Слава России

Елена Владимировна Семёнова, 2021

История не безликая хронология событий, история создается людьми, складывается из их деяний, одухотворяется их стремлениями, верой, гением. Представляемую книгу можно уподобить уникальной мозаичной панораме, охватывающей практически всю историю нашего Отечества, от времен княгини Ольги и до последних битв за Россию Русской Армии генерала Врангеля. Каждая деталь мозаики – судьба одного из наших выдающихся соотечественников – военачальников, благотворителей, деятелей искусства, государственных мужей. Переплетаясь друг с другом, эти судьбы образуют единое полотно Русской истории. Сорок увлекательных рассказов, вошедших в книгу, сочетают в себе историческую достоверность событий с художественным вымыслом и легкостью изложения. Благодаря этому, книга открывает удивительный мир русской истории, делая этот мир близким и интересным для самых неискушенных читателей. Книга рекомендуется для семейного чтения и непременно станет истинным другом как для детей, так и для родителей.

Оглавление

Приказчик милосердных дел

(Федор Михайлович Ртищев)

Посвящается Александру Колчанову

Бодро уходило войско из Москвы. Молодой Государь самолично изволил вести его в поход за дело правое и святое — землю русскую и народ православный из-под ига латинского возвращать. Еще несколько лет тому назад всколыхнулась Сечь Запорожская, восстала против панов под водительством лихого гетмана Богдана Хмельницкого. Не было дольше мочи у казаков терпеть издевательство ляхов, поругание ими святой Православной веры. Сказывали пришедшие с Малороссии люди, что до того обезумели латиняне, что мертвецов вырывали из могил и посмертно крестили в католическую ересь! Истинные бесы, прости Господи! А каково-то живым приходилось? Хуже, чем от татар натерпелись… С татарами Хмельницкий поперву дружествовал, бивали вместе войско королевское. Но татары, дело известное, русским не товарищи. У татар на уме лишь ясыр, выкуп, нажива. Поменялся ветер, и предали татары. И тогда гетман ударил челом московскому Царю — выручай, свет-батюшка, народ православный! Царь Алексей Михайлович наделен был душой христианской, а к тому скорбело Государево сердце ранами Смутного времени, коими болела еще Русь. Сколько русских земель осталось доселе под властью Литвы и Речи Посполитой! А на земле — сколько душ православных, почем зря мучаемых. Не мог самодержец на зов Малой Руси не отозваться. Да и войско едино с ним мыслило. Войску, в сущности, мыслить особливо не положено, на то Царь да бояре с воеводами есть. А все не скотина ведь тоже бессмысленная! Имели разумение, что не для пустого ристалища поднялись, а за святое дело, кое Пожарский с Мининым и Гермоген-святитель со слезами бы благословили.

Славно шло русское войско! Один за другим покорялись ему города Белой и Малой Руси, и вызволенные братья радостно приветствовали освободителей. В этом походе Андрейка впервые увидел Царя. Невысок он был, не тучен, но крепок, статен, борода светлорусая, ясное чело, ясные, вдохновенно и бодро смотрящие вперед глаза. Молодой Государь был свеж, силен и отважен. И войску приятно было, что ведет их на подвиг ратный сам Царь.

Андрейке выпало служить в передовом полку князя Никиты Одоевского. В его рядах дошел он до суровых стен много испытавшего на своем пути Смоленска. Здесь Государь стал лагерем, и войско стало готовиться к штурму…

На войну Андрейка не своею охотою пошел. Пуще мечей и пищалей влекло его с младых ногтей столярное дело, к коему имел он немалый талант. Поп Мефодий не раз звал паренька поработать для церкви — Андрейка соглашался с радостью. Божий дом украсить — что может быть отраднее для души? Так бы и жить своим ремеслом, когда бы не сиротская доля. Мать Андрейкина рано померла, а отец сгинул на войне с крымцами. Мальчика взяла в дом тетка Анастасья, сестра покойной матери. Тут-то и начались Андрейкины мытарства. Муж тетки, Фома Памфилыч, был человеком скаредным и жестоким и племянника держал наравне с холопами. Ни разу не ел Андрейка досыта в доме родни, ни разу не был обласкан ею. Зато сколько брани пришлось выслушать «лишнему рту»! Дети Фомы Памфилыча глядели на брата свысока. Его не допускали ни к играм, ни к семейному столу. Ел Андрейка вместе с холопами, и лишь от них знавал доброе слово…

Когда пригожий, крепкий парень стал входить в возраст, Фома Памфилыч, чьи дела шли не очень хорошо, нашел способ поправить их. У соседа его, Данилы Архипыча, богатого купца, была единственная дочь — маленькая несчастная горбунья. Само собой, найти для такой невесты жениха — дело куда как нелегкое! Даже при изрядном приданном. И, вот, сговорились Фома с Данилою выдать ее замуж за сироту Андрейку…

Будущих мужа и жену не знакомили. Это и вообще не было обязательным, если отцы семейств приходили к согласию. А тут — бесправный мальчишка-сирота и засидевшаяся в девках уродиха, которой решительно все едино было, кто отважится повести ее под венец.

В преддверье дня свадьбы Фома Памфилыч, опасаясь своевольства строптивого племянника, велел отобрать у него теплые вещи. На дворе стоял ноябрь-месяц… И все же Андрейка сбежал. Он не мог, не желал становиться мужем горбуньи, губить наперед свою юную жизнь, и жить невольником у своих и жениных родственников не желал. Был бы жив отец, славный стрелец Государев! Разве попустил бы он такую обиду сыну!

Студеной ночью выбрался Андрейка в окно и, провожаемый предусмотрительно промолчавшими собаками (не зря делился с ними последним куском!), перемахнул через ненавистный забор теткиного терема… Он, конечно, замерз бы в одной рубахе, если бы не отец Мефодий. К нему под утро тихонько постучал почти закоченевший парень и горько поплакался на свою тяжкую долю. Старик-священник, крестивший Андрейку, хорошо помнивший его родителей, сам не мог сдержать слез. Он дал сироте тулуп и валенки, инструменты, немного еды:

— Остальное добудешь сам! — напутствовал напоследок.

И добыл бы, непременно добыл! Работать Андрейка умел… Но только раз уснул он в придорожной харчевне, где пара дюжих молодцов сочувственно расспрашивали его о жизни и угощали вином, а, когда очнулся, не сыскал ни инструмента, ни вырученных от работы денег, ни даже валенок.

Что было делать нищему и босому сироте? Податься в такие же разбойники, как те, что обобрали его? Может быть, так именно началась и их собственная разбойная стезя… Близок был Андрейка к отчаянному поступку, голод, известно, до ножа доведет. Но тут-то как раз и услышал он, что собирает, де, Царь войско, и в войско то набирают рекрутов. Что ж, Государев поход уж точно лучше, чем лихая тропа. Правда, легко можно окончить его с распоротым брюхом, но, по крайности, до той поры брюхо это будет наполнено…

Так и оказался 16-летний Андрейка в доблестном полку князя Одоевского. Ратник из бывшего столяра вышел справный, умелая рука быстро свыклась с мечом, а занимать отваги ему не приходилось. Стены Смоленска не пугали его, он, как и другие воины изнемогал в ожидании штурма.

Однако, Государь не торопился. Город был осажден со всех сторон и изо дня в день подвергался обстрелу гранатами. В то же время саперы вели подкопы под его стенами. Поляки сопротивлялись ожесточенно. Несколько раз передовой полк отбивал их яростные вылазки, и это было единственным развлечением скучного осадного периода. Ляхи ждали подмоги от своего короля. Но королевское войско не могло прийти на выручку, скованное казаками Хмельницкого. Русскому же Царю присягали все новые города. Дорогобуж, Полоцк, Невель… Литовская часть польской армии все же направилась на помощь Смоленску, но навстречу ей Государь послал полки князей Черкасского и Трубецкого. Литовцы были наголову разбиты под Шепелевичами, и тогда настала очередь Смоленска.

16 августа русские пошли на штурм. С юго-востока бились отряды Лесли и Хованского, с востока, на башню «Орел» карабкались бравые ратники Долгорукого и драгуны Грановского, на северо-востоке мужествовал солдатский полк Гибсона и Богдана Хитрово, на северо-западе рвались в Пятницкие ворота отряды князя Милославского, через Днепр переправлялись московские стрельцы под водительством боярина Артамона Матвеева, «Королевский вал» атаковали стрельцы Зубова…

Дружно ударило русское воинство и, казалось, вот-вот должно было сломиться сопротивление гордых ляхов! В «государев пролом» подле башни «Веселуха» ринулся с победительным «ура» передовой полк, и в первых рядах его — Андрейка! В жару атак исчезает страх смерти… Рвущиеся ядра, грохот пищалей, лязг мечей, крики раненых и умирающих, мольбы и проклятья — все сливается воедино. Нет страха смерти… Нет жалости к умертвляемым врагам… А по гибнущим товарищам — скорбь явится после, когда отгремит бой, когда настанет пора считать потери и закрывать застывшие глаза тем, кто несколько часов назад весело хохотал вместе с тобой дурацкой шутке и мечтал, как будет миловаться с молодой женой, ждущей кормильца дома… Все это будет потом, а пока только ярость и страстная жажда сквитаться за каждого своего!

