Избранный выжить

Ежи Эйнхорн, 2002

Не будь палачом. Не будь жертвой. И ни за что, ни при каких обстоятельствах не стой в стороне… Этот завет проносит через всю свою жизнь автор книги – когда-то мальчик из еврейской общины в Варшаве; затем – узник концлагеря; свидетель ужасов фашизма; освобожденный; одаренный юноша, робко обретающий признание; всемирно известный врач, гуманист и политик. Его книга – пронзительное воспоминание об утраченном довоенном времени, о нарастающем безумии предвоенных лет, о настигающем ужасе, о преодолении немыслимых несчастий, о борьбе за жизнь и достоинство… и, наконец, об обретении своей судьбы и настоящей любви. Избранный выжить посчитал необходимым рассказать о тех, кому выжить не удалось – рассказать и предостеречь…

Оглавление

Война

Осада Варшавы

Утром 1 сентября 1939 года я проснулся в квартире Мориса в Варшаве. Меня разбудили громкие голоса на улице — могли бы говорить потише в такую рань. Я надел пижаму и спустился в кухню. Мои родители, Морис, его жена Магда, Рутка — все уже одеты. Война. Немцы напали на Польшу.

За завтраком Пинкус спрашивает Мориса, закупил ли он продукты. Морис раздражается — люди вообще легко раздражаются, когда они неправы. Нет, он ничего не купил на те деньги, что Пинкус перевел ему из Ченстоховы, он считал, что в этом нет никакой необходимости, к тому же у него не было времени и в магазинах уже ничего не было. Пинкус не возражает — он не любит бессмысленных упреков. Я никогда не слышал, чтобы он сказал кому-то: «А что я тебе говорил?» или «Почему ты не сделал, как тебе было сказано?», если уже слишком поздно что-либо изменить. Это, наверное, под его влиянием я никогда не задаю больным бессмысленный вопрос: «Почему же вы не обратились к врачу раньше?» — это жестоко, особенно по отношению к раковому больному.

Пинкус и Сара собираются пойти и купить продукты. Я иду с ними. Мой младший брат Роман остается дома — нам надо купить много, и он будет мешать. Роман не протестует, он сидит один за столом, и ноги его не достают до пола. В обычные дни ему не разрешают сидеть в пижаме за столом.

На улице чудесный, чуть прохладный осенний день. По небу плывут тонкие ажурные облака, то и дело выглядывает солнце, и настроение у публики приподнятое. Незнакомые люди обращаются друг к другу: «Мы им покажем! Франция и Англия поддержат нас, они уже предъявили немцам ультиматум!» В последние дни часто показывали киножурнал «Francja czuwa», «Франция на посту» — марширующие французские войска в тяжелом полевом обмундировании, французская авиация, неприступная линия Мажино.

Каждого польского солдата, случайно оказавшегося поблизости, встречают как героя, и он принимает это, как должное — в Польше всегда восхищались своими солдатами. Я поддаюсь общему настроению, мне интересно — конечно же мы им зададим! Как мудро придумал отец, что мы уехали из нашего приграничного городка в большую и надежную Варшаву — в Ченстохове, чего доброго, уже идут бои.

А в магазинах пусто. Еще можно купить скоропортящиеся продукты — свежий хлеб, молоко, пирожные. Но варшавяне уже смели все, что долго хранится — муку, картошку, консервы, даже масло и маргарин, мясо — все. После того, как на прошлой неделе Польша вежливо, но решительно отклонила требования Германии, стало понятно: война неминуема. То немногое, что еще не скупили, владельцы лавок отложили на черный день для себя и для своих постоянных клиентов — что поделаешь, война. Приказчики в продуктовых лавках нам ничего не продают — мы не их клиенты, время супермаркетов еще не пришло, понятие самообслуживания в Польше пока не существует. Мы возвращаемся домой с нашими скромными покупками. Магда помогает разобрать продукты, хотя и считает, что мы беспокоимся понапрасну.

На улицах устанавливают громкоговорители — информировать, воодушевлять и предупреждать население. По радио все время передают бодрые марши вперемежку с военными бюллетенями, чаще всего мы слышим речи и лозунги лидеров страны. В польском правительстве со времен завоевания независимости в 1918 году всегда преобладали военные, и я не помню, чтобы кто-нибудь этому удивлялся или ставил под сомнение. После смерти отца нации — маршала Пилсудского, страной руководит другой генерал, Эдвард Шмиглый-Рюдзь. Но он не так ярок и конечно же не так популярен, как всегда хмурый, но несокрушимо уверенный и надежный Пилсудский.

По радио передают новые правила — по ночам вводится затемнение, появились сигналы тревоги, передают зарубежные новости. Понять, что же на самом деле происходит на фронте, невозможно. Сообщаются в основном мелкие детали, они не особенно тревожны. Со дня на день все с нетерпением ждут, когда же Франция и Англия выполнят свое обещание и объявят Германии войну, они же должны начать боевые действия на западном фронте именно сейчас, когда немецкая армия в Польше. Слухи, слухи… французская авиация уже в воздухе, она направляется к нам.

Проходит еще день, а Франция не торопится. Англия ведет себя еще осторожнее, продолжается обмен нотами. Но настроение в Варшаве все равно приподнятое: подумаешь, Франция, Англия, справимся и без них. Мы покажем этому психу Гитлеру, где раки зимуют! Отец выглядит все более и более встревоженным — думаю, оттого, что мы так и не сумели запастись продуктами.

Через пару дней Франция, а потом и Англия объявляют Германии войну, но это только заявления, ничего не меняется, на западной границе Германии все тихо. Союзники не шлют к нам никаких самолетов, слухи о французских армадах оказались болтовней.

Зато целый ряд стран заявляет о своем нейтралитете, в частности, Бельгия и Голландия. Мы-то думали, что они друзья англичан, французов, и, само собой, наши, но они не хотят быть втянутыми в войну, они хотят, чтобы их оставили в покое, что бы с нами ни произошло. С другой стороны, ползут слухи, что советские войска якобы вошли в Польшу, но это не может быть правдой. Ведь наше правительство заявило, что мы не хотим их помощи. Или они поступают с нами так же, как мы поступили с Чехословакией — всаживают нам нож в спину? Все хорошие новости кажутся правдивыми, как бы плохо они ни вязались с действительностью, все скверные новости — ерунда, всего лишь злокозненные слухи.

Громкоговорители на варшавских улицах предупреждают о шпионах и вредителях. Не заводите бесед с незнакомцами, не говорите, где расположены наши фабрики и заводы, помалкивайте, если разговор зайдет о дорогах, поездах и другом транспорте, и уж совсем следует держать рот на замке, когда дело касается нашей обороны — какие подразделения ты видел, где служат твои родственники, где расположены мобилизованные части. Если какой-нибудь чужак чересчур любопытен, сообщите в ближайший полицейский участок.

