Роман о подпольной комсомольской организации «Юные мстители» в с. Цебриково Одесской области, действовавшей с конца 1941 по февраль 1943 гг. Ее руководителями были директор средней школы коммунист Григорий Иванович Платонов, секретарь комсомольской организации школы Иван Никитин, комсомольцы Дмитрий Поплавский, Миша Климук, Соня Кошевая, Миша Кравченко, Поля Попик и др. Ребята сумели собрать радиоприемник, при помощи которого слушали Москву, составляли листовки, распространяли их по деревням. Кроме того, они совершали диверсии, взрывали железнодорожные пути, уничтожали посевы, информировали партизан, не давали покоя румынским оккупантам. Храбрых патриотов предал их товарищ из организации. Все они погибли, оставаясь преданными принятой присяге и своей Родине. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пламя мести предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Посвящается 100-летию Ленинского комсомола и пионерской организации
Давая возможность авторам высказаться, Издательство может не разделять мнение авторов.
© Никитчук И.И., 2022
© ООО «Издательство Родина», 2022
Часть первая
Уход от войны
Над селом Цебриково ярко сияло летнее солнце и клубилась горячая не оседающая пыль.
Купаясь в пыли, по улицам шло множество людей, вереницами тянулись автомашины, скрипели и тарахтели повозки, нагруженные домашним скарбом, поверх которого сидели напуганные и приумолкнувшие ребятишки. Между повозками и по обочине толкались лошади, стада коров и овечьи отары.
Словно воды в весенний разлив текли эти живые, шумные потоки, скапливались внизу, возле почти пересохшей речушки Малый Куяльник. В том месте, где было совсем мелко, шла переправа на восточный берег.
От моста вверх по улице поднимался плотный, среднего роста человек. Его полное лицо с крупным мясистым носом, таким же крупным ртом и круглым подбородком с ямочкой свидетельствовали о добродушии и ровном, спокойном характере. А светло-серые глаза, смотрящие как-то особенно пристально, да прямая, резкая черточка между насупленными бровями являлись признаком воли и настойчивости. Одет человек был в военную гимнастерку, подпоясанную широким офицерским ремнем, брюки-галифе, заправленные в грубые яловичные сапоги. На круглой бритой голове туго сидела защитная, военного покроя фуражка.
Несмотря на то, что нещадно палило августовское полуденное солнце и над всем властвовала изнуряющая жара, путник шагал бодро, несколько наклонившись вперед и энергично помогая себе руками. Казалось, он плыл по воздуху, преодолевая его встречное течение. Взгляд его был сосредоточен. Так обычно идет человек, которого впереди ждут неотложные дела.
О чем он думал сейчас? Он думал о многом: о своей семье, которую только что проводил на восток и которую не скоро увидит, да и увидит ли, о людях, что шли ему навстречу, покидая родные места, о тех, кто сейчас там, на линии фронта, грудью своей отстаивал каждую пядь родной земли. Думал он и о той дороге, по которой ему предстояло идти. Это была тяжелая, полная тревог и опасностей дорога подпольной борьбы с врагом.
Так, ускоряя шаг, шел по улице села Цебриково учитель географии и директор местной средней школы Григорий Иванович Платонов.
Он пересек село и вышел в степь. Здесь картина заметно менялась. После пыли и духоты воздух в степи был сухим и прозрачным. Грохот и людской гомон становились здесь мягче, умереннее, тише.
Солнце клонилось к горизонту. Его лучи скользили по земле, удлиняя тени. По равнинам и холмам тут и там стояли в солнечном сиянии спелые, нескошенные хлеба. Лишь кое-где темнели копны убранной пшеницы.
Григорий Иванович неожиданно для себе вспомнил почему-то некрасовское:
«…только не сжата полоска одна… Грустную думу наводит она…»
Далеко вокруг, в темной зелени садов, тонули села с белыми, как ромашки, хатами. И над всей этой земной красотой простиралось чистое, синее-синее южное небо.
Хорошо бывает в степи летом в предвечерний час! Солнце из ослепительно-желтого, искристого становится золотисто-багряным. Удушливая жара спадает, и в воздухе растекается благодатная прохлада. Каким-то неуловимым движением воздуха разносятся запахи спелой пшеницы, полевых трав и цветов, пахнет незабудками и с горчинкой дурманящей полынью. Из всех этих запахов степи всегда выделяется именно он, запах полыни. Еще всюду гудят труженицы-пчелы. Устало, перелетая с цветка на цветок, они торопятся набрать последний на сегодня взяток и, обремененные ношей своей, улетают на ночлег. Равномерно и резко кричат коростели. Вдруг у самых ног бросится в свою норку суслик или встрепенется вспугнутый шорохом шагов живой серый комочек — перепел, и не вспорхнет, чтобы перелететь, а как-то смешно ссутулившись перебежит дорогу, часто перебирая тоненькими, как спички, ножками и, спрятавшись в зарослях хлебов, нежно покличет подругу: «Спать пора, спать пора, спать пора!» Весь мир степной становится в этот час каким-то особенным, задумчивым. Мягче чем днем звучат его голоса, нежнее шорохи. Потом все как-то неожиданно смолкнет, притаится, словно к чему-то прислушается степь. И тогда вдруг откуда-то возникнет песня. Широко и плавно разольется над примолкнувшими нивами грудной девичий голос и, не успев вывести до конца начатый запев, потонет в стройном, наполняющем душу хмельной радостью, многоголосье…
Но не той была степь сегодня, в предвечерний час. Иными звуками, иными шорохами полнилась она. Смолкли, притаились, будто перед страшной грозой, пернатые ее обитатели. Казалось, все живое теперь тревожно замерло. Не слышно и волнующей душу стоголосой песни.
Вьется и вьется над дорогами пыль. Гул и грохот заполнили золотые просторы степи до самого неба.
Люди уходили от надвигающейся беды. Уходили на восток, вглубь родной страны. Труженики покидали родные гнезда, кормилицу-землю, на которой родились, за которую бились не раз. Велика была скорбь. Кажется, нет такой меры, которой можно было бы измерить ее, и нет таких слов, чтобы выразить.
Платонов шагал по обочине широкой дороги. По обеим ее сторонам стояли, поникнув тяжелыми колосьями, спелые хлеба.
Среди идущих навстречу людей изредка попадались знакомые. Это были чаще всего из других сел учителя, с которыми Платонову приходилось встречаться. Иные, заметив его, здоровались. Он отвечал на приветствия и шел дальше.
Вдруг взгляд его остановился на старом колхознике. Тот шел в стороне от дороги, по грудь в колосистой пшенице, шел, слегка наклонившись вперед, подставляя лицо под удары встречных колосьев.
— Уходишь, дедусь? — спросил Платонов.
Старик поднял голову и приостановился.
— Приходится, товаришок, чы як вас называть? — поправился он, исподлобья взглянув на собеседника. Но встретив прямой, открытый взгляд Платонова, кивнул головой вслед проезжавшей повозке, на которой сидели рослая светловолосая девушка лет шестнадцати и мальчик — поменьше. — Внучаток нельзя тут оставлять, батько их комиссаром полка там, у наших. Петро Гончарук, может слыхали?
— Слыхал, — ответил Платонов.
— Это сын мой, — с гордостью заявил старик.
— Как же, как же, знаю.
Имя, которое назвал старик, было знакомо Григорию Ивановичу. Петр Гончарук был вторым секретарем райкома в соседнем В.-Михайловском районе.
— Петр Анисимович Гончарук. Очень хорошо знаю.
Платонов заметил, как старик расправил под холщовой рубахой еще крепкие костистые плечи, как горделиво поднял седую голову.
— Хороший у вас сын.
— Да, добрый сын, — улыбнувшись, произнес старый Гончарук.
Но улыбка тут же сошла, и он вздохнул.
— Ну вот, стало быть, и уходим из родных мест.
Учитель взглянул в подернутые печалью стариковские глаза и тихо, задумчиво спросил:
— Тяжело уходить?
— Тяжко, сынку. Хоть и не в чужую сторону идем, а все же… дом… земля родная… Родился на ней, семьдесят лет прожил тут. — Старик на миг задумался, затем сорвал крупный, во всю ладонь, усатый колос пшеницы. — Видите, какой богатый уродился в этом году. И вот… остается тут. — Дед глубоко вздохнул и вдруг неожиданно спросил: — А вы что же, назад идете?
— Так нужно, — ответил Платонов, — ваш сын там, а я здесь… но дело у нас с ним одно.
— Понимаю, — с уважением произнес старик, — желаю вам всего наилучшего.
— Спасибо, и вам также.
Гончарук поклонился и, зажав в руке сорванный колос, пошел догонять повозку.
Платонов стоял и смотрел вслед старому колхознику, а тот шел, по-прежнему наклонившись вперед, подставляя лицо под удары колосьев.
Солнце садилось быстро, прямо на глазах. Вот оно, огромное и красное, уже коснулось краем своим дальней полоски лесопосадки, а еще через минуту погрузилось в его синеву, и только на короткое время задержался над землей большой золотой обод и спрятался. И, теперь уже на том месте, все разрастаясь по горизонту, полыхала багряная полоса заката.
А над дорогами все так же продолжала клубиться пыль, так же стояли неумолкаемый людской гомон, скрип множества повозок, фырканье моторов, мычание коров, овечье блеяние…
Перед оккупацией
Добравшись до села Цибулевки и посетив родителей, передав старикам на хранение свой партбилет и некоторые другие документы, в Цебриково Платонов возвращался ночью. Он шел не главной дорогой, а той, что глуше и малолюднее, — через село Ольгиново.
Он спустился в долину и берегом, густо заросшим молодыми вербами и камышом, направился к тому месту, где через речку Малый Куяльник был проложен бревенчатый мосток, соединяющий село Цебриково с соседним селом Малое Цебриково. Это было самое узенькое место на реке, всего три-четыре метра шириной.