Вот, замахнулся Андрейка на очередного обезоруженного ляха, инстинктивно заслонившего перекошенное страхом лицо, и в этот момент что-то случилось. Грохот, огонь, дым… Андрейку подбросило вверх и швырнуло на землю. Он очнулся от адской боли в правой руке, кругом все горело. Десятки изувеченных тел были разбросаны какой-то дьявольской силой.

«Порох!» — пронеслось в затуманенной голове. Ляхи подорвали пороховой склад… Слезящиеся от дыма глаза различили обломки башни… Они взорвали башню… Не пожалели и своих… Пожертвовали ими, чтобы унести как можно больше жизней атакующих! Взгляд машинально скользнул на руку, и тут оборвалось сердце, почернело в глазах. Руки не было. Лишь окровавленная, обгоревшая тряпка болталась на ее месте…

Андрейка заблажил отчаянно:

— Господи, Господи, за что?! Как я смогу работать без руки?! Почему ты не обрушил на меня стену, как на других?!

Чьи-то руки подхватили его, потащили прочь.

— Государь приказал отступить!

Отступить! Отступить?! Так что же, зря все?! Все жертвы?!

— Братцы, Христа ради, бросьте меня! Добейте меня, братцы! Кому я теперь нужен буду!

Дальнейшее сознавал Андрейка смутно. Походный лекарь кое-как перевязал ему культю, но это оказалось не единственной бедой. Правый глаз юноши почти ничего не различал, огнем ему сильно опалило правую сторону лица. Он уже не молил добить его, понимая, что это бессмысленно, и в полубреду шагал по дороге с другими ранеными — в тыл… Назад… «Домой»… Хорошо тем, у кого есть дом. Их, может быть, приветят там, будут ходить за ними. Хотя… Если в доме молодка-жена и малые дети… Кто станет кормить их, если кормилец вернется увечным? А если нет дома? Что тогда? Христорадничать по церквям?.. Жар притуплял отчаяние, рождая спасительное равнодушие ко всему. Силы иссякали. Несколько раз Андрейка падал, но его поднимали, и он шел опять…

— Братцы, бросьте меня… — шептал он запекшимися губами, свалившись в очередной раз. — Дайте подохнуть, как собаке…

В это время рядом с простертым на земле Андрейкой и хлопочущими подле него товарищами по несчастью остановилась коляска. В ней уже сидело несколько увечных, а в самом углу притулился одетый в богатый кафтан человек, по всему видать, боярин. Андрейка смутно припомнил, что мельком видел его несколько раз в лагере под Смоленском. Боярин, хотя был еще молод, с заметным трудом сошел на землю и, сильно волоча ногу, приблизился к Андрейке. Его благообразное, ласковое лицо с пронзительно синими глазами исполнилось глубоким состраданием.

— Немедленно усадите этого несчастного в мою коляску, — приказал он.

Андрейку тотчас подхватили на руки и водрузили на боярское место. Больше спасительная колесница не могла вместить никого…

— Федор Михайлович, батюшка, ты-то как же? — воскликнул возница, оглянувшись на своего боярина.

Тот печально улыбнулся, махнул рукой:

— А я уж как-нибудь так…

Тронулась коляска по трусским дорогам медленно, чтобы не слишком тревожились увечные седоки ухабами. А боярин захромал, видимо преодолевая собственную боль, подле. Как ни худо было Андрейке, а заставил себя голову приподнять, созерцая невиданное диво: боярин из царской свиты, да еще хворый сам, пеш идет по разбитой дороге среди раненых воинов, уступив всю коляску свою увечным… Уж не в бреду ли грезится это? Ведь такого и быть не может! Не бывает бояр таких!

Но боярин не растворялся в воздухе, а все так же смиренно хромал чуть позади своей коляски, время от времени останавливаясь, чтобы помочь кому-нибудь из раненых, ободряя их сердечным словом. Пораженный этим зрелищем, Андрейка в изнеможении закрыл глаза и лишился чувств.

***

После дальних скитаний родимый край всегда дороже и милее сердцу кажется. Сердце Федора Михайловича Ртищева навсегда прикипело к Москве. Но в последние годы подолгу приходилось разлучаться с ней! Сперва сопровождал Ртищев Государя в походе, затем, по взятии Смоленска, сдавшегося второму штурму, направлен был с посольством к литовскому гетману и даже попал на короткое время в плен. То посольство Федор Михайлович с успехом завершил, согласился Сапега впредь именовать Царя русского Царем Белой и Малой Руси, признал, стало быть, господство Москвы в этих землях! Важная это победа была, и батюшка Алексей Михайлович не поскупился наградами, назначив Ртищева окольничим и поручив его ведению свой двор. Хотел и боярством пожаловать, да отнекался Федор Михайлович — довольно ему было своего простого дворянского звания, а высоких шапок пусть иные ищут… Думалось, что получив приказ «сидеть во дворце», придет время проститься с кочевой жизнью. Ан нет! Государю нужен был не только дворецкий, но и дипломат. И коли эти две ипостаси сошлись в одном лице, то… не тужи и изволь оборачиваться!

И Федор Михайлович, хотя и скорбен был ногами, но поворачивался скоро. И как глава Литовского приказа и судья приказа Лифляндского, ведал всеми сношениями с Литвой, всемерно стремясь защитить православное население тех русских земель, что все еще оставались под чужеродным владычеством.

Прежде от забот многих утешалась душа в стенах созидаемой Андреевской обители. Когда-то в юные годы свои мечтавший об иноческом подвиге Ртищев жил отшельником в урочище Пленицы вблизи Воробьевых гор. В ту пору была здесь лишь крохотная деревянная церковь во имя Андрея Стратилата. В ней долгими часами молился юноша-отшельник. Здесь-то и нашел его другой юноша, также искавший Божией правды — Царь Алексей Михайлович. Кто-то рассказал ему о странном явлении: молодой родовитый дворянин вдруг оставил мирскую жизнь, сулившую ему немало радостей, дабы жить отшельником, посвятив себя Богу.

— Для отшельнической жизни тебе, друже, нужно было подальше угол найти, — заметил Государь, приехав самолично познакомиться со странным дворянином, в котором инстинктивно предугадал родственную душу. — А здесь тебе подвижничать не дадут.

Прав был свет-Алексей Михайлович. Он и не дал, призвав отшельника для служения себе и удостоив чести стать одним из самых приближенных и доверенных лиц, другом своим. Еще тогда, в первую встречу, Ртищев понял, что молодой Царь крайне нуждается в верных и честных людях. И просто в друзьях. В людях, с которыми мог бы он быть сердечно откровенен, которые понимали бы его и разделяли его заботы не корысти ради, но как и он сам — для Божией и Отечества славы. Когда Алексей Михайлович после долгого и задушевного разговора покидал Пленицу, Федор Михайлович уже знал, что отшельничество его завершено, что он уже не сможет оставить своего Царя, почти столь же юного, как и сам он, что его подвиг — быть не в скиту, но подле Государя, служа ему верой и правдой, помогая ему.

Что ж, служить Господу можно везде. Совсем не только в лесах или в стенах монастырских. Можно и в миру Христово дело творить с Его многощедрой помощью.

На месте своего отшельничества Федор Михайлович утроил Преображенский училищный монастырь, переименованный позже в Андреевский. Здесь поселилось 30 иноков из нескольких малороссийских монастырей, и в их числе известные ученые мужи. Их стараниями при монастыре составилось ученое братство, именуемое Ртищевским. Братство занималось переводом книг и бесплатным обучением желающих грамматике, славянскому, латинскому и греческому языкам, риторике и философии.

Хорошо разбираясь в делах церковных, Федор Михайлович полагал необходимым исправление многих неправильностей, допущенных в русской церковной службе и уставе. Для обсуждения этих важных вопросов составился при Преображенской обители «Кружок ревнителей благочестия», в который вошли царский духовник Стефан Вонифатьев, настоятель Казанского собора Григорий Неронов, архимандрит Новоспасского монастыря Никон, протопоп Аввакум… При содействии этого кружка, Ртищеву удалось ввести церковные проповеди и заменить «единогласным» пением «многогласие».

