Душа перед Богом

Евгений Поселянин, 1996

Е. Поселянин (псевдоним Е. А. Погожева; 1870–1931) – замечательный духовный писатель рубежа XIX–XX веков, оставивший богатое наследие. Это несколько десятков книг и статей по истории Церкви, жизнеописания святых и подвижников, книги о религиозной жизни души. Трудно определить жанр произведений Поселянина – это и не собственно художественная литература, но и не публицистика, и не проповеднический жанр как таковой… Пафос его творчества – обращение в веру своих соотечественников, которые, называясь православными христианами, в большинстве своем таковыми не являлись. Он хотел показать красоту и глубину христианского подвига в повседневной, «обычной» жизни. Не было у него ни обличительного тона, ни апокалиптического накала – столь свойственных эпохе. Его «идеал» – преображение внутренней жизни. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

Умирает ли религия?

Недавно мне пришлось присутствовать при интересном споре между матерью и взрослым сыном. Оба они были люди серьезные и работающие. Она употребляла значительную часть своего состояния на приюты и помощь учащимся женщинам. Он занимался религиозными вопросами и кое-что в этой области сделал.

Когда сын, живший отдельно от матери и пришедший навестить ее, вышел проводить до передней одного гостя, хозяйка дома, женщина, которая некогда, судя по ее прежним портретам, находила вкус в роскошных туалетах, а теперь была одета со строгой спартанской простотой, сказала мне, очевидно, под влиянием бывшего до моего прихода спора:

— Как тяжело быть разных мнений с близкими людьми! Едва только сын, обдуманно и изысканно одетый, очевидно, собиравшийся на какой-нибудь концерт или вечер, вернулся в комнату, мать ему сказала:

— Мне прямо тяжело, Вася, видеть, как ты далеко отстал от жизни. Ведь это страшно жить позади своего времени. Как ты не чувствуешь, что ты совершенно одинок в своей отсталости? Ведь у тебя нет единомышленников. Ну, посмотри, кто тебе может сочувствовать, кроме отживших старичков и никому не нужных монахинь. Ведь ни один молодой ум не отзовется на твои мысли.

Я взглядывал в их лица. Предо мною была целая драма: мать, несмотря на коренное разногласие с сыном, очевидно, его любившая и желавшая привить ему свои взгляды, и сын, уважавший и бережно относившийся к своей матери, которая не хотела или не могла понять то, что всего дороже было его душе. Мать говорила горячо и страстно, сильно взволнованная, а сын слушал внимательно, спокойно сложив на столе свои руки, и только грусть отразилась на его лице, обыкновенно веселом и жизнерадостном.

— И потом, — продолжала мать, — ты прямо не хочешь видеть, как это даже неестественно. Ты ведь так непохож на общий тип ревнителей христианских. Ведь ты любишь жизнь, больше всех своих братьев любишь свет, не можешь жить без театра и музыки, пожираешь по нескольку новых французских романов в месяц: одним словом, тебя тянет к радостям жизни, — и вдруг ты интересуешься какими-нибудь юродивыми, столпниками или никому давно не нужными фиваидскими монахами, которых ты теперь изучаешь. И очень понятно, что некоторые тебя склонны считать ханжой.

— Ах, мама, — тихо произнес сын, — я давно перестал интересоваться тем, чем меня кто считает.

— Я лично этого не думаю, потому что твое христианство, в сущности, твоим выгодам, скорее, вредило, чем приносило пользу. Но человеку, полному жизни, как ты, право же, неестественно интересоваться таким отжившим учением.

— Мама!.. — прервал сын, с болью в голосе.

— Ах, я вовсе не хочу осуждать христианство. Я очень уважаю его за то, что оно сделало. Оно облагородило человека.

— Оно внесло, — медленно вставил сын, — самое светлое и животворное начало — любовь; оно дало людям свободу и уничтожило рабство.

— Вот в том-то и дело, что нет: Христос узаконил рабство.

— Где? Как? Когда? — спросил взволнованно сын.