От воды, подернутой белесой пеленой тумана, тянуло сыроватой свежестью. И только теперь Платонов в полной мере ощутил усталость. Лишь здесь, наедине с самим собой, он вспомнил, что все последние три дня совсем не отдыхал и не смыкал глаз. Прошлая ночь и весь сегодняшний день прошли в напряжении там, где он отправлял семью. В довершение ко всему почти двадцать километров, только что пройденные им, давали себя знать. От пота и пыли в теле стоял зуд, от усталости стучало в висках.
Прохлада воды манила к себе, притягивала, как магнит. И Григорию Ивановичу вдруг захотелось выкупаться. Ведь неизвестно, когда еще подвернется такой случай.
Он прошелся немного вдоль берега, где река была поглубже, и, выбрав бережок поудобнее, зачерпнул пригоршню воды и с размаху плеснул себе в лицо. Прохладные струйки потекли по шее, защекотали под гимнастеркой грудь.
— А-а-а-ааа! Хорошо! Уф! — с наслаждением крякнул Платонов, умывая лицо, шею. — Нет, не то, совсем не то…
Он быстро разделся и вошел почти по грудь в воду. Приседая, несколько раз подряд окунулся с головой. Но этого оказалось мало, и он стал приседать, считая до двадцати. Закружилась голова. Пошатываясь, вышел из воды, сразу ощутив огромное облегчение. Тело освободилось от соленой накипи и приятно покалывало, усталость как рукой сняло.
— Какая благодать! — произнес учитель вслух. — Теперь не мешало бы обсохнуть немного, впрочем… так лучше, прохладнее будет, — решил он и стал одеваться.
От мостка вела по селу узкая, извилистая улица. Вся в зарослях деревьев, она сейчас казалась высоким, причудливым коридором. Едва проступали из темноты то горбатые, то провисшие крыши хат и сараев. В селе царила тишина. Только вдалеке, невидимый в ночи, гудел, тарахтел и скрипел шлях. Гул то стихал, то вновь усиливался. И что-то тревожное, щемящее душу было в этом отдаленном слитном гуле.
На западе, словно подпирая темное ночное небо, дрожал гигантский багровый столб. Это от бомбежки немецких самолетов что-то горело на станции Веселый Кут.
Платонов подошел к сельсовету. У крылечка его строго окликнули:
— Кто идет?
— Свой, — тихо отозвался учитель, приглядываясь к часовому.
— Кто свой? — настойчиво повторил часовой.
— Ты, Осарчук? — вместо ответа спросил Платонов.
— Григорий Иванович! — уже мягко сказал Осарчук. — Не узнал вас…
— Все равно, Юра. Часовой должен окликнуть каждого, кто бы ни подходил, в особенности сейчас. Да и пост твой важный.
— Да, Григорий Иванович. Здесь и знамя сельсовета и мелкокалиберки нашего истребительного батальона — одиннадцать штук…
— Вот-вот. Оружие, знамя. Это «святая-святых». Там есть кто?
— Никого. Разошлись недавно.
— А кто был?
— Председатель совета и председатели колхозов. Эх, что тут было!
— Что? Ругались, спорили?
— Ругаться не ругались, а спорили сильно, чуть не до драки.
— О чем?
— Да все насчет скота. Дядько Яков Кульвальчук воевал. Кричал, что колхозный скот не надо отправлять в тыл, а раздать по домам.
— Вон чего захотел… — промолвил учитель. — Ну, ну?
— Говорит, что скот здесь целее будет.
— Вон как, — с усмешкой сказал Платонов.
— Вы сами-то откуда так поздно? — спросил Осарчук.
— Да проводил Зинаиду Ильиничну с Леночкой и бабушку. А в селе как дела?
— Кое-кто уехал сегодня, некоторые собираются в отъезд.
— Карп Данилович не уехал, не знаешь?
— Еще нет. Я видел его сегодня.
— Хорошо. Так ты, Осарчук, пока будешь здесь?
— До смены. Меня сменит Ваня Беспалов аж утром.
— Поста не покидать, хлопцы. Помните, вы все равно что на передовой.
— Понимаю, Григорий Иванович. Все будет в порядке.
— Если кто придет, скажи, чтобы не уходили, пока я не вернусь. Есть важные дела, очень важные. Так и передай.
— Есть!
— Я через два часа буду здесь.
Платонов направился прямо в школу, на свою квартиру, где он жил все годы, работая в Цебриково…
Цебриканская средняя школа была почти в центре села. Ее два небольших кирпичных здания, всегда сверкающие снежной белизной, тонули в зелени сада, зарослях акации и сирени. С улицы, с фасадной стороны, словно охраняя покой школы, строго стояла шеренга высоченных пирамидальных тополей. Эти серебристые великаны были видны отовсюду за несколько километров. В промежутке между двумя школьными корпусами была воздвигнута деревянная арка, на своде которой красовались сплетенные из хвойных веток слова: «Добро пожаловать». Эта гостеприимная надпись возобновлялась ежегодно перед началом школьных занятий. С задней стороны школы находился просторный двор с погребом и сараем, в котором хранились и съестные припасы, и инвентарь, и даже топливо. За этими служебными постройками без какой-либо изгороди простирался большой фруктовый сад — детище школы и гордость ее. Со всех трех внешних сторон вместо забора сад был окружен зарослями малины, черной смородины и крыжовника. Дальше за садом уходила на север ровная степь без балок и холмов. Это были поля трех колхозов Цебриканского сельсовета.
Платонов вошел во двор. Некоторое время он стоял, прислушиваясь. В селе было тихо. В просветах между рядами фруктовых деревьев на северо-западе метались по черному небу багровые вспышки, и до слуха доносился глухой гул орудийного боя.
— Вот она, война, движется сюда!
Учитель тихонько обошел двор, как бы желая удостовериться, что кроме него никого здесь нет, и направился к квартире. Он нашел ключ на крыльце под ковриком, на том месте, где прятали его все домашние, и открыл дверь.
Чем-то тоскливым повеяло на него из темноты опустевшего гнезда. Из предосторожности он тщательно проверил, плотно ли закрыты ставни, и зажег спичку. Огонек пламени задрожал, шатая на стене непомерно огромную уродливую тень.
Чтобы окинуть взглядом всю комнату, Платонов поднял спичку над головой. Тень скользнула вниз по стене, упала под ноги, и сразу стало видно и пустой шкаф в углу с распахнутой настежь дверцей, и маленькую разоренную кроватку дочурки, и разбросанные по полу вещи, и кипы школьных тетрадей на подоконниках.
Спичка обожгла пальцы и погасла. Учитель не хотел зажигать вторую, но вдруг вспомнил, что дочурка Леночка оставила здесь алую ленту, которую вплетала в косичку. Он вспомнил ее неутешный плач, в три ручья слезы, и пообещал, что вернется и непременно найдет.
«Милая моя девочка! Почуяла ли ты своим маленьким сердечком, что батько твой, давая это обещание, обманул тебя. Не знает он сам, когда вернется, если вообще вернется. Но ты не горюй, доченька, я найду твою ленту и сохраню до встречи вот тут», — он приложил руку к сердцу. Затем он опять зажег спичку и, опустившись на колени, принялся искать на полу. Одна спичка догорала, он зажигал следующую и все искал, искал. Под руки попадались разные вещи, не взятые в дорогу. Он брал одну за другой, рассматривал их и удивлялся, почему все эти дорогие и необходимые вещи оказались лишними.
Платонов обшарил весь пол, но лента не попадалась, и он стал искать на подоконниках.
«Это следовало бы сжечь», — подумал он, глядя на груды старых ученических тетрадей, и тут же вспомнил, что нужно разобрать школьную документацию, учебники, физический и химический кабинеты, библиотеку, отобрать все более ценное и подальше запрятать, зарыть, а остальное сжечь, уничтожить.
Он снова принялся искать ленту между тетрадями. Сердце защемило. Ведь все здесь до последних мелочей было родным и милым сердцу учителя. Вот в этих слежавшихся, пожелтелых от времени детских тетрадях была вся его долголетняя работа. По этим страничкам он пристально, с любовью наблюдал, как постепенно неверные кривые палочки и крючочки, выведенные на косых крупных линейках, превращались сначала в буквы, такие неуклюжие и смешные. Потом эти буквы день ото дня становились все увереннее и лучше, из них уже образовывались первые слова «папа», «мама». Позже из слов слагались мысли. Учитель открывал одну тетрадь за другой, и перед ним мысленно представали его ученики: темные, светлые, совсем белоголовые, с косами и косичками, с чубиками и озорными мальчишескими челками, наголо стриженые; кареглазые, сероглазые, с черными, как угольки, и голубыми, как озерца, глазами; и улыбки лукавые, затаенные, хитрые, простодушные… И тяжело было думать, что всех этих детишек теперь лишат радости учиться.
Григорий Иванович подавил вздох.
— Нет, не поднимется рука сжечь, — решительно вымолвил он вслух. — Спрячу, все спрячу.
Зажигая очередную спичку, учитель увидел, что их оставалось только две штуки. Он стал быстро искать ленту и нашел ее на комоде среди пустых коробочек и флаконов. Наконец, последняя спичка догорела, и в комнате стало черным-черно.
Григорий Иванович прилег на прохладный клеенчатый диван и силился сначала ни о чем не думать. Надо немного отдохнуть, успокоиться, ведь впереди много дел. Но вопреки желанию воображение его настойчиво работало, и все, что пришлось увидеть и пережить, вдруг навалилось на него. Замелькало виденное за минувший день: переправа, нескончаемый поток людей, машин, повозок, родная степь и горькая пыль на дорогах, в печальном поклоне спелые колосья пшеницы, старик Гончарук, увозивший внучат от расправы за отца-комиссара, скорбь в глазах людей, уходивших от надвигающейся беды. Затем мысли Платонова перешли к школе. Вот он, учитель, директор ее, проводит здесь последние часы. Не позже чем завтра он должен покинуть село, оставить школу, с которой сроднился душой и сердцем, отдал девять лет вдохновенного труда, школу, в которой воспитал не один десяток юношей и девушек.
Внезапно сквозь маленькую щелочку в ставне полыхнула вспышка, на миг осветив комнату, и оборвала размышления.