Братство и Кружок были истинной отдушиной и отрадой Ртищева. Но в последнее время ложилась тягота на сердце, когда ступал он в стены возлюбленной обители. Жестоковыйные люди способны обратить во зло самые благие начинания, исказив их… Так на глазах Федора Михайловича происходило с преобразованиями в русской Церкви. Он желал лишь очищения святых книг от явных ошибок, нечаянно допущенных переводчиками при переписи их, лишь возвращения церковной службы к канонам, издревле принятым в православном мире, лишь отвержения суеверий, унаследованных от языческих времен и вкравшихся уже в самые церковные традиции. Но, к примеру, отнимать и уничтожать иконы, даже если они неправильно написаны, разве можно? Какая простая христианская душа сможет смириться с этим? Ведь для верующих эти иконы — родные!

— Не вмешивайся в церковные дела, Федор! — грозно прозвучал могучий Никонов бас. Огромного роста богатырь, с черной, как сажа, густой бородой, он буквально нависал над Ртищевым и всем своим видом демонстрировал крайнее неудовольствие попытками Федора Михайловича спорить с ним.

— Когда-то, владыка святый, ты судил иначе. И не где-нибудь, а здесь, в этих стенах, — заметил Ртищев, прямо глядя на патриарха.

Власть меняет людей. Настоятель Новоспасского монастыря, а затем Нижегородский митрополит был дружественен к Ртищеву и горячо поддерживал его начинания, претворяя их в жизнь в своих вотчинах. Но что же сделалось с ним, когда голову его увенчал патриарший клобук, а Государь стал звать его «собинным другом», сделав почти соправителем своим?

— Неужели ты думаешь, владыка, что неумеренные прещения и кары наставят кого-то на истинный путь?

— Ослушники должны подлежать наказанию! — воскликнул Никон. — Иначе они разорвут Церковь на части из-за своего невежества и упрямства!

— Вы разорвете ее вместе, владыка. Из-за гордыни и упрямства, — тихо сказал Ртищев.

— Молчи, Федор! Не тебе судить патриарха!

— Не мне. Всех нас один лишь Судия будет судить. И Судия сей завещал нам единый закон — закон любви. Милости. Прощения. Дело, в основе которого не любовь лежит, не любовью движимое, не приведет к добру. Но совсем к обратному!

— Что же, по-твоему, мы не любовью к Богу ведомы в действиях наших? — сдвинул Никон густые брови. — Не ему служим?!

— Первосвященники Израилевы тоже считали, что любят Бога и служат ему.

— Не смей! — взревел патриарх и с силой ударил посохом об пол. — Уж не хочешь ли ты, Федор, нас в христоубийцы, в фарисеи записать?! А Аввакум и Неронов, что ж, христолюбцы и апостолы? Берегись, Федор! Опасно ходишь!

— Мне нечего беречься, владыка, — покачал головой Ртищев. — Я никого не сужу, а лишь пытаюсь в меру своих скромных сил остановить раскол. Ты с одной стороны, Аввакум с дрогой — разорвете церковь. Того ли ты хочешь, владыка? Ведь не хочешь же!

— И что же, примириться мне с их еретичеством велишь?!

— Не о примирении прошу, но о милости. Ты говоришь, что они невежественны и надменны. Пусть так. Но так восплачем о том, пожалеем их в их недомыслии и помрачении, будем милостивы к их слабости, а не уподобимся им! Если два коня, запряженные в одну упряжь взбеленятся и понесут в разные стороны, что станет с телегой? Не будьте же этими конями, владыка! И ты, ты сам, будь мудрее и милостивее их!

— Милость они поймут, как слабость, Федор!

— Да не о них же речь! Не об Аввакуме! Не о Неронове! — воскликнул Ртищев. — А о многих наших единоверцах, которые не могут в одночасье принять новое! Да, они невежественны, но разве они виноваты в том? Нет! Нет! Мы виноваты! Потому что не умели и не имели времени просвещать их! Не карать нужно, владыка, а просвещать! Учить! Кротко и с любовью. Христово учение во времена древние разве же огнем и мечом насаждалось? Ты лучше меня знаешь, что нет. Оно покоряло народы любовью. Жертвою. И нам должно следовать единственно этому примеру!

— Ты добр, но ничего не понимаешь в церковных делах, — покачал головой Никон. — Хорошо быть праведным и чистым. Да только кто же станет оборонять от волков Господню овчарню? Если пес будет милостив к волку, то овцы будут расхищены. Я лишь защищаю Церковь.

— Церковь и нас, грешных, защищает Бог. Владыка, я вижу, что ты не слышишь меня и не желаешь слышать. Но все же взываю к тебе, к мудрости твоей! Гоня несогласных с тобой, ты лишь делаешь их мучениками в глазах народа, тогда как, действуй ты любовно и отечески, они предстали бы озлобленными гордецами. Страхом нельзя упрочить веру. Неужели ты не понимаешь, что те, кто станет принимать новые обряды лишь из страха, будут лукавить и двоедушничать? Разве лукавство и двоедушие нужно Богу? Нет, владыка, ему нужно исповедание от чистого сердца! — при этих словах Ртищев опустился перед патриархом на колени. — Молю тебя, отче! Пощади души своих пасомых! Просвещай их, а не калечь!

Передернулось раздраженно разгневанное лицо, снова гулко стукнул посох об пол.

— Будет лучше, Федор, если каждый из нас станет заниматься своим делом. Ты царским двором и посольскими приказами, а я — Церковью.

— Помилуй, не ты ли более кого иного, занимаешься ныне государственными делами?

— А тебе, небось, обидно это? — усмехнулся Никон. — Боишься своего места при Государе лишиться?

Побледнел Федор Михайлович от этих слов. Не от страха гнева патриаршего, а от стыда, что этот великого ума человек может мыслить столь мелко, будто ничтожный временщик, и от того еще, как явно сделалось, что уже не способен внять голосу рассудка обуянный гордыней святитель. Страшен, страшен демон гордыни! Иссушает он сердце, лишает разума.

Покачал головой Ртищев сокрушенно, поднялся с трудом, цепляясь за поручень кресла — Никон, все также неколебимой скалой высившийся над ним, не поспешил подать ему руки.

— Я боюсь лишь Господа Бога, владыка, и ты это знаешь. Прости, если говорил с тобой резко. Но я говорил так лишь от того, что глубоко скорблю о тебе… — с этими словами Федор Михайлович, преодолевая боль, низко поклонился патриарху и удалился, не дожидаясь ответа и не глядя более в гордое, гневное лицо предстоятеля.

Блаженны миротворцы, ибо они наследуют Царство Небесное. Но как же умиротворить обуянных гордыней?.. Кровью обливалось ртищевское сердце, и то и дело холодила его горестная мысль: а нужно ли было затевать все эти исправления?.. В конце концов, Бог зрит вперед на душу человеческую, а не на букву законническую. И что за польза в исправленной букве, если она стольким душам увечьем обернется? Болело сердце. Рушилась на глазах Церковь русская, врагами смотрели друг на друга вчерашние сопричастники. И чувствовал Федор Михайлович свою в том вину. Конечно, все могло быть иначе, если бы дело повелось любовью и милосердием, не ломая через колено. Ошибки веками копились и не единым мигом преодолевать их! Не тот это узел, что разрубить мечом можно. Но как донести это до таких людей, как Никон и Аввакум?

В тяжелых думах добрел Ртищев до терема прежнего своего друга, Ивана Озерова. Когда-то Федор Михайлович взял его на службу, помог бедному тульскому дворянину подняться и осесть в Москве. Но благодарность не входила в число добродетелей Озерова, и попытался он интриговать против своего благодетеля, ища места повыше, предпочтя покровительство завистников Ртищева. Федор Михайлович узнал о предательстве друга, но не подал виду, не стал чинить ему препятствий в службе, не услал прочь из стольного града. Иван сам допустил проступок на своем непосредственном поприще, и с той поры обрушились на него многие неприятности. Обвинил в них жестоковыйный человек своего бывшего благодетеля, сочтя свои неудачи местью Федора Михайловича. И напрасно старался Ртищев умирить гнев Озерова, объясниться с ним дружески. Дворня Ивана гнала царского окольничего прочь от ворот, спускала собак, а хозяин бранился самыми злыми проклятиями…

Теперь все повторилось по обычаю. Федор Михайлович смиренно постучал в ворота озеровского дома, и тут же услышал из окна злой голос Ивана:

— Убирайся прочь! Доколе ты будешь ходить сюда?! Тебе мало, что довел меня до нищеты?!

— Моей вины нет в твоих несчастьях, и в этом я могу поцеловать крест! Если же нечаянно я огорчил тебя, то прошу, прости меня! Помиримся, брат! Ведь когда-то в отрочестве мы были с тобой как братья!

