Волчья каторга

Евгений Сухов, 2013

Москва, конец XIX века. Судебный следователь Иван Воловцов расследует убийство коммивояжера Григория Стасько. Под подозрение в первую очередь попадает Зинаида Кац, на мужа которой коммивояжер донес в полицию. Воловцов почти уверен, что Григория по просьбе Зинаиды убил ее родной брат. Есть и доказательства: в одном из увеселительных заведений тот расплатился часами, украденными у коммивояжера. Дело вроде бы ясное, но следователь вдруг решает еще раз осмотреть меблированные комнаты, где был найден труп Стасько. Тщательный осмотр места преступления приносит свои плоды: у Воловцова появляется еще один подозреваемый…

Оглавление

Глава 5

Милосердная, или Кандальный этап

В этапную партию арестантов сбивали в Таганской пересыльной тюрьме. Каждые две недели выходила из ворот Таганки под главенством конвойного офицера и команды солдат партия арестантов. Впереди шли каторжане в кандалах, посередке — переселенцы, скованные по рукам цепью по четверо, зато без ножных оков, за ними — женщины, тоже скованные по рукам, а в самом конце — длиннющий обоз с больными и женами с детьми, что следуют за своими мужьями да отцами на сибирское поселение. По бокам, спереди и сзади колонны следовали конвойные солдаты, хмурые, как и сами арестанты: чай, тоже на каторгу идут, только колодники — за дело, а солдаты — по службе… Таковой порядок установлен был еще со времен Александра Благословенного и с той поры являлся неизменным и обязательным, как восход солнца…

Партию колодников тотчас окружала толпа зевак, и бывалые из арестантов зачинали милосердную старинную песню, от которой не у одних баб да стариков, что стояли в толпе, наворачивались слезы…

Милосердны наши ба-атюшки-и,

Не забудьте нас нево-ольнико-ов,

Заключенных, Христа ра-ади!..

Нет более тоскливой песни на Руси, где от сумы да тюрьмы зарекаться не положено и не след, ибо незнамо, как все может обернуться. Эта песня выстрадана в сердцах арестантов, и отзывается она в любом русском сердце, не очерствевшем и всепонимающем, что такая беда может приключиться со всяким, в том числе и с ним…

Кандалы бренчат в такт песне. Нарочно или нет — поди, догадайся. Но, кажется, все же нарочно, поскольку колодники шли по улицам Москвы медленно, едва волоча ноги. Так получалось жалостливее…

Пропитайте, наши ба-атюшки-и,

Пропитайте нас, бедных заключе-онных.

Сожалейтеся, наши ба-атюшки-и,

Сожалейтеся, наши ма-атушки-и,

Заключенных, Христа ра-ади!

Тихо в толпе, что провожала арестантов в долгий путь в не одну тысячу верст. Летом — по жаре, весной — по слякоти, осенью — по грязи, зимой — по холоду. И все в кандалах да в рваной одежке… А коли опосля пароходом арестантиков повезут, скажем, на славный остров Сахалин, так по долготе времени все равно так же получится. Конечно, можно было везти их в Сибирь и по «железке», да с какого, спрашивается, рожна такая честь? Может, еще еропланами их до Нерчинских рудников доставлять, чтоб быстро и с комфортом? Нет уж, пусть топают да мучаются…

Так думали власти. Но иначе думал простой люд, что шел за колодниками по Москве…

Мы сидим во нево-олюшке-е,

Во неволюшке в тюрьмах ка-аменны-ых,

За решетками за желе-езными-и,

За дверями за дубо-овыми,

За замками за висячи-ими.

Распростились мы с отцом, с ма-атерью,

Со всем родом свои-пле-емене-ем…

Им подавали всегда, так уж было заведено. Кто — обильное, кто — посильное, выкроенное из запасов на черный день, а то и вовсе схороненное на саван да ладан. Какая-то девица в сарафане, юркнув меж двух солдатиков, также понуро бредших вместе с арестантской партией, сунула прямо в ладонь Жорке Полянскому серебряный полтинник. Еще одна, постарше, верно, купчиха, смешно просеменив на ботиночках с каблучками, протянула ему целый червонец.