Он поднялся с дивана и чуть приоткрыл ставню. «Нельзя терять время. Сейчас же нужно в сельсовет. Первым делом надо выполнить срочное задание райкома партии — помочь колхозникам отправить скот к Лысой горе, а там дальше — на восток. Затем эвакуировать в тыл людей, которым нельзя оставаться в Цебриково. Хотя решение отправить скот вызвало возражение со стороны таких, как Яков Кульвальчук и ему подобные, но он, Платонов, — коммунист, он сумеет настоять на своем. Не Яковы Кульвальчуки решают дело».
Учитель решил все это сделать за остаток ночи, днем он займется разборкой в школе документации, оборудования, имущества. Еще нужно повидать кое-кого из своих учеников. Цебриково Платонов решил покинуть следующей ночью.
Он бережно свернул и спрятал в нагрудный карман гимнастерки ленту дочурки, вложил в барабан нагана два недостающих патрона и вышел. Дверь запер и ключ спрятал в обычном месте.
На дворе стояла предрассветная темнота. Над головой высоко в небе, между поределыми звездами висел ручкой вниз ковш Большой Медведицы. В стороне станции Веселый Кут тускнел и укорачивался гигантский багровый столб пожара. А там, на северо-западе, где шли бои, метались по горизонту багряные сполохи.
«Надо спешить, спешить, — подумал Платонов и энергичным, размашистым шагом направился в сельсовет. — Потом вернусь, чтобы все привести в порядок».
Учитель и ученик
Ранним утром по степи к селу Цебриково во весь опор скакали двое юношей. Их взмыленные лошади, прижав уши и раздувая ноздри, шли голова в голову, и если одна из них чуть отставала, всадник шпорил ее каблуками по потным бокам и она выравнивалась.
Один из юношей, что с карабином за спиной, сидел на рыжей белогривой лошади, был в плащ-палатке, на манер кавказской бурки, ниспадавшей на конский круп. Из-под черной барашковой шапки, лихо сбитой на затылок и держащейся, как говорят, «на честном слове», вилась и падала на лоб буйная светлая прядь волос. Сочный румяный рот с чуть приопущенными уголками губ и бирюзовые глаза придавали лицу юноши нежное, почти девичье выражение. Однако во всей посадке, в манере погонять лошадь проявлялась мужская удаль, в которой нетрудно было угадать стремление походить на Чапаева.
Другой всадник, скакавший на вороной лошади, был в матросском бушлате, полосатом тельнике и надвинутой до бровей фуражке-капитанке. Это был рослый белобрысый парень, сухощавый, крепкого сложения, с длинными жилистыми руками. Его продолговатое, совсем мальчишеское лицо с узкими прищуренными глазами, казалось, совсем не гармонировало с сильным мускулистым телом. Движения его были более медлительны и не так порывисты, как у товарища. Весь он казался угловатым и неуклюжим. Он часто поддергивал за ремешки две висевшие на левом плече мелкокалиберки.
Всадники влетели в село и, обогнув школьный сад, осадили лошадей возле ворот.
На щеках юношей рдел яркий румянец, глаза горели ребяческим азартом.
— Ты, Миша, поезжай домой, — сказал юноша в барашковой шапке своему товарищу, — а я разыщу Григория Ивановича. Надо скорее предупредить его.
— Давай уж вместе, Ваня.
— Нет, нет, обоим маячить по селу не стоит, понимаешь?
— Ну, добрэ, — с неохотой согласился Михаил, видимо привыкший считаться с мнением товарища, и, хлестнув концом повода еще неуспокоившуюся лошадь, взял с места в галоп.
— Будь дома, я заеду к тебе и все расскажу! — крикнул вдогонку оставшийся и рысью въехал в ворота.
Посредине школьного двора он остановился и огляделся кругом. Все ему здесь было знакомо, все до последней жердочки, до камышовой тростинки на крыше погреба, до камушка малого. Необычными казались только безлюдье и тишина.
Юноша подъехал к небольшому флигельку, густо заросшему кустами сирени. Здесь помещалась квартира Платонова. Вот две каменные ступеньки с вытоптанными посредине углублениями, коричневая дверь с медной скобой, отполированной прикосновениями множества рук, черная восьмерка замочной скважины. Все это было хорошо знакомо.
Но вот взгляд юноши упал на большой висячий замок, не замеченный сразу. Стало грустно. Будто замок запирал от него все, что связывало его с этим домом.
Юноша приблизился к окну. Полуоткрытая ставня оставляла небольшую полоску. Заслонив ладонями свет солнца, он приник лицом к прохладному оконному стеклу. И когда глаза привыкли к темноте, увидел бóльшую часть комнаты. В квартире было пусто.
— Значит, уехали… что же делать теперь?
С тревогой в душе отъехал он от окна и снова оглядел двор. Открытый сарай зиял пустотой. Кругом тишина, от которой тоненько, как от комариного роя, звенело в ушах. И только пчелы в саду, кружившиеся над ульями, да аромат спелых яблок и груш живо напоминали родную школу.
«Григория Ивановича нет, — снова подумал юноша. — Оно, конечно, хорошо, что учитель вовремя уехал и опасность ему не угрожает. Но с другой стороны — что делать дальше? А ведь сейчас, как никогда, было необходимо его присутствие, нужен его верный разумный совет. Уж Григорий Иванович нашел бы выход, посоветовал бы, что теперь остается делать и как поступить далее им, его ученикам-комсомольцам, застигнутым врагами на селе. А может, еще не успел? Поехать по селу, может кто видел его… Объездить правления колхозов, заехать в сельсовет…»
Подобрав поводья, юноша двинулся через двор к садовой калитке.
— Никитин! — негромко окликнул его знакомый голос.
Юноша обернулся. В полуоткрытом окне школьной библиотеки стоял учитель.
— Григорий Иванович! — радостно воскликнул юноша.
— Ваня, тише, — приложив палец к губам, предупредил Платонов.
— А я решил, что вы уехали.
— Пока еще нет. Надо управиться…
— Нет, нет, — перебил его Никитин, — вам нельзя здесь.
— Ты почему здесь? Что-то случилось?
— Григорий Иванович…
— Не называй громко. Отведи лошадь в сарай и заходи сюда, только через окно. Дверь закрыта.
Ваня отвел лошадь и прыгнул через окно в библиотеку. Книжные шкафы были раскрыты, на столе, на окнах и просто на полу разложены географические карты, учебники, две высокие стопки книг в красных коленкоровых переплетах — сочинения Ленина.
— Григорий Иванович, вам нужно уходить, — горячо произнес Ваня.
Платонов вопросительно взглянул на ученика.
— Мы видели чужих солдат в степи.
— Когда?
— Только что. Мы прямо оттуда, чтобы сказать вам.
В спокойных, всегда улыбающихся глазах учителя промелькнула тревога.
— Может, вы ошиблась?
— Нет, точно.
— Минутку. — Платонов закрыл окно. — Расскажи подробнее.
— Сегодня ночью мы с Мишей Кравченко были там, в степи на вышке. Вы знаете.
— Ну, ну?
— Рано утром слышим — кто-то бормочет. Я выглянул в окошечко. Вижу, двое вылезли из лесопосадки на дорогу. Против нашей вышки остановились и озираются кругом. Смотрим — карабин у одного русский, вот этот самый… — улыбнулся Ваня. — Мы сначала решили, что это наши, хотели было спросить, далеко ли фронт, как вдруг слышим — забалакали они не по-нашему. Я толкнул Мишу, он меня, и мы вместе выстрелили из наших малокалиберных. Один из них упал, другой — тикать в посадку.
— Молодцы, не растерялись, — улыбнулся учитель, — Выходит, немецкая разведка напоролась на вас?
— Не похожи они на немцев. Маленькие, черные, как цыгане, и говорят не по-немецки. Наверно, румыны.
С минуту оба молчали. Учитель стал торопливо укладывать в ящик отобранные книги.
— Это все сохранить. Оно нам с тобой нужно будет.
Ване приятно было слышать «нам с тобой» из уст учителя, и он стал помогать.
— Еще как нужно, Григорий Иванович. Но как же быть сейчас?
Ваня ждал решающего слова учителя, он надеялся, что Григорий Иванович подскажет разумный выход. Ведь так было всегда. Он помнит, как они, ученики, чуть что бежали к нему попросить совета. Сколько всяких вопросов он помог разрешить им, сколько пылких надежд вселил он в их души, сколько сомнений рассеял! И не было, казалось, случая, чтобы хоть самая малая просьба была обойдена вниманием Григория Ивановича.
— Как вам быть? А как подсказывает тебе твое собственное чувство? Ты комсомолец, и вот теперь, когда ты своими глазами увидел врага, ты что-нибудь подумал?
— Подумал и сейчас думаю.
— Что именно?
— Всем нам надо уходить отсюда.
— Куда?
— На восток.
— Теперь, Ваня, пожалуй, поздно. Ночью шли бои здесь, совсем близко. Под утро отошли наши войска.
— Тогда к нашим, на фронт.
Платонов улыбнулся. Его радовало, что его ученики полны решимости не покоряться захватчикам и сражаться с ними.
«А почему бы не подключить ребят к организованному сопротивлению захватчикам? — подумал Григорий Иванович. — Ведь всем будет трудно, и молодежи тоже. Молодость и опыт при правильной организации могут дать нужный результат. Ведь именно на это нацеливал представитель обкома партии».
— Все это правильно, Ваня, но у меня есть другой план. Никуда не уходить.
— А как же?
— Оставаться здесь, в Цебриково.
— А… что же мы тут будем делать, на фашистов работать?
— Не работать, а бороться против них. — Учитель легонько взял юношу за плечи и привлек к себе. — Слушай меня. Сейчас на нашей земле, временно захваченной врагом, остаются тысячи вот таких же, как вы, комсомольцев, которые не станут изменниками или трусами. Так ведь?
— Конечно, Григорий Иванович.
— Так вот. Партия приказала нам с тобой создать здесь, в Цебриково, боевую подпольную комсомольскую организацию.