— Но один из братьев оказался каином! Убирайся, лицемер! Я не поверю ни одному твоему слову! Святоша! Прочь от моего дома! Я не желаю ни видеть, ни слышать тебя! — хриплый, прерываемый кашлем, голос Ивана клокотал яростью.

— Но послушай!..

— Прочь, порождение ехидны! Или я спущу на тебя собак! И велю дворне гнать тебя взашей!

— Прости, Ваня. Не тревожься, я ухожу…

Ртищев отступил от негостеприимного дома в глубь погружающегося в сумрак переулка и почти сразу столкнулся лицом к лицу с долговязым одноруким оборванцем. Страшен был вид этого несчастного! Правая часть лица была изуродована шрамами, а глаз слеп, длинная, клочкастая борода, спутанные волосы, грязные отрепья… Федор Михайлович с состраданием посмотрел на беднягу и потянулся за кошельком, но оборванец вдруг повергся перед ним на колени. Единственный глаз его лихорадочно блестел, из него текли слезы.

— Боярин! — воскликнул нищий. — Наконец-то привел Господь встретиться! — потрескавшиеся губы несчастного дрожали. — Помнишь ли ты меня, боярин? Под Смоленском! Ты спас мне жизнь уступив свое место…

Многим увечным воинам уступал Ртищев свое место, и не всех из них мог припомнить. Но этот однорукий калека… Вспомнился ясно Федору Михайловичу окровавленный юноша, почти мальчик с кое-как замотанной культей и обожженным лицом. Он был очень молод, а потому внушал к себе особое участие. Ртищев видел его потом еще раз, мельком, в лазарете, для которого сам же нанял дом и врачей, как делал всегда во всех городах, где случалось оставлять русскому войску своих раненых…

— Ты тогда кошелек мне оставил… И другим также… Мы бы иначе уже по выходе из лазарета с голодухи передохли! Твоей милостью живы остались…

— Я помню тебя, — кивнул Ртищев.

Калека надрывно всхлипнул и вдруг ткнулся головой в сапоги Федора Михайловича:

— Боярин, милостивец, спаси христианскую душу! Не дай сгинуть в канаве! Я хоть и без правой руки, но левой работать могу! Я грамоте знаю! Я тебе, как пес, служить стану, только спаси! Иначе пропаду! Порешу кого-нибудь, какой еще мне путь?! Не погуби, боярин!

Эти отчаянные рыдание и каменное сердце растрогать могли. Ртищев не без труда склонился к калеке, подхватил его под руку:

— Встань, встань! Как звать тебя?

— Андреем, — отозвался несчастный, послушно поднимаясь.

— Андреем… — задумчиво повторил Федор Михайлович, вспомнив свой скит с часовней Андрея Стратилата и только что покинутый монастырь. — Ну, что ж, Андрей, пойдем со мною. Попробую найти тебе службу. Ты Царев ратник, и не должно тебе в разбойниках и нищих мытариться.

— А кому ж это должно, боярин?

— Верно говоришь, никому. Только впредь не зови меня боярином. Я не боярин и чужими чинами не именуюсь. Идем!

— Как же велишь звать тебя?

— Зови просто, Федором Михайловичем.

— Федор Михайлович, батюшка… — Андрей запнулся.

— Что-то еще?

Нищий помялся. Затем кивнул на терем Озерова, за забором которого бесновались собаки:

— Зачем ты перед ним унижал себя? Он человек злой и лживый! Ехидна, а не человек! Он нашу братию, что тебя, собаками травит! Для одной лишь забавы!

— Он несчастный человек, — ответил Ртищев. — И мы выросли вместе. Это достаточный повод, чтобы пытаться разбудить его сердце, тебе не кажется?

— У него нет сердца, — покачал головой однорукий.

— Сердце есть у всех. Но некоторые об этом забывают… А я пытаюсь напоминать. От того, что я попрошу его прощения и выслушаю его брань, у меня ничего не отнимется. Но я хочу верить, что однажды он услышит меня, и это будет самой большой мне наградой. Обогреть замерзшего, накормить голодного — важно. Спасти того, кто гибнет смертью телесной, важно. Но разве менее важно пытаться вернуть Богу гибнущую душу?

Андрей слушал, приоткрыв рот, глядя на Федора Михайловича со смесью изумления и благоговения.

— Святой ты, не иначе…

— Святые в пустынях и скитах грехи мира замаливают. А мне бы свои замолить, — вздохнул Ртищев и побрел, волоча больную ногу, к своему дому. Андрей тенью последовал за ним.

***

Иногда, когда уже хоть в омут головой, Бог, дотоле занятый делами более насущными, вдруг вспоминает и призревает на оставленных. И тогда жизнь изменяется во мгновение ока!

Несколько лет христорадничал Андрейка по городам и весям, недолго пожил при монастыре, да там нужны были трудники, а не калеки… Он изо всех сил пытался не утратить человеческого облика, усердно разрабатывал левую руку, учась делать ею все то, что когда-то так ловко удавалось правой. А если случалось стать в какой-нибудь обители, упрашивал насельников допустить его до чтения священных книг. Страшно было забыть грамоту!

Все же безрукий калека с изуродованным лицом и навсегда померкшим правым глазом оказывался нигде не нужен. Летом он примкнул к странствующим мастерам-плотникам, по сердобольности взявших его с собой, благо левой рукой навострился бывший ратник делать довольно многое. Но случилась беда. Много бранили мастера новые церковные устроения, и за то были схвачены по доносу… Андрейка тогда не с ними был и тем спасся.

Долго ли, коротко ли, а достиг он стольного града, откуда некогда уходил в Государев поход здоровым молодым красавцем. Нищих в Москве было в избытке. Москва кишела нищими, как давно нестиранная одежда вшами. Очутившись в этой бездне отчаяния, Андрейка ужаснулся. Из нее, как из водоворота, уже не было спасения. Не было выхода. Побираться у храмов, пить по праздникам и обычным дням, покрываться язвами и струпьями и, наконец, околеть в какой-нибудь канаве, как собаке. Или же — снова встал давний выбор! — примкнуть к лихим людям! Благо левая рука уже проворно действовала ножом… Тут тоже конец не весел — плаха. Но все не так страшит она, как канава. Но другое страшно — человечьи души губить! Как за них отвечать после?..

Тут-то, стоя на самом краю, истощенный и отчаявшийся, вновь встретил Андрейка «чудесного боярина», когда-то спасшего его под Смоленском. Случайно увидев его в темном переулке, где он, заготовив нож, уже, очертя голову, поджидал свою первую жертву, бывший Царев ратник, не поверил своим глазам. И долго не верил, наблюдая, как странный этот человек просит прощенья у известного скареда Озерова… Нож он вышвырнул в сугроб тогда же, вручив судьбу свою милости «чудесного боярина».

Федор Михайлович определил его в людскую, велев вымыть, одеть и накормить, а наутро призвал к себе. Андрейка явился пред очи своего благодетеля уже не в столь скорбном виде. Борода и волосы расчесаны, лицо вымыто, ладно сидел на поджарой фигуре кафтан, в котором чувствовал себя вчерашний бродяга неловко. Ртищев знаком велел ему сесть и подал книгу:

— Читай, коль грамоте научен.

Андрейка жадно схватил книгу, оказавшуюся «Апостолом», и начал читать. Голос его сперва дрожал от волнения, а затем окреп, зазвучал стройно и громко. Федор Михайлович кивнул:

— Молодец, хорошо читаешь. Теперь напиши что-нибудь.

Почерк левши, понятно, крив, но все ж разборчив. Благодетель остался удовлетворен.

— Ну, а счету учили ли тебя?

— Совсем немного, отец Мефодий сам не мастак был считать… Да и что считать в церкви? Свечи разве…

— Немногого будет довольно, — сказал Ртищев. Синие глаза его лучились теплотой, и от одного их взгляда яснее делалось на сердце. Немного помолчав, он объяснил: — Мне, Андрей, нужен человек для помощи страждущей братии. Конечно, у меня есть люди, но мне нужен человек, который сам знает эту братию.

— Нищих?

— Нищих, убогих… Даже разбойников, — кивнул Федор Михайлович. — Мною создано в Москве несколько богаделен. Тех, кого еще можно вернуть к обычной жизни, там лечат, подыскивают занятие, либо отправляют в деревню с подъемными. Старики и калеки остаются там навсегда. Есть люди, которым довольно просто помочь, подать руку… Но есть и обманщики. Ты долго жил в этой среде, знаешь ее. И сможешь лучше многих других определять, кому и какая помощь потребна.

— Но ты совсем не знаешь меня, батюшка Федор Михайлович, — заметил Андрейка. — Как ты можешь доверять мне?

— Не ты ли вчера клялся быть мне верным псом?

— А что если я один из тех обманщиков?

— Значит, я буду обманут, а ты возьмешь на душу большой грех, — развел руками Ртищев.

