они все равно были редкостными подонками.

— Так ты их знал?

— Знал про них. Еще до революции они были десятниками у Грауза, ну а после, стали выполнять для него особые поручения… Делали все, чтобы сохранить тут прошлый беспредел… или старые порядки — это уж кто как считает. Запугивают или подкупают руководителей профсоюза, ликвидируют особо рьяных и деятельных, избавляются от людей, вроде меня…

— От людей, вроде тебя? А какого рода ты человек? Коммунист?

Он бросил на меня хитрый, сардонический взгляд. Усмехнулся. Поднял с пола шляпу, надел себе на голову, старательно спрятав под ней свои седые локоны, потом не спеша подошел к мертвому громиле с ножом в груди, забрал его темные очки.

— А ты, какого рода человек? Наверное, из тех, кто привык сразу вешать ярлыки? Вот ты сказала «коммунист», и у тебя уже, стало быть, заготовлен перечень шаблонов и стереотипов, в который ты готова меня вписать, — проговорил он, скрывая за темными стеклами свои невероятные глаза.

— Нет. Я не пытаюсь вписать тебя в какие бы то ни было шаблоны. Просто, предположила.

Сделал серьезное лицо:

— Разве ты не знаешь, коммунистическая партия все еще считается нелегальной? Будь осторожнее со словами.

— Хорошо, но все-таки…

— Давай пока отложим этот разговор. Времени на него нет.

— Да, ты прав, — согласилась я, — Сейчас нам нужно позвать полицию.

— Полицию? Это шутка? — он тихо усмехнулся, — Я же сказал, будь осторожней со словами.

Я посмотрела на него в полном недоумении:

— Не понимаю…

— Нам бы убраться отсюда, пока полиция не нагрянула.

— Почему мы должны убегать? — я все больше и больше чего-то не понимала, — Это они на нас напали. А мы лишь защищались. Самооборона.

— Самооборона, говоришь… Да кто же в это поверит? А если даже и поверят, если даже будут знать наверняка, что это изменит? Эти двое — люди Грауза. А кто мы? Или, может, ты решила, что раз я белый, то смогу выкрутиться? Жаль разочаровывать, но я такой же бесправный, как и ты.

Удивили ли меня его слова? Не знаю… Оскорбили. Конечно, во мне течет индейская кровь — кровь матери, но это не повод говорить, что я никто. И если он считает себя бесправным, то я свои права знаю, как знаю и то, что они не зависят от цвета кожи. А кроме того, полиция мне точно не страшна, учитывая то, кто я… Кто мой отец: испанец по национальности, аристократ по происхождению, и почетный член Национального Конгресса по… Не знаю, наверное по прихоти судьбы… Нет, меня они точно не посмеют тронуть. Только… Ох, как же покоробило от этой неприятной мысли, так жестоко вынесшей приговор моему самолюбию! — Без отца ты никто, и все права, которыми ты так кичишься, не больше чем блат. А стоит сделать шаг в сторону — выйти из тени своего знатного родителя, и все, ты станешь для страны таким же никтожеством как и тысячи других, пополнишь ряды бесправных… Этот человек смотрел на меня не как на никтожество, и пусть он посчитал меня простой индейской оборванкой, но он смотрел на меня — не на моего отца, ни на его титулы и посты, а только на меня. И этим стоило скорее гордиться, чем обижаться…

— Пошли отсюда поскорее. Поищем безопасное место, — прервал мои мысли незнакомец.

Я кивнула, и уже собиралась, забыв про все, последовать за ним… Но нет, кое о чем все же вспомнила.

— Подожди. Я сейчас, — подбежала к валявшемся на грязном полу лохмотьям того, что некогда было моей одеждой, отыскала карман, стала быстро доставать из него… Слишком быстро и небрежно: кошелек выскользнул из моих рук, упал, раскрылся, откровенно разоблачая свое содержимое, и бесцеремонно выплевывая наружу купюры. Одна из них пропархала на сквозняке точно раненная бабочка и скользнула прямо к ногам незнакомца, покосив на него укоризненный взгляд Александра Гамильтона… Он поднял купюру, задумчиво покрутил в руках, словно видел такое впервые, потом протянул мне.

— Значит, воришка, — сказал он мягко, даже с улыбкой, а я опять обиделась, просто вскипела, не осознавая, что лучше бы было согласиться с этой ложью, чем выдумывать новую. Впрочем, ложь все равно ложь — она не бывает лучше или хуже.

— Я их не крала! Это мое. Я заработала.

Он посмотрел на меня поверх очков пристально, оценивающе… О чем-то задумался.

— Нет, ты их не крала, — проговорил, наконец изменившимся до неузнаваемости тоном, настолько ледяным, что мне стало не по себе, — Интересно только, за какую же работу тебе заплатили такую сумму да еще и долларами?

— Какая тебе разница?!

— Есть разница…

Он присел на стоящий у выхода ящик, достал сигарету, неторопливо закурил, и я поняла, что, вопреки угрозе появления полиции, разговор намечается долгий и неприятный, поняла, что сейчас последует очередное обвинение, еще более нелепое и несправедливое, чем обвинение в краже… Может, даже посчитает меня проституткой, путающейся с гринго. Или еще что похуже. Хотя, что тут могло быть хуже? Но, оказывается, могло…

— Черт возьми… — вздохнул он с каким-то усталым разочарованием: на меня больше не смотрит, отвернулся, — Тебя-то кто подослал?

— Что?! — у меня перехватило дыхание.

— Кто нанял выследить меня, если не Грауз? Назови имя и можешь идти.

Могу идти?! Да я итак не собиралась выслушивать подобный бред! И это в благодарность за то, что я спасла ему жизнь! Хватит с меня! Не произнося больше ни слова, я решительным шагом направилась к выходу. Он тут же вскочил, заслонив мне дорогу.

— Я только прошу имя, — настойчиво потребовал он.