Ваня от неожиданности даже подтянулся, как в строю.
— Мне… тоже?
— Да, Никитин. Я знаю тебя как настоящего комсомольца и доверяю тебе. Уверен, что ты не подведешь.
Ваня почувствовал, как гулко застучала кровь в висках, задрожали ресницы и стало больно глазам. Он глянул в лицо учителя, но не увидел четких знакомых черт. Все расплывалось, двигалось, словно под водой. Плотно сомкнув веки, он выжал слезы, и сразу перед глазами все стало четче: и предметы, и теплая, понимающая улыбка учителя.
— Сделаю все, что…
— Тебе пока такое задание: надо узнать, кто из твоих товарищей-комсомольцев останется на селе. Прощупай каждого, чем он дышит, и только тогда привлекай. Группируй хлопцев вокруг себя осторожно. Бойся провокаторов и предателей.
Ваня слушал учителя, и в душе его рождалось и крепло гордое сознание, что ему доверяют такое великое дело.
— Помни, тут требуются осторожность, спокойствие и выдержка. На рожон лезть не нужно, горячиться не следует.
— Я это понимаю, Григорий Иванович. Буду поступать так, как вы говорите.
Платонов легонько опустил руку на плечо взволнованного юноши.
— Самое главное, помни, что рядом с тобой идут старшие — коммунисты. Они будут помогать тебе, направлять и оберегать. Как думаешь, справишься? Помни, что придется отвечать не только за себя, но и за товарищей. Цена риска в борьбе самое дорогое — жизнь.
— Понимаю, Григорий Иванович… А… вы?
— Я буду с вами.
— Но ведь вам здесь…
— Я уйду, но буду с вами. Понимаешь?
— Понимаю, — прошептал Ваня. Ему захотелось вдруг обнять учителя, но строгость минуты удерживала его от этого душевного порыва, и он только промолвил:
— Это очень хорошо, что вы с нами, что мы, как и раньше, вместе.
— Я сегодня уйду, но мы скоро увидимся.
— А как, где?
— Это мы устроим. Спасибо, что предупредил об опасности.
При этих словах учитель обнял Ваню и крепко прижал к себе.
— Главное — помните, что вы комсомольцы, не теряйте комсомольской чести.
— Не беспокойтесь, Григорий Иванович. С хлебом и солью врагов встречать не выйдем.
Учитель достал из-под полы пиджака сверток и подал Ване.
— Спрячь понадежнее. Это знамя нашего сельсовета и вашей будущей организации. Это знамя должно стать боевым.
Никитин принял из рук учителя знамя и спрятал на груди под рубашкой.
— Еще одно тебе поручение. Подыщи место, где можно сохранить оборудование физического кабинета.
— Сделаю, Григорий Иванович.
— Ну, до скорой встречи, Ванюша. На селе обо мне никому ни слова.
Еще раз крепко обнявшись, они простились.
Минуту спустя Ваня скакал к Михаилу Кравченко, чтобы поведать другу о том, что путь, который они сегодня искали, — найден. И на мучительный вопрос «что делать?» — есть точный ответ. Он знает теперь, что делать им, комсомольцам.
Ваня подскакал к хате Михаила Кравченко и, на ходу спрыгнув с лошади, побежал к товарищу.
— Миша, все в порядке! — воскликнул он громко.
— Что в порядке? — спросил выбежавший навстречу Михаил.
— Нашел, понимаешь? — Ваня понизил голос. — В школе застал, в библиотеке.
— Ну?
— Все, как было, рассказал ему, предупредил. Знаешь что, Мишка? Уходить не надо. Никуда не надо. Здесь останемся.
— Здесь? — недовольно протянул Михаил, удивляясь, почему это у Вани такое приподнятое настроение.
— Да, здесь, — твердо повторил Никитин и, озорно, по-мальчишески, подтянув к себе за ворот рубашки Михаила, полушепотом сообщил:
— Партизанить будем.
— Ну что ты? — поразился Михаил и в то же время обрадовался.
Это вполне соответствовало его характеру. Миша любил героику. Он упивался романтикой Гражданской войны, по несколько раз перечитывал книги о партизанах и завидовал героям, которых любил народ, чтил их память и слагал о них стихи.
— К нам скоро явятся «гости». Нужно будет по-хозяйски их встретить.
Михаил, до щелочек сузив серые глаза, довольно улыбнулся.
— Все правильно, Вань. Только я не знаю, как это будет…
— Я тебе все объясню. Пойдем на речку. Кстати, поможешь затопить лодку. Не хочу, чтобы попала в руки этих гадов.
— А кони, Вань? — спросил Михаил.
— Пока поставь в сарай, а там придумаем, что с ними делать.
Друзья завели лошадей в сарай, и побежали вниз к речке и дальше вдоль берега. Там, в узкой прогалине между камышами, стояла на приколе старая, утлая лодка, спутник Ваниного детства, друг, с которым связано много волнующих воспоминаний.
Прощай, школа!
Закончив свои дела в селе, Платонов осторожно вышел на прогалину школьного сада.
Вдоль северной стороны сада, обращенной к степи, проходила дорога. Через дорогу сразу же начиналось пшеничное поле, оно простиралось далеко вглубь степи. Все вокруг казалось величаво спокойным, но в этом на вид спокойном царстве кипела своя особая жизнь. Перекликались ленивые перепелки, откуда-то издалека доносились всхлипы жаворонка, щебетали, посвистывали и щелкали какие-то другие пичужки, стрекотали кузнечики. И от всей этой разноголосой трескотни село казалось необыкновенно тихим, обезлюдевшим.
Утро уже миновало. Занимался ясный день. По чистой синеве неба поднималось горячее солнце. Нагретый воздух восходил над степной далью струистыми голубоватыми волнами. Все предвещало знойный августовский день.
Платонов смотрел вдаль, как бы угадывая, где же проляжет его тропинка, куда поведет она и кто встретится на ней?
Поглощенный своими мыслями, он обернулся назад. Там меж стволов фруктовых деревьев белели стены школы.
— Ну вот, пожалуй, и все, — вслух произнес он и, с трудом подавив вздох, добавил: — Прощай, родная!
Учитель почувствовал, как сжалось сердце. Но усилием воли он тут же подавил щемящее чувство тоски. Мысль о том, что ждет его впереди, заставила внутренне собраться. Руки сами потянулись оправить, как в строю, гимнастерку. И только теперь, как следует оглядев себя, он нашел, что его одеяние совсем не годится. Все — от фуражки военного покроя до гимнастерки под командирским ремнем и брюк галифе — при первом же случае могло выдать его с головой.
— Вот этого не предусмотрел, горе-подпольщик, — с досадой упрекнул он себя. — Все нужно сбросить, сменить, и как можно скорее.
Он быстро прикинул в уме, где это можно будет сделать, и решительно пересек дорогу.
Густая, высокая пшеница укрыла его. И в первый раз за всю жизнь Григорий Платонов пошел по своей земле крадучись и пригибаясь.
На самом дальнем конце села, несколько на отшибе, стояла маленькая опрятная хатенка, скрытая с двух сторон вишневым садом и с третьей — закопченной кузницей.
Здесь жил колхозный кузнец — дед Михайло Бодюл. Был он в большом уважении у односельчан и громком почете в районе. Словом, это был один из тех цыган, у которых учатся и которые служат примером для среднего и младшего поколения колхозников своим отношением к труду. К нему-то и направился за помощью Платонов.
Тщательно осмотревшись, учитель подошел к хате и легонько постучал в дверь. Изнутри не отзывались.
«Не уехал ли дед Михайло? — с тревогой подумал Платонов. — Куда же еще можно пойти? Да нет, более подходящего места сейчас не найти».
Деда Михайла учитель хорошо знал и вполне мог довериться ему. «Да и по селу бродить теперь небезопасно — кто знает, на кого еще наткнешься».
Григорий Иванович снова принялся стучать в дверь, с каждым разом все настойчивее. Но по-прежнему было тихо, хата, казалось, была необитаемой. И когда надежда уже стала покидать учителя, в сенях послышался тусклый болезненный голос:
— Кто?
— Я, дед Михайло, — обрадовался Платонов.
Не сразу звякнула щеколда, и в дверях появилась высокая худощавая фигура старика в овчинном кожухе и шапке.
— Вы?! — не то растерянно, не то испуганно воскликнул дед Михайло.
— Да, да. К вам можно? — поспешил ответить учитель.
— Будь ласка, заходьте, Григорий Иванович! — оживился старик. — Извиняйте, что не сразу открыл вам. Я думал, что это они… — будто оправдывался дед Михайло, зябко поводя плечами. — Проходьте.
Пока хозяин запирал наружную дверь, Платонов вошел в хату и огляделся.
Дед Михайло Бодюл несколько лет тому назад похоронил свою жену и с тех пор жил один, отдавая все свое время кузнице. Но он был не одинок в большой дружной колхозной семье. И хотя в доме не было хозяйки, здесь всегда царили порядок и чистота. Старик сам следил за своим гнездом.
Сегодня в хате деда Михайла не было ни порядка, ни чистоты.
«Значит, жизнь старика тоже столкнула с рельсов», — подумал Платонов, внимательно оглядев и самого хозяина.
Вид деда Михайла невольно внушал чувство сострадания.
— Что же вы стоите, сидайте, — спохватился старик, указывая на скамью, кое-как застланную выцветшей тканой дорожкой.
Учитель сел.
— Да вы сами-то садитесь, — предложил Платонов.
Дед Михайло тяжело опустился на скамью рядом. Оба некоторое время молчали. Старик тихонько теребил на груди оборванную петельку кожуха. Большая узловатая рука его дрожала, как после тяжело перенесенной болезни. Платонову показалось, что этот всегда веселый, энергичный, острый на язык старик вдруг как-то сразу, неожиданно сдал, постарел на несколько лет.
— Похудели вы крепко, дед Михайло. Нездоровы? — участливо спросил Платонов.
Дед Михайло опустил голову и как бы про себя сказал:
— Горе, оно гнет человека хуже всякой хворобы. Как узнал, что вороги тут… — он неопределенно указал рукой, — так и подумал, что жизнь кончилась.