— Любят тебя бабы, паря, — хмыкнул идущий рядом мужик с седыми кустистыми бровями и задубелым лицом в глубоких морщинах. — Не пропадешь, стало быть, на этапе…

Полянский хмуро посмотрел на говорившего, отвечать не пожелал.

— Зря ты так, паря, — сказал колодник тоном человека, повидавшего жизнь. — Когда с тобой разговаривают по-доброму, ты ответствовать должон, иначе выкажешь неуважение и тем врагов себе наживешь. А на каторге враги — пуще сибирской язвы или цинги. Артельно надо держаться, брат. Одному на каторге не выжить…

— Я постараюсь, — процедил сквозь зубы Георгий. — Авось мне понравится на каторге. — И, посмотрев в бесцветные глаза седоватого колодника, добавил: — А коль не понравится — сбегу…

— Ну-ну, — усмехнулся мужик. — Много таких сбегало. Да только либо буряты таковых смельчаков из ружей дырявили, либо беглые сами назад возвращались, да еще и слезно принять просили…

— Это почему? — недоверчиво посмотрел на него Георгий.

— Потому… — не пожелал вдаваться в подробности старый колодник.

Железная дорога, конечно, время пути сократила намного. Но вести достигают слуха жаждущего их узнать быстрее любого паровоза. Очевидно, скорость вестей равна скорости света, открытой еще Олафом Рёмером…

Что ее сына арестовали и скоро будут судить, Самсония Полянская узнала от старика Гаврилы Федотовича, коему не столь давно стукнуло девяносто лет. Кто ему принес эту ужасную весть, так и осталось загадкой.

Что делать?

Как выручить из беды родное дитятко?

И Самсония решилась: выведав у управляющего имением адрес Лихачева, жившего в Москве, поехала к нему. Разумеется, сам Лихачев ей был не нужен. От него она намеревалась узнать, где проживает граф Николай Григорьевич Хвощинский, который, по словам управляющего, давно вышел в отставку и также проживает в Москве.

Старик Лихачев Самсонию принял радушно, выслушал ее рассказ, долго качал плешивой головой и сказал, что граф Николай Хвощинский после смерти отца проживает в его доме на Мясницком проезде близ Красных Ворот. И Самсония отправилась туда…

Ее прогоняли трижды:

— Господин граф таких, как ты, не принимают!

— Но мне очень надо с ним поговорить! — настаивала Самсония.

— Они не разговаривают с попрошайками, — отвечали ей.

— Я не попрошайка. Скажите ему, что я — мать его сына…

— Мы сейчас вызовем полицию…

— Я — мать!

— Не смейте так выражаться! Все, мы вызываем полицию…

— А вызывайте, — начала терять терпение Самсония. — И тогда все узнают, каков молодец ваш граф…

Двери особняка снова захлопнулись, но на сей раз ненадолго. Через минуту они открылись, и худой лакей в ливрее, хмуро оглядывая Самсонию, впустил ее со словами:

— Господин граф очень заняты, поэтому времени у вас для разговору — две минуты…

Ее проводили в гостиную, где она присела на краешек кресла с ножками в виде львиных лап.

Граф Хвощинский вышел в цветастом шелковом халате, завязанном на талии витым поясом с бахромой на концах. Он сощурился, глядя на Самсонию, словно что-то припоминая, потом, сделав вид, что не вспомнил и не узнал, присел напротив нее:

— Слушаю вас, сударыня…

— Вы меня не узнаете? — спросила Самсония.

— Нет, простите, — равнодушно ответил граф и снова сощурился. — А мы с вами разве знакомы?

— Ну, если не считать знакомством то, что я, поддавшись вашим уговорам и льстивым словам, спала с вами целую неделю, когда вы приезжали в гости вместе со своим батюшкой к полковнику Лихачеву в его имение Полянки в семьдесят первом году, то, конечно, мы не знакомы, — с большой долей желчи произнесла она.