— А этот ужасный текст: «Рабы, повинуйтесь господам!»

— Это вовсе не узаконение рабства, а совет той кротости, которую Христос заповедовал всем и каждому. Это был совет рабам среди существовавшего тогда рабства. Но это не было возвещаемое христианством положение: «Рабство — прекрасное учреждение и должно существовать впредь». Лица, не понимающие христианства, всегда делают так: выхватывают один текст, часто расходящийся с общим духом Евангелия, и закрывают глаза на всё остальное. А вот я тебе скажу — я знаю это наизусть потрясающее слово, которым христианство в лице апостола Иакова громит грустные явления общественной несправедливости: «Послушайте вы, богатые! плачьте и рыдайте о бедствиях ваших, находящих на вас. Богатство ваше сгнило, и одежды ваши изъедены молью. Золото ваше и серебро изоржавело, и ржавчина их будет свидетельством против вас и съест плоть вашу, как огонь; вы собрали себе сокровище на последние дни. Вот, плата, удержанная вами у работников, пожавших поля ваши, вопиет, и вопли жнецов дошли до слуха Господа Саваофа».

— Вот, как! Это очень хорошие слова. А все-таки христианство теперь отжило свой век. Человеческая мысль его переросла, всякому ведь явлению есть свое время. Вот, когда-то рыцарство было действительно высшим олицетворением красоты человеческого духа. А потом, после Дон Кихота, оно стало казаться странным и смешным…

— И тем не менее, — заметил сын, — когда мы хотим обозначить самое высшее благородство, мы говорим о человеке: «Это настоящий рыцарь». Но христианство не рыцарство; оно предвечно. Оно не есть идея, родившаяся в голове человека. Оно есть откровение, принесенное на землю людям их Творцом, и оно учит о том, что существовало ранее начала, что будет существовать после конца концов… Ты говоришь «отжило», а сама движешься среди жизни, которая украшена христианством, в которой всё, что есть светлого, ценного и прекраснаго, внесено христианством. Ведь какое ты ни возьми учение, все правильные его пункты — не его, а христианские. Разве, например, то, что есть истинного в социализме, не подсказано социализму христианством? И все те верные положения, которые есть в проповеди Толстого, относительно разных сторон жизни, не взяты ли они из христианства? Только оно одно осветило правильно всю жизнь, дало систему непререкаемых и незыблемых истин. Пока люди будут чувствовать и страдать, они будут протягивать ко Христу свои усталые руки. Я уже не говорю обо всех внешних изъянах жизни, обо всём, что происходит вследствие взаимного равнодушия людей друг к другу, несправедливого распределения богатств и других несовершенств общественного устройства. Представь себя на земле Эльдорадо, устрой общее внешнее благоденствие, и все-таки будут люди, глубоко страдающие острым жгучим страданием. Сколько и в таком Эльдорадо будет людей непонятых, не нашедших той любви, какой искали, какой были достойны! Сколько будет людей, которых запросы перерастут всё то, что может им предложить наша жизнь. И в этих душах ты ничем не задавишь их стремления ко Христу. И ничем не вытравишь запечатленный в них образ кроткого, зовущего их Сына Божьего, обещающего им насытить их у себя ненарушимым блаженством. Как странно говорить: «Солнце отжило свой век, люди не нуждаются в солнце», — так же странно говорить: «Христианство отжило, люди в нем больше не нуждаются».

— Кто знает, быть может, несмотря на скупость твоего хваленого солнца, лет через 100 человеческий ум найдет средство превратить полюс в благодатный юг с роскошной растительностью…

— Не очень желал бы я попасть в такой чахоточный юг.

— А я бы с наслаждением, и всякую бы минуту говорила себе: всё это сделано не случайной игрой природы, а усилием великого человеческого ума.