На улицах патрулируют бойцы гражданской обороны с повязками на правой руке — они должны контролировать затемнение, чтобы ни одна полоска света не просочилась через занавески. Как будто это имеет какое-то значение — неужели немцы не знают, где находится Варшава? В каждом доме есть уполномоченный, он показывает нам бомбоубежище и следит, чтобы в случае воздушной тревоги мы спускались туда. Постоянно проводятся учебные воздушные тревоги, так что мы уже легко различаем сирену, призывающую нас спуститься в бомбоубежище, и сирену, возвещающую о том, что опасность миновала.

Уже на третий день войны звучит не учебная, а самая настоящая воздушная тревога, и на Варшаву падают первые бомбы. На пятый день Варшава окружена, мы отрезаны, единственная связь с миром — радио.

Пять дней ушло у немецкой армии на то, чтобы перемолоть польскую оборону, чтобы скосить всю доблестную кавалерию с ее саблями, даже длинные пики отважных улан оказались бессильными в бою со стремительно продвигающимися немецкими танками под Кутно. Пять дней — и польские военно-воздушные силы уничтожены на летных полях. Они даже не успели подняться в воздух. Бомбардировки городов выгнали на дороги огромные толпы беженцев, препятствующих перегруппировке остатков польской армии. Пять дней понадобилось, чтобы разрушить миф о непобедимой польской армии и окружить польскую столицу.

Ни громкоговорители на улицах, ни газеты, ни радио не сообщают, что президент, все правительство, все до одного государственные советники, вся высшая администрация и практически все военачальники сбежали в Румынию, променяв опасности войны на спокойное, но, с моей провинциальной точки зрения, бесславное существование. Это стало для нас ясным, когда отважный бургомистр Варшавы Старзиньски объявил, что принимает на себя все гражданское и военное руководство страной. Он кажется уверенным и искренним. Остатки варшавского гарнизона, вдохновленные его мужеством, отказываются капитулировать. В мирное время Польшей руководили генералы, но когда настал час военных испытаний, во главе страны стал сугубо гражданский человек — бургомистр польской столицы.

Воздушные налеты становятся все чаще и продолжаются все дольше. Мы научились быстро спускаться в бомбоубежище, научились кое-как организовывать жизнь в тесном подвале. Мы знаем, что надо захватить с собой из квартиры, чтобы можно было поесть и поспать — только необходимое, все, в чем нет острой потребности, мы оставляем в квартире.

Но поспать в бомбоубежище не особенно удается. Мы уже отличаем звук снарядов тяжелой артиллерии от рева пикирующих Штукас — немецких штурмовиков, нам знаком свист падающих бомб. Мы теперь знаем, что зажигательные бомбы довольно опасны, хотя их и не слышно.

Вы когда-нибудь слышали вой тяжелого артиллерийского снаряда или надрывный рев пикирующего бомбардировщика? Если нет, вы легко можете себе представить, что это за звуки и как себя чувствует человек, запертый в тесном подвале, посреди осажденного города, когда негде скрыться и некуда убежать. Представьте себе, как ребенок — мой брат, или подросток — я сам, чувствовали себя в нашем подвале. Или что переживали родители с их врожденным инстинктом защищать своих детей — как Сара и Пинкус, лишенные возможности хоть как-то, пусть даже своим телом, прикрыть нас от грозящей опасности. Ты знаешь, что снаряд сейчас упадет, но не знаешь где. Сейчас, вот уже сейчас, раздастся мощный взрыв, но ты не знаешь, насколько близко от тебя, а может быть, ты и не услышишь взрыва, потому что этот снаряд предназначен как раз тебе, ты не знаешь, будешь ли ты в живых через несколько секунд, или тебя разорвет на куски, или тяжело ранит — но у тебя нет ни единого шанса не только попасть в больницу, но и просто получить квалифицированную помощь. Твоя жизнь зависит от того, когда пилоту придет в голову начать пике, когда откроется бомбовый люк, как артиллерийский расчет поставит прицел — несколько сантиметров правее — и тебе, и твоим близким конец, несколько сантиметров левее — и ты пока еще в живых. На этот раз. Но еще будет много бомб и снарядов, через несколько минут, ночью, утром, этому не видно конца, и ты ничего не можешь с этим сделать. Потому что ты принадлежишь к гражданскому населению, невооруженному и беззащитному, помыкаемому гражданскому населению — главной жертве современной войны.

Если ты принадлежишь к гражданскому населению, во время войны у тебя нет никаких прав. Принимаемые в мирное время гордые декларации и конвенции стоят во время войны меньше, чем один-единственный пистолет. Потому что если у тебя есть пистолет, штык или хотя бы противогаз, у тебя есть хоть какое-то, пусть ложное, чувство защищенности, чувство, что ты можешь за себя постоять. А после целого дня яростной бомбежки никто даже и не вспоминает о том, что существует Женевская конвенция об обязанностях воюющих сторон перед гражданским населением. Все, что говорилось, писалось, обсуждалось и после долгих взвешиваний принималось в мирное время, не стоит ломаного гроша. Потому что это война, и ты уже в пределах досягаемости вражеского оружия, и у тебя нет никаких прав. Можно только удивляться, как умные, дальновидные люди тратят столько сил, труда и денег, чтобы разрабатывать все эти далекие от жизни, наивные и бессмысленные документы. Все, что происходит во время войн, подтверждает, что созданные ими декларации не стоят бумаги, на которой они написаны. Войны нельзя допускать, потому что их нельзя выиграть, в войнах нет победителей — только побежденные.

Ты пытаешься сделать все, чтобы защитить себя и своих близких. При звуке сирены ты бежишь в бомбоубежище — в нашем доме это просто подвал. Ты надеешься, что это тебя защитит, не от прямого попадания, конечно, но уж во всяком случае, от осколков, свистящих на улице после каждого взрыва.

Ты знаешь, что снаряд изготовлен в другой стране, делал его рабочий, которого ты никогда не встретишь, нацелит его неизвестный тебе человек в военной форме, и он обязательно собирается попасть в тебя или в кого-то еще в осажденном городе. Снаряды неумолимы, они не имеют чувств, они предназначены, чтобы разрушать и убивать все на своем пути, и сделаны в соответствии с этим предназначением. Во время бомбежки тебе кажется, что ты готов отдать все, что угодно, пусть случится самое худшее — лишь бы прекратился этот кошмар. Но когда он прекращается, ты все равно знаешь, что скоро все начнется заново. Это не война армий. Это война гражданского населения, война детей, стариков и женщин.