— Катись к черту! Никто меня не нанимал! Я вообще не знаю кто ты такой! Случайно услышала, что эти двое хотят тебя грохнуть. Решила помочь. Как оказалось — зря!

Кажется, мой резкий тон начал его понемногу отрезвлять, по крайней мере, он засомневался в обоснованности своего обвинения.

— Ладно… Объясни тогда, откуда у тебя доллары.

— Нашла.

Он уныло помотал головой:

— И этот американский акцент — тоже нашла? И одежда на тебе была американская — тоже нашла? И эти манеры, как у гринго. И судя по всему, ты образована, что для местных девушек редкостный случай. В тебе все как-то слишком… противоречиво.

— Хорошо, ты прав, — произнесла я, прижатая к стене его наблюдательностью, и на ходу придумывая натянутую полуправду, в которой моя порочная «американность» не была бы столь вопиющей, — Я много лет прожила в Америке. Бежала туда, когда мне было 15. Там я выросла, получила образование. Думала, там и остаться… Но не смогла. Вернулась. Позавчера.

— Вернулась сюда? Из Америки? — скептически переспросил он.

— Моя родина здесь, моя мать была из местных. Она похоронена здесь, а значит здесь моя земля, здесь мой дом.

— Так ты приехала одна? Где остановилась?

— Толком нигде. Сняла номер на ночь.

— Не дороговато ли?

— Ну… деньги у меня кое-какие есть.

— Это я заметил.

— Послушай… если не веришь… — я протянула ему кошелек, — Там внутри использованный билет с парома. Можешь убедиться.

Он не стал брать:

— Ладно, не надо. Я тебе верю.

А ведь все могло решиться и в тот момент. Я не сразу осознала это, но если бы он все-таки взглянул на билет… На билет, на котором было четко указано мое настоящее имя, моя фамилия — фамилия, полученная от того, кто в ответе за многое, происходящее в этой стране, фамилия того, кто является крупнейшим акционером компании Грауза, фамилия недавнего владельца обширных земельных участков и плантаций, фамилия собственника, буржуа, эксплуататора…Фамилия ныне почетного члена Конгресса, доверенного лица и прочее и прочее… Если бы он тогда, пока еще не было поздно, взглянул на билет, он бы все понял. Предпочел бы не связываться со мной. Послать, плюнуть мне в спину и забыть. И я поступила бы так же. И, наверное, так было бы лучше для всех. Только этого не случилось…

Можно сколь угодно метаться в роковой зацикленности этих «если бы, да кабы», в пресловутых причинно-следствиях, в немощных рефлексиях, и бесполезных мысленных переигрываниях уже давно и безвозвратно случившегося — все это пустое и ничтожное. Принимая какие бы то ни было решения, я мнила себя игроком — фигурой значимой и даже значительной, мнила себя той, чьи действия и поступки могли повлиять на исход этого состязания, в то время как я была всего лишь мячиком для пинг-понга в заведомо предрешенном матче.

Или же я просто пытаюсь оправдать себя? Снять с себя ответственность? Как всегда.

— Я тебе верю, — повторил он, и я убрала кошелек обратно.

Позже я сожгла и этот билет со своим настоящим именем, и свой настоящий паспорт, и свою былую, быть может, тоже настоящую жизнь, наивно полагая, что прошлое — это что-то вроде никчемного хлама, от которого можно легко избавиться.

— Мы так и не познакомились. Меня зовут Алессандро Кхонте. Можно просто Сани.

— «Солнечный»?

— На одном из местных диалектов это значит «древний дух», — усмехнулся он.

— А… Тогда тебе подходит.

— Ну а ты?

— Иден… Иден Санчес Вольнэо, — назвала я на ходу придуманное имя, не задумываясь, сколь долго мне придется его носить…

— Рад нашей встрече, — искренне произнес Алессандро.

В дверном проеме амбара показалась чья-то фигурка. За пару секунд я разглядела смуглое сморщенное личико, выражение удивления, быстро сменившееся испугом, когда его взор метнулся с нас двоих на окровавленные тела.

— Постой! — крикнул ему Алессандро, и бросился было вслед, но поздно — незваный гость уже скрылся.

— Все. Нельзя больше тут оставаться. Сейчас он приведет полицию или охрану, — он потянул меня за руку, — Пошли.

Мы оказались в ловушке. Пробежав ряд складов и ангаров, еще издали заметили патрульную машину, перекрывшую выход к перекрестку. Несколько людей, одетых в серую форму, уже выдвинулись к нам навстречу, держа наготове револьверы, но к счастью, нас они не увидели — Алессандро быстро затащил меня в узкий проем между стенами почти вплотную прижатых друг к другу строений. Я, было, подумала, что он сможет вывести нас на соседнюю улицу, но появившаяся на миг надежда тут же разбилась о глухую непреодолимую стену в конце этого «тоннеля».

— Тут металлический забор, огораживающий склады по всему периметру, — прошептал Сани, проследив за моим взглядом, — выхода всего два, и, наверняка уже оба перекрыты. Быстро сработали, гады, — добавил он, проскрипев зубами, осторожно выглянул из укрытия и снова прижался к стене.

— Они пока проверяют все открытые ангары, но скоро дойдут и досюда, — сообщил он. Я нервно сглотнула, услышав свой учащенный пульс. Неужели я боялась? Нет. Чего мне было бояться. Даже, если бы они меня поймали, я знала, чем, а вернее, кем козырнуть, чтобы выкрутиться. Или я боялась не за себя?

— Что же делать? — спросила я, а он уже лихорадочно обшаривал взглядом округу, ища путь к спасению… Открытый ангар напротив, или соседний, или может… Зачем-то посмотрел наверх — зачем? Надеялся увидеть лестницу? Потом снова быстро выглянул в переулок…

— Так… Попробуем рискнуть? — проговорил он заговорщическим тоном, попытался успокоить меня своей натянутой улыбкой, — Но ты должна кое-что сделать.

— Я слушаю.

