В отечественной литературе книга эта – не только большое лирическое, но и историческое событие: стихи, десятилетиями ходившие «в списках», читавшиеся наизусть, передававшиеся из уст в уста и из сердца в сердце, перекладывавшиеся на музыку и в отрывках гулявшие по Интернету, наконец обрели авторство и оказались принадлежащими… Евгению Клюеву – знаменитому, особенно в последние годы, своими романами «Между двух стульев», «Книга теней», «Давайте напишем что-нибудь», сказками «на всякий случай» и виртуозными переводами произведений Эдварда Лира. У читателей впервые появляется возможность взять в руки печатное издание стихов этого «позднеклассического поэта», как в своё время отзывался о нём Д. С. Лихачев.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Зелёная земля предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
И Я БЫЛ МУЗЫКАНТ
1971–1975
И я был музыкант —
и пел стручок гороха
от выдоха и вдоха,
и я был музыкант —
и в золотых перстах
за хвостик искривлённый
держал мотив зелёный,
а это не пустяк!
И я был музыкант —
и слушал, как бессонно
звучат дождя канцоны,
и я был музыкант,
и у судьбы в руках
я успевал заметить
весёлый инструментик,
и я был музыкант.
Но, круглый идиот,
я растерял по свету
гороховую флейту
с горошинками нот.
Тут старинных строчек залежь
бес-тол-ко-ва-я…
ты прочти — и ты узнаешь,
что такое я:
карандаш, чернила, паста —
вот и весь состав,
а в других делах копаться —
ах, оставь, оставь.
Для чего, скажи на милость,
для чего, дитя,
ты хватаешься за малость
бытия-житья —
это из другого теста,
из другого дня!
Не ходи за кромку текста,
не ищи меня.
Там, дитя, ты не увидишь
золотого «там» —
там забытый хлам, да ветошь,
да забытый храм,
никакой земли и неба,
не горит звезда…
коль туда — так не ко мне бы,
не ко мне б туда!
По задворкам-то плутая,
долго ль до греха?
Скажем, эта запятая
чем тебе плоха —
плоше ли, чем день вчерашний —
выбитый из рук?
Спи, дитя, в высокой башне
за зубцами букв.
Какою музыкой плеснуло по губам!
Не всё бы сразу — по частям бы прозвучали:
отдельно — радости, отдельно бы — печали,
отдельно — скрипочки, отдельно — барабан…
Всё б в свой черёд: за тактом такт, за шагом шаг,
отдельно море, например, отдельно — горы,
отдельно то, отдельно многое другое,
чтобы друг другу не перечить, не мешать.
Сначала б арфа пошутила с ветерком,
потом бы горн вздохнул среди пространств застылых —
и всё на свете бы построилось в затылок,
и стало б в очередь, и побрело б гуськом.
Оркестр сразу б не сумел… он по частям,
он троекратно бы вступил — и дал нам в звуке
не то три радости, не то три смертных муки:
отдельно Бах — и Иоганн — и Себастьян.
А далеко ль поёт рожок?
Да далеко, мой свет.
На тот кисельный бережок
теперь дороги нет —
теперь, мой свет, хоть плачь, хоть вой,
а оставайся тут,
куда в ответ на голос твой
оттуда не придут.
А велика ль моя вина?
Да велика, поди,
раз та волшебная страна
осталась позади:
словарь — пустым твоим устам,
свирель — твоим мечтам,
они бывают только там,
да ты уже не там.
А я тогда пойду вперёд!
А ты иди вперёд…
Я покажу тебе, где брод,
а где наоборот:
нам всем не терпится прыжок
в куда-я-не-могу…
о том, дружок, и пел рожок
на дальнем берегу.
К серьёзности — каплю высокого вздора,
к печали — бессмертную детскую шалость:
и падала роза на лапу Азора,
и жизнь возвращалась, опять возвращалась,
и над переулочком — громким, булыжным,
морозное тихое небо вставало.
А Вы говорили: «Немножечко выждем,
мы прожили вечность, но это так мало!»
И точно: потом постепенно теплело,
в замёрзших руках появлялся багульник —
он был наш Вергилий, он вёл нас из плена
на волю, вперёд, в новый день, в понедельник!
И мы уже знали, что дальше всё просто:
каких-нибудь двадцать шагов — и, как прежде,
в малюсенькой лавочке у перекрёстка
опять продаются грехи и надежды.