— Вот как? Весьма… — Хвощинский, как мог, старался не подавать виду, что узнал в женщине-селянке ту самую девушку, с которой и правда славно провел неделю в имении Полянки без малого четверть века назад. Правда, с того самого времени она очень сильно изменилась. Впрочем, он тоже не помолодел. — Прошу прощения, но я не помню такого факта в своей биографии. Увы!

— Конечно. — Самсония посмотрела на графа так, что заставила его поежиться. — Где уж вам упомнить…

— Ваш визит ко мне связан с… э-э-э…

— Мой визит к вам, — не дала договорить графу Самсония, чем, впрочем, помогла ему, поскольку Хвощинский не мог подобрать нужных слов, — связан с вашим сыном. У вас ведь есть сын, господин граф…

— Нет, — взял в себя в руки Хвощинский. — У меня только три дочери. И они уже все замужем…

— Есть, есть сын. Я его родила от вас. И он сейчас в беде…

— А что такое? — поднял брови Хвощинский, заметно напрягшись.

— Он сидит в тюрьме и обвиняется в убийстве уездного исправника. Ему грозит каторга… — Самсония как-то размякла, глаза наполнились слезами, и она повалилась к ногам графа: — Молю вас, помогите!

— Да чем же я могу ему помочь? — почти искренне удивился граф, подбирая под сиденье кресла ноги, которые женщина хотела обхватить руками. — И, встаньте, пожалуйста…

— Похлопочите за него, Христом Богом вас прошу! Ведь у вас есть связи, знакомства…

— Встаньте! — громко приказал граф. — Немедленно встаньте! — Его рука потянулась за колокольчиком, который стоял на столике рядом. — Вы заблуждаетесь насчет меня. Сожалею, но я не знаю ни вас, ни вашего сына. И ничем не могу вам помочь…

Его пальцы нащупали колокольчик. Он взял его в руку и нервно позвонил. Почти мгновенно двери гостиной открылись, и вошел все тот же худой лакей в ливрее.

— Павлуша, выпроводите эту побирушку вон! — повелительным тоном проговорил граф.

Ливрейный лакей подошел к Самсонии и жестко взял ее за локоть:

— Ну-ка, пошли…

— Не трожь! — отдернула руку Самсония и испепеляющее глянула на графа: — Значит, побирушка, говорите? Ничего, покарает еще вас Господь, попомните мое слово…

Что мать ездила к графу Хвощинскому просить за него, Георгий не знал. Как и не знал того, что его ожидает, когда дошли они до Рогожской заставы. Вели партию не напрямки, а торговыми улицами с купеческими домами, дабы собрать побольше подаяний: таков был уговор арестантской партии с конвойным офицером, которому было обещано за это пятьдесят рублей.

— Еще унтеру червонец да солдатушкам по рублю, — прибавил офицер, торгуясь с представителями колодников, среди которых был и мужик с седыми кустистыми бровями и задубелым лицом в глубоких морщинах. На что колодники, посовещавшись, согласились.

Во Владимире — этапная остановка, а значит, желанный роздых. Подавали арестантам во Владимире беднее, все больше пропитанием: хлебом, рыбою, калачами да курями. От Владимира до Нижнего Новгорода — шесть этапов да еще шесть полуэтапов. На полуэтапах стояли ветхие бараки, неизвестно когда и кем построенные, старые печи лютой зимой грели паршиво, колодников в такие бараки набивалось вместо сотни — две, а то и целых четыре: так-то оно потеплее.

В купеческом Нижнем Новгороде, заводи или не заводи «Милосердную песню», подавали мало: красненьких да синеньких бумажек почти и не видать, все больше серебро да медь. Даже в Вязниках подавали лучше. В селе Лысково — как на Москве: дюже богатое село, староверы жили, в подаяниях колодникам не жались. В Казани — та же картина: однако город наполовину восточный, а басурмане копейку берегли, они лучше в свою мечеть денежку понесут, нежели колоднику в ладонь сунут. Русские же подавали охотно, почти как в Москве, только суммы разнились: что в Москве червонец, то на Казани — два или трешница.