Только тот, кто на себе испытал, что значит находиться под постоянной бомбежкой в осажденном и беззащитном городе, только тот может понять, что испытывают его жители. Я понимаю, что переживали люди в осажденном сербами Сараево, в беспощадно бомбардируемом хорватами Книне, что чувствовало население в Багдаде во время налетов американских и английских бомбардировщиков. Но в Сараево люди по крайней мере знали, что кто-то пытается им помочь, естественно, они были разочарованы, что делается так мало, но что-то все же делалось. Нам в Варшаве никто не пытался помочь, мы с болью сознавали, что до нас никому нет дела и помощи ждать неоткуда.

Слухи о том, что помощь уже близка… их уже никто не повторяет и никто им не верит. Мы кричим «ура!», многие плачут от радости, когда в первые дни осады последний польский истребитель поднимается в воздух, чтобы защитить нас. Пило, лейтенант Палузиньски — последний герой войны. Теперь и его самолет разбит — его уничтожили на земле. У нас больше нет героя, на которого мы могли бы рассчитывать. Польские пушки слышны все реже. Они все же помогали нам не падать духом, хотя и не приносили немцам особого вреда. Мы, правда, слышали, что один немецкий самолет был сбит в начале осады, люди ходят смотреть на его сгоревший остов. Теперь же они могут терзать нас без малейшей опасности для себя.

Когда ближе к вечеру бомбежка прекращается, а вечерний артиллерийский обстрел еще не начался, начинает мучить голод. Первый раз в жизни я голоден и начинаю понимать, что значит истинный голод. Голод — это не тогда, когда очень хочется чего-нибудь вкусного. Голод — это постоянно присутствующее неукротимое желание хоть чем-нибудь его утолить. Впервые в жизни я чувствую, что мне грозит опасность, впервые я осознаю, как непрочна человеческая жизнь. Я понимаю вдруг, что жизнь — это дар, который может быть отнят когда угодно. Это понимание останется со мной на всю жизнь — если мне суждено выжить.

Вместе с нами прячется в бомбоубежище пожилая, очень молчаливая, решительная и немного высокомерная седая женщина с пристальным, а иногда просто яростным выражением серых глаз. Ее покойный муж был офицером немецкой армии во время Первой мировой войны. После него остались остроконечная немецкая каска и такая же древняя винтовка. Для нее эти неуклюжие предметы важнее, чем теплое одеяло, матрас или подушка. Винтовка — ее гордость, каска — ее защита, все это напоминает ей иные времена. Мы все понимаем и уважаем ее, особенно символично, что это немецкая винтовка и немецкая каска. Однажды, во время воздушной тревоги, когда мы слышим вой пикирующего бомбардировщика, она вдруг поднимается с места, берет винтовку и спокойным и уверенным шагом идет к выходу. Боец гражданской обороны не препятствует ей, хотя отмены тревоги не было. Она стоит у выхода в своей странной каске и тщательно прицеливается в летящий самолет. Мы слышим хлопающие выстрелы старой винтовки. Все понимают, что это напрасно, но никто не смеется. Мы надеемся, что она все-таки попадет в летчика, или, по крайней мере, прострелит дырку в крыле, чтобы хоть немного попугать наших мучителей.

Уже несколько дней нет отмены тревоги, мы проводим в подвале круглые сутки. Сара говорит, что надо захватить кое-какие вещи из квартиры, но Пинкус не отпускает ее — тревога не отменена. Роман спит на бетонном полу, постелив только летний Сарин плащ. Сара говорит, что в следующий раз мы должны захватить тонкий матрас, чтобы детям было удобнее спать — о себе она не говорит. Она говорит о детях.

Воды хватает только для питья, ни умыться, ни постирать нечем. Мы не меняем белье. Оказывается, можно жить и так, особенно, если все в таком же положении. Вещи, которые раньше казались важными, внезапно теряют всякое значение — речь не о вещах. Речь о том, чтобы выжить.

После десяти дней осады мы голодны, испуганы и измотаны. Не только Роман, но и я ноем, мы хотим есть, дайте нам поесть — дети безжалостны. Отношения с Морисом и его семьей отнюдь не улучшаются. Сара считает, что они потихоньку едят, пока мы не видим. Однажды утром Магда спрашивает, не хотим ли мы кусочек салями — он, правда, слегка заплесневел. Сара пытается счистить плесень, она режет и скоблит, салями остается все меньше. Мы все — Пинкус, Роман и я — смотрим, как зачарованные. Под конец Сара говорит, что мы не будем есть салями, хоть мы и голодны.

Какой-то мужчина в бомбоубежище говорит Пинкусу, что он видел на нашей улице убитую лошадь. Бомбардировка продолжается, может быть, чуть менее интенсивно, но мы все равно слышим свист осколков. Тем не менее Пинкус покидает убежище и выходит на улице. Я иду за ним, но он велит мне остаться у входа.

Стоит ясный и довольно теплый сентябрьский день. Самолетов не видно, но я слышу разрывы неподалеку. В нескольких местах горит, я вижу серый дым, самого пожара, правда, не видно. Надеюсь, что никто не остался внутри, как это должно быть ужасно — быть запертым в горящем доме. Кстати, можно ли выйти из нашего бомбоубежища, если дом загорится?

Несколько домов, насколько хватает взгляда, разрушено — одни до основанья, у других уцелели нижние этажи. Один из этих домов стоял прямо рядом с нашим — это, должно быть, произошло сегодня утром, когда мы слышали сильный взрыв и весь подвал затрясся. После взрыва был слышен жуткий грохот рушащихся стен — там, конечно, никто не мог уцелеть. Чуть подальше, на другой стороне улица — дом с обвалившимся фасадом. Можно заглянуть во многие комнаты, издалека они кажутся неповрежденными. Я вижу шкафы, столы и стулья, все на своих обычных местах, в углу красивая кафельная печь, видны картины на стенах и ковры. Окна выбиты, некоторые заботливо прикрыты бумагой или одеялами. Чуть подальше на улице лежит убитая молодая женщина в черной юбке, темно-красной цветастой блузке и зачесанными назад, все еще красивыми блестящими черными волосами, отброшенными на тротуар.