Сидела в тиши субботы,
ткала своих строчек бязь,
за тоненький край свободы
свободной рукой держась,
пока — божества на страже
и цвета его чернил —
я жался в дверях, но даже
и в мыслях не позвонил.
Да благословенно соло
невежества, писчий раж!..
Какую ты чушь писала,
какую лелея блажь,
какие слетались осы
и пчелы на этот мёд,
бесстрашная поэтесса
в неполных осьмнадцать лет?
Вилось над тобою иго —
беспечнейшее из иг,
готовая за день книга
вымарывалась за миг.
В ней было всего немало —
поменьше б таких немал…
Ах, что бы ты понимала!
Ах, что бы я понимал…
У меня были стихи книжного мальчика
и остаются стихи книжного мальчика.
Иногда я даже читаю Мильчина —
правда, редко когда понимаю Мильчина.
У меня была любовь книжного мальчика
и остаётся любовь книжного мальчика —
цвета воздушного шарика или же мячика,
алого воздушного шарика, синего мячика.
У меня была жизнь книжного мальчика
и остаётся жизнь книжного мальчика:
она спрятана где-то на дне портфельчика,
а портфельчик заброшен на дно подвальчика.
У меня будет смерть книжного мальчика —
лёгкая смерть книжного мальчика:
вынул Боженька дудочку из чехольчика
и опять спрятал дудочку в глубь чехольчика.
Из комнат бросившись под дождь,
за хлеб не поклонившись дому —
что, птица божья, ты поёшь,
кто научил тебя такому?
Что, птица божья, ты поёшь!..
Таких стихов, таких мелодий,
летунья, не бывает в дождь
и вообще… при непогоде.
Но у тебя есть свой аршин —
на всю твою пустую участь:
такому не научит жизнь,
любовь и слава не научат —
и неприкаянная песнь
есть у тебя в кашне грошовом:
не хочет пить, не хочет есть,
а хочет быть — да вот хоть шёлком,
и, оторвавшись от земли,
скитаться, бедствовать, лучиться —
одна, без близких, без семьи,
сама себе своя отчизна.
Там такие молодые небеса,
там урок правописанья начался:
пишут перьями на небе кто почём —
стриж за ласточкой, журавлик за грачом.
И вымучивает бедный дилетант
нескончаемо диктуемый диктант
про сначала было слово, а за ним…
так и жили — ожиданием одним,
что за словом поторопится строка, —
да строка всё улетала в облака,
как пушинка, как бумажка, как листва, —
и, конечно, за строкой не шла глава,
за главой не шла поэма — тормозя
на каком-то то ли «рано», то ль «нельзя» —
и за сколько-то ужасно много лет
недописанным остался наш завет…
Ты продлись, продлись, божественный ликбез —
пусть старательные писари небес
затвердят правописанье назубок
и напишут без ошибок слово «Бог» —
а уж там мы разберёмся как-нибудь,
где смолчать, где улыбнуться, где вздохнуть —
где начало, середина и края
в нескончаемом диктанте бытия.
Приволье музыки просторной:
на заливных её лугах
трубят медлительные горны
и пропадают в облаках.
Потом вступают барабаны:
они идут издалека.
Выходит вечность полупьяной
из бездны медного рожка.
Махнув платком у поворота,
растает время за углом,
как сон, как псовая охота,
как некогда огромный гром…
И всем нам хватит, не печалься,
на нашем заливном лужке
и этой музыки, и счастья —
и хватит вечности в рожке.
Океаны чужие, чужие ветра… в общем, Киплинг:
в общем, Киплинг, прекрасная Африка, бусы и шаль.
Видишь, буря в стакане воды, а флотилия гибнет —
гибнет где-то в стакане воды, и флотилии жаль.
И последнюю узкую шлюпку спускают на воду,
и последний бросают на воду спасательный круг… —
всё предвиделось, вроде бы, кроме такого исхода,
но флотилия гибнет — и буря отбилась от рук.
А в стакане воды под летучей лиловою тучей
с толку сбит адмирал — и ломается трубка во рту.
Но последний гуляет по тонкому ободу случай
нам с тобою спастись — на нечаянном нашем плоту.
Я не знаю, куда меня нимфа,
безрассудная нимфа моя —
я не знаю, куда меня рифма
уведёт, за какие моря…
но уже и трава поредела,
и уже небосвод мутноват —
мне не нравятся эти пределы
и не хочется так рифмовать:
мне б поближе куда-нибудь с домом,
курс держа на отеческий дым!