— Там на перекрестке за патрульной машиной стоит запряженная пустая телега… видимо ее владельца вспугнул этот переполох. Я отвлеку типов в форме, уведу их подальше, а ты беги до телеги, запрыгивай, бери вожжи и быстро езжай в сторону рынка. Проедешь два перекрестка, осмотрись, если сможешь, подожди несколько минут. Я постараюсь к тому времени избавиться от хвоста и успеть добраться до туда. Если нет… — он развел руками, — уезжай. Хорошо?

Я замотала головой.

— Не хорошо… Как ты собираешься их отвлечь? Это слишком рискованно, и ты…

— Все получится, поверь, — поспешно перебил он, — Оставайся здесь, и жди, пока все не уйдут.

Еще не успев договорить это, он слегка подпрыгнул, упершись ногами в одну стену, и прижав спину к другой, быстро полез наверх. Наверняка он уже проделывал подобный трюк ни раз в своей жизни — слишком уж проворно и легко он добрался до крыши ангара, пробежал, перепрыгнул на соседний. Я не видела этого, но слышала, как его ноги оглушительно барабанят по металлическим крышам, Лязг на всю улицу — будто обезумевший музыкант изо всех сил колошматит в литавры.

А потом раздались крики «Эй! Вон он! Смотри, он там, наверху!» — « Не убежит, гаденыш!» — «Лезь наверх!» — «Стой! Подожди!» — «Куда он делся?!» — «Спрыгнул через забор». — «Скорее, в машину! Он на соседней улице»…

Я выждала полминуты и побежала… Три ангара до перекрестка, телега, запрыгнула, схватила вожжи…

— Но! Пошла! — старая лошаденка уныло повела ухом и неохотно зацокала по асфальтированной дороге… — Быстрее, быстрее! — умоляла я, но она лишь строптиво встряхивала гривой, презрительно фыркала и продолжала тащиться. Видно, она была слишком стара для беготни и приключений. Не под стать мне.

«Зачем я во все это ввязалась?» — мысленно спрашивала я саму себя. Но на самом деле, была рада. Я не могла поступить иначе. Молодость? Максимализм? Одолевавшая скука и безнадежность? Обреченность на подготовленное мне отцом будущее? Или же просто жажда встряски, погонь, каких-то радикальных перемен в жизни? Жгучая тяга к иным убеждениям, иным стремлениям и целям? Хотя, уверена, тогда об этом еще было рано говорить. Рано было даже признавать, что все дело было в этом человеке — в Алессандро. Рано было называть его «мой Сани», но именно это сочетание назойливо крутилось в голове, пока я поджидала его в обусловленном месте. Четыре, пять, семь минут… « Где же ты, Сани? Где?» Нервно поглядываю на часы, и озираюсь вокруг. «Где, черт возьми, мой Сани!»…Его нет. Нет и людей в форме. Десять минут. Он сказал: «Подожди несколько минут и уезжай». Снова оглядываюсь. «Что же случилось? Поймали? Арестовали? Может, убили?». И впервые это внезапно возникшее в сознании слово пронзило меня словно раскаленная игла. «Нет, его не могли убить! Он жив! Жив!»… Сжимавшие вожжи ладони сдавились в кулаки, напряглись так, что лошадь, почувствовав мое отчаяние, стала нервно переминаться с ноги на ногу, недоумевая, что же хочет от нее этот «новый хозяин». Пятнадцать минут. Если его арестовали, я пойду к отцу, и буду требовать его освобождения. Я все объясню. Объясню что? Что я влипла в историю в первый же день своего пребывания? Что я умудрилась связаться с мятежником и бунтовщиком, устроившим стачку на фабрике мистера Грауза и расправившимся с его подопечными? Что я помогала этому человеку, и теперь он должен выпустить преступника на свободу, поскольку мы уже успели спеться? Да уж, папе это понравится…

Мимо прошмыгнула фигура, облаченная в серую форму полицейского. Кажется, он очень спешил и даже не обратил на меня внимания. Но я все равно заволновалась. «Надо бы замаскироваться», — подумала, — «Меня видели там, на месте преступления, меня видели с Сани. И хотя, мне полиция ничего не сможет сделать, лучше не попадаться». Поискала вокруг себя что-нибудь… что-нибудь, вроде этого тряпья наваленного поверх мешков и коробок в телеге. Отыскала даже старую, чумазую, проеденную крысами шляпу. Быстро нацепила на себя эту ветошь, набросила на плечи лохмотья, съежилась, опустила голову, опять взглянула на часы…

— Тебя уже не должно быть здесь, — раздался сбоку от меня голос Алессандро, — Я же просил ждать меня не больше пяти минут. А ты тут торчишь.

Я повернула голову, с глупой улыбкой уставившись на него, запыхавшегося, взмыленного, но, слава богу, живого.

— Не понимаю, ты что, не рад меня видеть?

— Очень рад! — он запрыгнул, усевшись рядом со мной, и на секунду его влажная ладонь скользнула по моей щеке, а пышущие жаром губы коснулись моих. Потом так же легко и непринужденно он снял с меня подранную шляпу и надел на себя вместо отброшенной в сторону шляпы головореза, небрежно кивнул назад: — Полезай в телегу. Спрячься там. Теперь я повезу.

— Ну, вот еще! — с капризным упрямством я крепче вцепилась в вожжи, — Сам и полезай!

— Иден, не спорь. Я не уверен, что сумел запутать этих типов. Они вот-вот будут здесь. Город я знаю получше тебя, и знаю, где мы можем укрыться на время, — он говорил мягко, но настойчиво, и мне пришлось уступить. Покорно полезла за ящики, зарылась в тряпье…

Пока я пряталась, лошадь легкой рысцой уже затрусила вдоль улицы. Кажется, мы двигались к площади, но так и не доехав до нее, повернули… Осторожно выглянула… Да, повернули. Теперь мы ехали вдоль парка. Перевела взгляд на своего «извозчика» и опять почувствовала странную щемящую боль. Рубашка на его худой спине была вспорота, трепыхался на ветру лоскут пропитанной кровью материи, словно крылышко раненной птицы, периодически обнажая часть пореза вдоль выпирающих позвонков.