В пятидесяти метрах от нашего дома, может быть, даже поближе, на мостовой лежит труп сильной пегой лошади, губы ее оттянуты так, что видны большие желтые зубы, кажется, что она смеется. Несколько человек суетятся вокруг, отрезая куски мяса. Пинкус встает где-то у хвоста лошади и начинает отрезать кусок от ляжки острым ножом, одолженным в бомбоубежище, он выглядит спокойным и собранным, хотя и видно, что торопится. Тем не менее проходит четверть часа, а то и больше, прежде чем он заканчивает работу. Сара волнуется, что я стою на пороге убежища, она зовет меня, но я не ухожу. Тогда она подходит ко мне и говорит просящим и раздраженным тоном: «Немедленно вернись в убежище! Тебе мало того, что отец рискует жизнью?» Но я, всегда такой послушный, не могу сдвинуться с места — я стою и смотрю. Наконец Пинкус тяжело бежит назад — я не так часто видел, как он бегает. В руках у него большой кус лошадиного мяса.

Сара делит мясо с той семьей, которая одолжила нам нож, и спрашивает Мориса, будет ли он есть, но тот ворчливо отказывается.

В убежище есть большая спиртовая плита, на которой можно приготовить еду или вскипятить воду. Сара готовит блюдо из свежей конины с пряностями, принесенными ею из дома.

Я никогда раньше не ел конину. Мясо, которое я ем сейчас в подвале дома Мориса, довольно жесткое и сладковатое на вкус. Только сейчас мне становится понятной поговорка о том, что голод — лучший повар. Я никогда не любил мясо, разве что рубленое или колбасу. Но никогда мясо не было таким вкусным, как эта конина. Правда, никогда раньше я не был таким голодным.

Приготовленного Сарой вполне хватает на нас четверых, и она угощает остальных в убежище — впервые за время осады у нас есть настоящая еда, и мы даже можем кого-то угостить.

Еще до наступления темноты опять прилетают штурмовики, кошмарные Штукас. Я опять слышу этот свистящий рев, когда они переходят в пике, знаю, что как только они сбросят бомбы, тут же выходят из пике — звук меняется. Милиционер в нашем доме рассказывал, что теперь они бомбят только полутонными бомбами, такая бомба, если попадает в дом, оставляет только развалины. Уцелеть невозможно.

Воздушный налет продолжается до самых сумерек, потом — с небольшим перерывом — начинается артиллерийский обстрел. Но мы, дети, уже не слышим залпов, мы засыпаем, впервые за долгое время на сытый желудок. Засыпая, я думаю о еде. У наших соседей нашлись сухари, у кого-то был чай, даже немного сахара, мы поделились всем, что было, даже у нас на этот раз было, чем поделиться, но Пинкус для этого рисковал жизнью.

Спустя три дня, к концу третьей недели осады, наш милиционер сообщил, что объявлено прекращение огня, чтобы похоронить убитых и позаботиться о раненых. Многих мужчин мобилизуют для этих работ, но нас это не касается. Пинкусу пятьдесят пять и он слишком стар, мне четырнадцать — я слишком молод. Мы поднимаемся в квартиру Мориса, нам больше некуда идти. Квартира в целости и сохранности, но нет ни воды, ни света, ни газа. В темном чулане, правда, лежат дрова, ванна полна водой, но еды в доме нет.

Отношения между Морисом и Пинкусом становятся с каждым днем все более напряженными, а у Магды с Сарой — даже говорить нечего. Мы почти не разговариваем друг с другом. Я не совсем понимаю, что происходит, но кое-что до меня доходит: оказывается, Сара видела в мусорном ведре остатки сардин в масле, шкурку салями и сухарные крошки.

Сара не может удержаться — она сообщает Магде, что знает, что у нее есть запасы, и между делом интересуется, не куплена ли эта еда на те деньги, которые Пинкус послал Морису. Морис начинает припоминать старые обиды. Пинкус молчит, но ничего не предпринимает, чтобы как-то поправить дело, а может быть, понимает, что это уже невозможно. Понятно, что я симпатизирую своим родителям, хотя мне и странно, что такое происходит между родными братьями — но я ничего не говорю.

Мы голодны, и надо во что бы то ни стало раздобыть еду. Надо использовать передышку и попробовать что-либо купить. Сара считает, что никто лучше нее с этим не справится, и Пинкусу приходится согласиться. У Сары есть какие-то деньги, Пинкус отдает ей все, что у него осталось — никто не знает, сколько стоят продукты. Сара принаряжается и уходит, Пинкус остается с нами — они не хотят оставлять нас одних.

Пока Сары нет, мы пытаемся немного привести себя в порядок, пробуем полежать на настоящих кроватях, потом осторожно выходим на улицу. Здесь все так же, как и три дня назад, но уже нет ни мертвой женщины, ни лошади. На улице много людей, но среди них я не вижу ни единого солдата — только милиционеры и дежурные гражданской обороны в своих повязках. Куда подевались солдаты?

На дворе по-прежнему солнечно и тепло, прекрасный осенний день в конце сентября 1939 года. Газоны все еще зелены, хотя листва уже тронута желтизной. Все вокруг кажется таким мирным — и все же мы не решаемся отойти от дома.

Часа через три возвращается Сара. Она довольна — ей удалось раздобыть картошки, немного топленого масла и цикорий — суррогат кофе, в мирное время напиток бедняков и больных, но сейчас, в осажденной Варшаве, о настоящем кофе мечтать не приходится.

Сара рассказывает, что торговля идет на ближайшей к нам площади — но Варшава велика, и это довольно далеко. Меняют продукты на все, что угодно, но чаще всего — продукты на продукты. Но Саре было нечего предложить для обмена. Как жаль, что она не захватила с собой свою каракулевую шубку, меха пользуются спросом — но шубка осталась в Ченстохове, мы же уезжали летом. Деньги, особенно польские злотые, никому не нужны и на площади она не смогла ничего купить, хотя была готова заплатить, сколько угодно. Только на улице над красиво одетой барыней сжалилась какая-то деревенская женщина, которой Сара поведала, что у нее дома двое голодных детей. Крестьянке тоже не нужны были деньги, но она, посомневавшись, взяла рубиновое колечко — продукты не особенно охотно меняют на кольца с рубинами.

Сара осторожно чистит картошку, стараясь не срезать лишнего, и печет тонкие, хрустящие картофельные оладьи — никогда в жизни ничего вкуснее я не ел. Сара и Пинкус съедают по одной оладье. Они говорят, что не голодны. Ешьте, мальчики. Они пьют кофе из цикория без сахара, а мы с Романом доедаем оладьи.

Когда не так давно мы сидели с Романом у него в доме на берегу озера Онтарио в Берлингтоне в Канаде, он сказал, что не помнит эти оладьи. Что ж, ему было только восемь. А мне и сейчас стыдно, когда я думаю, что за эгоисты мы были. Сейчас мы с Романом часто восхищаемся: какие у нас были замечательные родители. Но, наверное, многие родители поступали, поступают и будут поступать так же.

Война.