Я не знаю, что делать с изломом
плавниковым и плавным твоим —
принимать ли его искривленье
за игру, за судьбу, за строку?
Вся ты видимость, вся ты явленье,
вся ты шёлковый бант на боку —
и смешна тебе свежая ветошь
нежных слов, и идеи скучны,
и не знаешь сама, что ответишь
ты из-за моря, с той стороны!
За пчёлами скрипок! Музыка — как мёд,
а тесные ноты похожи на соты.
Пчелиное пенье — ему невдомёк,
какие оно покоряет высоты:
всё круче взвиваясь, всё легче виясь,
всё дальше и дальше пчелиная тема,
всё меньше в ней яви… какая ж тут явь,
когда уже, в общем, она улетела!
Но что-то жужжит ещё, что-то жужжит
и тонкую истину выжужжит вскоре,
что время бежит… ах как время бежит —
по узенькой, узенькой улочке к морю,
и нет ничего, что от нас не уйдёт
навеки, но… серп, полумесяц, улыбка —
светится, и всё продолжает полёт
последняя пчёлка и скрипка.
Кто там на облаке присел?
И я хочу, как эта птица.
На небе много места всем,
да отчего-то не летится —
не улетается никак.
И я не знаю, что нежнее,
чем этот ласковый пустяк —
пустяк земного притяженья…
пустяк земли, пустяк семьи,
знакомых скверов и скамеек!
Вот почему слова мои
летать по небу не умеют,
вот почему, мой поздний гость,
нам (невзирая на умелость!)
весь вечер чаю не пилось
и песен никаких не пелось.
Ничего не поделаешь: значит, блеснём
по далёким пространствам коротеньким сном,
муравьиным скользнём золотым миражом
по смешным рубежам в мирозданья чужом.
Это мелкая память о тропке земной:
насекомое, искрой кольнувшее зной,
и слеза — через несколько сотен веков —
из янтарных очей рыбаков.
И на небе, где кто-нибудь бродит всегда,
вдруг заметят случайно: упала звезда,
и, дорогами неба беспечно пыля,
вспомнят: кажется, это Земля.
А один безымянный ночной человек
прямо в это мгновенье посмотрит наверх —
и, упавшему свету навстречу идя,
загадает полдня без дождя.
Вот вам лестничка скрипучая:
это просто, как букварь!
А за нею — Царство Случая,
царство, где никто не царь,
где заманивает улочка,
незнакомая впотьмах,
как серебряная уточка
на ленивый полувзмах.
За китайским за фонариком
есть китайская страна:
мы с фонариком-судариком
там гуляем допоздна —
и, с обычной бестолковостью,
путатель всех наших карт,
вдруг пахнёт забытой новостью
полоумный месяц март.
Ну что, бессмертная строка,
не то ты, так сказать, игрива —
не то пишу я слишком криво…
но ты взмываешь в облака!
А больше вдоль страницы всей
нет ни крючка — такая жалость…
Не ты ли стайкою гусей
на белом небе задержалась —
там ветра нет, там воздух чист, —
не навсегда ль ты там повисла?
М-да, мне уже не различить
далёкого чужого смысла,
и я уже не знаю сам,
кто в направлении востока
так путано и так высоко
на небе что-то написал…
Хороший Стон, господа, —
это когда:
цветок улыбки зажат
в зубах, но губы дрожат.
И смысл такого цветка
не в том, что жизнь коротка,
а в том, что жизнь весела,
как мало бы ни цвела.
Хороший Стон, господа, —
это когда:
ты зонт на случай дождя
берёшь, на казнь уходя.
И смысл такого зонта
не в том, чтоб не намокать,
а в том, чтоб не намекать,
что жизнь почти прожита.
Хороший Стон, господа, —
это когда:
ты со своим палачом
заводишь речь ни о чём.
И смысл подобных речей
не в том, что жаль палачей,
а в том, что голову с плеч
и речь — нет смысла беречь.
День, играющий на флейте,
приманил игрою тьму —
мы давно живём на свете
и привыкли ко всему:
снова сыро и космато
станут сферы нависать,
только мы запанибрата
с облаками в небесах!
А с одной звездою ясной
мы знакомы целый век —
и такие уж друзья с ней,
что заходим к ней наверх,
ибо ей ли не увлечь нас —
той, кому всегда с руки
на лету болтать про вечность
и другие пустяки!
Если хочешь, считайся поэтом:
значит, вот тебе жизнь… Но, поэт,
почему ты опять не об этом,
почему ты о том, чего нет!