Так началась служба Андрейки Федору Михайловичу. Размах милосердной деятельности последнего поразил вчерашнего нищего. Ртищев основал в Москве первую больницу для бедных, где под постоянным присмотром находилась дюжина больных. Вскоре была построена странноприимница. Слуги Федора Михайловича разыскивали и приводили в этот дом больных, неимущих и пьяных — до протрезвления, чтобы не замерзли на улице. Хворых и нищих лечили, кормили, одевали, хлопотали о дальнейшем устройстве. «Чудесный боярин» сам посещал странноприимницу, проверяя, как ухаживают за ее обитателями.

Андрейка, бродяжничавший несколько лет, лучше иных знал нищую братию и со всем рвением взялся за дело. Нуждавшихся в лечении он вел в больницу и странноприимницу, о нуждах других докладывал своему господину. Вот, скажем, у кузнеца Филимона сгорела кузня, от того пьет он, а баба его и ребятишки побираются. Чем тут горю помочь? Помочь Филимону восстановить кузню, чтобы вновь мог он трудиться и содержать семейство. А, вот, вдова с дочерями-бесприданницами. Тут еще Никола-Угодник пример подал, как пособить в таком случае: дать девкам хоть какое приданное. А иной и толковый человек, а зашила судьба его в черную шкуру — долг над ним тяготеет, лишая всего. Выкупишь долг у заимодавца, отсрочишь бедняге выплату на срок дольний, и, глядишь, спасен человек!

Ежевечерне являлся Андрейка к своему господину и докладывал обо всех нуждах, а также о том, как ладится работа в больнице и странноприимнице. Вскоре стал бывший нищий правой рукой царского окольничего в делах милосердия. Удостаивался он даже чести разделять с Федором Михайловичем трапезу. Всей душой привязался Андрейка к «чудесному боярину». Он и впрямь служил ему, как пес, но в этом не было ничего зазорного. Ведь пес — олицетворение преданности. А преданность — большая добродетель.

В милосердных хлопотах проходили годы, и всякий день благодарил Андрейка Бога, что тот дал ему такого господина и такую службу. Все это время он был почти не разлучен с Федором Михайловичем. Лишь когда тот покидал Москву, оставался «за старшего» в благотворительных делах. Ртищев уже успел убедиться в том, что не зря почтил доверием безвестного бродягу, что его «приказчик милосердных дел» ни полушки не возьмет себе, не слукавит сам и не попустит обманывать другим. Но, вот, приспело время послужить и далеко за пределами столицы.

Страшный голод постиг вологодскую землю. Узнав о бедствии, Федор Михайлович распорядился срочно продать часть своего имущества, включая одежду и утварь, и снарядил в помощь голодающим целый караван. Вологодскому архиепископу Симону было отправлено 200 мер хлеба, 900 рублей серебром и 100 — золотом. Сопровождать этот караван Ртищев приказал Андрейке.

Долен путь от Москвы до Вологды, и пленяется сердце раскрывающейся путнику загадочной красотой русского севера… Но до красоты ли, когда чрез леса бескрайние везешь столь ценный груз? Хотя для сопровождения его дал Федор Михайлович довольно людей, а все ж тревожно было. Ну как разбойники налетят? Баловали шайки их на больших дорогах. Зорко всматривался Андрейка единственным глазом в лесную чащу, чутко прислушивался ко всякому звуку…

Вдруг почудилось, будто бы крики слышны впереди. Андрейка сделал знак своим спутникам остановиться, вслушался в лесную тишину. Так и есть! Женские голоса звали на помощь, а за ними различало чуткое ухо и грубые гики… Не дать, не взять, напали лиходеи на каких-то несчастных путников!

— Андрей Петрович, повернем-ка мы на другую дорогу от греха! — шепнул дядька Филат, кивнув на оставшийся позади поворот.

— От греха, говоришь? — нахмурился Андрейка. — А бросить христианские души на расправу лиходеям это по тебе не грех, значит?

— Наше дело — барское добро стеречь и в целости доставить! А не разбойникам его тащить!

И то верно. Барским добром рисковать не годится. Тем более что не барское оно, от добра этого жизни многих умирающих от голода зависят.

— Вот что, Филат Григорьич, бери-ка ты наши подводы и езжай по другой дороге, а я возьму пару наших людей и посмотрю, какая там нечисть куражится!

— Ты что удумал? Барин строго-настрого велел…

— Федор Михайлович вперед о людях беспокоится. Вот и я об них побеспокоиться хочу! — Андрейка хлопнул Филата по плечу: — А ну-ка, братцы! Кто со мной разбойников потревожить?

Больше половины отряда вколыхнулась на призыв. Но нельзя рисковать караваном, люди для его защиты нужны. Потому отобрал Андрейка лишь троих молодцов и, пришпорив коня, вместе с ними поспешил туда, откуда доносились крики.

Слух и догадливость не подвели бывшего ратника. Разбойники напали на несчастных проезжих. Одна из двух повозок была перевернута, и рядом лежал заколотый детина, с которого злодеи уже стащили кафтан и сапоги. Тут же поодаль распростерлась бездыханная баба, грудь которой была залита кровью… Разбойники проворно растаскивали сундуки и мешки, на ходу разбирая их содержимое. Из второй же повозки доносились отчаянные крики…

Андрейка не стал тратить времени на размышления. Молнией вылетел он из леса, выхватив меч, упражнениям с которым также успела навыкнуть левая рука, и обрушился на лиходеев, затащивших в повозку молодую девицу. Двое разбойников, не ждавших нападения, были зарублены им сразу. Прочие, придя в себя, бросились на него. Но в этот миг на выручку подоспели трое его спутников. Злодеев оказалась целая дюжина, и от того бой выдался жарким. Со времен Смоленска не доводилось Андрейке бывать в такой передряге! Испытывать такого прилива слепой ярости, когда никого и ничего не жаль, а есть лишь одно желание — истребить врага!

Еще трое разбойников были изрублены им в той сече. Еще пятеро убиты людьми Ртищева, один из которых и сам получил смертельный удар топором по голове… Уцелевшие злодеи бежали в лес. Андрейка соскочил с коня и приблизился к смертельно перепуганной девице. Совсем ребенок еще, лет тринадцать… Хрупкая, белая как полотно, косы пшеничные растрепаны, одежда изорвана. Круглые от ужаса серые глаза точно остановились… Уж не помешалась ли бедняжка? Есть от чего! Вся семья ее, отец, мать, брат, убиты злодеями… Андрейка протянул к девице руку, но та в испуге отпрянула. Оно и понятно… Он, с его изуродованным лицом, сам что разбойник — немудрено испугаться.

— Не бойся нас, — сказал Андрейка как можно ласковее. — Мы не разбойники. Мы люди царского окольничего Федора Михайловича Ртищева, везем от него хлеб в Вологду.

Девица ничего не ответила. Лишь подтянула к груди ноги и спрятала в коленях лицо. Андрейке стало отчаянно жаль ее, такую беззащитную в этом огромном жестоком мире.

— Соберите все! — велел он своим людям.

Те перевернули поверженную телегу, бережно перенесли в нее своих убитых, вещи же сложили к ногам онемевшей девицы. Андрейка привязал своего коня к повозке, а сам взялся за вожжи.

— Едем! — крикнул он, и скорбный маленький караван тронулся в путь.

— Ты не бойся, мы тебя не обидим, — повторил Андрейка, обращаясь к девице, и, сняв кафтан, набросил ей на плечи. Она вздрогнула, но не отшатнулась.

— Ты из Вологды?

Девица кивнула, и Андрейка почувствовал некоторое облегчение: значит, не помешалась…

— Есть ли у тебя родственники там или где еще?

Качнулась отрицательно золотистая головка. А, вот, это худо! И очень худо! Куда ж ее теперь? Знал Андрейка долю сиротскую, врагу не пожелаешь. Он, мужчина, насилу выжить сумел — спаси Бог Федора Михайловича. А девке каково? В монастырь или в омут… Снова взглянул искоса Андрейка на девицу, стараясь не поворачиваться к ней изуродованной стороной лица. А ведь красавица писанная! С такого личика воду пить да и только… Хороша! Теперь еще юница совсем, а года через два такая краля сделается, что любой молодец обомрет, такую красоту созерцаючи. И ее-то в монастырь запереть?..

— В Москву с нами поедешь, — сказал Андрейка решительно. — Федор Михайлович для всех сирых и скорбных отец родной. Он тебя непременно приветит и позаботится, и от злых людей защитит. Он ведь святой, милостивец наш. Таких людей, почитай, и нет на свете. Ты не бойся, милая, никто больше не причинит тебе зла. Я обещаю тебе.