Варшава держится еще неделю. Потом все кончается — еда, вода, боеприпасы и мужество защитников. Конечно, можно с полным основанием утверждать, что оборона Варшавы была бессмысленной. В учебниках истории, наверное, появится сноска о мужественной обороне города, могущественной гитлеровской армии понадобился целый месяц, чтобы взять Варшаву. Но цена этих строчек непомерно высока — и заплатило ее гражданское население. Когда идет война, простые люди ничего не могут сделать, их просто никто не спрашивает, само слово «демократия» — народное правление — во время войны звучит дико.

Но все же, если бы в сентябре 1939 года нас попросили проголосовать — наверное, многие высказались бы за то, что мы должны защищать город до последнего. Интересно, как бы проголосовал мой отец? Могу только предполагать, что он — когда стало ясно, что никто не придет нам на помощь — предпочел бы проголосовать за капитуляцию. Я думаю, что отец, гуманист-самоучка, сказал бы, что человеческая жизнь важнее, чем сноска в учебнике истории.

Но что есть истина? Кто они, те, кто продолжал оборонять беззащитный город от безжалостного агрессора — герои или преступники по отношению к своему народу? И вообще — можно ли во время войны определить, что правильно, а что неправильно? Может быть, они и были правы — если подумать, какие непостижимые преступления совершил немецкий народ под руководством нацистской партии с сентября 1939 года по май 1945.

Похоже, что войны неизбежны. Наверное, это лежит в человеческой природе, войны были во все периоды истории, независимо от культуры и уровня развития общества. Человечество живет в порочном круге угроз и страха, войн и — между войнами — подготовок к следующим войнам: понятно, что если кажется, что тебе угрожают, надо вооружаться. Все это, конечно, так, но мне трудно понять, почему это должно быть так. Осуждено ли в самом деле человечество на вечные войны — и будет воевать, пока ему не придет конец? Я бы принял международную конвенцию: как только лидер государства начинает бряцать оружием и грозить соседям, он должен быть немедленно смещен.

Немецкие солдаты маршируют по Варшаве. Конечно, они выглядят устрашающе со своими танками, грохотом сапог и железными касками, но, оказывается, совсем не такие чудовища, как мы воображали. Если представить их без этих касок, они вполне похожи на людей. Неужели оружие в руке, каска на голове и сапоги так меняют человека? Или это пропаганда из репродукторов? Или ощущение их безграничной власти над другими людьми?

В отличие от других польских городов, в Варшаве не проводится акций устрашения. По-видимому, оккупационные власти решили, что население и так достаточно запугано. Всемогущее высшее командование немецкой армии посчитало, что больше не надо. У нас короткая передышка, но худшее впереди.

Назад в Ченстохову

Война не кончена, она еще только начинается. Но Варшава пала и военные действия в Польше прекратились — если не считать военно-морской базы на узком песчаном полуострове Хель, которая держится еще несколько дней. Много погибших, еще больше раненых, инвалидов на всю жизнь. Мы уцелели и хотим как можно скорее вернуться в Ченстохову. Но сначала надо навестить наших друзей — Вайнапелей. Мы упаковываем чемоданы, прощаемся с Морисом, его женой и Руткой — все стараются сделать вид, что все в порядке — и пытаемся добраться до Маршалковской, где живут Вайнапели.

На улицах — столпотворение. Лошади, которых не успела конфисковать армия, запряжены в дрожки или просто тачки, откуда-то появились древние полуразвалившиеся такси — военные, похоже, ими просто побрезговали, грузовики, множество самодельных средств передвижения, влекомых велосипедами или просто бегущими хозяевами. Нужда рождает изобретателей, творческие возможности человека безграничны, когда нужно быстро решить какую-либо острую бытовую проблему.

Наконец мы находим извозчика, согласившегося нас подвезти.

Дом Вайнапелей уцелел, и они нам рады. Но это уже не те люди, с которыми мы не так давно расстались, они растеряны, угнетены, никак не могут приспособиться к новой ситуации. Их младшему сыну повезло — он в Париже, учится на медицинском факультете. Гувернантка по-прежнему живет у них, но смех, веселье, ощущение постоянного праздника, всегда царившее в этом доме, — как ветром сдуло, блеск шикарной жизни заметно потускнел.

Поезда не ходят, вообще никакой общественный транспорт не работает, но Вайнапель говорит, что есть владельцы грузовиков, они собирают группы пассажиров в разные точки страны. Это нам подходит. Один из таких водителей едет в Ченстохову, он набрал уже много пассажиров, но говорит, что мы поместимся. Мы ночуем у Вайнапелей, а наутро закидываем наши чемоданы в кузов и отправляемся домой.

Раннее, очень раннее утро 4 октября 1939 года. Хозяин грузовика и шофер позаботились о наших удобствах — в кузове совсем не тесно. Багаж аккуратно уложен впереди, несколько чемоданов стоят между прочными и удобными скамейками со спинкой, на них мы и устраиваемся. На лавках постелены коричневые одеяла, даже есть несколько больших черных зонтов — на случай дождя, но они нам не понадобятся — стоит теплый и тихий осенний день, даже солнце пробивается иногда сквозь легкие светлые облака.

Все рестораны закрыты. Но у нас с собой термосы с горячим чаем и бутылки с водой, у кого-то, кому удалось что-то купить, есть и пакеты с продуктами, еду делят на всех. А какой обзор из кузова грузовика! Мы едем через разбомбленную Варшаву.

Вовсю идет расчистка и ремонтные работы, хотя еще очень рано и с момента капитуляции прошло всего три дня. Работами руководят поляки, немцев в форме среди них нет. Почти не видно и немецких солдат, только польские полицейские в голубых мундирах, они регулируют движение. На стенах домов появились новые объявления — белые в черных рамках, с угрожающим немецким готическим шрифтом, под ним — тот же текст в польском переводе. Внизу печать — немецкий орел с расправленными крыльями сидит на черном кольце со свастикой. Они уже здесь со своей свастикой. Когда грузовик останавливается на перекрестке, я успеваю прочитать, что речь идет о различных запретах, за нарушение — смертная казнь. Смертная казнь, похоже, вполне стандартное наказание за нарушение оккупационных предписаний. Что, они всерьез собираются расстреливать людей? Или только хотят нас припугнуть?

Мы уже едем по предместьям столицы. Здесь почти не видно поврежденных домов, не заметно глубоких воронок от разрывов бомб, как в центре.

До Ченстоховы двести с лишним километров. Кое-где мы делаем остановки, чтобы высадить кого-то из пассажиров — совсем как на пригородном поезде. Оказывается, это их багаж стоял между лавками.

