Ева переехала в Женеву вместе с одиночеством – оно давно стало ее тенью. Она везде чувствует себя лишней, пока не встречает друзей в университетском киноклубе. С ними она снова оживает. Они называют себя «Обществом мертвых поэтов»: их жизни мистическим образом перекликаются с сюжетами просмотренных кинофильмов и прочитанных книг.Но кто они на самом деле? Эстеты и интеллектуалы, которых ждет большое будущее, или просто представители еще одного потерянного поколения?
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Над серым озером огни. Женевский квартет. Осень предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
«Три цвета: белый» Кшиштоф Кесльевский14
Иногда я достаю паспорт,
смотрю на свою фотографию
(так себе, вообще-то)
лишь бы увидеть, что существую.
Если лучшим занятием в жизни Ева считала сон, то самым болезненным для нее было просыпаться рано. Она никогда не могла лечь раньше часа ночи накануне, поэтому вставая в семь утра, неизменно чувствовала себя разбитой. Она никак не могла понять, как другие всю жизнь живут в таком режиме, большую часть жизни жертвуя сладким полуденным сном по рецепту Обломова. И все это ради, зачастую не приносящей радости или хотя бы удовлетворения, учебы или работы. Серыми и даже солнечными утрами, отрывая голову от подушки, первые полчаса она ненавидела весь мир. У нее появились мешки под глазами и утренняя боль в затылке.
Началась череда дней-близнецов, сменяющих друг друга, как выцветшие рисунки в калейдоскопе. Покинув преступно прекрасные чертоги квартиры, Ева садилась в автобус, полный грустных, невыспавшихся людей, и доезжала до вокзала, где надо было сделать пересадку. С жалостью наблюдала за бездомными и сумасшедшими (нигде она не видела столько сумасшедших, как в Женеве), оккупировавшими заваленные окурками скамейки, невольно вдыхая вездесущий сладковатый запах травки. В университете брала чуть теплый кофе в бумажном стаканчике из автомата и занимала место в аудитории — если оно, конечно, было. Иногда приходилось сидеть на лестнице в проходе между рядами — после этого всегда болела спина. В конце занятия на то, чтобы выбраться из зала через узкие двери в медленно плывущей толпе из шестисот людей, уходило несколько утомительных минут, украденных у пятнадцатиминутного перерыва.
Слушать профессоров было сложно: она путалась в понятиях и значениях, в бурном потоке чужого языка, раскатистых «р» и носовых «ан», в силлогизмах и complexes de faits15, римских терминах и сухой терминологии уголовного права. Ей казалось, что эту многомерную, неподатливую информацию на них вываливают слишком рано — для этого нужна была какая-то база, которой у нее не было, зато, очевидно, была у других. Уже на второй неделе занятий им давали многофазные сложные случаи, на решение которых требовалось полтора часа семинара: от них требовалось максимально глубокое погружение в каждую из шести дисциплин, хотя любая из них сама по себе была фундаментальной. На качественное изучение хотя бы одной из них могли уйти годы.
Она наконец поняла, почему студенты так приветливо встречали друг друга в начале года — половина из них пришла сюда во второй раз, не справившись с экзаменами в конце прошлого года. Об этом говорили вскользь, намеками, отчего вопрос экзаменов казался запретной территорией, на которую никто не любил вступать. Поговаривали, что больше половины учащихся ежегодно не могут преодолеть нужный рубеж. А кто-то и вовсе навсегда вылетает из университета.
Уголовное право нравилось ей меньше всего. Занятия вел сухой, пожилой профессор с непроизносимым немецким именем. Он казался роботом, неспособным менять интонацию, растянуть непоколебимую линию рта в некое подобие улыбки. Речь его звучала монотонно, усыпляюще — таким голосом впору было читать панихиду. Сама дисциплина состояла из сложнейшей сети правил, таблиц, формул, которые надо было применять к отдельно взятым преступлениям. Им выдали пять разных таблиц со столбиками обозначений и сказали, что все их надо уметь тщательно различать, иначе ошибка может стоить всех баллов. Для того, чтобы ответить на простой вопрос, требовалось проанализировать бесчисленное количество пунктов и оформить все непременно так, как того хотел профессор. Структура и порядок как самоцель. Еве сложно было часами сидеть над вопросом о том, как должны судить А за то, что он переступил порог дома В, используя С в состоянии D. Она с радостью бы почитала описание преступления, художественно описанного в книге, как в «Хладнокровном убийстве» Капоте например, но рассуждать о нем с точки зрения правосудия было откровенно скучно.