Девица глухо всхлипнула, а затем вдруг зарыдала отчаянно, прижавшись к плечу Андрейки. Он и растерялся даже… Привык он к слезам больных да нищих, привык утешать, но чтобы красная девица у него на плече плакала — такого не бывало с ним. И не находился он, что сказать и сделать. Боялся даже пошевелиться, боялся, что поднимет она глаза свои чудные и испугается, лицо его увидев. И даже волос ее тронуть не мог, приласкать отечески — плакала сиротка на левом плече его, а правой-то руки давно не было… А ведь как бы пригодилась теперь…

— Поплачь, милая, поплачь. Легче станет… Тебя как звать-то?

— Варенькой…

— Варварою, значит. А меня Андреем зови. Я, Варенька, сам сирота и от лихих людей много натерпелся. Будешь ты мне, как сестрица названная. Я ведь и убит был, а выжил… И ты, милая, выживешь.

Андрейка ласково шептал плачущей девице утешительные слова, и с удивлением чувствовал, как наполняется его сердце каким-то ранее неведомым, горячим, словно кипящая смола, чувством. Нет, никогда не оставит он теперь этой бедной сиротки. Будет ей хоть братом, хоть псом сторожевым, как сама она пожелает. А только будет — рядом с ней, от всякой беды защищая ее. Всякому человеку нужен кто-то, кто нуждался бы в нем, кто-то, о ком бы мог он заботиться, кому отдать самое лучшее, что живет еще в оледеневшем на студеных жизненных ветрах сердце, кто-то, ради кого хотелось бы биться этому сердцу.

***

Иван Озеров умер разоренным дотла. В маленькой церкви, кроме попа и нескольких оборванных дворовых людей, провожал его в последний путь лишь Федор Михайлович. Он и все расходы на похороны взял на себя. Так и не пожелал примириться с ним друг детских лет… Упрямая голова, гордое сердце! Втемяшил себе, будто бы из-за Ртищева нет ему хода по службе, и всякую беду свою стал приписывать ему. Как наваждение сделался для него Федор Михайлович, во всем чудилось ему недоброе вмешательство прежнего друга. А все попытки примириться считал Иван лицемерием и только хуже ярился, став, в конце концов, совсем безумным…

— Прости, Ваня, — с горечью отдал Ртищев последнее целование Озерову, скорбя о том, что ушел новопреставленный в мир иной в ожесточении и непримиримости.

И сколькие уходят так! Или уйдут… Злобились раскольники, теснимые патриархом и Царевой властью, злобился патриарх, гневался Царь. Служилые да и простого звания люди, приняв внешне новые обряды, тайком продолжали молиться по-старому. Упрямые старообрядцы мыкались в ссылках по дальним углам, были мучимы и гонимы за свое упрямство. Где уж тут взяться миру и любви Христовой?

С горечью созерцая нарастающую разладицу русской жизни, все больше устранялся Федор Михайлович от дел государственных. Казаки запорожские, памятуя его заботы, по смерти Хмельницкого просили Государя дать им Ртищева в гетманы, а того лучше поставить на княжение в Малороссии. Но не сделал Алексей Михайлович наперсника своего князем Малороссийским, иное поприще избрав для него. И поприща того не могло быть важнее — сделался Федор Михайлович наставником Царевича Алексея, наследника престола московского.

С младенческих лет отличался Царевич похвальной любознательностью и отменной памятью, в учении был способен и усерден. Будущий Государь изучал латинский и польский языки, славянскую грамматику, арифметику, философию. Из-за границы выписывались для него книги и детские потехи, игрушки, развивающие сообразительность ребенка. Юному Царевичу прочили в жены племянницу польского короля. Венценосному отцу его мечталось, что сын унаследует русский и польский троны и объединит две державы, покончив тем нескончаемую распрю меж ними. Алексей сам встречался с польскими посланниками и держал перед ними слово, явив при том замечательное благоразумие.

Ртищев, не имевший сыновей, привязался к своему питомцу всем сердцем. Он не только обучал его наукам, но и стремился привить не менее, а, может, и более важное — милосердие, понимание не только дел государственных, но и жизни народной, сердца человеческого.

В этот день Алексей вместе со своим наставником приехал в странноприимницу Федора Михайловича. Царевичу шел шестнадцатый год. Тонкий, гибкий юноша с льняными волосами и чуть начавшим пробиваться пухом усов, с ясными, как у отца, глазами и вдумчивым выражением лица, он был похож на херувима. Было что-то неземное в этом царственном мальчике, что-то трогательное и в то же время тревожившее… Говорят, таких неотмирных земля худо держит. Отчего бы? Ведь они более всех нужны ей. И Русской земле так нужен мудрый и милостивый Царь, каким обещает он стать!

У дверей странноприимницы Ртищева и его воспитанника встречал Андрей. Он единственный знал, какой высокий гость переступает порог милосердного дома. Царевич не желал быть узнанным и нарочно обрядился в самое простое платье и не взял с собою никого из слуг. Андрею надлежало доложить обо всех обитателях странноприимницы — так, как обычно докладывал он Федору Михайловичу. Тот же присовокуплял к тому пояснения об общем устроении милосердного дома.

— Некоторые говорят, что такая забота только умножает число нищих, — заметил Царевич. — Если можно выпросить кусок хлеба, то к чему зарабатывать его.

— Конечно, ледащие находятся всегда, — согласился Ртищев. — Но большинство несчастных приводит на паперть беда, а не леность. Если среди многих воистину несчастных мы нечаянно поможем нескольким обманщикам, то это не беда. А, вот, если страха ради этих обманщиков лишим помощи и надежды погибающих, обречем их погибели…

— Ты прав, Федор Михайлович, — кивнул Царевич, не дослушав. — Как всегда… Ты умеешь думать о целом, а другие все больше мыслят о мелочах.

Он был не по годам серьезен, этот юноша. И от того светлые глаза его время от времени полнились затаенной печалью.

— Знаешь ли, я много думал об этом. Дома милосердия, больницы не должны быть делом одной доброй души или даже нескольких. Мы должны создавать их за счет казны. Не должно христианским душам пропадать в канавах… А уж паче того не должно христорадничать увечным ратникам, потерявшим здоровье на Царевой службе.

При этих словах просветлело лицо Андрея, но он не посмел вмешаться в разговор, тем более что «узнавать» Царевича было ему не велено. Ртищев, однако, заметил радость своего верного слуги и едва заметно кивнул ему, в то же время с гордостью и любовью взглянув на воспитанника. Слова Алексея и для его души были истинным бальзамом. Среди распрей, войн и смут чем можно сделать этот мир лучше? Одним лишь — просвещением и милосердием. Смиренным врачеванием ран.

— Это матушка велела передать на нужды твои, — завершив обход, Царевич протянул своему воспитателю большой, тяжелый кошелек.

Царица Марфа Ильинична с давних пор проявляла большое участие к делам милосердия и часто жертвовала на них немалые суммы, не спрашивая у Федора Михайловича никакого отчета в их трате. Поклонился Ртищев Царевичу:

— Благослови Бог Государыню за щедрость ее!

Алексей с чувством обнял наставника:

— Помоги Бог тебе в твоих заботах о сирых и убогих, никого у них нет, кроме тебя!

Странноприимницу Царевич покинул один, не велев Ртищеву провожать себя. Юноша желал прогуляться верхом, а Федору Михайловичу такие прогулки уже давно сделались весьма затруднительны. В свои палаты возвращался он в коляске, сопровождаемый верным Андреем.

— Не бывает таких царей, — покачал головой «приказчик милосердных дел». — Ягненок да и только! А вокруг стая волчья…

— Много ты рассуждать взялся, — осадил его Ртищев. — Алексей Алексеевич кроток и добр сердцем, но отнюдь не бессловесный агнец. К тому же отец его, благодарение Богу, еще крепок силами, и Царевич успеет довольно возмужать к тому времени, как пробьет час водрузить на свою голову Мономахов венец.

— Когда при нем ты будешь, душа моя спокойна.

— Мои силы не столь крепки… — вздохнул Ртищев. — Но я надеюсь, что кое-что успел и еще успею заложить в его душу… Однако же, я об ином хотел поговорить с тобою.

— Слушаю тебя, благодетель мой.

— Варваре твоей замужем быть пора. Она же мужеского пола дичится, но при том и в монастырь уходить не желает.

При этих словах Андрей вздрогнул и напрягся, что не укрылось от внимательного взгляда пристально смотревшего на слугу Ртищева.

— Чего ж ты от меня хочешь, Федор Михайлович? — глухо спросил Андрей.

Ртищев помолчал, перебирая в пальцах лестовку, затем ответил:

— Хочу, чтобы ты ни себя не терзал, ни ее.

Андрей натянул поводья и остановил коляску, повернулся к Федору Михайловичу:

— Чем же это я ее терзаю?