Мы едем по одной из главных дорог Польши, но она все равно узкая — только одна полоса в каждом направлении. На дороге полно людей, они направляются в Варшаву или из Варшавы на легковушках, грузовиках, повозках, велосипедах или просто пешком. На спинах у многих — большие, на мой взгляд, неподъемные мешки. Наш грузовик с трудом пробивает себе дорогу в этой шевелящейся массе.

Иногда проезжает немецкая колонна — на мотоциклах или машинах, а не на лошадях или пешком, как польская армия. Впереди колонны едут несколько военных полицейских в плотных темно-зеленых плащ-палатках на больших, тоже темно-зеленых или защитного цвета рокочущих мотоциклах. Они задерживаются на перекрестках, решительно останавливают движение и пропускают колонну.

Сначала проезжает легковая, тоже защитного цвета, машина с офицерами в зеленых или коричневых плащах из кожи или еще из какого-то материала, похожего на толстую резину. За ними — солдаты в крытых брезентом грузовиках, иногда проезжают бронемашины с угрожающе торчащими пулеметами, но танков не видно.

При приближении военной колонны все должны съехать на обочину и ждать, пока колонна пройдет. Затем военная полиция покидает перекресток, и шумная, сварливая толпа продолжает путь, пока не появится следующая колонна. Мы движемся медленно, а немцы действуют очень быстро и расчетливо, они не допускают задержек в переброске войск из-за гражданской бестолочи.

На пересечениях больших дорог стоят по нескольку мотоциклистов под началом офицеров. Они стоят там все время и ждут следующей части. Я вижу немецкого офицера в длинном, до пят, кожаном плаще, он стоит посередине перекрестка и регулирует движение. Когда ему кажется, что дело идет недостаточно быстро, он покрикивает: «Schnell, schnell!» — быстро, быстро! Армейские курьеры на тяжелых мотоциклах снуют взад и вперед вдоль длинных воинских колонн. Все это, конечно, не так красиво, как наша элегантная кавалерия, как драгуны и уланы на холеных конях, но, похоже, гораздо эффективнее. Во всем, что делают немцы, чувствуется порядок и продуманность, и они вовсе не выглядят враждебными.

Недалеко от Пьотркова мы ждем, пока пройдет очередная колонна. Шофер и две женщины с тремя детьми выходят из водительской кабины, чтобы размяться, мы остаемся в кузове — оттуда не так легко слезть, а потом надо опять забираться, когда придет время трогаться — ставить ногу на колесо, а потом с трудом перелезать через высокий дощатый борт.

К нам подходит пожилой немецкий солдат. Он в типичной серо-зеленой форме из плотной ткани, пилотка сидит прямо, а не набекрень, как у солдат помоложе. Никаких знаков отличия — обычный солдат вермахта, ни медалей, ни наград. Не эсесовец, не член партии. Солдат выглядит добродушным и будничным, у него нет огнестрельного оружия, только штык висит сбоку. Он маленького роста, и нам совсем не страшно, просто любопытно. Он смотрит на нас, сидящих в кузове — я впервые вижу немецкого солдата вблизи — и спрашивает: «Gibt’s einige Juden im Auto?» («Евреи в машине есть?»).

Мне хочется показать, что я понимаю его и могу ответить. «Ja», — говорю я и поднимаю руку. Он смотрит на меня и добродушно, хотя и решительно произносит: «Мы пришли, чтобы раз и навсегда решить еврейский вопрос». Только это — и больше ничего. Это первый немецкий солдат, с которым я разговариваю — обычный рядовой, вовсе не член нацистской партии — и то, что он говорит — это спокойная констатация факта, который ему, по-видимому, вполне по душе. Он поворачивается на каблуках и возвращается к своей группе немолодых солдат, присевших отдохнуть на обочине.

Пинкус в ужасе — и не из-за того, что сказал немец, а из-за моей глупости. Сам я не испугался, я только потрясен и озадачен. Я ведь не причинил ему никакого зла, и он ничего особенного не сказал — просто повторил то, что его фюрер, Гитлер, постоянно говорит по радио. Пинкусу я говорю примирительно: «С нами же ничего не случилось, не о чем спорить».

Через несколько часов, по мере того, как мы удаляемся от Варшавы, движение становится все меньше, и наш грузовик набирает скорость. Мы продолжаем путь, обогащенные новым опытом: я поговорил с немецким солдатом. Я слышал, что он сказал.

На дорогах никаких проверок, этот пожилой немец был единственным, кто поинтересовался, кто мы такие. Когда мы добрались до Ченстоховы, был уже вечер, хотя еще светло. На первый взгляд здесь ничего не изменилось — ничего не разрушено, никаких руин, никаких следов бомбежки на зданиях. Все выглядит довольно мирно — за исключением черно-белых приказов на стенах и немецкой полиции порядка в зеленых мундирах, некоторые из них в странных высоких шлемах. В Ченстохове уже работает немецкое гражданское управление.

Шофер высадил оставшихся пассажиров в разных местах главной улицы Ченстоховы. Мы сошли с грузовика всего в квартале от нашего дома на Аллее Свободы 3/5.

Двери в квартире заперты, как мы их и оставили. Сара открывает поочередно оба замка, мы вносим чемоданы и оглядываемся. Ничего не изменилось, все, как было, все так же спокойно и надежно.

Роман бежит к своим игрушкам, а Сара принимается готовить обед. Дома есть консервы, крупы, в погребе хранится картошка — теперь, когда уже никто не привозит лед, погреб — самое надежное место. Есть и дрова. Интересно, зачем мы ездили в Варшаву и подвергались бомбежкам. Пинкус пошел к соседям порасспросить, что происходит, он всегда должен быть в курсе последних еврейских нахес — устных новостей. Это от него я унаследовал привычку слушать радио, интересоваться новостями, знать, что происходит в мире.

Через какое-то время он возвращается с нашим соседом, господином Франком. Франк живет на первом этаже, он высок ростом и силен, всегда в темном костюме, у него круглая, добродушная, гладко выбритая физиономия. Его жена шьет корсеты, ей помогают две белошвейки. Я, правда, так и не знаю, чем занимается сам Франк и вообще, есть ли у него какая-нибудь работа. Пинкус любит с ним беседовать — сосед всегда знает последние нахес и к тому же хороший рассказчик.