— Сани, ты сильно ранен? — тихо спросила я.

— Что?

— Твоя спина…

Он перехватил вожжи в одну руку, провел другой вдоль лопатки, на секунду замер, когда пальцы нащупали липкую влагу.

— Ерунда. Наверное, поцарапался, пока лез на крышу…Черт, тут на каждом углу полиция. Ты лучше не высовывайся, пока не приедем. И если нас остановят, тоже не высовывайся. Пусть думают, что я один.

Спорить я не стала. Укрылась с головой, плотнее прижалась к набитым чем-то рассыпчатым и мягким мешкам, закрыла глаза, пытаясь хоть на несколько минут отстраниться от всех событий и просто попытаться понять, что я делаю, зачем, ради чего, и, самое главное, к чему это может привести…Конечно, ни одна даже самая дерзновенная моя мысль не осмелилась пойти так далеко, как впоследствии пошла я сама…

Впрочем, и эти вопросы сразу же потеряли свою актуальность, как только перед моим мысленным взором всплыло его лицо: мягкое струение белесых или, скорее, седых волос, почти такая же светлая небольшая бородка, обрамляющая впалые щеки — из-под нее чуть выступают тонкие бескровные губы… Прямой немного заостренный нос и глубокие, будто вдавленные в череп глаза под контрастно темными бровями: глаза цвета скорбящего неба… Глаза цвета утопающих в сеноте лучей… Кого же он мне напоминал? Нет, раньше я его точно не встречала, но… Может, все-таки похож на какого-то актера… или знаменитость? Не то. Совсем не то… Глаза цвета сине-туманного топаза…цвета гипнотического индиголита…

Цок-цок-цок — стучали копыта лошади по дороге, а мое сердце стучало громче и чаще.

Глаза цвета непостижимой силы и непреодолимой печали… Глаза цвета таявшего ледника… Глаза цвета сгущающейся сумеречной синевы… Тук-тук… Тук-тук — билось мое сердце, будто барабаня в ушные перепонки… Телега остановилась.

— Эй, ты тут не уснула? Пошли. Мы на месте, — перед моими собственными глазами вновь предстало это самое лицо, уже не скрывающееся за очками и шляпой. Он откинул укрывавший меня брезент, и теперь смотрел на меня с теплой улыбкой.

— И что же это за место? — я огляделась, и не смогла скрыть свое удивление, обнаружив, что мы находимся прямо перед входом в небольшую церквушку, — Почему здесь?

— Спрячемся пока в церкви. Падре Фелино — мой давний хороший знакомый. Идем.

И безропотно я взяла его за протянутую холодную и влажную руку, выбираясь из телеги, добровольно… или безвольно? — последовала за ним к входу.

Священник встретил нас удивленным радостным окликом, едва мы успели войти внутрь.

— Сани, сынок! Давненько ты не навещал меня, — и заключил его в теплые объятия, не отрываясь, скосил на меня хитрые улыбающиеся в сети морщинок глаза, — Уж, не венчаться ли ты пришел?

Алессандро похлопал его по спине, тихо посмеялся:

— Нет, падре, боюсь, эта милая девушка еще не готова связаться со мной узами брака.

— Разве? — подмигнул мне старик, а я потупила глаза, не находя себе места от смущения, — Ладно, не буду вас торопить, — он наконец-то выпустил Сани из своих объятий и испуганно вздрогнул, заметив на своих пальцах прилипший кровавый сгусток, — Погоди, ты что, ранен?!

— Просто поцарапался, — небрежно отмахнулся мой знакомый, но священник уже обошел его кругом, обеспокоенно уставился на спину.

— Да уж, вижу… Скажи честно, ты опять попал в передрягу? Пришел, чтобы спрятаться?

— Честно? Да. Нам нужно где-то укрыться на время, пока полиция не угомонится. Максимум — до завтра. Потом мы уйдем. Можно?

— Зачем ты спрашиваешь? Знаешь ведь, что это и твой дом… Хотя, конечно, мне и на порог не стоит пускать такого еретика, как ты..

— То есть Вы отказываете мне в убежище, падре? — спокойно и немного иронично спросил Алессандро.

— Я не отказываю нуждающимся. А тебе, сынок, и подавно не могу отказать. Хотя, следовало бы заходить в церковь не только для того, чтобы спрятаться от полиции.

— В следующий раз обязательно зайду, чтобы отблагодарить вас.

— Не меня ты должен благодарить, а его. Он тебе помогает, а я лишь его длань, — и, удрученно покачав головой, падре указал на висевший над алтарем крест, — Хотя, кому я это говорю… Ладно, проходите, присаживайтесь. Я сейчас вернусь, — пробормотал он и поспешно куда-то ушел. Я не увидела, куда, потому что мой взгляд стал теперь обреченно метаться от распятия над алтарем, на которое так многозначительно указал священник, к моему новому знакомому и обратно, не в силах выбраться из пугающей зеркальной ловушки. Заметив это, Алессандро грустно ухмыльнулся:

— Что, похож?

— Удивительно…

— Поверь мне, я — не он.

— А я уже хотела перед тобой на колени падать, — немного сконфуженно отшутилась я.

— Не нужно. У меня с ним существенные разногласия.

— Вот как? И какие же?

— Их много. Например, он считал, что все люди рабы божьи… ну или его рабы… не важно. А я считаю, что люди должны быть свободны от рабства — в любом его проявлении.

Эта наивность меня позабавила, но я постаралась сдержать улыбку.

— А как же то, что он пожертвовал собой ради своих рабов — ради человечества? Обычно, ведь случается наоборот.