Старик часто заморгал, будто ему было больно смотреть на свет.
— Ну, до конца жизни еще далеко, дед Михайло. Мало ли мы бед переносили, а ведь вот все пережили, пересилили. И эту беду пересилим, — ободряюще говорил учитель. — Все это временно.
— Оно-то так, — слабо улыбнувшись, согласился старик, — но силы вот мало осталось. Боюсь, что не доживу.
— Доживем, дед Михайло!
Платонов понимал, что делается в душе старого колхозника, прожившего большую многотрудную жизнь. Он знал нелегкое прошлое Михайла Бодюла. Обычное детство в бедной многодетной цыганской семье, когда вечная нужда заставила рано испытать все тяготы подневольного труда, познать, как тяжело достается кусок хлеба. Восьмилетним мальчуганом Михайло холодными росными утрами гонял в поле хозяйское стадо, отогревая в теплом коровьем помете босые, исколотые жнивьем ноги. Затем юность, проведенная в темной и дымной кузнице у меха и наковальни, где за пятиалтынный в день он ковал хозяйских лошадей, оттягивал затупившиеся плужные лемехи, обувал в железные шины колеса повозок и арб. Потом революция, весть о том, что нет царя и что все помещичьи земли отныне будут принадлежать крестьянам. И вот теперь, на склоне лет, когда Михайло Бодюл был спокоен за свою старость, грянула беда, непомерной тяжестью легла на душу. Может, через час или два в село войдут чужие люди — враги. Они принесут с собой свои звериные законы, возродят рабство и гнет. И ему, деду Михайлу, познавшему радость жизни, страшно при мысли, что нужно будет возвратиться в то давно забытое царство мрака и бесправия.
— Доживем, — уверенно повторил Платонов. — Вот поправитесь и будете помогать нам гнать отсюда непрошеных гостей.
— Да я всей душой, Григорий Иванович. Если что потребуется от меня… Я ведь за эту нашу жизнь много сил положил…
— Мы им тут долго хозяйничать не дадим. Верно ведь?
— Правильно!.. Только как же вы?.. — вдруг озабоченно спросил дед Михайло. — Ведь вам опасно тут оставаться. Вы человек для них неподходящий.
— Я сейчас уйду. Только вы помогите мне.
— Чем же я?.. — забеспокоился старик.
— Видите, моя одежда не такая… У вас взамен что-нибудь найдется? Мне нужно переодеться.
— Это мы найдем, — оживился дед Михайло. Он, казалось, забыл про свою слабость. — Минутку.
С этими словами старик ушел на кухню. Он долго рылся там, хлопая тяжелой крышкой кованого крестьянского сундука, и наконец вернулся с отобранной одеждой. Это был почти новый стариковский пиджак плотного черного сукна, такие же брюки и картуз с лакированным козырьком и непомерно широкими полями на упругой стальной пружине.
— Если годится, одевайте, будь ласка. А сорочка вам тоже нужна?
— Давайте и сорочку.
— Зараз будет и сорочка.
Дед Михайло принес две рубашки, белую и ярко-розовую.
— Выбирайте, которая нравится.
— Да что же вы мне все отдаете, а сами?
— Куда мне наряжаться! А придет время, вы мне новую подарите, еще лучше.
Дед вышел. Платонов быстро переоделся. Костюм старика был ему немного узок и довольно смешно сидел на его плотной фигуре. Но ничего, это все же куда лучше, нежели его полувоенная форма. В довершение ко всему Платонов надел фуражку, служившую когда-то предметом сельского щегольства, и глянул на себя в зеркало. До того необычен был его вид, что учитель рассмеялся, увидев вместо себя в зеркале старомодного деревенского щеголя.
— Ну, как? — спросил он вошедшего в хату деда Михайла.
— Дужэ добрэ. Хоть зараз в церкву, — развеселился старик.
И Платонов вновь узнал в нем прежнего Михайла Бодюла.
— Можно и в церкву, только вот невесты нет. Невеста моя теперь уже далеко, за Днепром.
— Отправили?
— Да.
— Хорошо. И им лучше, и вам свободнее.
Платонов на минуту задумался. Напоминание о семье всколыхнуло улегшееся было чувство грусти.
— Ну, дед Михайло, мне пора. Спасибо вам за доброе дело.
— Нэма за що.
— Я надеюсь, что мы с вами еще увидимся и не раз.
— Будь ласка, что нужно будет, я все сделаю.
— Спасибо.
Платонов крепко пожал руку старого кузнеца.
— Если в чем будет нужда, я обращусь к вам.
Дед Михайло понимающе кивнул головой и тепло улыбнулся.
Григорий Иванович почувствовал к этому доброму, честному старику почти сыновнюю любовь. Он обнял деда Михайла, как самого родного и близкого человека.
— Подождите трошки, — дрогнувшим голосом произнес старик, — я посмотрю там…
С этими словами он вышел на улицу, обошел вокруг хаты и кузницы, посмотрел хорошенько в саду и вернулся.
— Можно идти.
Платонов перешел дорогу, шагнул в высокую пшеницу и, улыбнувшись, махнул на прощанье рукой.
Дед Михайло стоял и смотрел, как тихо вздрагивали тяжелые колосья там, где шел учитель. По временам он видел, как на короткий миг в пшенице мелькал черный кружок фуражки и тут же скрывался.
Наконец движение колосьев прекратилось, а старик все стоял и смотрел.
И хотя перед ним уже расстилалась спокойная золотая гладь пшеничного поля, ему все еще казалось, что черный кружок фуражки вновь мелькнет или покажется в прощальном взмахе рука. И перед глазами стоял образ учителя, который ушел, чтобы вернуть ему, Михайлу Бодюлу, утраченное счастье. И по щеке старика скатилась скупая слеза.
Оккупанты
Всю ночь багровые сполохи колыхали черное небо на северо-западе. По временам доносился глухой гул — будто тяжко стонала земля. Там, на водном рубеже Днестра, стояли насмерть последние, прикрывающие отступление наших войск батальоны.
А стороной от Цебриково уже громыхали по дорогам орудия, машины, слышался приглушенный тысячеголосый гомон, в который поминутно вплетались охрипшие голоса, — воинские команды. То отходили на восток наши войска, чтобы закрепиться где-то на следующем рубеже.
Вместе с отходившими частями Красной Армии разносилась по селам юга Украины недобрая весть, что немецко-румынские войска форсировали Днестр и устремились на юго-восток, к Одессе.
Августовское солнце всплыло над дальними холмами. Поднимаясь выше, оно все уменьшалось, из оранжевого становилось ослепительно желтым. Под его живительным теплом зрели арбузы и дыни на бахчах, сладкими соками наливались фрукты в садах. Разнося опьяняющие запахи, досыхало в стогах сено.
А на просторах полей клонился долу колос перестоявшегося хлеба. Пройдись по тучным нивам даже самый легкий ветерок, и, кажется, потекло бы на землю тяжелое зерно. Но степь стояла в тоске, ожидая тех, кто отдал ей столько труда, столько силы вложил! Родные нивы! Напрасно томитесь вы ожиданием, чутко прислушиваясь, не раздастся ли где-нибудь на дороге знакомый вам грохот комбайна, не возникнет ли вдалеке дружная песня. Не ждите! Сегодня жнецы ваши не придут!
На рассвете по дороге спешно прошли небольшие, видимо, последние подразделения наших частей, и все смолкло, как-то странно обезлюдел степной простор.
До полудня стояла над селом зловещая тишина. И вдруг будто невидимая рука задела туго натянутую струну, и она, задребезжав, оборвалась. Дрогнула тишина. Завыла, заревела, загрохотала степь. Над дорогами взвилась желтая пыль, заклубилась над придорожными хлебами, окутала зеленые сады.
С запада от станции Веселый Кут хлынули вражеские колонны. Мутным потоком устремились они в долину, двигаясь прямо на Цебриково. Сначала громыхали черные, с белыми крестами на броне, тяжелые и легкие танки, сверкая на солнце отполированными гусеницами; с вибрирующим ревом моторов ползли черные, графитно-серые, песочные, пятнисто-зеленые, как болотные жабы, автомашины, тупорылые, будто обрубленные спереди тягачи волокли тяжелые пушки, прицепы, груженные снарядами, минами, патронами и прочим военным снаряжением. Потом на какой-то промежуток времени образовался разрыв, заполненный густо клубящейся пылью, и снова пошли машины, но уже набитые пехотой. Солдаты сидели на скамейках в кузовах строгими рядами и их головы в железных касках напоминали баллоны. Кое-где между машинами катились небольшими группами мотоциклисты. И все это свирепо рычало, выдыхало клубы черного, бурого и сизого дыма и отравляло воздух. Это шли на восток передовые части гитлеровской и румынской армий. Они проходили по пустынным улицам Цебриково и, миновав село, двигались дальше на восток.
Легковая машина чуть свернула с дороги и остановилась, пропустив вперед расстроенную колонну пехотной части.
Когда пехота прошла несколько вперед и пыль, поднятая ею, поредела, дверца машины открылась. Из машины проворно выскочил офицерик, худенький брюнет с туго перетянутой талией. На его голове щегольски сидела фуражка с необыкновенно широкими полями. Лицо офицерика было оливковое, с черными, подвижными, как пиявки, бровями; под тонким хрящеватым носом, будто нарисованная, темнела аккуратная щеточка шелковистых усов. И что особенно поразительным казалось на лице этого армейского щеголя — это неестественно алые губы.
Офицерик картинно поставил на подножку машины тонкую, обтянутую желтой крагой ногу, и, вскинув бинокль, долго смотрел в него.
— Домнул субколонел[1], взгляните вниз, вон в ту долину реки, что перед нами. Какая изумительная картина! — с преувеличенным восторгом воскликнул офицерик.
Пожилой и тучный, с мясистыми щеками субколонел неохотно высунулся из кабины и приложил к глазам бинокль.