Жалели арестантиков в Кунгуре и Екатеринбурге: с этих городов Георгию аж семьдесят рублей обломилось, и даже его бровастому соседу — четвертная. Как вышли из Екатеринбурга, сосед с кустистыми бровями куда-то запропал. Как оказалось позже, он дал «на лапу» конвойному офицеру и унтеру и, прикупив водки, у одного крестьянина двое суток арендовал подводу, на которой весело проводил время вместе с поселенкой Наташкой Герцер. Эта Наташка на этапе была знаменита: и унтер, и многие из конвойных солдат, и арестанты (коли посчастливится) охотно её имели, поскольку до мужиков она была жадной, а еще и сама водкою угощала, для «заводу и куражу», как она сама же и выражалась. Так что, когда мужик с кустистыми седыми бровями в строй возвернулся, пахло от него водкою и полным довольством: оказывается, при денежке и на этапе жить вполне можно…

Когда арестантская партия доходила до Тюмени, у некоторых колодников, что до водки да баб были не шибко охочи, по две, а то и три сотни скапливалось деньжат — суммы для Сибири весьма немалые. Большинство же арестантов пропивали да проедали жертвенные деньги почем зря, и мало кто из колодников бывал трезв на всем пути от Москвы до Тюмени.

Пару раз с этапа бежали…

Первый раз — когда из Казани вышли на Сибирский тракт, прозванный так за то, что не первый век уже ступала по нему окованная цепями нога арестанта-колодника. Версты с четыре поначалу по обе стороны тракта были густые кусты да озера с камышом по берегам, а как вышли из низины — леса пошли густые и диковатые, прозванные Арскими, поскольку стояли они сплошь до самого Арского городка. Вот двое из партии каторжных и шмыгнули в лес, благо стоял он стеной вдоль самой дороги. Лето было, не зима, ягоды уже вовсю пошли, коренья сладкие, кто в них толк знает. Так что умелому да знающему — лафа. Как эти двое оковы с ног скинули — един Бог ведает. Нашли это железо подле кустов солдаты саженях в двадцати от тракта. Готовились беглецы к побегу тайно, никто ничего не заприметил и не ведал. Иначе арестантская артель побег бы им запретила, поскольку беда это и начальству, и самим колодникам. Конвойного офицера за побег каторжного арестанта с этапа не иначе как под военный суд отдали бы, после чего грозила ему, бедолаге, принудительная отставка от службы да лишение годового жалованья, ибо закон в таком случае снисхождения не знал. Ну, а арестантам горе, поскольку после побега их друг к другу на цепь приковывали. И тяжко, и больно, а зимою, так и вовсе полная погибель.

— Так что бежать с этапа — самое распоследнее дело, — делился с Георгием своими знаниями Дед. — Бывало, не только солдаты беглых ищут, но вместе с ними и колодники по лесу шлындают, отпущенные караульным офицером под честное слово.

— И что, возвращаются? — дивился на такую честность этапников Полянский.

— И возвращаются, и беглых с собой приводят… — следовал ответ. — Посему, паря, не вздумай с этапа ноги делать. Убежишь совсем недалече, ибо свои же и споймают и бока тебе наломают так, что потом с месяц тебе не вздохнуть. Кровью будешь харкать… Да и товарищей своих ты шибко подведешь.

— А мне-то что за дело. Нету тут у меня никаких товарищев, — огрызался Георгий, понимая, конечно, что Дед правильно говорит.