Франк сообщает, что уже первого сентября, в день начала войны, все военные и городская управа потихоньку уехали их Ченстоховы, предоставив горожан собственной судьбе. Многие хотели уехать с ними, но не успели. Рано утром 3 сентября немцы вошли в город, и уже на следующий день была проведена первая террористическая акция с целью внушить к себе почтение, показать, с кем мы имеем дело, запугать население и заставить его подчиниться. Это как раз то, что им обещал много раз, устно и письменно, их вождь, Адольф Гитлер. Он обещал, что с его приходом к власти начнется тысячелетнее царство страха, в котором его народ, немцы, будут господами, они будут стоять высоко над другими народами и руководить ими в этом царстве страха. И это как раз то, что они и делают сейчас — воплощают в жизнь, или, вернее, в смерть то, что им обещал их лидер.

Акция началась на улице Надречной, посредине района, где живут в основном евреи. Немцы в мундирах шли от дома к дому, грохотали в двери, криками, угрозами и побоями выгоняли всех на улицу. Первую группу согнали в большой двор Ремесленного училища на улице Гончарной в еврейском квартале, заставили всех лечь ничком на землю и велели не подымать голову. Когда этот двор был заполнен, начали сгонять людей в пустой двор старого польского 27-го пехотного полка. Когда и в этом дворе не осталось места, остальных просто погнали по улицам Ченстоховы, через Новую Площадь, Кафедральную, Нарутовича, Первую и Вторую аллею. Немцы стреляли — в основном в воздух, но не отказывали себе и в удовольствии пострелять в бегущих людей.

Убитые и раненые остались лежать на улице, оказывать им помощь было запрещено. Несколько человек загнали в костел святого Сигизмунда, другие оказались на площади перед магистратом в центре города. Им тоже было велено лечь на живот и не поднимать головы. Немцы начали стрельбу из пулеметов поверх лежащих, так что те, кто поднимал голову или руку, были убиты или ранены. Иногда они стреляли настолько низко, что очереди задевали даже и лежащих. Они начали в еврейском квартале, потом перешли к другим районам города. Это было массовое выборочное убийство по принципу случайности — никто не должен чувствовать себя в безопасности, новый порядок равно угрожает всем.

Шестого сентября акция закончилась. Разрешили похоронить убитых и подобрать раненых на улицах и площадях, многие пролежали там без помощи почти двое суток. В результате блестяще проведенного мероприятия четыреста человек было убито, из них триста — евреев. Намного больше было ранено, люди разных возрастов, юноши и старики за семьдесят, никто не знает, сколько их. Кое-кто из них по-прежнему лежит в больнице, но кое-кто из родственников не решился положить своих раненых в больницу, они лечат их дома. Многих куда-то увезли, в основном молодых людей, поляков и евреев. Говорят, что их было три тысячи или, может быть, даже больше, что их погнали на принудительные работы, но никто не знает куда. И никто не знает, живы ли они и вернутся ли когда-нибудь назад.

Что ж, можно считать все происходящее началом обещанного немецкого тысячелетнего царства страха, хотя, если быть точным, начало ему было положено несколькими годами раньше — во время Хрустальной ночи. Хотя тогда думали, что все это относится только к евреям и не так уж страшно. История никого ничему не учит — всегда начинается с евреев, потом приходит очередь остальных.

Франк рассказывает о целом ряде вывешенных немцами приказов, за нарушение любого из них — смертная казнь. Причем немцы вовсе не шутят, и их предписания лучше выполнять.

И еще — всех, кто жил в большом доме на Аллее Костюшко, выселили. Теперь там помещение гестапо. Людей арестовывают и везут туда. Многие из них не возвращаются, никто толком не знает, что там происходит. Те же, кто возвращается, совершенно сломлены. Говорят, что там избивают и пытают людей, кто-то даже выбросился из окна на третьем этаже. Лучше всего быть предельно осторожным, повсюду полно доносчиков — часто это сторожа в домах, другие предлагают свои услуги добровольно — кроме того, в городе много фольксдойчей, поляков немецкого происхождения. Еще Франк рассказывает, что две недели назад, 16 сентября, в Гестапо вызвали несколько известных евреев, большинство из них — члены бывшей еврейской общины. Прежде чем идти туда, они попрощались со своими семьями. Об их приходе в дом по Аллее Костюшко сообщено было так: Die Hunde sind da, собаки явились. Их встретили три гестаповских офицера, они просидели под арестом несколько часов, но их не трогали. Потом их вызвали те же три офицера и приказали создать Judenrat, Еврейский совет. Совет старейшин. Франк не знает, что входит в задачи Совета, но он должен нами управлять. Председателем Совета назначен Леон Копински, его племянник Владек учился со мной в одном классе и сидел за партой как раз позади меня.

Леону разрешено выбрать других членов совета и нескольких служащих. Пинкус и Франк приходят к выводу, что в совет выбраны хорошие и известные люди: Берлинер, Ротбарт, Ротштейн, Коленбреннер со своим помощником Абрашкой Вильгельмом, адвокаты Похориль и Хитлер, известный спортсмен Бернард Курлянд и ректор Еврейской гимназии Анисфельт. Я не могу понять, кто подсказал гестапо эти кандидатуры. Но они знали. Знали совершенно точно и это, и многое другое еще до того, как пришли в Ченстохову.

Нет, не так уж спокойно в Ченстохове, как нам показалось два часа назад.

Я всегда был тугодумом, мне нужно время, чтобы что-то осмыслить и прийти к каким-то выводам. Только поздно вечером в этот день я осознал смысл того, что сказал мне немецкий рядовой. Совершенно обычный, ничем не примечательный солдат, а не какой-нибудь оголтелый наци. Это доказывает, что немецкий народ целиком разделяет убеждения своего фюрера, в частности, в том, что касается нас, евреев. Они поддерживают его в планах на будущее, для них это важное поручение — раз и навсегда решить еврейский вопрос.

Затишье перед бурей

Проходит несколько недель. Мы пытаемся приспособиться и жить более или менее нормальной жизнью, насколько это возможно в условиях войны, оккупации и не особенно дружелюбно настроенной к нам, евреям, власти.

Появились новые деньги — на них можно что-то купить. В магазинах есть продукты, хотя и по карточкам. На так называемом черном рынке можно купить все, что угодно. Новые власти прекрасно знают о существовании черного рынка, но смотрят сквозь пальцы. Цены и качество товаров любые, можно купить масло, хлеб, сахар, яйца, овощи, ботинки, бритвенные лезвия — но все довольно дорого.

В польском сельском хозяйстве большинство крестьян — единоличники, у них маленькие участки земли, которые они обрабатывают с женой и детьми. Батраков, как правило, нет. В город приезжают женщины в косынках, в тачках у них продукты с огородов — все это быстро раскупается. На черном рынке можно даже увидеть немецких служащих, хотя на немцев карточная система не распространяется. Во время войны и карточек мелкие польские крестьяне живут гораздо лучше, чем остальное население. Это — аристократы военного времени, к ним взывают все, их роль возрастает по мере исчезновения из магазинов еды, а в Ченстохове с продуктами становится все трудней. Но пока еще не похоже, что начинается голод, пока еще нет. На черном рынке есть и золото, и драгоценные камни, и зарубежная валюта и много, много всего.