— Если разобраться в той легенде, то как раз все и было наоборот…Во-первых, не вижу я, чтобы это хоть что-то дало. А, во-вторых, я не вижу самой жертвы: чем он пожертвовал? Своей жизнью? Он же знал, что воскреснет — беспроигрышный вариант. Поверь мне, будь он реальным живым и смертным человеком, я первым бы поклонился ему. Если бы он жил, как живут бедняки, страдал, мучился, боролся против оккупантов и умер, как умираю простые люди — раз и навсегда. Но заявив о себе, как о Боге, или как о его сыне, что одно и тоже, воскреснув, он просто всех предал — свел на нет, все то доброе, что делал или говорил. И в итоге стал новым могущественным тираном. А разве не так приходит к власти любой нынешний тиран? Ложь, притворство, игра, корысть и, в конечном счете — власть. Я склонен воспринимать библию, как метафору — басню с фальшивой моралью. Ведь получается, что это человечество жертвовало собой во имя него веками…

— Да, теперь я понимаю, почему священник назвал тебя еретиком.

Он отмахнулся.

— Падре Фелино замечательный человек. Но, как и многие просто не хочет слышать правду.

— А зачем ты навязываешь ему свою правду? Каждый волен верить в то, во что хочет. Разве не в этом свобода? Есть же, в конце концов, и свобода вероисповедания?

— Эта религия, если на то пошло, была также навязана индейцам с приходом испанских конкистадоров. Даже не навязана, а насильно и жестоко внедрена…А знаешь, в чем наша проблема? В том, что нас так долго угнетали, так долго ломали наш независимый нрав, нашу гордость — и церковь, и конкистадоры, а потом американские компании, и диктаторы, и хунта — все, кому не лень, что теперь мы сами покорно выбираем рабство, лишь бы только ничего не менять. Понимаешь? Для нашего народа бедность и обездоленность стала привычкой! И даже прошлая революция, которая-то и состоялась по большей части из-за внешних сил, ничего толком не изменила. Да, сменилась власть, теперь у руля не военный, а лицо гражданское, теперь правительство твердит о намерении действовать в интересах народа. Даже, вроде, проводят какие-то реформы для повышения уровня жизни… А что из этого? Нищие так и остаются нищими. И проблема тут не в тех, кто нынче у власти — я уверен от них можно добиться реальных преобразований. Вся проблема в сломленном духе народа, в сознании наших людей. Людей, которые так и продолжают работать за гроши по 14 часов в сутки на фабриках и плантациях, а придя домой, либо просто отключаются, либо спускают все заработанные деньги на выпивку в грязном кабаке. И вот там, с глазами залитыми кровью и алкоголем, они еще хнычут о своем тяжком бремени и несправедливой судьбе! Вот это я и хочу изменить в первую очередь — рабское сознание.

Он замолчал, видно почувствовав, что сказал лишнее, натянул на лицо смущенную улыбку.

— Я тебе еще не сильно надоел своими выступлениями?

— Отнюдь, — уверила я, — Значит, этим ты занимаешься?

Он подернул плечом.

— Чем я занимаюсь? Открываю глаза людям. Пытаюсь не дать им деградировать в рабов, чтобы они могли создать для себя новое — лучшее будущее — вот чем я занимаюсь.

— Благородно. Но почему? Зачем тебе это?

— А разве всегда нужен повод? Разве врожденное чувство справедливости не достаточное основание? Разве желанию помочь всегда нужен корыстный мотив?

— Нет… Конечно, не нужен. Просто, я немного удивлена…

— И что же тебя удивляет?

— Ну, ты иностранец. И для них ты всего лишь гринго. Кстати, кто ты по национальности?

— Киче.

— Я серьезно.

— А я серьезен как никогда. Я индеец — такой же, как они. Один из них. Мои настоящие родители умерли, когда мне было лет 7 — задолго до того, как я стал задумываться о национальной принадлежности. Не знаю, что тогда случилось — я не помню те времена. Знаю только, что после их смерти меня взял на так называемое «попечительство» один тип… тоже гринго… Вроде как «усыновил». Вот только ему не сын был нужен, а раб. Маленький белый безропотный раб — животное, с которым он мог вытворять, что вздумается… Я прожил у него около года. А потом что-то произошло…, — он замялся, выдавил сконфуженную вымученную ухмылку, — в общем, чтобы там ни произошло, один человек, коренной индеец, спас меня, когда я уже был на волосок от смерти, помог начать новую жизнь. Долгое время я жил на севере в горах вместе с ним, а он, кстати, был одним из опальных лидеров тогдашнего революционного движения. Вот он, действительно, воспитывал меня как родного сына. Именно благодаря ему я понял, что цвет кожи не имеет значения. И национальность тоже. Важно то, на чьей ты стороне — за кого готов будешь пожертвовать жизнью.

— Сегодня ты чуть не пожертвовал своей жизнью, — заметила я.

— Да, но я еще жив, и не собираюсь останавливаться, пока наш народ не скинет с себя эти унизительные оковы… — он замолчал на секунду, задумался и, устремив на меня свой проникновенный взгляд, тихо проговорил, — Иден, я так и не сказал… спасибо, что спасла меня, и прости, что подверг тебя опасности.

— За что извиняешься? Ты тут не причем, я же сама вмешалась. И ни о чем не жалею, — я засмеялась, — Не каждый день удается спасти героя.

— Никакой я не герой, — отмахнулся он, — А тебе, значит, и раньше доводилось спасать людей?

— Не таким образом… Там в Америке я выучилась на врача и немного работала на этом поприще.

— Надо же! Ты не перестаешь меня удивлять!

— Ну, раз ты врач, — прозвучал робкий голос священника, — Посмотри, что там у него со спиной.

Я вздрогнула, обернулась, только сейчас заметив, что он сидел на скамье, прямо позади нас… Что-то благоговейное было в его взгляде, отблеск восхищения, трепета и любви…а вместе с тем, сомнение — словно он не верил в того, на кого смотрел, и видел совершенно не того, кто сидел перед ним. Наверное, он уже давно вернулся, просто не решался вмешаться в нашу беседу. Слушал все это время, внимал, словно каждое слово этого белого человека было откровением… И только, когда заговорила я, а не Сани, он очнулся, вспомнил, что перед ним живой человек. Живой и раненный.