— Э-э, паря, — тянул Дед. — Зелен ты еще и жизни не видывал. Это там, на воле, все всяк за себя, а здесь жизнь артельная, один за другого непременный ответ держит. В одиночку же, без товарищей, тебе тут не выжить, как ты ни жилься…

Он рассказал, что примерно так случилось и под Казанью на Сибирском тракте. Через два часа с четвертью привели этих двоих служивые и добровольцы из арестантской артели, что вместе с ними беглых искали. Недалеко арестанты ушли, залегли в овражке да сучьями завалились, поскольку лес чужой, незнакомый, а куда идти — неведомо! Дали им по паре-тройке раз в зубы, чтоб далее неповадно было даже в мыслях побег держать, да и потопали обратно к колонне. Конвойный офицер велел выпороть их прилюдно, так колодники розги у солдат забрали и сами беглецов выпороли, дав им вместо сотни наложенных офицером ударов розгами все двести…

Второй побег случился уже около Тюмени. Обнаружился он, когда партия пришла на полуэтап и встала на ночлег. Конвойный офицер спать не разрешил, пришел сам в барак и сначала упрекать стал, что, дескать, нехорошо это под самый конец этапа ему такую гадость чинить. А потом пригрозил, что, дескать, всех поголовно на цепь посадит. И поблажек, мол, более никаких не ждите: все будет строго и по закону.

Покумекали колодники, выбрали меж себя скороходов да бывалых бродяг, пошли к офицеру:

— Виноваты, — сказывают, — ваше благородие, не углядели… Позволь, господин офицер, нам самим этих беглецов сыскать и тем самым вину свою загладить.

— Ага, — невесело усмехнулся конвойный офицер, — а потом вас самих ищи-свищи…

— А это никак не можно, — серьезно отвечали ему колодники. — Мы корешам своим слово дали и тебе слово свое варнацкое говорим: не сбежим и даже в помыслах такое держать не будем.

Знал конвойный офицер, что значит слово варнацкое, хоть и молод еще был. Ибо слово это тверже даже слова купецкого: коли дал — держи, даже ежели оно и спьяну сказано было. Иначе сами же варнаки и накажут не сдержавшего слово. И если купец за пустое слово репутации своей лишится, что скажется негативно на его коммерции, то за нарушенное варнацкое слово, данное уркаганскому сообществу, лишают жизни. У кандальных с этим строго…

Отпустил офицер выборных колодников без оков и конвойных солдат. Всю ночь и утро до самого полудня шныряли добровольные сыщики по лесу, отыскивая следы беглецов. Отыскали. После чего устроили облаву. И к вечеру следующего дня поймали всех троих…

В Тюмени тюрьма была большая, не в пример Казани или Екатеринбургу. Оно и понятно: сюда, как в большое озеро стекаются ручейки и речки, приходили с этапов партии арестантов из разных российских губерний и пересыльных тюрем. Этапное стояние в тюменской тюрьме у колодников было долгим, месяц, а то и поболее, поскольку шла проверка арестантских списков, составлялись новые, ссыльные сортировались по разрядам от первого до седьмого, коим определялось конкретное место отбывания наказания. Выходили из Тюменской тюрьмы уже особо: каторжные — своей партией, поселяне — своей, женщины этапировались отдельно от мужчин. Дорожная или этапная любовь здесь заканчивалась, пары, сложенные в дороге, расставались, чтобы больше не свидеться. Некоторые женщины от такой любви бывали беременны, и что далее случалось с ними, арестанты мужчины не ведали. У многих из них появлялись через положенный срок сынки да дочери, которых они никогда не увидят.

У Наташки Герцер, к примеру, уже был огромный живот, и ходила она эдакой уточкой, переваливаясь с боку на бок. Правда, чей вынашивает плод: унтера Иванченко, солдата Хуснутдинова или колодника Яшки Хмыря, она не знала и сама…

Были и у Георгия связи с женщинами-поселенками. Только инициаторами этих связей выступали они, а не он. И водку «для заводу и куражу» покупали у майданщиков они же, так что денежная экономия была полная. А вот на еду и водку за две и даже три цены, уже для себя, приходилось тратиться на всем долгом пути…

Каторжная партия в Тобольске делилась на десятки. Десятским был избран мужик с кустистыми седыми бровями, которого все арестанты звали Дедом. Он шел на каторгу не впервой, имел за плечами два побега и считался опытным арестантом-бродягой. А опытный человек, который зовется бродягою, многое знает и умеет вовремя подсказать, что да как. Для новичков бродяга, как отец родной. А в нынешних условиях так, может, и поболее…