Внизу, куда указывал офицерик, лежала ярко освещенная солнцем просторная долина, разделенная на две половины извилистой рекой, окаймленной темной зеленью камышей, ярко-зелеными кустами лозняка и молодыми вербами. Справа зеленым разноцветьем уходила далеко на юго-запад широкая полоса лесных посадок. На север от долины, до самого горизонта желтели нескошенные хлеба. Вся долина была усеяна белыми хатами, тонущими в зелени садов. Все это жило, цвело, и, право, трудно было оставаться равнодушным при виде этой чудесной картины.
— Правда, очаровательное зрелище, домнул субколонел?
— Ммм-да… — лениво промычал подполковник, осматривая долину. — Правда, я городской житель и к сельскому пейзажу особой симпатии не питаю. Но этот вид недурен, что и говорить.
— А это село, домнуле! Оно похоже на огромную корзину с фруктами! — закончил восторженный офицерик, видимо питавший слабость к поэтическим сравнениям.
Подполковник неопределенно мотнул головой и развернул на коленях карту.
— Что это за местность? — спросил он себя. — Так, так, так… Это справа — лесополосы… сзади — железная дорога… а вот и река Малый Куяльник.
Подполковник повернул лицо к офицеру и тоном добродушного снисхождения к слабостям младшего сказал:
— А «корзина с фруктами», которая привела вас, локотенент[2], в такой восторг, называется Цебриково. Кстати, тут два села. По эту сторону реки — село Цебриково, а по ту — похожее на него — Малое Цебриково.
— Цебриково! Какое странное название! Как вы находите, домнул субколонел?
Подполковник Модест Изопеску ничего не находил, не верил он и в искренность восторгов локотенента. И все же он отнесся к этому снисходительно и даже промычал нечто вроде «ммм-да». Он сам начинал службу с нижних чинов и отлично знает, чего стоит человеку подняться по иерархической жандармской лестнице. Изопеску все же принял назидательный тон. Скосив круглые, выпуклые глаза, он иронически улыбнулся.
— Однако, вы лирик, локотенент Гросул. А для жандармского офицера эта черта уж не бог весть какая добродетель, — сказал он и, смахнув улыбку с лица, наставительно добавил: — Рекомендую не забывать, что в этой волшебной корзине могут оказаться такие фрукты, что зубы поломаете. Да, да, уж поверьте старому субколонелу румынской королевской жандармерии.
Под вечер, когда над лесом виднелся лишь огромный золотой обод солнца, в Цебриково входила румынская часть…
Ваня с Михаилом Кравченко, забравшись на чердак сарая родителей Вани, наблюдали, как по улице тянулись повозки, крытые на манер цыганских кибиток брезентом. Мелкие, худые лошаденки, обряженные в узловатую пеньковую сбрую, тащились устало, еле волоча ноги. Но самым интересным явлением в этом шествии были волы. Они тянули повозки и даже пушки, большинство из которых было на деревянных колесах и бог знает какого образца. По обеим сторонам, заполняя улицу, валили пестрые шумливые толпы людей, одетых в солдатскую форму. В повозках, на лафетах орудий, верхом на лошадях восседали солдаты, иные из них горланили песни, да не сообща, как это делается в армии на походах, а вразброд, кому что вздумается. Кое-где то заунывно, то разухабисто пели скрипки, гремели бубны.
Юноши видели, как солдаты разбредались по огородам, рвали огурцы, дергали морковь и все это грызли на ходу, наспех вытирая бортом мундира или пилоткой мокрые рты. Некоторые из солдат забегали в хаты и выскакивали оттуда с какой-нибудь поживой — или горшком молока, или с пригоршнями горячей мамалыги, тут же глотали, обжигаясь. Иной выбегал из хаты и, осклабившись, прятал за пазуху вышитое полотенце, барашковую шапку или еще какой-либо предмет.
Семья Вани, Никитины, с первого же дня прихода румын спряталась в коморе. Три дня хата стояла на замке, окна были заставлены изнутри камышовыми щитками. Несколько раз приходили к хате солдаты, но потолкавшись, шли дальше. На войне солдату от пустой нежилой хаты никакого толку, а стало быть, и занимать ее нечего. Поэтому хату Никитиных три дня обходили мимо. Но вот на четвертый день под вечер к хате подошли трое солдат, они обошли вокруг, осмотрели окна. Потом один из них разбил прикладом окно и заглянул вовнутрь.
Мать Вани, Лукерья Кондратьевна, наблюдавшая эту картину, видела, как солдат ухмыльнулся и решительно направился к двери. Сбив замок, все трое ввалились в хату.
Внутреннее убранство хаты Никитиных всегда отличалось чистотой и опрятностью. Лукерья Кондратьевна была рачительной хозяйкой. Она ревниво хранила обычаи украинского быта. Хотя жизнь и внесла в семейный уклад Никитиных много нового, все же в убранстве оставалось национальное украинское, идущее от старины. Выбеленные до снежной белизны стены были увешаны традиционными коврами, полотенцами, рушниками, искусно вышитыми хозяйкой, видимо еще в пору ее девических досугов. С кровати и широких скамей свисали тяжелые, яркие ковровые полотнища. Аккуратно вымазанный глинобитный пол устлан ткаными узорчатыми дорожками. Большой стол под голубой скатертью до половины заставлен фотографиями, цветными открытками в ракушечных оправах.
Лукерья Кондратьевна незаметно пробралась в сени и в полуоткрытую дверь следила за тем, что происходило в хате. Она видела, как солдаты топтались по комнате, заглядывая под кровать и под стол, шарили под лавками, отворачивали и прощупывали матрац, трогали ковры, любовались узорами полотенец на стенах. Казалось, что они просто рассматривали незнакомую обстановку. Но вот один из солдат сдернул со стены понравившееся ему полотенце, и это как бы послужило сигналом для остальных. Все трое стали сдирать ковры, полотенца, рушники, скатывать ковровые дорожки.
Сердце женщины сжалось. Она решительно шагнула через порог в хату.
— Что вы делаете? — крикнула она.
Все трое переглянулись.
Больше она ничего не могла сказать и только смотрела на грабителей со страдальческой укоризной. Она походила сейчас на птицу, на глазах которой разоряли гнездо.
— Добре, домна[3], — протянул он, жестами объясняя, что ему нравится хата и что он с товарищами желает остаться здесь на ночлег.
— Для вас как раз все и приготовлено, — в бессильной злобе проговорила Лукерья Кондратьевна.
— Хорошо, добре.
— Да, добре вам с бабами воевать.
Она пошла к выходу, но у порога остановилась и молча покачала головой.
После вторжения солдат скрываться Никитиным уже было нечего. В тот же вечер отец, мать и девочка Маня перебрались из коморы в кухню.
Ваня, прятавшийся четыре дня на чердаке сарая, в кухню перейти отказался.
— Что же ты, один тут останешься? — спросила мать.
— Не хочу показываться им на глаза.
— Чего их бояться? Не съедят они тебя. Побудут день, другой и уедут.
— Я не боюсь, мама. Просто видеть их в нашей хате не могу.
— Верно, сынку, — вмешался отец, — ты, мать, не мешай ему, пусть делает, как хочет. Он верно делает.
Вечером Маня принесла брату на чердак ужин.
— Ваня, а зачем ты прячешься? — спросила она.
— Так нужно.
— Солдат боишься?
— Нет, не боюсь.
— А чего же не пошел с нами?
Ваня посмотрел на сестренку и улыбнулся.
— Любопытная ты очень!
— Не хочешь сказать?
— После, Маня.
— Нет, сейчас скажи.
— Что ты пристала! А то совсем не скажу. Ты вот лучше проследи, когда не будет в хате солдат, залезь под печку, там в правом дальнем углу спрятан ящик с книгами. Достань «Войну и мир» и принеси мне.
— Добре.
— Только смотри, чтобы никто не видел. Девочка, польщенная тем, что ей доверяют тайну, которую не должен знать никто, заговорщицки шепнула:
— Понимаю. Раз секрет, значит секрет.
— Правильно, Манюша. Пионеры должны доверять старшим и помогать. Помнишь клятву пионера?
— Помню! В ней есть и нетерпимое отношение к врагам…
— Молодец! Враг ворвался в наш дом… Об этом мы с тобой потом поговорим. А пока я предлагаю тебе быть у меня за адъютанта. Согласна? Помогать комсомолу будь готова!
— Всегда готова!.. Согласна…
— Ну иди, только постарайся сделать это поскорее…
После разговора с Григорием Ивановичем Ваня осторожно начал налаживать связь с товарищами. На первых порах ему предстояло, как указал учитель, узнать, кто из комсомольцев остался в Цебриково. И теперь, пользуясь промежутками, когда в селе не останавливались вражеские солдаты, Ваня посылал сестренку собирать сведения о товарищах. Он считал, что ей, бойкой тринадцатилетней сельской девочке, легко было всюду пробраться, не обратив на себя внимания. И Маня охотно выполняла поручение брата. Она бежала в какой-нибудь дальний конец Цебриково, а иногда в Ольгиново или Вишневое, словом, всюду, где жили школьные товарищи Вани. Возвращалась всегда запыхавшаяся, но довольная, и рассказывала, что ей удалось сегодня узнать.
Однажды она сообщила Ване об упорных слухах, распространяющихся по селам, что колонны беженцев, среди которых находились и беженцы из Цебриково, где-то отрезаны немцами и теперь возвращаются обратно.
Ваня принял эту весть с волнением. Значит, его друзей в Цебриково станет больше и шире будет организация. И задание учителя он выполнит. Тут же он подумал: где теперь Григорий Иванович? Не схвачен ли? Но нет, он верил в учителя и не допускал мысли, что Григория Ивановича можно было так легко схватить. Он будет ждать того момента, когда учитель даст о себе знать.
В эти дни Ваня много читал. Маня приносила ему на чердак книги. Некоторые он перечитывал вновь. Но сейчас эти книги имели для него совсем иное значение. Он воспринимал события, описанные в них, их героев иначе, чем прежде. Теперь он все это оценивал применительно к себе. А как бы поступил он, Ваня, окажись на месте того или иного героя? А вот здесь он сделал бы точно так же.