Похожую реакцию у Евы вызывало конституционное право. Она еще со времен школы путалась в задачах и функциях разных ветвей права, зазубривала распределение представителей законодательной и исполнительной власти, не вполне понимая, что и зачем они делают. Она плавала в классификациях референдумов и инициатив, как в водах средиземного моря — только в последнем она вроде не тонула. Вечерами со вздохом открывала тяжеленный синий учебник, которым запросто можно было нанести черепно-мозговую травму, за что надо было бы судить по 122 статье швейцарского уголовного кодекса, и тут же закрывала его, впадая в панику при виде муравейника мелких французских букв, складывающихся в сухие, лишенные плоти скелеты фраз.
Чуть лучше дело обстояло с семейным правом. Оно было ближе к реальной жизни, к самой сути отношений между людьми, не меняющейся на протяжении всей истории человечества: бракам, разводам, опеке над детьми, защите личности. Рыжеволосая робкая учительница, слишком молодая для должности профессора, показывала им интересные случаи, используя известных персонажей кино или книг в качестве протагонистов. Ева не думала, что многие способны расшифровать эти аллюзии, но ей было приятно, что и в законе есть место реминисценциям. Если бы ей пришлось прямо сейчас определиться с будущей специализацией, ее выбор пал бы именно на семейное право. Но она слишком хорошо понимала, что если она выберет это направление, ее быстро утомят чужие разводы, рождения и смерти, споры об опеке над детьми и дрязги о делении наследства. По уши погрузившись в грязь человеческой жизни, уже нельзя отмыться.
Студенты больше всего любили уроки Виктора Монье, посвящающего их в историю права. От визиготов с остроготами до наших дней через свитки информации, которая вполне могла оказаться ложной, потому что никто не в силах был проверить ее подлинность. В отличие от других, он не использовал микрофон, чтобы достучаться до шести сотен студентов: его голос был достаточно громким и раскатистым, чтобы проникнуть в уши каждого. Он был единственным профессором, который мог обратиться к тебе лично и даже спросить как тебя зовут, уплотнив твой вес. Еве было обидно, что в силу языковых проблем, она не могла понять и половины его шуток, в то время как по залу прокатывалась волна понимающих смешков.
В университете гораздо больше чувствовалась разница между ней, взявшейся за французский сравнительно недавно, и теми, кто говорил на нем с детства. Они не думали перед тем, как что-то сказать, воспринимали информацию в чистом виде, не нуждаясь в переводе отдельных фраз и идиом. На языковых курсах все были равны, не так страшно было ошибиться, выбрать неправильный артикль, перепутать род или аксан, но на факультете права оказалось гораздо меньше иностранцев, чем она ожидала. И почти совсем не было русских, с которыми можно было бы на секунду перенестись домой, посмеяться над чем-то одинаковым, нырнуть в удобные воды игры слов или местных шуток. Порой она чувствовала себя героем второй части трилогии Кесльевского «Три цвета: белый», чужого и растерянного в фейерверке парижской жизни, нелепого и жалкого в лучах красоты молодой французской жены, расправляющего крылья только под спасительным небом родины. Может родина — это ответ на все вопросы? Или сдаваться рано?