Через три недели десятке, в которой был Георгий, выдали за казенный счет две белые рубахи, двое портков из грубой ткани и коты, начиненные бумагою. Это было еще не все. В придачу к исподнему и башмакам дали господам арестантам еще суконные портянки, треух на манер башлыка, похожий на поповский, и варежки-голицы. Но, главное, заимели колодники шерстяные штаны и шерстяной же зипун с бубновым тузом на спине. Точно такой же зипун получили из их десятки Георгий, Дед и угрюмый неопрятный мужик по прозванию Сявый.

— Тепло[1] не пропивать, майданщикам не закладывать, беречь, — строго предупредил Дед. — Иначе в дороге окочуритесь на хрен.

Замерзнуть в Сибири по дороге очень просто, да и слово десятского — закон. Не меньше, нежели слова старосты всей арестантской партии.

Вышли из Тюмени в четвертой кандальной партии — ровно через месяц, день в день. Двести арестантов с бубновыми тузами или двойками на спинах. Большинство — народ битый и тертый, новичков из двухсот человек разве что с десяток и набралось.

На первом же привале выбрали трех откупщиков-майданщиков из тех, кто к водке не шибко пристрастен, опытен и успел за долгий путь скопить хорошие деньжата. Это были среднего возраста мужики — Чинуша, Копылов и Купчик. Чинуше дали на откуп содержание карт, юлки и зерни, Копылову — заведывание водкой и куревом, Купчик стал ответственным за еду и одежду. С каждого майданщика артель в лице старосты приняла в свой «общаг» по тридцать рублей — такова была стоимость откупа, с этого момента всякий из арестантов уже утрачивал право приторговывать водкой, куревом, картами и одеждой, все это находилось теперь в ведении майданщиков. Откупщики-майданщики же стали обязанными все это иметь, а как да где — это уже арестантскую партию не волновало, и выдавать, вернее, продавать нужное по первому требованию арестантов…

На этом же привале конвойный офицер призвал к себе старосту партии. Беседовали они долго, после состоявшегося разговора староста созвал десятских и велел собрать с каждого арестантского носа по восемь копеек.

— На какую надобность такой сбор? — поинтересовался Дед, который, как бывалый бродяга, имел право голоса.

— Конвойный список статейный огласит, кто куда из нас потопает… — ответил староста. — По гривеннику просил, я давал по пятаку, на восьми копейках и сговорились…

— Так он по закону обязан был это сделать еще по выходе из Тюменской пересылки, — сказал Дед, но на него зашумели:

— Коли тебе и твоей десятке все равно, куда тебя кинут, можешь не раскошеливаться, а по мне, так чем раньше мы это узнаем, тем лучше! Душе спокойнее…

— Верно! Каждому интересно знать, где ему гнить до скончания сроку…

— А ты что? Хошь, чтоб все было по закону? — весьма недовольно посмотрел на Деда староста. — Тогда приготовься к тому, что все села богатые мы будем обходить дальней стороной, и подаяний никаких более не будет, привалы только на полуэтапах, бани тебе уже не видать аж до самого Красноярска, равно, как и подвод для отдыху, а майданщикам не позволят пополнять свои запасы в кабаках да магазинах. В ладу надо с конвойным офицером жить, — добавил он, — угождать ему всячески, хотя бы и для виду. Тогда и он, когда нам нужно, угодит и смирится…

Вернулись десятские, сказали всем веление старосты, и полезли арестантики в мошну за копейками. В конце привала собрали всех колодников в одну кучу, и конвойный офицер, уже малость выпивший, огласил, кто куда направляется. Дед, Георгий и Сявый угодили в одно место — Зарентуйскую каторжную тюрьму. Но до нее было еще три этапа: Красноярск, Иркутск и Нерчинск…

Примечания

1

Тепло — одежда, преимущественно верхняя (жарг.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я