— Который, надо договорить, человек получил от Бога… Но знаешь что: ты в своем утверждении о бессилии религии очень отстала от жизни. У нас в России, вечно, в смысле идеи, живущей на задворках, сидящей где-то в лакейской, принято третировать религию. Если просмотришь ходовую русскую литературу, то удивишься, как усиленно избегались до самого последнего времени всякие религиозные вопросы. И на меня это производит такое впечатление, как если бы, описывая людей, брали исключительно лиц одноруких: религиозный инстинкт настолько свойствен человеку, что совершенно не касаться, описывая жизнь людей, этого инстинкта, прямо нелепо. На Западе это не так. Ты вот изумляешься, как я, при моей любви к жизни и к ее радостям, интересуюсь христианством. А вот, например, в Америке молодежь состоятельных классов на своих загородных увеселительных экскурсиях распевает на скалах какого-нибудь пустынного залива псалмы. И это вовсе не отвлеченные люди, готовящиеся стать пасторами. Это жизнерадостные, практичные, созданные для житейских побед истые дети предприимчивых янки. И в Америке, и по всей Европе действуют многочисленные «союзы христианской молодежи», которые имеют громадные капиталы, дома, оказывают нравственную поддержку неисчислимому множеству молодых людей, окруженных опасностями крупных центров, и все они объединены в мировой союз… И я не думаю, чтобы какая-нибудь образованная американка решилась, как ты, утверждать, что христианство отжило… Я скажу иначе: отжила и не имеет будущности та группа людей, которая думает обойтись без христианства.

— Посмотрим…

— Мы уже это видим!

По лицу молодого человека скользнула тень того недовольства, которое испытывает всякий собеседник, когда он видит, что весь пыл его убеждений не трогает чужую душу.

— Это мы, русские, — заговорил он, — так равнодушны к вере. Мы, на Руси святой. У нас человек образованный стыдится веры. Область веры у нас не находит места даже в литературе! Как будто можно написать полную картину жизни, ни слова не говоря о религии. Без любовных сцен у нас не встретишь ни одного романа. А вот о том, каковы религиозные убеждения героев, авторы не считают нужным и обмолвиться. Почему же иначе смотрят на дело писатели «безбожного» Запада? В одной французской литературе я постоянно натыкаюсь на глубоко затрагиваемые религиозные вопросы. У Буржэ: Le disciple и Un divorce — и этот милый тип старого француза, погрузившегося в Риме в христианские воспоминания в Cosmopolis. Какие проникновенные строки новоявленный обаятельный талант, скрывавшийся под псевдонимом Pierre de Coulevain, посвящает в этом дивном, над которым ахают в восторге все читающие, Sur la branche, будущей жизни и вообще мистическим основам жизни? А La maison du pêche известной модной писательницы, где дана такая поразительная, с первой до последней страницы, картина религиозной жизни молодого ревностного католика, который из-за аскетических своих убеждений разбивает счастье своей жизни и гибнет для земли! Автор не сочувствует, видимо, своему герою. Но с каким громадным знанием описана интимная внутренняя жизнь, и вот уж где эту сторону жизни он не обходит молчанием. А потрясающий роман Le plus Fort (Claude Ferval), где Христос побеждает в душе роковую страсть нескольких лет молодого богатого человека, одаренного всем, что нужно для счастья, и находящего, однако, счастье только у ног Христа, в иноческом отречении… Там, в Европе, стараются понять, проникнуть в душу верующих… А мы только глумимся над ней с высоты нашего невежества и нашей косности.

Молодой человек распрямился, говоря эти слова; но вдруг опомнился, остановился и тихим виноватым голосом сказал:

— Прости, я, может быть, резко выразился; но я не могу говорить об этом спокойно.

Мать молчала, видимо, задетая за живое.

— Да, — продолжал, помолчав, сын, — ты говоришь верно, что в большинстве современной молодежи почти нет веры. Я думаю хуже: мне кажется, что для многих священников Христос — не Христос одной гуманной доктрины, а истинный, евангельский Христос, живой Христос, страдавший на Кресте и искупивший нас Своею Кровью, — для многих священников такой Христос почти не существует… А для так называемых передовых людей и подавно… Я с грустью чувствую, что верующих становит все меньше и Церковь, начавшаяся с двенадцати рыбаков, кончится горстью простых, невидных людей, которые сохранят веру до второго прихода Христа… Ну, что ж! — сказал он тихо и задумчиво. — Что ж, что численный перенес будет не на их стороне. Лучше быть с ними, чем там, где и ум, и успех, и блеск, и власть, и знание, но всё без Бога. Разве много было последователей у Истины в часы ее величайшей нравственной победы?