Вот деревья твои и дорога,
и в конце её узкий просвет:
это больше, чем есть, это много —
для чего тебе то, чего нет!
На, возьми себе домик с трубою
и возьми себе к домику след —
пусть они пребывают с тобою,
и забудем о том, чего нет!
Но оно золотое такое
это Точегонетникогда!
Как в густом вечереющем кофе
отражённая с неба звезда,
как пустое окно с поволокой,
как высоко зажжённый фонарь,
как далёкий, далёкий, далёкий
край — по имени Невспоминай.
А то, что совсем не приправлена
строка моя злобою-дня, —
прошу Вас понять меня правильно…
оно как-то не для меня:
я тень — и темны словеса мои,
и нет выраженья лица,
я прах, с тихих крыл отрясаемый,
я пыль или, скажем, пыльца.
И всё, что я навыборматывал, —
затем, чтобы так как-нибудь
намёком, налётом ли матовым
минувшее время вернуть —
убогое, грешное, сирое…
прекрасное, солнечный брег! —
легонечко так па-ти-ни-ру-я
наш новый с иголочки век.
Обуглено всё и оплавлено,
но мне ли за это пенять!
Прошу Вас понять меня правильно:
меня невозможно понять.
Немного листьев и скупого света —
и вот вам осень: больше не дано.
А в голове — понятье флажолета…
нет, только слово флажолет одно.
Есть всё-таки слова! Да все бездомны,
и все летают, над землёй виясь,
высоко воспарив, родства не помня,
с предметами утрачивая связь,
и сколько бы ни тщились тут поэты,
и сколько б ни клялись: азъ написах,
азъ улових понятье флажолета! —
ан… слово всё равно на небесах.
А здесь у нас сырые мостовые
и солнца не бывало много лет,
и как-то так случилось, что впервые
я встретил это слово — флажолет.
Ночь была как зона бедствия:
в развороченном дворе
слепо мыкались приветствия
всех на свете фонарей,
и бросались в окна бабочки
в распоследнем мятеже,
расшибаясь, погибаючи
и — не будучи уже.
Сад безумствовал — и далее
прямо в комнаты кидал
неживое мироздание
по кускам: за далью даль.
И не ощущалось разницы
между малым и большим:
ночь всю ночь впадала в крайности —
как искусство и как жизнь.
Но потом часов колесико
всех нас вывело из тьмы —
и высокое, как классика,
встало небо над людьми.
И это лето истекло —
и осень смотрится в стекло
холодных луж, холодный душ
дождя — тяжёл и неуклюж.
Уже раскручено на всю
катушку — лета колесо:
листва желтеет на лету —
и, вспомнив лета маету
я невпопад произнесу:
«И это — всё?»
И год помедлил — и истёк,
просыпался, словно песок
в часах песочных: старый сор
так грузен, что… что невесом.
Осталось несколько минут —
свить серпантинное лассо,
похлопать друга по плечу,
зажечь последнюю свечу —
и неожиданно вздохнуть:
«И это — всё?»
И жизнь, помедлив, истекла —
ещё немножечко тепла
витает облаком у рта,
и у носилок — суета:
по-деловому и без слёз
пока ещё глядят в лицо:
поправить шарф? подать пальто?
А на лице совсем не то —
там удивленье, там вопрос:
«И это — всё?»
Когда стоял сентябрь сентиментальный
без зонтика, на мокрой мостовой,
без слов и с непокрытой головой —
всё рушилось, но было жаль — деталей:
сырой листвы, которую сметали
без всякого смятенья с мостовой,
кривой метлы над этою листвой
и дворника при сей метле кривой —
когда стоял сентябрь сентиментальный
без зонтика на мокрой мостовой.
Уже прощались с неживой травой,
уже прощались с зарослями далий
и с ножницами возле самых талий
последних далий; вечность облик свой
утратила, но было жаль — деталей,
когда стоял сентябрь сентиментальный
без зонтика на мокрой мостовой.
Ты не то чтоб о древних рунах
и не то чтоб о дальних странах… —
добрый вечер, концерт для струнных,
для расстроенных и для странных.
Ты не знаешь, что значит вечность,
беспредельность и даже — дальность,
но ты знаешь, что значит личность,
одиночество и отдельность.
И ты знаешь, чего мы ищем
в тесном хаосе звукоряда
и что так и не стало общим —
ни для племени, ни для рода.