— Я вот принес… — падре протянул мне упаковку ваты и флакон спирта, — надо обработать его порез.

— Да, конечно, — кивнула я, переводя взгляд на Алессандро, — Присядь здесь и сними рубашку.

— Ничего не надо! — как-то испуганно встрепенулся Сани, — Там просто царапина. Я даже не чувствую.

— Тем обиднее, если из-за простой царапины начнется гангрена.

А он чуть ли не умоляюще посмотрел на меня:

— Иден, пожалуйста, не надо. Не трогай. Со мной все в порядке.

— Да что с тобой? Боишься докторов? Или мне не доверяешь? — ласково взяла его за руку, заглянула прямо в эти глубокие наполненные непонятной тревогой глаза.

— Доверяю… просто, дело не в этом…

— Тогда, не упрямься. Позволь мне исполнить свой врачебный долг.

Издав обреченный вздох, словно его вели на казнь, он все-таки послушался, присел на скамью и, пока я пропитывала вату спиртом, стянул с себя рубашку.

— Обещаю, больно не будет, — я присела рядом, подняла глаза на его бледную обнаженную спину, да так и вскрикнула, едва не выронив из рук флакон…

Нет, сам порез действительно был неглубокий и нестрашный, но помимо него…Вся его спина была иссечена бороздами жутких, хотя и давным-давно затянувшихся белесых шрамов. Следы от порезов или ожогов, полученных, возможно, еще в детстве: глубокие рытвины тянулись от боков к выступающим позвоночным буграм и вдоль лопаток, вгрызаясь в его худое тело, беспорядочно натыкаясь, сливаясь, пересекаясь друг с другом, точно развилки магистралей…

— Боже мой! — я легонько дотронулась пальцами до этого кошмарного узора, до высеченной на его теле летописи страданий… На мгновение мне показалось, я чувствую каждый из этих шрамов — каждый удар раскаленной плетью, выбивающий из-под кожи жгучую лаву крови, — На тебе просто живого места нет! Откуда все это?

Алессандро повернул голову, стараясь взглянуть на меня через плечо.

— Тело помнит то, что разум предпочел забыть, — еле слышно произнес он.

Пожалуй, это было самым тактичным «отстань», которое мне когда-либо доводилось слышать. Наверное, поэтому он и не хотел меня подпускать — боялся лишних вопросов.

— Ладно, — я провела влажным тампоном по свежему порезу, стирая подсохшую кровавую корку, — Главное, чтобы в душе не оставалось шрамов.

В ответ он лишь горько усмехнулся.

— Что значит это «ха»?

— Думаю, он хочет сказать, что в душе тоже полным полно шрамов, — вмешался падре Фелино, не сводя задумчивого и сострадающего взгляда со спины Алессандро.

— Если бы я хотел сказать это, падре, я бы сказал, — внезапно резким тоном огрызнулся мой пациент.

Священник не обиделся, только покачал головой. С минуту молчал, а потом заговорил тихо, медленно, монотонно — словно разговаривал сам с собой.

— Как-то раз я увидел на улице раненного пса. Он лежал на тротуаре в луже собственной крови, еле дышал, а глаза были такие огромные и влажные…Зрачки то сужались в тонкую щелку, то расползались, заполняя собой весь глаз, словно обезумев от боли… Но вместе с тем было в этих жутких звериных глазах и смирение, покорность уготовленной участи. И гнев… Тогда я впервые увидел, как плачет животное. Рана была сильная, но его еще можно было спасти… Я бы мог его спасти. Вот только когда я наклонился, чтобы поднять и отнести его в дом, пес оскалился, зарычал, исходя кровавой пеной, а потом с немыслимой силой вцепился в мою протянутую руку, сдавил челюсть так, что я почувствовал как клыки скребут по моей кости… Даже в глазах потемнело… Я закричал, попробовал вырваться. Но он все не отпускал, сжимал еще яростнее, еще сильнее, не ослабевал хватку. Это продолжалось до тех пор, пока он не умер, захлебнувшись кровью, и даже умерев, продолжал виснуть на моей руке… А ведь я хотел помочь, спасти его…

— К чему это Вы, святой отец?

— Сани, иногда ты мне напоминаешь этого пса. Так рьяно стережешь свои душевые раны, будто это самое ценное, что у тебя есть. Не подпускаешь даже тех, кто искренне хочет помочь.

— Ну вот, Вы меня уже с собакой сравниваете, — сказал Алессандро, и шрамы под моей ладонью затряслись от мелкой дрожи его сдержанного смеха, — Не волнуйтесь. Я вполне способен сам зализать свои, как Вы выразились, «душевные раны». Мне в этом деле помощь не нужна. Да и историю эту Вы только что выдумали.

— Ты так считаешь? — священник подался вперед, приподняв рукав своей сутаны, продемонстрировал нам остаточные следы от клыков на запястье, — Люди верят тебе. Почему же ты сам никому не веришь? — спросил он, и, не дожидаясь ответа, поднялся, отошел к алтарю. Веки накрыли его тусклые старческие глаза, быстро зашевелились губы, нашептывая какие-то слова, звучавшие как шелест ветра в сухой траве. «Молится. За него молится», — догадалась я. И мне тоже захотелось… Но не так. Захотелось прижаться к нему, обнять… Выронив влажный алый бинт, рука снова бессознательно скользнула по бороздкам шрамов, по изгибу ребер, застыв на гладкой груди. Он обернулся, ласково улыбнувшись, нежно дотронулся до моей щеки:

— Ну что, доктор? Оказала первую помощь? Жить буду?

Я кивнула.

— Мне повезло. Не каждый день удается попасть в руки такого красивого врача.