Появились специальные магазины подержаной обуви и одежды, продают скатерти, белье, меха и кожу. Красивая скатерть может переходить от посредника к посреднику по нескольку раз, всем принося доход. Люди покупают участки и даже дома — все это резко упало в цене. Квартиры некому сдавать, недвижимость не приносит дохода, но понятно, что после войны она резко поднимется в цене. На рынке можно даже купить оружие, но это уж совсем незаконно.

Пинкус вновь открывает мастерскую. Многие из его сотрудников возвращаются к работе — многие, но не все. Заказчики есть, есть люди, которые шьют пальто, брюки и костюмы, в основном новые клиенты. У меня сейчас много времени, и я часто бываю в мастерской.

Наши школы закрыты, и Еврейская гимназия, и гимназия Аксера. Вместо этого организуются секретные курсы, ими руководит профессор Меринг. В Еврейской гимназии он преподавал историю — вообще говоря, довольно скучный и сухой учитель. Польский язык преподает его жена, профессор Мерингова, она пытается казаться строгой, но на самом деле труслива и глуповата, и еще профессор Брандес — великолепный преподаватель математики. Эти трое преподают нам все, за исключением иврита, истории евреев и иудаизма — эти предметы не входят в наш новый учебный план. Мы исходим из того, что эти науки, которые раньше казались важными, вряд ли с нас потребуют те, кто, как мы надеемся, будет после войны оценивать наши полученные в подпольной гимназии знания — впрочем, и до войны они были не нужны студентам реальных училищ и университетов.

Во время войны приходится довольствоваться самым необходимым, шкала ценностей меняется. Многое из того, без чего, казалось, не обойтись в школе, дома, в отпуске и в свободное время, теперь воспринимается как излишки, без которых можно легко обойтись. Было бы что поесть, чем согреться, кровать, чтобы спать, и — может быть самое главное — была бы вера в будущее.

Куда-то исчезли Шаффер, добрый и приветливый учитель географии, харизматический Лауер, преподаватель иврита и наш классный руководитель, который так здорово умел держать нас в границах, «малыш» Хиршфельд, учитель алгебры и геометрии, и «здоровяк» Хиршфельд, раввин, который, как поговаривают, очень любит ветчину, что не мешает ему преподавать иудаизм, рыжий латинист Гинзбург, элегантный преподаватель гимнастики Леопольд Феферберг, на которого засматривались все девочки, когда он приходил в класс в форме младшего лейтенанта, хотя и был в запасе — все они, как и многие другие в нашей старой прекрасной Еврейской гимназии, уже не с нами. Преподавание идет в маленьких группах дома у учителей, три или четыре часа в день. У нас есть старые школьные учебники, учебный план, и в конце четверти нам ставят отметки.

Весь наш второй «Б» гимназический класс продолжает встречаться, теперь, правда, небольшими группами. Мы влюбляемся, мы счастливы, или несчастливы и разочарованы, как и все подростки в этом возрасте, мы целуемся и обнимаемся, когда думаем, что нас никто не видит — все как обычно. Встречаемся, правда, на квартирах, а не под часами на Второй аллее, как раньше. Мы еще слишком молоды, чтобы нас забрали на принудительные работы, и поэтому чувствуем себя в относительной безопасности — пока.

Мы принадлежим к так называемому генерал-губернаторству — той части, которая осталась от Польши после захвата больших областей Германией на западе и Советским Союзом на востоке. Генерал-губернатор Польши — Ганс Франк. Он живет в Вавеле, средневековой крепости, набитой художественными ценностями — гобеленами и коврами ручной работы, дорогими картинами и мебелью, одном из богатейших замков польских королей того времени, когда Краков был столицей Польши. Варшава разрушена, поэтому Краков, исторический город, связанный в памяти народа с годами величия Польши, выбран резиденцией генерал-губернатора.

Генерал-губернатор Ганс Франк — юрист средней руки. Его главная заслуга состоит в том, что он был адвокатом Гитлера и его сподвижников по партии в то время, когда суды в Германии еще были свободными. Теперь им не нужно адвокатов, они сами законодатели и диктуют немецким судам, какой приговор те должны вынести, они сами судьи в оккупированных странах и приводят свои приговоры в исполнение немедленно — на месте. Еще в 1924 году Гитлер писал, что если он придет к власти, разделается с демократией. И он выполняет свое обещание, в частности, разгоняет свободные суды, важную часть демократического правления. А адвокаты защиты? Конечно, они существуют, но вряд ли играют сколько-нибудь значительную роль в гитлеровской Германии.

Большинство характерных двуязычных воззваний на стенах домов подписаны комендантом. Чаще всего это немецкий юрист, с докторским званием, почти всегда член партии. Он заменяет гражданского, выбранного демократическим путем, бургомистра. Но одно из этих официальных обращений подписано самим генерал-губернатором Польши, адвокатом Гансом Франком. Он утверждает, что это мы — евреи — хотели развязать эту войну, что война — это наша работа. Мы — паразиты, и у нас нет никаких прав находиться в его генерал-губернаторстве, являющемся частью Deutscher Lebensraum — немецкого жизненного пространства, непонятно, что бы это могло значить. Деваться нам некуда, и к тому же, в специальном воззвании, подписанном городским головой, сказано, что мы не имеем права покинуть Ченстохову, евреи вообще не имеют права передвигаться по стране без специального разрешения. Кто-то должен, наверное, иметь такое разрешение, иначе незачем было бы сообщать об этом в предписании, но я не знаю ни одного еврея, который получил бы разрешение выезжать из Ченстоховы.

Из польских властей остались только «голубые» полицейские порядка и пожарная команда со своими красными машинами и золотыми блестящими шлемами. Но зато появилось много новых мундиров. Мы очень быстро научились различать формы и знаки различия у новых властей, это необходимо, мы ведь целиком зависим от их настроения.

Преобладают зеленые мундиры немецкой полиции порядка. Наводить порядок в Ченстохове поручено отделению лейпцигской полиции; мы их называем «зеленые», так что во время войны жителям Лейпцига придется обходиться урезанной нормой полицейских на душу населения. Кроме того, в Ченстохове есть гестапо — как я понимаю, это секретная немецкая государственная полиция. Гестаповцы одеты в сшитое по фигуре, стального цвета обмундирование со знаками различия на черных воротниках — хотя чаще всего они носят гражданское, они же не просто полиция, а секретная

Конец ознакомительного фрагмента.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я