Неожиданно для самой себя Ева увлеклась римским правом. Аудитории оставались полупустыми, многие говорили, что профессор не может увлечь никого своим предметом, бубня что-то малопонятное себе под нос и рисуя на доске чудные змейки понятий и слов на латыни, но ей интересно было узнать, с чего все началось. Как люди, жившие несколько тысяч лет назад, могли придумать систему, использующуюся до сих пор, как они могли достичь такой ступени развития за века до возникновения гуманного и толерантного общества, не говоря уж о технологиях и достижения науки. Им открывались другие порталы, щедро раздающие знания, они предвидели большинство правовых ситуаций, в которых люди оказываются и по сей день. В горчично-желтом учебнике, автором которого кстати был сам профессор, она подчеркивала розовым маркером отрывки глав о передаче собственности, mantipacio16, вербальных и письменных контрактах и правах рабов, и будто переносилась в древний Рим, в Константинополь, пылающий алым солнцем.
Семинары мало чем отличались от лекций: учеников разделили на три группы, якобы для улучшения качества восприятия информации, но среди двухсот человек было так же легко затеряться. Вместо того, чтобы спрашивать их, давать им какие-нибудь тесты или работы, проверяющие знания, преподаватели подробно рассказывали, как надо было сделать домашнее задание. Многие пристрастились ничего не делать дома и потом бездумно записывать выложенное на блюдечке решение, которое ни на минуту не приближало к пониманию предмета. Обучение было рассчитано на самодисциплину, самостоятельную работу, продолжающуюся за стенами университета, но мало кто обладал подобной силой воли.
По крайней мере она не обладала, хотя раньше считала себя довольно усидчивой. Годы беспечной, но успешной учебы в московской школе внушили ей иллюзию о том, что если ты умный, можно особенно не стараться, потому что всегда можно выехать на общей эрудиции, разобраться с любыми заданиями ситуативно, с наскоку. Здесь же такая модель поведения оказалась бесполезной.
Она заметила, что среди учащихся есть еще более странные и нелюдимые, чем она сама, персонажи. Несколько раз на уголовном праве она сидела с девочкой, которая рисовала животных в синем скетчбуке. Она никогда не следила за темой семинара, не поднимала головы от рисунка и прерывалась только чтобы заточить очередной карандаш. Ева смотрела, как под ее беспокойной рукой на листах оживают розовые кролики с грустными глазами, целые семьи радужных жирафов и толстые кольца змей с серебряной чешуей. Наверное, она тоже не пошла в художественный, потому что родители сказали ей, что это несерьезно, бесперспективно. Как ей самой сказали, что «какой-нибудь учитель» семье точно не поможет, а писать она может и занимаясь любым другим делом. Еве казалось, что у девушки талант, что он бьет изнутри, как источник святой воды из случайно найденной скважины. Давить его как беспомощного муравья казалось преступлением, для которого еще не придумали статьи в уголовном кодексе.
Еще один раз во время сонной утренней лекции по конституционному праву один пухлый китаец на заднем ряду поднял руку, чтобы спросить о чем-то учителя.
— Я люблю пиво! — воскликнул он радостно, заразительно засмеялся и выбежал из аудитории.
Ева потом слышала от кого-то, что он был пьян. По какой еще причине человек может быть радостным в восемь утра? Впрочем, она была рада, что хоть кому-то весело и что кто-то еще знает, чего по-настоящему хочет от жизни.
Она сама честно старалась следить за тем, что говорили профессора. Брала ручку, тетрадь в клетку с красивой обложкой, чтобы вдохновляло писать в ней; заставляла себя вникать, разбирать, спрашивать, если упускает мысль, но решимость стать хорошей ученицей таяла после первых двадцати минут, ручка незаметно выпадала из рук, и Ева уносилась в другие миры. Вспоминала прошлое, мечтала о будущем, писала внезапно катапультирующие мозг стихи на обрывках учебных распечаток, на страницах учебников или завалявшихся в сумке салфетках, украдкой прочитывала пару строчек книги, а потом не могла остановиться до конца главы. Одна строчка была для нее пряничной крошкой, ведущей к дому самой могущественной колдуньи — литературы.