На десятый день после прихода румын Маня, посланная Ваней в очередную разведку по селу, вернулась особенно возбужденная.
— Ваня, возвращаются наши, цебриканские, — сообщила она.
— Тише, Маня, расскажи толком.
— Немцы их отрезали на Днепре и приказали всем вернуться по домам, — сказала она, видимо повторив слышанные ею слова.
— Ты видела кого-нибудь сама?
— Митя Поплавский вернулся. Миша Климук тоже вернулся, и Ваню Беликова видела, — докладывала Маня.
— Хорошо, Маня, — сказал Ваня, крепко пожав сестре маленькую руку. — Ты хороший разведчик.
— Хороший, а секрета не хочешь сказать.
— Какая ты любопытная! Пионеры должны быть выдержанными. После, Маня. Сейчас еще рано, понимаешь?
— Рано… Чего же не понять, — примирительно сказала она.
Оставшись один, Ваня открыл книгу и, отыскав нужную страницу, углубился в чтение. И уже не книга была перед ним — сама жизнь, давняя, но яркая и правдивая, открывалась ему. За рядами букв вставал живой образ легендарного Павки Корчагина, комсомольцев Гражданской войны и 20-х годов, так талантливо воспетых Николаем Островским.
Первые ростки борьбы
— Маня! — поманил Ваня пробегавшую мимо сестренку.
Девочка забежала в сарай.
— Манюша, выйди и посмотри хорошенько — на улице никого?
Маня молча кивнула головой и выскользнула из сарая. Через минуту она вернулась.
— Никого, Вань. Я все кругом высмотрела, — приставив к губам сложенные рупором ладошки, полушепотом доложила она.
— Добре, Манюша. А теперь подойди поближе и слушай.
Маня стала под самое отверстие чердака, из полутьмы которого белело лицо Вани.
— Ты говоришь, Митя здесь?
— Да.
— Сбегай к нему. Если он сейчас дома, передашь ему вот эту записку. Поняла?
— Ага.
— Повтори.
Маня в точности повторила поручение.
— Молодец. Из тебя бы хорошая партизанка вышла.
— А то нет? Я ничего не боюсь. Ночью могу одна в лес, в другое село пойти.
— Хвастаешься, — подтрунил Ваня.
— А вот и нет, — обиженно протянула Маня. — Дай мне такое задание, чтобы ночью и чтобы далеко, тогда увидишь.
— Хорошо, в следующий раз. А сейчас беги, чтобы днем, и чтобы недалеко, и чтобы быстро! — шутливо сдвинув брови, сказал Ваня.
Маня понимающе поджала пухлые, еще совсем детские губы и проворно, как ящерица, прошуршав по соломе, скрылась за дверью.
Сестра высоко ценила доверие брата, и все, что теперь ни поручал ей Ваня, старательно и охотно выполняла. Она бегала по селу, узнавала, кто из товарищей Вани остался в селе и, строго соблюдая тайну, передавала им записки, заклеенные хлебом. Она не знала содержания этих записок и не пыталась узнать, так как считала преступлением нарушать запрет. Но по тому, в каком строгом секрете держал все это Ваня, она догадывалась, что ей доверяют очень важное дело, и была горда этим.
Мать с отцом заметили, что девочка в последние дни с особенной заботливостью относилась к брату, чаще чем нужно шмыгала в сарай, часто уходила куда-то и возвращалась серьезная и собранная. Отец молчал, а мать нет-нет да и спросит:
— Где ты пропадаешь?
Дочь уставится на мать серыми, быстрыми глазами и ответит:
— Не бойся, мама, не пропаду.
Отослав сестренку, Ваня спрыгнул с чердака и, зажав под мышкой небольшую вязанку камыша, вышел из сарая.
Тщательно осмотревшись кругом, он перешел улицу и соседским огородом спустился к речке.
Далеко за лесополосой заходило солнце. В вышине неподвижно парили белые с позолоченными краями, курчавые облака. Так прозрачен был предвечерний воздух, а речная свежесть так пахуча, что у Вани слегка закружилась голова. Привыкшие к чердачному полумраку глаза щурились от яркого света. Юноша глубоко, с наслаждением вдыхал ароматный воздух, по которому так скучал в эти дни.
Ваня прошел вдоль берега к месту, где речка растекалась на два рукава, образуя островок, сплошь поросший камышом. Река в этом месте была мелка, вся в дремучих зарослях камыша — «джунглях», как называли их школьники Цебриково. Особенно после лета, бедного дождями, река настолько мелела, что камыши обнажались, становились похожими на лесные заросли. И часто хлопцам приходилось подкатывать штаны и переправляться вброд, проминая в камышах «звериные тропы».
Весь остров сейчас тонул в густой синей тени. Уже смолкла разноголосая птичья суета. Лишь изредка шарахнется хищница-сова, в смертельном испуге закричит преследуемая ею пташка, и снова наступит тишина.
— Подожду, пока стемнеет, — вслух подумал Ваня и, закидав травой принесенную им вязанку, присел на выступе крутого бережка.
На гладкой поверхности воды тихо плескалась серебряная рыбешка, и от этих всплесков плавно расходились по поверхности тонкие спирали, переплетались между собой, образовывая причудливую паутину.
От берега наискосок уходил к середине реки промятый в камышах след, а чуть в сторону от следа хранилась теперь лодка Вани, затопленная им перед приходом оккупантов.
Глядя вглубь этой темнеющей в камыше тропинки, Ваня подумал о лодке. И как-то внезапно само собой его воображение перенеслось в детство. Представилась не эта старенькая утлая плоскодонка с выкрошенными бортами и с надписью, стершейся от времени, а та новая голубая лодка, что называлась романтическим именем «Мцыри».
И потянулась ровная прочная нить воспоминаний.
…Летние сумерки. Отец, мать, сестренка Маня и он на кухне за ужином после трудового дня.
Вдруг на пороге открытой двери появился человек, неожиданно, будто из-под земли.
— Добрый вечер! — нарочито пониженным голосом здоровается незнакомец.
— Добрый вечер, — отзываются отец и мать, не зная кому.
Неловкое молчание.
— Не узнаете? — по-прежнему басит незнакомец.
— Да вроде нет, — отвечает отец.
— Значит, богатым буду, Карп Данилович, — уже своим голосом произносит гость.
— Ваня! У, чтоб тебя! Вот загадку ты нам задал! Гляди, вот он, наш матрос Кошка! — весело кричит отец, увесистой рукой хлопая по плечу невысокого молодого моряка. — Какими ветрами?
— Зюйд-вестом, Карп Данилович! — козыряет матрос. — В отпуск пришвартовался к вашей пристани.
Это сосед Никитиных Иван Криницкий — теперь моряк Черноморского флота. Он с гордостью носит морскую форму и щеголяет непонятными морскими словами.
— Ну, как тут, в вашей бухте, все спокойно, без аварий?
— Да, будто все в порядке, бедствий не терпим, — отшучивается отец. — Зажигай, мать, лампу.
Впервые Ваня видит настоящего матроса в полосатом тельнике, клешах и бескозырке с золотыми якорями на ленточках. Как зачарованный, смотрит он и не может оторваться. А молоко из ложки льется на колени.
— Ешь, весь облился уже, — говорит мать.
— Не хочу, — отвечает Ваня.
Не до еды ему.
— Ваня, тезка! — удивленно восклицает матрос. — Какой большой стал!
Схватив мальчика, он подбрасывает его под самый потолок. Ване немного страшно, но признаться в этом стыдно — что подумает о нем матрос?
— Скоро на флот пойдет, моряком будет! — смеется матрос и примеривает на льняной голове Вани свою бескозырку.
Заблестели от счастья голубые глазенки под непомерно большой бескозыркой, две ленточки ласково обвили шею, легли золотыми якорями на грудь.
В тот памятный вечер моряк много рассказывал о своей интересной морской жизни. Ваня не знал, правду ли говорит матрос, или по привычке многих моряков привирает, выдумывая интереснейшие истории, но только он, Ваня, не пропустил ни одного слова и во все поверил.
Было уже поздно, а спать не хотелось. Так бы вот сидел и слушал до самого утра.
Но вот матрос собирается уходить. Как не хочется расставаться с дядей Ваней и с его чудесными рассказами. Ваня нехотя возвращает бескозырку, уж больно по душе пришлась она ему.
Моряк видит грусть мальчика. Все моряки особенно уважают людей, которые разделяют с ними любовь к морю, лучше которого, по их мнению, нет ничего на свете.
— Не горюй, Ваня, — ласково говорит дядя Ваня на прощание, — я тебя возьму с собой на корабль. Будем вместе плавать. Пойдешь на флот?
— Когда? — не задумываясь, выпаливает Ваня.
— А вот отбуду отпуск, и махнем с тобой. Хорошо?
— Да, — поспешно соглашается Ваня.
Все хохочут. Но Ваня, насупившись, молчит. Ему совсем не смешно, напротив, досадно и непонятно, почему все смеются. Он срывает зло на сестренке:
— А она чего регочет? Дам вот!
— Ну конечно, ничего тут смешного нет, — говорит дядя Ваня, смеясь. — Поедем, Ваня, обязательно поедем. А то, что они смеются, — ты не обращай внимания, это они от зависти. Их во флот не примут.
Обрадованный Ваня согласно кивает головой.
— На кого же ты мамку оставишь, сынок? — с грустью спрашивает мать.
Но Ваня не чувствует подвоха и резонно отвечает:
— Тато остается и она, — указывает он на сестру, — она все равно во флот не годится. — И чтобы не опечалить родных, он успокаивающе добавляет: — А мы с дядей Ваней в отпуск приедем.
Снова все хохочут, а матрос заливается пуще всех, приговаривая:
— Правильно, Ваня, пусть смеются, мы их все равно не возьмем на корабль. — И шепотом на ухо добавляет: — Ты приходи завтра ко мне, я тебе такое расскажу!
При этих словах дядя Ваня загадочно подмигнул и на прощание руку подал, как большому.