— Тем же, чем и самого себя. Ведь люба тебе девка, разве я ошибаюсь?

— Она как сестра мне… — хрипло ответил Андрей.

— Я хотя и не поп, но негоже тебе врать мне, — покачал головой Ртищев. — Я не первый день на свете живу. Никогда она тебе сестрою не была. Даже когда ты ее полубесчувственную и насмерть перепуганную привез из Вологды. Видел я, как ты смотрел на нее.

— Пусть так. Что же мне, единственное око вырвать, чтобы оно не соблазняло меня?!

— А, может быть, лучше не око рвать, а сердце открыть — ей?

— Оставь это, Федор Михайлович! — воскликнул Андрей. — Не терзай мне душу! Не искушай!

— Прости, но буду терзать. Почему ты не хочешь поговорить с нею? Вы оба сироты, неволить вас некому. Оба вы в моем доме привечены, и оба получили бы от меня…

— Довольно! — прервал Андрей, забыв от волнения, как следует слуге говорить с господином. — Посмотри на меня, Федор Михайлович! Да меня дети, что черта, пугаются, встретив! Я же урод! Калека!

— Варвара не дитя, — спокойно отозвался Ртищев. — И не воск. Неужели ты не понимаешь, почему так дичится она всех возможных женихов?

Андрей не ответил. Некоторое время молчал и Федор Михайлович. Не дождавшись ответа от слуги, он подвел черту волнительной для последнего беседе:

— Ты единственный человек, которому она верит, к которому привязана. Я хочу, чтобы ты поговорил с нею по душам, не обманывая ни себя, ни ее.

— Да ведь она ангел! Как я посмею говорить с ней в моем безобразии?!

— Позволь ангелу решить вашу судьбу. Она много перенесла и заслужила это.

— Нет, Федор Михайлович, я не смогу говорить с ней…

— В таком случае поговорю я, — решительно сказал Ртищев. — Если я ошибаюсь, и девица вовсе не расположена к замужеству, а в тебе видит лишь брата, быть посему. Ни неволить ее, ни отправлять в монастырь я не стану. Если же я прав, то ты женишься на ней.

— Лучше отошли меня в Крым, пленных вызволять! — вскричал Андрей. — Глядишь, когда меня не будет, она забудет меня, и сыщется для нее достойный жених. Ты прав, Федор Михайлович, она много перенесла и заслужила лучшей доли, нежели калека-муж!

— Трогай, — махнул рукой Ртищев, поморщившись. — Как же тяжело с вами, упрямцами! Хоть кол вам на голове теши, все одно свое твердить будете…

***

Просьбу Андрейки Федор Михайлович исполнил, велев собираться в дальний путь — в Крым, выкупать ясыр. Это было еще одной постоянной заботой Ртищева. Хотя в казну собирался полоняничный налог, шедший на выкуп захваченных турками и татарами русских пленников, но средств этих не хватало. Проклятые басурмане требовали по 250 рублей за людей низшего сословия, а за знатных — по тысяче. Ртищев взялся за выкупное дело на паях с греческим купцом, также озабоченным спасением своих полоненных сородичей. Вместе из года в год собирали они значительные средства и вызволяли на свободу христианские души.

Прежде отъезда поднялся Андрейка в горницу Вареньки, дабы проститься с нею. Ныло сердце в предчувствии долгой разлуки. Прав был благодетель милостивый, никогда не смотрел он на красную девицу, спасенную от разбойников, как на сестру или дочь. Хотел бы да не мог смотреть! Не сестра она была, а греза неисполнимая. Ангел, икона… Что-то, чего нельзя даже в мыслях осквернить низкими помыслами.

— Уезжаю я, милая Варенька…

Так и всколыхнулась краса ненаглядная, даже рукоделие, коим занята была, из рук выронила, подалась навстречу:

— Надолго ли?..

— Надолго. В Крым едем, пленников наших из неволи выкупать.

Варенька прижала к груди белые руки, глаза ее испуганно округлились:

— В Крым? Да ведь это опасно!

Андрейка чуть улыбнулся:

— Нисколько, милая. Я ведь все что посол. А послов не трогают. А уж паче таких, что привозят большой выкуп.

— Кто знает, что можно ждать от басурман… — покачала головой Варенька, и лицо ее сделалось еще печальнее. — Разве же некого было послать, кроме тебя? Ведь ты правая рука Федора Михайловича!

— Поэтому он меня и посылает. Он доверяет мне.

— Я не хочу, чтобы ты уезжал, — прошептала девица, и на длинных ресницах ее блеснули слезы.

У Андрейки ком подкатил к горлу, занялось пламенем прерывисто бьющееся сердце. Вишь как горюет касаточка о нем! А что если прав милостивец Федор Михайлович?..

— Ты все, что есть у меня! Что станет со мной, если с тобой что-то случится?

— Со мной ничего не случится, Варенька. Я вернусь цел и невредим, обещаю тебе!

Прямо смотрели на Андрейку огромные серые глаза, подернутые поволокой слез, и столько было в этих глазах страха за него, столько преданности ему, что он не выдержал и, рухнув на колени, воскликнул:

— Варенька, касаточка моя ненаглядная, одно скажи: когда вернусь, пойдешь ли за меня?! Не погнушаешься ли мной таким?!

Девица вздрогнула и посмотрела на Андрейку в изумлении. От ее молчания оборвалось сердце. Вот же, дурень! Кой черт за язык дернул… Ну, какой из него жених для такой крали? Таких женихов на огороде выставлять ворон пугать, а он туда же! Теперь и на глаза ей показаться невозможно станет, лучше бы и не возвращаться из Крыма…

Но Варенька вдруг подалась вперед и сама опустилась на колени. По бледному лицу ее струились слезы.

— Милый мой, свет мой, да неужто дождалась я счастья своего… — с этими словами она прильнула щекой к изуродованной щеке Андрейки, и он, почувствовав теплую влагу ее слез, с трепетом обнял свою казавшуюся недосягаемой грезу.

— Радость моя, может ли быть, чтобы это взаправду… Может ли быть, что пойдешь за меня?

— Да ведь я за тобой хоть на север далекий, хоть в пустыню, хоть куда пойду! Босая да раздетая пойду, лишь бы только ты был рядом.

Еще крепче обнял Андрейка Вареньку, касаясь губами пшеничных волос:

— Ну, теперь-то уж точно ничего не страшно мне, теперь-то уж точно вернусь я, и уж впредь ничто не разлучит нас!

Москву Андрейка покидал обрученным женихом, и от того впервые исполнено счастья было его настрадавшееся сердце. Дорога до Крыма, хотя далека и нелегка была, но обошлась безо всякого обстояния. Цел и невредим добрался «приказчик милосердных дел» со своими людьми и сундуком серебра до обломка некогда могущественной Орды. Край этот навевал на Андрейку тоску. Глядя на многочисленные суда, вздымавшие стройные мачты у берегов Черного моря, он думал о том, что на каждом из них томятся в цепях его единоверцы, и каждый день кто-то из них умирает «на веслах» от непосильной нагрузки, под ударами кнута… А привезенного серебра достанет на выкуп лишь немногих.

Тучный татарский бей жадно пересчитал жирными пальцами вожделенные монеты. Крохотные щелки его глаз блестели от алчного удовольствия. И то сказать, целое состояние получала басурманская рожа за вереницу полутеней, что были выстроены в цепях у берега.

— Можешь забирать их! — махнул унизанной драгоценными перстнями рукой татарин.

— Вели сперва снять с них цепи.

Бей сделал знак своему подручному, и тот, лязгнув ключами, стал неторопливо расковывать пленных. Среди них были глубокие старики, и Андрейка подивился, сколь же крепка была их порода, что вынесли они такие муки и лишения, а, главное, самую безнадежность своего положения. Столько лет в иноплеменном рабстве! И выжить, и не лишиться рассудка… Чем только держались эти старцы? Какая вера давала им силы? Во что? Неужто в то, что однажды и их выкупят из неволи, и они снова смогут обнять своих родных? А что-то сталось с родными в эти годы? Ждет ли еще кто-нибудь их в родных краях?

Освобожденные пленники один за другим проходили мимо Андрейки, кланяясь и благословляя его. Многие плакали. Поодаль ожидали их приехавшие с Андрейкой ртищевские люди, коим было наказано всех вырученных пленников накормить, выдать им одежду и немного денег на первое время по возвращении.

Измученные люди, усевшись в тени, жадно ели, укрепляя изможденные силы, прежде чем отправиться в долгожданный путь на Родину. Один из стариков, седой, как лунь, с прозрачными, но еще живыми и неожиданно бодрыми глазами, время от времени отвлекался от еды и пристально всматривался в Андрейку. Тот, занятый подготовкой к отправке в обратный путь, не сразу заметил этот взгляд. Скорее он даже не заметил его, а почувствовал.