После она обвиняла себя в рассеянности, слабоволии, но в то же время с каким-то затаенным самодовольством считала себя диковинной перелетной птицей, чуждой обывательской организованности и рутинной механической зубрежки. Жалко только, что птицам и животным, куда сложнее добиться успеха на экзаменах — а именно эти результаты и являлись мерилом успеха в том единственном мире, что был ей предложен.
Когда они с мамой жили вместе, та часто ловила ее с книжкой во время подготовки к урокам и экзаменам и просила дочь стать серьезней — будто путешествия по книжным вселенным делали ее лентяйкой, не думающей о собственном будущем.
— Но ты ведь сама всегда много читала! — вяло оправдывалась Ева.
— Верно, но училась еще больше, — парировала мама, — следующие несколько лет тебе бы лучше вообще ничего не читать, кроме учебников и ни о чем, кроме учебы не думать.
Едва ли на свете были более жестокие просьбы. Даже китайские и японские пытки казались ей пустяком по сравнению с этим советом. И это они называли лучшим временем жизни?…
Зато ей нравились редкие вечерние лекции в другом университетском корпусе — с наступлением сумерек все казалось осмысленнее и загадочнее, даже тон голоса лектора сам собой становился мягче, словно он понимал, что не стоит слишком утомлять студентов всей этой чепухой. Так приятно было выходить после в расцвеченную огоньками ночь, видеть возвращающихся с работы людей, улыбающихся собственным планам, и понимать, что скоро можно будет прийти домой, прочитать пару глав хорошей книжки и коснуться головой спасительной кувшинки подушки.
После дневных занятий она сидела в университетском кафетерии, стены которого почему-то украшали репродукции картин Марка Ротко17, но быстро поняла, что ежедневный рис или макароны с плохо прожаренными котлетами втридорога ее мало прельщают. К тому же, ей было грустно смотреть на смеющиеся компании, сдвигающие к столу больше стульев, чем помещалось, в то время как за ее столиком для четверых было три лишних.
Приятной альтернативой столовой стало тихое кафе у вечно закрытой церкви, где можно было уткнуться в книгу и утопить свою неприкаянность в розовой чашке кофе со сливками. Размеренность ритуалов успокаивала — поэтому она не уставала подолгу ходить в одно и то же место. Она любила сидеть там и рассматривать людей, ловить обрывки их разговоров, вникать в странные отношения между ними, домысливать концовки разворачивающихся вокруг историй. Несмотря на свою любовь к чтению, в общественных местах, она почти никогда не погружалась в книгу полностью, без остатка, всегда оставаясь немного на поверхности, страшась пропустить что-нибудь важное, впитывая все оттенки, веяния, звуки и смыслы, витающие вокруг. Иногда от этого даже болела голова — слишком много надо было вместить, а потом расфасовать по внутренним полочкам, пометив необходимыми ярлыками, как баночки с вареньем в серванте.
Самым ярким впечатлением сентября для Евы стали стихи Эдгара По, отвечающие меланхоличным настроениям ранней осени, особенно «Ворон» в бесподобном переводе Зенкевича. Ее поразила магическая закольцованность поэмы, похожей на змею, пожирающую свой хвост, этот мелодичный напев, совершенная по свой форме тоска об ушедшем, об умершей возлюбленной и надвигающейся смерти. «Тьма — и больше ничего» — написала она на форзаце одного из учебников, и каждое слово этой фразы казалось ей бесподобной конфетой с пьяной вишней, пряно растекающейся во рту. И «Nevermore»18, рассекающее воздух, как тяжеленный колокол дворцовую тьму.
Она любила неожиданно выхватывать из текста фразы, цитаты или эпиграфы дротиком попадающие в мишень ее сердца. Это случалось реже, чем хотелось бы, но в такие моменты ей казалось, что автор оставил послание именно для нее, будто знал, что она когда-то это прочтет и все поймет. Она верила в непостижимую связь времен.