Значит, поговорим о бренных
или, лучше, о посторонних
о делах… о вещах нетленных —
не для всех, а только для струнных.
И я тогда пойду себе, пойду… —
уже я шёл за этим и за тем,
но множество осталось праздных тем,
мелькающих вдали — то тут, то там:
в раю, в аду или совсем в бреду.
Меня уводят, стало быть… крепись:
меня уводят разные слова,
и есть у них весёлые права
(хоть тут не обошлось без колдовства) —
на всю-то жизнь мою, на всю-то спесь!
Меня уводят — что это за путь? —
меня уводят: руки мне скрутив, —
один нежнейший уличный мотив,
и, руки заломив, — бездомный миф…
прости, я не успел тебе махнуть!
Меня уводят — по одной тропе
и по другой, по разным мостовым,
по всем дорогам — тёмным и кривым,
сквозь весь туман, весь морок и весь дым…
Возьми улыбку: это я тебе.
Всех благ, мой ангел!
На щелчок дверной,
на взмах сачка, на экивок сучка,
на ослепительный обман крючка —
меня уводит за собой строка
туда… куда ты не ходи за мной.
Значит, этого не было вовсе — не правда ли?
Небродили невмарте невпарке несвами,
несмотрели невнебо, незвёзды непадали,
неменялись немыслями и несловами.
Небежали недни, нечужая неженщина
небыла невблизи…
Тут одни небылицы.
Незвенел немороз, невиднелась нетрещина
неотсердца нексердцу — невдоль нестолицы.
Ненесли нетоску непустыми невёдрами,
непугались непрошлого — и, неконечно,
невдвоём невладели небесными недрами,
как недавно: нечаянно, немо и нежно…
А. Г.
…я за это заплачу
связкою морских ракушек,
парою разбитых чашек
я за это заплачу,
и матерчатым цветком,
и щепоткой свежей пыли,
и понятьем вольной воли
я за это заплачу,
нерешительным звонком,
и решительным отказом,
и немедленным конфузом
я за это заплачу,
и пустым черновиком,
и грядущим чёрным веком,
и вечерней птицы криком
я за это заплачу,
и белеющим флажком…
а когда уж будет нечем —
жизнью, смертью или прочим
задушевным пустяком.
Весёлый рой ночных букашек,
луны высокий абажур:
что ж, мой японский карандашик,
твой час теперь — иди, дежурь!
Паси крючки и закорючки,
чей лёгкий лаконичный строй
громоздкой и не снился ручке —
ни стержневой, ни перьевой;
блюди на узеньких дорогах,
пока верна тебе строка,
свой одинокий иероглиф —
прирученного паучка.
Но ты, не начиная вахты,
каким сомненьем обуян,
всё кружишь над страницей?
Ах, ты
опять выпестываешь план
произведения простого,
на языке своём сухом:
два полуночных полуслова,
зачёркнутых одним штрихом!
Дай Бог, чтоб не был твой отвергнут дар
тем или той, кого… — не в этом дело, —
тогда твой дар становится: удар —
лети назад, стрела… летите, стрелы!
Даритель глуп, а одарённый слеп,
и дар напрасен, ибо не к рукам он:
лежавший на твоей ладони хлеб
в одну секунду превратился в камень.
А радость постояла и ушла,
забыв сказать куда… такая малость:
всего-то лишь что вздрогнула душа,
но вздрогнула — и только: не сломалась.
А Париж начинался за словом «Париж»:
чуть пройдёшь — и направо, всего-то и дела!
И тогда открывалась бескрайность предела —
так бывает… но, видимо, всё-таки лишь
в этом самом Париже, где прямо с угла
начинаются крохотных улочек вальсы:
там-то и открывалась… подвал открывался —
«Closerie de Lilas»!
Это кончилось всё — это было уже
много жизни назад или много искусства,
от которых — беспутное наше лоскутство
и паскудный испуг на крутом вираже.
А мелодия — что ж ей? Осталась цела,
и цвела, и цвела — чтобы мы не грустили, —
лиловатым цветком уцелевшего стиля
closerie-de-lilas, closerie-de-lilas.
По подвалу металась мечта без хвоста —
подвизаться на поприще импровизаций,
и предметы умели не быть, но казаться —
ни себе не чета, ни другим не чета…
ни черта не понять очертаний крыла!