— Чего ты все смотришь на меня, отец? — окликнул Андрейка старика.

— Сам не знаю, милостивец мой, — отозвался тот. — Почему-то почудилось мне, будто встречал тебя прежде. Хотя того не может быть, я уж четверть века как в плену. А ты в плену не бывал ли?

— Бог миловал. Как звать тебя, старче?

— Елисеем кличут. Служил я в давние поры в стрелецком войске. Бились мы с басурманами во славу Царя-батюшки. Но не свезло мне. Взяли меня в бою раненым, а дальше что рассказывать… Сам видишь.

Когда старик назвал свое имя Андрейка почувствовал смутное волнение.

— Елисеем, значит… А по батюшке?

— Андреевы мы.

Совсем замутилось на душе у Андрейки. Опустившись перед стариком на корточки и теперь уже сам всматриваясь в его прозрачное от худобы лицо, он спросил:

— А что, Елисей Андреевич, родня-то есть у тебя?

— Кто ж его знает, милостивец, кто у меня теперь есть. Четверть века прошло! Поди и вспоминать некому…

— Но ведь был же кто-то? Кто-то же ждал тебя? — допытывался Андрейка.

— Ждали, как же… Жена, Василиса Власьевна, да сынок, Андрейка…

У Андрейки защипало в глазу, губы его задрожали.

— Померла, Василиса Власьевна, — тихо прошептал он. — Еще прежде, как недобрая весть пришла, что ты в дальнем походе сгинул…

Старик вздрогнул, глаза его расширились.

— А… Андрейка? — вырвалось хриплым выдохом.

— Я — Андрейка… — отозвался «приказчик милосердных дел». — Андрей Елисеев…

Мелко задрожали плечи освобожденного пленника, потекли обильно слезы по впалым щекам, и в следующий миг сомкнулись худые руки на шее Андрейки:

— Стало быть, и впрямь встречал я тебя, сынок… Ну, здравствуй же! Вижу, и тебя судьба испетняла…

— Это ничего, тятя, — отвечал Андрейка, обнимая чудесно обретенного родителя. — Это все ничего… Теперь все хорошо будет. Теперь мы в Москву поедем, к моему господину, Федору Михайловичу Ртищеву. Там ждет меня моя невеста, Варенька… Господи, мог ли я ждать большего подарка к нашей свадьбе? Будешь ты скоро, тятя, на нашей свадьбе пировать, а потом внукам радоваться! А уж мы тебя холить станем за все годы потерянные, за все муки твои!..

***

Тускло мерцали лампады у древних икон, оплывали печально свечи. Иные из икон этих Никон, пожалуй, распорядился бы выбросить вон да и сжечь, ибо неправильного они, фряжского письма. Это письмо и не любо Федору Михайловичу было, и верно, что неправильно оно, от традиции православной отлично, но принадлежали те образа еще отцу, а прежде деду, поколениями ртищевского рода намолены были. Так что ж теперь, попирать их?..

Перекрестился Ртищев немеющей рукой, закашлялся от душного ладанного духа. Ему не было и пятидесяти, но силы стремительно оставляли его. Федор Михайлович умирал и ясно ощущал холод приближающейся смерти. Он не боялся ее. Другая смерть уже сломила его, опустошила.

Три года назад внезапно скончался шестнадцати лет Царевич Алексей Алексеевич, надежа Земли Русской, отрок смиренномудрый и добродетельный, упование всех скорбящих. Тяжелее отца и матери принял потерю возлюбленного питомца Ртищев. В нем последние шесть лет видел он главный смысл своей жизни, взращивая его для подвига царского, надеялся со временем выправить то многое зло, что явилось теперь в Русской земле.

И вот разрушилось все. Перестало биться ангельское сердце будущего Государя. Теперь брат его, Федор, наследует ему. Он также светел разумом и чист душой, да только скорбен телом, часто и долго хворает, и не дают лекари долгих лет несчастному отроку… Что ж, неужто пресечься роду Романовых? Словно возгневался Господь на Царя Алексея, поразив его в мужском его потомстве. Девицы рождались крепкими и полными сил, а мальчики один другого слабее… В родах изнемогла и милосердная Царица Марфа.

Уж не за распрю ли церковную, не за пагубу ли душам невинным взыскивал Господь? Ох и тяжела рука Божия… И как прощение вымолить? Молил уже из последних сил Ртищев Государя преклонить гнев свой на расколоучителей и последователей их на милосердие, попытаться залечить любовью и прощением страшные раны, укротить страсти и замирить враждующих. Но не тих теперь стал прозванный Тишайшим. И с самим Никоном успел рассориться он, и гневом пылали они друг на друга. Разломы, разломы покрывали Русь, и некому было латать разодранные ризы. Только пуще и пуще разрывали их жестоковыйные, в клочья…

Ртищев затворился в своем тереме, привычно хлопотал о нуждающихся, утешался чтением богомудрых книг. И таял, чах, не пытаясь противиться неизбежному.

— Батюшка барин, там Андрей Елисеев приехал! — негромко известил слуга дрожащим от рыданий голосом.

— Зови скорее!

Андрей в тот же миг явился на пороге, на ходу снимая шапку. В последнее время жил «приказчик милосердных дел» с семейством своим домом. Прав оказался Ртищев, предвидя в этом союзе совершенное счастье. И счастье верного слуги было одним из утешений Федора Михайловича.

— Батюшка-милостивец, да что же это?! — бухнулся Андрей на колени возле господского одра. — На кого ж ты нас оставить надумал? Ведь пропадем без тебя!

— Полно, Андрюша, где тебе теперь пропасть! Ты теперь крепко на ногах стоишь. И в завещании моем не забыт останешься. Об одном прошу: страдальцев наших не забывай без меня! Заботься о них, как если бы я жив был!

— О том мог бы и не поминать, нежели я долг свой забуду!

— Не забудешь, верю, — кивнул Ртищев. — Дочерям и зятьям я также наказал больницу и странноприимницу беречь. А холопам всем вольные подписал… Не басурмане мы, чтобы невольников держать… Не им теперь свободу даю, а себе, хочу на суде Божиим свободным от всякого непотребного имения предстать.

Тихо всхлипывал Андрей, лобызая руки своего господина.

— Полно! — Федор Михайлович чуть приподнялся. — Что жена-то?

— Через месяц еще одно дитя ждем, думали, ты окрестишь…

— Прости, не успеть мне уже… — Ртищев снова откинулся на подушки. Он не велел раздевать себя, и лежал поверх покрывала в шубе, без которой бил его жестокий озноб, в мягких сафьяновых сапогах.

— Ухожу я, Андрюша, — тихо сказал Федор Михайлович.

— К Государю бы послать надо, батюшка-милостивец!

— Не надо тревожить Государя. Ему я письмо написал, испросил прощение за все, чем был и не был виноват… Не его теперь видеть хочу. Позови сюда нищих…

— Нищих?

— Нищих, убогих, всю нашу сирую братию призови… С ним прощаться буду. Их в последний раз наделить хочу!

Нетрудно было исполнить желание Ртищева. Нищие и так часто бродили окрест его дома, надеясь быть накормленными или получить милостыню, когда же прошла молва о том, что милостивый муж, почитаемый в Москве святым, тяжко занемог, то сирая братия собралась у его палат — не за милостыней и похлебкой, но молясь о своем благодетеле и желая хоть что-нибудь проведать о здравии его.

И, вот, отворились ворота, и все это сборище хромых, слепых и гугнивых, бесшумно устремилось за Андреем в барские хоромы. В полутемной горнице все они, как один, пали на колени, но не заголосили плакальщицами, щадя покой умирающего, а лишь тихо всхлипывали и крестились:

— Батюшка наш родимый, пропадем без тебя!

Ртищев подозвал Андрея и велел усадить себя. Тот сел подле, поддерживая уже не могшего самостоятельно сидеть господина. Дрожащая рука в последний раз осенила крестом христорадную братию.

— Теперь дай им, что должно…

Андрей бережно опустил Федора Михайловича на подушки и, взяв кошелек, вручил каждому убогому по монете:

— На помин души благодетеля нашего, болярина Феодора.

Один за другим на цыпочках покидали нищие горницу своего попечителя, кланяясь его одру и шепча молитвы. Когда дверь за последним из них затворилась, Андрей приблизился к неподвижно лежащему Ртищеву. Лицо милостивого мужа сияло тихой радостью, а пронзительно синие глаза были широко распахнуты, но уже не излучали тепла и ничего не видели. А если и видели, то уже не здесь, а где-то далеко-далеко, где встречали его возлюбленная родительница, преставившаяся, когда был он еще мал, и безвременно отнятый воспитанник, не сбывшийся богомудрый Царь Святой Руси.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я