В то же время она открыла для себя повесть Жоржа Роденбаха «Мертвый Брюгге», столь же притягательную в своей мрачности, как стихи По. В ней ее любимый Брюгге, такой сказочный пряничный город в реальной жизни, напоминал больную скрученную старуху, тщетно пытающуюся согреть пальцы у камина. Он стал пропитанной ядом декорацией, в которой медленно сходит с ума герой с невыносимо поэтичным именем — Гюг Виан. Да и сама проза Роденбаха — чистой воды поэзия символизма, совершенный в своей простоте декаданс, ужасное и прекрасное одновременно гниение красоты. Повесть короткая и лаконичная, но в ней спрессовано столько безысходности и отчаяния, что memento mori19 перестает быть отвлеченной грустной фразой, разрастаясь сонмом ужасных смыслов и откровений. Мы все умрем. Ничто в жизни не имеет смысла. Посмотри в эти черные воды и умри еще при жизни.
Как ни странно, мрачные книги скорее вдохновляли ее, чем угнетали. Она брала книгу в библиотеке, в которую недавно записалась, и потом ужасно не хотела отдавать. Пыталась найти ее на книжных развалах или на полках книжных магазинов, но продавцы всегда разводили руками и говорили, что Роденбаха у них точно нет, словно его имя предали анафеме. Тогда она подумала, как много хороших писателей затерялось в складках истории, потесненные более удачливыми коллегами, новенькие переиздания которых теснились на полках магазинов. И почему одним всегда везет больше, чем другим?
Главной формой медитации для нее стали автобусы. Большие, чистые и прохладные, как энергетические капсулы из фильмов про будущее — они словно погружали в безвременье, отвлекали от суеты ежеминутно сменяющимся спектаклем прекрасного за окнами, галереей умиротворяющих видов: автобус номер А возил ее в чудесную деревушку Кар д'Амон, прячущуюся под склоном; 33 приглашал затеряться в полях мертвых подсолнухов и засыхающих виноградников, над которыми сновали мифические вороны. Выйдя на одной из остановок маршрута Z, она увидела железное тело снижающегося самолета, летевшего совсем низко и подумала о всех тех людях, что в данную секунду летят в тысячу разных направлений, и никто из них не знает точно, что их ждет. В Женеве даже можно было найти автобус, следующий au bout du monde20. Польстившись на такое поэтичное название, она ожидала увидеть что-то невообразимое, но приехала в хромированно-металлические тенета индустриального района, пропахшие горьким дымом октября. «Символично», — решила она тогда.
Ева слушала любимые песни и пейзажи, отрывки чужих случайно увиденных жизней, капли дождя или преломленные веером лучи солнца вплетались в музыку, становясь одной большой таблеткой успокоительного, отпущенной по ее собственному рецепту. Не факт, что он подошел бы другим.
Посещая очередную швейцарскую деревушку, Ева любила рассматривать домики, отдыхая в ореоле их пасторальности. Подходила совсем близко, слушала звуки старенького радио или неуверенные трели пианино, терзаемого ребенком; дребезжание тарелок, призрачные звуки поцелуев, супружеские ссоры. Размышляла: смогла ли бы она жить так, наедине с природой, не требуя ничего взамен? Тихие вечера в семейном кругу, прогулки по колено в полевых цветах, редкие поездки к родственникам на тарахтящей машине, воскресные мессы в тихой церквушке, где всех вокруг знаешь. Роскошь знать все наперед и не мечтать о большем.
Она невольно сравнивала это с ритмом большого города, в котором прожила большую часть своей жизни, и приходила к закономерному выводу о том, что во всем нужен баланс. В каком-то смысле Женева идеально отвечала этому требованию: вроде бы город, даже если маленький, но окруженный лабиринтом природных богатств — в любую секунду можно сбежать, променять камень на траву. Но иногда так не хватает привычного московского шума, оживленной суеты, пестрого метро, разнообразных кафе на каждом шагу, сотни кинотеатров, в которых можно посмотреть что угодно в любое время суток. В Женеве было всего несколько кинотеатров и обычно она не могла отказать себе в удовольствии тут же посмотреть все интересующие ее новинки, и следующие несколько недель приходилось копить на новые, испытывая духовное и вполне материальное чувство голода.