По щеке, по шее, по плечу… его ладонь обхватила мою, приподняла… Мягкие губы, легкое покалывание бороды, шелк струящегося по моему запястью дыхания… И поверх — магнетический взгляд, уже не робкий, не смущенный — уверенный, прямой, проникновенный, жаждущий… Дерзкие искорки поблескивают в зрачках…Его лицо — так близко, что наэлектризованные серебристые волосы щекочут мою кожу… Он отпустил мою руку, и теперь его ладонь на моей шее — осторожно притягивает к себе — мои губы, к его губам: приоткрытым, влажным, теплым…

— Сани…не надо, — с трудом прошептала я, указывая глазами на молящегося священника.

— Да, — он тут же отпустил меня, чуть отстранился, — Прости. Я… — небрежный жест рукой, — Не знаю, что на меня нашло…

— Я знаю…знаю…

Снаружи раздался какой-то шум, сквозь открытые ставни окон до нас донеслись приглушенные голоса. Алессандро нахмурился, прислушался. И падре Фелино тоже прервал свою молитву, насторожился, подошел к окну.

— Это твоя телега?! — прорычал на улице раздраженный голос.

— Да, господин полицейский, — испугано отозвался другой — слабый хрипловатый, словно принадлежавший больному старику.

— Говоришь, оставил ее там, за складами?

— Да, господин.

— Это точно та самая телега. Я видел ее на перекрестке, пока мы не рванули за мерзавцем. Видно, его сообщница в это время и смылась на телеге, — послышался третий голос.

Я замерла, как парализованная.

— Они наверняка скоро придут сюда — будут обыскивать церковь, — тихо прошептал Алессандро.

Решительным шагом священник пересек зал, встав у крошечной дверцы в правом нефе, отпер ее вынутым из кармана ключом, махнул нам рукой.

— Быстрее! Спрячетесь здесь, а я пока их задержу.

Не медля ни секунды, мы ринулись в указанное падре убежище. Там была лестница, ведущая вниз, в непроглядную глубь подвала. Когда дверца захлопнулась за нашими спинами, и снова звонко щелкнул ключ в скважине, мы оказались в кромешной темноте.

Слева от меня прозвучал его голос.

— Тут шесть ступенек до первой площадки, а потом разворот и еще восемь ступенек. Спускайся быстро и не бойся, я тебя держу.

В то же мгновение я почувствовала, как его рука легла мне на талию со спины, и настойчиво повлекла вниз по лестнице. Я старалась идти осторожно, но все равно, то и дело запиналась о неровную поверхность высоких каменных ступеней, и каждый раз, когда это случалось, он обхватывал меня еще крепче и прижимал к себе, не давая упасть. Похоже, сам он знал этот путь достаточно хорошо. Это успокаивало и обнадеживало.

Слышно было, как наверху падре, захлебываясь от возмущения и испуга, объяснял, что, да, сюда заглядывал белый мужчина и девушка, и, да, он помог ему перетянуть рану — он, ведь, не знал, что это — беглые преступники — откуда ему было знать такое? — но, они давным-давно ушли, и, конечно же, не стали говорить, куда направляются — с чего бы им говорить такое? И, пожалуйста, обыскивайте церковь сколь угодно, раз не верите слову священнослужителя — ему скрывать нечего…

Мы оказались в просторном почти пустом помещении с деревянным полом — к такому выводу я пришла, прислушавшись к звуку, издаваемому нашими ботинками. Тут властвовал такой же непроглядный мрак, как и на лестнице. Пахло сырой древесиной, пылью, холодными камнями и влажной почвой. Алессандро отпустил меня, сделал пару шагов в сторону, что-то щелкнуло, и комната озарилась тусклым, чахлым, приглушенным, но все-таки, каким бы то ни было, светом. Мне показалось, от этого сразу стало легче дышать — затхлую промозглость воздуха разбавил напор теплого желтоватого свечения.

— Ты думаешь, они не догадаются обыскать подвал? — прошептала я.

— Подвал обыщут, а вот сюда заглянуть не догадаются, — с этими словами он сдвинул одну из напольных досок. Под ней открылась не очень глубокая выемка, метра два в длину и около метра в ширину.

— Залазь, быстро! — скомандовал он, и хотя я содрогнулась даже от одной мысли, что придется лежать на голой земле в этой черной яме, похожей на те, что выкапывают под гробы, другого выхода просто не было. Или был? Ведь все еще можно было передумать, сдаться полиции, объясниться с отцом и жить дальше как ни в чем не бывало… Хотя нет. Все зашло уже слишком далеко. «Господи, что я делаю?!» — снова было запричитало мое благоразумие, но я решительно заткнула его. Залезла внутрь, легла, вытянулась. Влажная прохладная почва с торчащими из нее буграми камней алчно вгрызлась в мою спину, разбалованную мягкими теплыми постелями и пуховыми подушками.

Свет снова погас, сверху по полу раздались поспешные шаги Алессандро. Он осторожно опустил ноги в яму, стараясь случайно не наступить на меня.

— Прости. Сейчас будет немного неудобно, и тесно, и тяжело… Но если ты перебиралась в Америку нелегалкой, тебе не привыкать, — пошутил он и стал медленно опускаться сверху. Я попыталась сдвинуться в сторону, но это укрытие было явно рассчитано только на одного человека.

На лестнице скрипнула входная дверца.

— У тебя тут свет включается?! — проорал полицейский.

— Только внизу, — раздался издалека слабый голос падре.

— А фонарик есть?

— Сейчас поищу. Я обычно им не пользуюсь — знаю уже каждую ступеньку… Сейчас посмотрю, куда я задевал фонарик…

Полицейский громко выругался, но лезть в слепую не решился. Встал наверху, дожидаясь, пока падре не осветит ему путь.

— Поторопись, — шепнула я, и Алессандро неловко заерзал на мне, пытаясь задвинуть доску. Его длинные волосы лезли мне в рот, локоть пару раз стукнул по виску, и, хотя он и был очень худощавого телосложения, меня придавило так, что я с трудом могла дышать.