С этого вечера началась их дружба.
Словно чудные сказки слушал Ваня рассказы о морях с мудреными названиями, об островах, где живут люди разных цветов кожи, о деревьях, совсем непохожих на наши, о страшных штормах, которые нипочем могучим кораблям, величиною, пожалуй, с самый высокий дом в Одессе. Моряк рассказывал об отважных советских матросах и капитанах, не ведающих страха. Но особенно запомнились Ване рассказы о далеких чужеземных портах, где очень тяжело живется черным, желтым и краснокожим мальчикам.
О многом, о многом еще поведал Ване черноморский матрос.
Потом дядя Ваня уехал. Но тот волшебный мир, что привозил с собой, моряк оставил Ване. Этот мир прочно вселился в детскую душу и зажег в ней еще не совсем понятную, но неугасимую мечту.
Ваня чаще стал бывать на речке. Теперь он как-то по-особенному стал воспринимать ее, то зеркально-гладкую, то подернутую свинцовой рябью. Это была уже не просто вода, в которой купаются, стирают, а широкое, необъятное пространство, по которому, пусть в воображении, плавают большие корабли. Закрыл глаза — и остров, порос уже не простыми вербами и камышом, а могучими тропическими деревьями-великанами. И появились в этом лесу львы и тигры, пантеры и слоны, полосатые зебры и быстроногие антилопы.
— Тату, я хочу корабль, — заявил Ваня отцу.
— Игрушку такую?
Нет, не об игрушке завел речь мальчик.
— А какой же ты корабль хочешь?
— Такой, на котором чтобы капитан и матросы. Большой… выше самого большого дома в Одессе.
— Ах, вон что! — удивился отец и, не удержавшись, захохотал. — Что же ты с таким кораблем делать будешь?
Но вопрос этот нимало не смутил Ваню. Он заявил:
— Плавать.
— Где?
— На Куяльнике или… Хаджибее. Дядя Ваня будет капитаном, а я матросом. И Миша Кравченко, и Митя Поплавский, и Ваня Беликов тоже будут матросами.
Тут отец захохотал пуще прежнего.
— Мать, слышишь? Сын хочет адмиралом быть.
Отец долго смеялся, и мать смеялась, и Маня смеялась. Потом отец перестал смеяться и сказал:
— Хорошо, сынок, вот пойдешь в школу, станешь хорошим учеником, тогда у тебя будет корабль.
— Большой?
— Ну, может и поменьше дома в Одессе, но плавать на нем можно будет.
И каждый из них сдержал свое слово. Ваня пошел в школу и стал хорошо учиться. А когда перешел во второй класс, отец подарил ему новую голубую лодку «Мцыри», ту, что теперь, постаревшая, хранилась в камышах.
А время шло. Проворно бежали школьные дни. Вот второй и третий класс остались позади. Ваня любил школу, дружную школьную семью. Но больше всего он полюбил книги. Много прочел он их, многое из них узнал. И тот мир, который раскрыл перед ним черноморский матрос Иван Криницкий, стал тесен. Новый, более широкий мир засверкал перед мальчиком яркими волшебными огнями. Жалко, что школьная библиотека так бедна.
— Тату, я хочу книжки.
— Какие книжки?
— Интересные.
— Разве в школе мало книжек?
— Про моря, про путешествия я все прочитал. А про лису и про волка я не хочу.
— Не знаю, сынок, какие тебе книжки нужны.
— Вот какие, — сын протянул отцу записку.
— Ну, ну, что мы тут имеем?
Это был список книг, составленный для Вани Григорием Ивановичем.
— О-го-го-го-го! Да тут что-то очень много, пожалуй, на целую бричку наберется, — сказал отец, озабоченно сдвинув брови.
Но отец любил Ваню, понимал, что хочет сын, и старался исполнять его желания. Сердцем простого человека он чуял, что эти желания были отнюдь не прихоть избалованного ребенка, а нечто большее. Он видел, с какой любовью и страстью сын тянется к знаниям, и шел ему навстречу. Сам-то он, Карп Никитин, вырос в батраках, малограмотным и знает, «почем фунт лиха».
— Хорошо, сынку, будет сделано. Вот поеду в Одессу, привезу тебе книжки, какие надо.
Зимними ночами, когда все домашние засыпали, Ваня тихонько вставал с постели, зажигал свет и читал украдкой, заслонив лампу от матери.
Но чуток материнский сон. Неосторожное движение на стуле или громкое шуршание переворачиваемой страницы, и мать открывала глаза.
— Ваня, ложись, поздно уже.
— Сейчас, мама, — отвечает Ваня.
— Ложись, — настаивает мать.
— Ложусь, ложусь.
Ваня привстает для видимости. По-прежнему шелестят одна за другой страницы. То хмурятся, то поднимаются в удивлении брови, падает на глаза, мешая читать, упрямая золотистая челка.
Мать снова поднимает отяжелевшую голову.
— Одну минуту, мамонька, — пытается упросить Ваня, но, видя, что мать решительно поднимается, шепчет:
— Ложусь, ложусь. Вот только до точки…
— Где она, твоя точка? — сердито перебивает мать и задувает лампу.
Мысль о неведомых океанах манила все сильнее и сильнее. Зрела мечта стать моряком, капитаном дальнего плавания.
Еще больше полюбил Ваня родную речушку Куяльник. Летом, вечерами, после полевой работы он, наскоро поужинав, бежал к речке. Там, у берега, примкнутый цепью, его ждал голубой челн «Мцыри».
Два-три сильных взмаха веслом — и лодка, отвалив от берега, неслась по «фарватеру», оставляя за кормой крутящиеся лунки от весел да быструю рябь.
Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали…
Крупными толчками несется гордый «Мцыри», журчит вода у бортов, разливается песня. Она самая любимая, в ней оживают просторы родных и чужих морей, в ней печальная судьба далекого кочегара, в ней волнующая душу тайна. И ничего, что Куяльник так тесна, а корабль всего лишь маленькая плоскодонная лодка, об этом на минуту можно забыть.
Товарищ, не в силах я вахту стоять,
Сказал кочегар кочегару…
Мелькают камыши, за ними, чуть медленнее, бегут прибрежные кусты лозняка, позади еще медленнее плывет зубчатая стена лесопосадки. Все это бежит, вращается, будто на огромном диске. И вдруг, за поворотом, берега как-то сразу суживаются и сдавливают песню. И ей, рожденной морем, становится тесно в речной колыбели, она перехлестывает через камыши. Тогда эхо полей подхватывает песню и, размножая ее, несет дальше от берегов. И в ответ поют и долина Куяльника, и лесополоса за рекой, и колосистый степной океан…
Тихий свист оборвал вереницу воспоминаний. Ваня настороженно вслушался. Сначала послышались два продолжительных свистка и третий короткий, точь-в-точь как проверка времени по радио. Это были позывные, которыми с детства перекликались друзья-школьники.
Ваня привстал на колени и так же тихо отозвался. Вслед за этим в густой вечерней синеве перед ним выросла высокая, с крутыми, будто приподнятыми от холода плечами, фигура.
— Митя! — вскочил Ваня и бросился к товарищу.
— Я, — отозвался тот глуховатым, ломающимся баском.
Молча, крепко обнялись товарищи. Тишина. Только два сердца стучат рядом. И обоим юношам хотелось продлить эту минуту душевного единения.
Ваня пристально всмотрелся в лицо товарища.
— Похудел ты за эти дни или мне в темноте так показалось?
— Жутко, Вань. Что творилось в дороге, да и после этого… Я ведь два дня в погребе сидел, как мышь. — Дмитрий помолчал и затем тихо промолвил: — Тьма, Вань, и не видно в ней просвета. Что делать теперь?
— Что делать? — переспросил Никитин. — А вот давай подумаем. Головы у нас не только для шапок. Что же мы стоим, присядем.
— Да я уже насиделся и належался в этом погребе до тошноты. И сейчас кажется, что сыростью да прелой картошкой отдает.
— Я хоть и наверху обретался, но режим у нас с тобой был одинаковый — сиди да лежи. Все-таки давай приляжем, чтобы не маячить.
Они легли в густую траву у самого берега. Некоторое время лежали молча, с наслаждением вдыхая сладковатый, с легкой примесью прели запах травы. Кругом было тихо. Только где-то очень далеко гудели моторы тяжелых автомашин. Их гул постепенно стихал и, наконец, растаял совсем. По темному высокому небу, рассыпая золотые искры, чиркнула падающая звезда, в тишине показалось, что она издала шипящий звук. Дмитрий нарушил молчание.
— В своем доме от чужих людей прячемся. Прямо не верится, что все это не в страшном сне, а наяву.
— Да, не привыкли мы прятаться. Нас учили жить открыто. Некого нам было опасаться.
— А что будет теперь, Ваня? Ну возьми, к примеру, нас с тобой. Вот ты хотел окончить нашу школу, потом поступить в одесское мореходное, стать капитаном дальнего плавания. Помнишь?
— Помню, как же.
Помолчали.
— Я мечтал стать инженером-конструктором. Самолеты строить собирался. И до чего это дело тянуло меня. Ты знаешь, Вань, я ведь часто по ночам не спал. Иногда лежу, закрыв глаза, и вижу, как машина взвивается в воздух. День солнечный, теплый, небо чистое-чистое, и в нем серебристая птица моя. Выше и выше уходит она, а я все больше задираю голову. А сердце стучит, того гляди выскочит… Да не только мы с тобой, а и другие хлопцы тоже. У каждого была своя мечта.
Митя смолк на короткий миг и уже совсем другим, дрогнувшим голосом заговорил:
— А теперь вот видишь… Все оборвалось…
— Знаешь, Митя, мечтать надо. Обязательно надо, но и о деле не забывать. Я вот тоже, когда увидел врагов, не знал, что делать и к чему руки приложить. Но когда поговорил с одним человеком, все стало ясно, что делать мне и всем нам.
Дмитрий вопросительно посмотрел на товарища.
— Будем воевать. Не сдаваться же нам. Земля должна гореть под ногами оккупантов.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пламя мести предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других