Иногда Ева прогуливала занятия, терзаясь угрызениями совести. Забывала об обязательствах, проваливаясь в кроличью нору развлечений. Она чувствовала себя инфантильной героиней одного из романов Саган21 (кажется, это было «Любите ли вы Брамса?»), которая говорила любимому, что уходит на работу, а сама до вечера бесцельно слонялась по городу, рассматривала витрины, читала в кафе, курила одну сигарету за другой. Мучилась от своей бесполезности, от пребывания в болоте праздности, но не могла найти в себе силы стать такой же ответственной, как все вокруг — с их стабильной работой, жаждой менять мир к лучшему и меняться самому. Некоторые из нас до самой смерти остаются капризными детьми.
Однажды перед лекцией по конституционному праву (они проходили фундаментальные права человека, и Ева интересовалась, значится ли там право учить то, что нравится тебе) с ней познакомилась маленькая улыбчивая девушка, посчитавшая, что русские — это почти что сербы. Она любезно ввела Еву в свою компанию — женоподобный парень из кантона Юра, грубоватая немка из Унтервальда, щебечущая о поп-музыке француженка с модным каре и тихий блондин франко-американского происхождения, у которого, как оказалось, умер отец, а недавно тяжело заболела мама.
Еве было до боли жалко его, она не представляла себе, как на фоне такой трагедии, он находит в себе силы учиться. Но для него остервенелая зубрежка, записи ручкой, стремительно порхающей по странице, наоборот были главным лекарством, иллюзорным способом уйти из этой реальности. В такие моменты Ева казалась себе самовлюбленной актрисой, раздувающей страдания из ничего, в то время как других людей рядом с ней гложут термиты по-настоящему серьезных проблем.
Через некоторое время она поняла, что его матери стало хуже: он перестал посещать лекции, бросил университет, и так их осталось пятеро — число, которое ничего особенного не обозначает и не фигурирует ни в каких сказках.
Она стала садиться вместе с ними на лекциях, обмениваться конспектами (вернее было бы сказать, что все они давали конспекты ей, за что она также часто испытывала неловкость), готовиться к семинарам в библиотеке, нещадно нагретой солнцем, проникающим сквозь ромбовидные окна, обедать вместе, гулять по центру Женевы, устраивать рейд по модным магазинам. С ними она впервые в своей жизни посетила бар — забитое битком помещение с мистическим названием «Кракен»22 и изрисованными этим морским чудовищем, пугающим пиратов, стенами. Она тянула горький фирменный коктейль с кальвадосом и пыталась разговаривать с ними, перекрикивая музыку. Они наконец спрашивали о чем-то личном: о любви, ее жизни в Москве, ее восприятии Женевы. После этого вечера даже ненадолго ожила иллюзия возможности единения, но ее продолжительность оказалась меньше срока годности йогурта.
Ева не чувствовала удовлетворения — она нашла компанию, но не ту, о которой мечтала. Они постоянно звали ее куда-то после лекций, но она часто придумывала отговорки, чтобы заняться своими делами. «Мне надо убраться дома», «Я еще не доделала уголовное право», «У меня что-то разболелся живот» и сотни других причин. Рядом с ними она часто скучала, но успокаивала себя тем, что лучше плохая компания, чем несуществующая. Их интересы расходились, как питерские мосты в белые ночи. Она даже составила краткий (и исчерпывающий) перечень тем, которые затрагивали новые знакомые в беседах в университетской столовой. Они говорили:
1) о разнице французской и немецкой части Швейцарии,
2) о том, как смешно немцы говорят по-французски, французы по-немецки, а англичане на всех языках, кроме английского,
3) об ущемлении прав сексуальных меньшинств, ущемлении прав женщин, сексизме, шовинизме, домогательствах (по этому поводу в университете даже проводились многочисленные акции, ужасно утомляющие Еву),
4) о политике, референдумах и новых инициативах (как будто мало было конституционного права),
5) о шутках над другими кантонами,
6) и снова о разнице французской и немецкой части Швейцарии.