— Потерпи немного… Сейчас, — доска наконец-то ровно легла, надежно спрятав наше убежище и нас самих. Он опустил руки, упершись возле моей головы, и перенеся на них всю тяжесть.

— Ты в порядке? — спросил еле слышно. Его голос дрожал.

— Да, — так же тихо отозвалась я и жадно вдохнула воздух высвобожденной из тисков грудной клеткой. К запаху сырой земли примешался еще один — теплый, пряный, волнующий, чуть горьковатый и почему-то отдающий морской солью — его запах. В этом тесном пространстве его ноги переплелись с моими, его обнаженный торс слегка касался моей груди, его горячее учащенное дыхание обволакивало мое лицо… В этом мрачном тесном пространстве, когда благоразумие было отвергнуто и оставлено мною там, снаружи, как ненужное бремя, медленно зарождалось что-то дикое, необузданное и прекрасное — в соприкосновении наших тел, как в оболочке кокона скрывался жгучекрылый странник — наш таинственный калиго идоменей1, ожидавший своего часа. И мы затаились в мучительном напряженном предвкушении того мгновения, когда он вырвется на свободу и воспарит вихрем трепещущего пламени во тьму…

Не знаю, сколько времени прошло — одна минута или десять…Время уже потеряло свое привычное обличие — утонуло во мраке, в его запахе, его дыхании, его прикосновении… Над нашими головами прозвучали шаги, но я почти не слышала их, потому что губы Алессандро примкнули к моим, кончик его языка, пробежав по деснам, соприкоснулся с моим, ощупал, погладил, захватил; воздух из его легких, ворвался в меня пьянящим, головокружительным потоком; тонкие длинные пальцы вплелись в мои волосы…

Над нашими головами полицейские обыскивали комнату и о чем-то говорили, но это не имело значения. Мои руки обхватили его спину, ладони заскользили по лопаткам, по ребрам, по позвонку, гладили его прохладную чуть влажную кожу, немного запинаясь о выпуклую сеть шрамов. Я обнимала его, прижимала что есть сил к себе, больше не чувствуя тяжести, только упоительную, дурманящую страсть, растворение, единство…

Над нашими головами все стихло, и снова царила тишина, и кубометры твердого непроницаемого мрака снова скрывали наши горящие тела от внешнего мира. Эта немая глубокая тьма срывала все оковы, ограничения, давая волю плоти, которой были чужды условности, которая не скрывала своих желаний, которая не врала, как не врали и наши закричавшие в унисон сердца…

Его губы соскользнули по моим щекам, подбородку, обожгли шею и вжались влажным и жадным поцелуем в ключицу, его рука прокралась под жилетку, нежно и властно стиснула грудь, дразня пальцами набухший сосок, а потом мучительно медленно поползла по животу, под юбку, к пылающему лону. Твердое, упругое давление на внутреннюю сторону бедра, и я потянулась к его ремню, освобождая… Последняя ветхая преграда между нами… Прижавшись щекой к его груди, растворяясь в этой ритмичной пульсации страсти, во влажном скольжении наших тел, в настойчивых толчках, резонирующих во мне спазмами полу-боли — полу-наслаждения — растворяясь в нем…Я плотно прижалась ртом к его плечу, сдерживая стон и рвущийся вскрик, ощутила солоноватый вкус его тела, его учащенное дыхание, обдававшее потоком тепла мою шею, плечо…

И словно сквозь сон, я подумала «Как странно, что это происходит именно здесь — в этой тесной яме, похожей на те, что вырывают под гробы. А ведь это миг рождения моей новой жизни…»

— Сани… Это ведь не было ошибкой? — спросила я потом, поглаживая его мягкие струящиеся волосы.

— Ты считаешь это ошибкой?

— Нет.

И мы еще долго лежали, прислушиваясь к неровному дыханию друг друга, и боясь произнести даже слово, которое может нечаянно разбить этот хрупкий волшебный момент. И рука, что обнимала меня, поглаживая плечи и спину, все еще дрожала, в страхе потерять. И разум был парализован — ни о чем не хотелось думать, ничего не хотелось менять… Просто — лежать так, вечно в нежном пленении его руки. И если бы только можно было остановить время, зафиксировать этот идеальный момент — момент рая, снизошедшего в кромешную теснину тьмы, и остаться в нем…

Но нет. Слово должно было вырваться, вопрос должен был быть задан, а решение — принято.

— Иден, значит ли это, что ты готова пойти со мной — быть вместе со мной до конца? — прошептал он, рассекая словами густой мрак, убивая идеальную тишину, пробуждая мои мысли…

До конца… До конца с ним… Конечно, он не знал, что это значило для меня — от чего я должна была отказаться, чем и кем пожертвовать, чтобы вступить на этот путь — быть с ним до конца… Господи, мог ли он просить меня об этом? Имел ли он на это право? Стал бы просить, если б знал?

— Да, — ответила я.

Да. Готова. Таким было мое решение…

До сих пор я пытаюсь понять, что заставило меня отказаться от 22 лет своей прежней жизни, ради человека, с которым была знакома всего несколько часов. Почему я столь поспешно и безрассудно отдала ему всю себя без остатка. Почему из-за него я отказалась от своих убеждений (если они у меня и были), от своей карьеры (она мне была обеспечена), от своего отца…

От СВОЕГО ОТЦА.

Молодость, наивность, идеализм — да, конечно, все это играло весомую роль — убедило меня в правильности сделанного шага, но что же было мотивом? Может то, что этот человек осмелился просить у меня все и сразу. Все. Абсолютно все. Хотя мы были знакомы всего несколько часов… Но если бы он не спросил, разве я сама не пожертвовала бы ради него всем? Не переступила бы запретную черту?

Когда-то я слышала фразу: «Свобода существует лишь в добровольном выборе лучшего рабства». Знаю, Алессандро никогда бы с этим не согласился.

А я…?

***

***

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Петля. Тoм 1 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Caligo idomeneus — род бабочек семейства Нимфалиды

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я