Я смотрел на мать, которая слушала внимательно, с интересом, но, по-видимому, никак не собираясь ни в чем отступиться от своих утверждений.

— Но пока ведь этого, слава Богу, нет, — продолжал он помолчав. — Ты читала, что происходит во Франции по поводу описи церковных инвентарей.

— Да, много глупостей.

— Но эти глупости показывают, как дорожат люди храмом. И это не подонки нации. Это трудящееся, здоровое население и образованные, независимые люди. Они не полагают, как вот те, что христианство отжило. И их гнев есть лучшее доказательство их истинной любви к религии. Такая любовь вспыхивает, когда любимый предмет оскорбляют. Вот мы спорим с тобой, спорим, — сказал он, подымаясь, чтобы уходить. А весь курьез в том, что ты, милая мама, — христианка, хотя сама о том и не догадываешься. Ты живешь христианскими идеалами, христианскими взглядами, повинуешься христианской морали и ведешь христианскую жизнь, не подозревая, что ты христианка в душе. Вся драма заключается в чем? У тебя, вот, дела без веры, а у меня вера, да жизнь слабенькая.

— А ты отбрось веру, и, может быть, дела придут.

А теперь ты веришь, и на том успокаиваешься.

— Я вовсе не успокаиваюсь, — пробормотал про себя сын. Мы вышли вместе. Несмотря на шутки, закончившие его спор с матерью, он, видимо, был возбужден.

— Нам по дороге? — спросил он. — Вы не спешите? Пройдемте несколько пешком. Ничего, что я опоздаю на этот дурацкий концерт, — выбранил он почему-то концерт, о котором за час до того отзывался очень горячо. — Ходьба меня успокаивает… Господи, как тяжело, когда хорошие люди как-то насильственно заставляют себя не верить во Христа. Часто эти люди такой чудный материал для христианства. Моя мать, например… Вы не можете себе представить, как она во всем себя урезывает для бедных. Разве она так бы жила, если бы тратила на себя все свои доходы! Сколько трущоб она объедет, каких сцен насмотрится за день! И рядом я с моей эстетической жизнью и теоретическим христианством…

— Но ведь вы кое-что делаете?

— Вот это «кое-что» и ужасно. Нужно или всё, или ничего. Это честнее.

— То есть, это последовательнее. Но лучше кое-что, чем ничего.

— Нет… С каким восторгом я думаю о людях первых веков. Все эти Амвросии, Григорий Двоеслов, бывший раньше ослепительным щеголем, все эти знатные мученики, преподобный Арсений Великий, первый вельможа цареградского двора, Кирилл, просветитель славян, воспитывавшийся с императором Михаилом. Эти всё отдали, и сколько отдали! Какие великие, блистательные жертвы, сияющие сквозь темь веков. Вот матушка не понимает, почему я изучаю жизнь фиваидских отцов. А какая там духовная красота, какие победы духа!.. Знаете ли вы, например, что делал Макарий Египетский на верху своей духовной славы, гремевшей на весь мир? Он нанимался во время жатвы простым поденщиком. У этих людей была жажда одного права, которое нам непонятно, к которому мы равнодушны, а которое так велико, священно и доступно: право страдать со Христом. И к таким людям шли. Да, их слушали. И каждый их шаг, каждая черта их жизни — это суд, страшный суд над нами.

Найдите теперь такой закал. Найдите Иоанна Дамаскина, найдите Филарета Милостивого. И хотя я говорил матушке, что христианство еще крепко, но как часто во мне самом шевелится роковой вопрос: не умирает ли религия?..

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я