В разгар таких разговоров, когда они спорили с пеной у рта, называли себя феминистами и борцами за свободу, Ева остро чувствовала себя лишней. Однажды они спросили почему она не вступает в беседу и сидит с таким скучающим видом. В ответ она ясно дала понять, что это не вдохновляет и не интересует ее так же, как их. Тогда они спросили, что же вдохновляет ее, и ничего из перечисленного, в свою очередь, не вызвало отклик у них. Наверное, все в ту минуту подумали про себя, что же тогда она забыла рядом с ними. А она и сама не знала.
Один раз француз пришел в университет с сияющим, как вычищенная кастрюля, лицом. Сказал, что у него для них невероятная новость, которую он сообщит после лекции. Даже Еву заразил нетерпением. Что же такого с ним могло произойти? Может, влюбился?
— Вы готовы? — спросил он их, как детей, ожидающих новогодних подарков. — Угадайте, кого я встретил в поезде.
— Нашего профессора по уголовке? — нахмурилась немка.
— Чарли Чаплина? — хихикнула француженка.
— Он же вроде умер, — не поняла юмора немка.
— Королеву Англии? — внесла свою лепту Ева.
— Нет! Сенатора федерального совета кантона Юра! — округлил глаза француз.
Честно говоря, она не поняла, что в этом такого интересного, но они все наперебой стали расспрашивать его о том, как тот выглядел, говорил и осмелился ли он обратиться к столь важной персоне. А потом углубились в обсуждение нового акта о защите прав курильщиков, одобренного этим политиком. Ева вздохнула и под шумок достала из сумки роман Стейнбека. Никто не заметил ее отстраненности.
Излюбленной темой сербки, которая свела их вместе, была тысяча и один способ преуспеть на экзамене. Она быстро обрастала знакомствами, в поисках выгоды и пользы, безошибочным рентгеновским лучом выбирая самых нужных людей, которые могли подсказать ей откуда взять запрещенные материалы, как сконструировать шпаргалки, у кого можно купить ответы на прошлогодние тесты, часть которых использовалась и в этом году; где можно встретить Виктора Монье, чтобы запомниться ему. Она пробовала было заговорщическим тоном в темной раздевалке поделиться своими алхимическими знаниями с Евой, но той почему-то становилось противно от такого неумного рвения воспользоваться всем, что встречается на пути. Она предпочитала проигрывать честно, анализируя мир сквозь свои собственные ошибки, как дурак в русской поговорке.
А иногда они, напротив, не находили никаких тем для общения, и тогда неловкую тишину во время совместного обеда прерывал лишь звон вилок о тарелки. Молчание при наличии шести человек за столом казалось Еве безнадежным признанием несостоятельности их дружбы. Она всегда и со всеми могла найти о чем поговорить, если уж вступала в реку разговора, но в данном случае даже не пыталась расшевелить ребят, зная, что это не поможет, и вскоре на них снова опустится чума безмолвия.
— Почему ты вообще пошла учить право? — спросил ее однажды француз. — Ты же его совсем не любишь.
Все они, в отличие от Евы, сознательно выбрали юридический. У них были большие планы на будущее — адвокатская карьера, конституционный суд, интернациональные отношения. Они считали, что трудности в изучении специальности только мотивируют двигаться дальше. Им доставляло удовольствие карабкаться по этой шаткой лестнице, чувствовать себя полезными обществу, которое нуждалось в регулировке законом, чтобы не окунуться в хаос. Чувствовали себя атлантами, подпирающими небо.
Этот ужасный разговор всегда проходил по одному и тому же сценарию.
— Что изучаешь? — спрашивал новый знакомый.
— Право, — отвечала она.
— Ого! Нравится?
— Не то чтобы очень.
— Но зачем ты тогда его выбрала?
— Так хотели мои родители.
— Но ты разве не можешь решать сама?
— Так вышло, — просто ответила она французу и в этот раз, потому что у нее все внутри сжималось от бессилия, когда речь в сотый раз заходила об этом.
Сколько раз она зачем-то говорила правду, признавалась, что все это ей совсем не нравится, а потом не знала, как за нее оправдываться, как объяснить, что не все так просто, как может показаться, что люди далеко не всегда могут делать то, что хотят. Что иногда приходится плюнуть на мечту, потому что она не принесет дохода. Пора было научиться врать, чтобы отныне каждый спрашивающий тут же верил, что она без ума от права и спит в обнимку с конституцией.
Непонятно было обиделись они или нет, но общение стало постепенно сходить на нет. Нельзя сказать, чтобы она сильно расстроилась. Ева продолжала сидеть с ними, чтобы не быть совсем одной, иногда обедать вместе, но попытки сблизиться духовно прекратила. Ей стало казаться, что во всем городе нет ни одного человека, близкого ей по духу — появлялись даже нелепые мысли о помещении объявления или анкеты для знакомства в газету. На войне, в любви и дружбе ведь все средства хороши? Она ощущала себя героиней рассказа Йейтса23 из сборника «Одиннадцать видов одиночества», только ее вид был двенадцатым, потому что ни одно одиночество не похоже на другое.
Тогда она записалась на хор, выступающий а капелла24. Прошла прослушивание в гулкой аудитории, услышала комплименты в честь своего «настоящего мощного русского голоса», получила целую папку партитур, которые надо было выучить до новогоднего концерта. Большинство из них на латыни, но было что-то и на французском, английском и немецком. Репетиции проходили раз в неделю, половина участников давно достигла пенсионного возраста. Ей снова не удалось ни с кем сблизиться. Вершиной общения стали едкие замечания в адрес верещащих сопрано, которыми она обменивалась с альтами. На ноте «фа» они звучали как кошки, которым наступили на хвост. Несколько раз после репетиций она ходила до остановки с немногословной англичанкой, французский которой было почти невозможно разобрать — им нужен был один и тот же автобус. После она специально стала задерживаться, чтобы не пришлось снова ехать с ней, мучительно выдумывая темы для разговора.
«Может быть, я из тех людей, кто лучше чувствует себя в гордом одиночестве?» — спрашивала она, рассматривая себя в зеркало. Может она сама отталкивала людей своей смутной к ним неприязнью? Несколько раз в жизни ей говорили, что она выглядит высокомерной. Но она видела совершенно обычную девушку с головой и туловищем, ничего потустороннего, никакой игры в элитарность. Homo sapiens, которому нужны ему подобные, чтобы чувствовать себя живым.
В начале октября она наткнулась на объявление, еле заметное в ворохе своих собратьев по доске — листовок, рекламирующих индийские танцы, пивной фестиваль или сдающиеся квартиры. Ее внимание привлекли цвета-антагонисты: алый и фиолетовый, враждующие, но странно притягательные. Посередине изображение девушки, выдувающей розовый пузырь жвачки и список фильмов под ней. Странно, но выглядела она скорее задумчиво, чем глупо.
Ева догадалась, что это была реклама университетского киноклуба, расписание кинопоказов на осень. Цикл назывался витиевато и многозначительно: «Les commandements du hasard»25. Ее сердце забилось быстрее, когда она прочла название заглавного фильма — «Три цвета: красный». Что это, если не знак? Знак о знаке, целый лабиринт случаев, приведший ее в этот ранний октябрьский час к этому красно-фиолетовому плакату с именем режиссера, фильмы которого мистическим образом попадались ей по телевизору. А она до этого ведь даже не знала, как его зовут.
— Кшиштоф Кесльевский, — задумчиво произнесла она вслух, пробуя его имя на вкус, как сладкую ягоду черники.
А потом набрала номер, указанный в левом нижнем углу плаката. Она должна стать членом этого киноклуба. И почему она не узнала о нем раньше? Река давно могла течь по другому руслу, впадая в бескрайнее море.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Над серым озером огни. Женевский квартет. Осень предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
16
Формальная передача или приобретение в собственность, т. е. юридически оформленная купля или продажа