И у Бога была своя свита — богема,
и светилась над нею высокая тема —
closeriedelilascloseriedelilascloseriedelilas…
(1)
Опять не те у Вас в гостях:
опять какой-нибудь Пустяк
присел на краешек дивана,
имея вид кота-баюна;
опять какая-то Причуда —
откуда-то, но не отсюда —
безостановочно трещит
и открывает суть вещиц…
Ах, Вы всегда то с тем, то с тем:
у Вас на всех достанет тем,
а в Вашем кофе — вечный пепел,
и, будь я Вами, я бы не пил!
Но Вы твердите: хватит маний —
и кажетесь мне ненормальной —
всех обвинив и всех простив,
забью на полуслове стих
и — понимая, что некстати, —
лепя случайный хвост к цитате!
Потом у вас в гостях Озноб —
с обычным ворохом обнов,
потом Мигрень, потом Пардон,
потом — открыв тетрадь с трудом
и спичкою рисуя жжёной —
Вы кажетесь мне раздражённой,
и злой, и полной мелочей,
и милой… свет моих очей!
(2)
Покатаемся на дрожках
по столице пустоты —
у истерики на рожках
молчаливые цветы,
руки тряски, плечи зябки,
молниями отмерцав —
гнева знойные голубки
разлетаются в сердцах!
Поворачивайте влево,
нет, направо… нет, пешком —
куролесит королева,
королесит куролева,
правя правым сапожком:
это гости, это нервы,
разговоры до утра… —
ах, маневры, ах, минервы,
ах, военная пора!
Сбросив шапку, сбросив шубку —
в бой за право быть ничьей,
прямо в уличную пробку,
в бездну, в пекло, в мясорубку —
не бывает горячей.
Выскользнула из одёжки —
и пропали все следы…
И везут пустые дрожки
страшной нежности издержки,
горькой прелести плоды.
(3)
Завтрак отложен на завтра — беспечной рукою,
книжку листающей, — и золотые слова:
«Если б смогла, то оставила Вас бы в покое —
или, скорее, подсыпала яду в Ваш кофе», —
завтрак отложен на завтра, и дремлет Москва.
А разговор состоит из вчерашних обрезков,
древних обломков, осколков случайных пород,
отблесков, отзвуков и подозрительных всплесков,
из отклонённых и вновь предъявляемых исков…
всё отслужившее — снова пускается в ход.
Ан — не заводится день: барахлит зажиганье,
перетрудилась и больше не хочет свеча,
звёзды с рассветного неба украли цыгане…
Шмыганье носа и узеньких плеч содроганье,
кошки лукавство и честные трели грача!
Но до чего же мне всё-таки по сердцу каюсь,
эта напрасная жизнь… до чего ж дорога!
Ну, не милы ли — и весь Ваш задумчивый хаос
(день не завёлся — и вышел пешком, спотыкаясь),
и неполадки при взятьи быка за рога…
Тряпка состарилась красная, вялых движений
мирные волны уже никому не во вред,
копья летят наугад, не касаясь мишеней, —
кружево жизни: тяжёлая дурь поражений,
лёгкая дурь перемирий и тщетность побед.
(4)
Долгого романа
белые знамёна
бьются у дверей.
Это всё Измена,
это всё Йемена
с музыкой своей…
Три-четыре ноты —
наши карты биты,
и с ночных высот
сыпятся планеты:
все со всеми квиты —
не горюй, рапсод!
Если нету слада —
так пора отсюда,
стало быть, в полёт…
Да одна Засада,
да одна Досада
песенку поёт.
Да одна Причина
(поздно, дурачина!)
держит за грудки,
да старинной клятвы —
накануне битвы —
светят огоньки.
(5)
Так, за «простите», и душу отдашь…
Лгать — Ваша участь, и лгать — Ваш талант:
бывшего — не было, всё это блажь —
шпилька, булавка, заколка и бант!
Вам ли смущаться, теряться, краснеть —
ангел мой, всё ведь на свете игра, —
а на подносике — райская снедь,
а за плечами — пустыня Вчера.
Всё передёрнуть, но всё объяснить:
чудом вскочив на Корабль Дураков,
снова связать ту же самую нить —
всю состоящую из узелков…
…верую — не приставая с ножом,
верую — не приглашая на суд:
так же, как дети, когда мы им лжём,
верую, верую, ибо — абсурд.
Впрочем, однажды и это пройдёт:
выйдешь, вздохнёшь и — айда на Арбат!
Что ж это было с тобою? Да вот…
шпилька-булавка-заколка-и-бант!
(6)
Впрочем, может быть, ужин в «Шоколаднице»
за каким-нибудь блинчиком шальным
нас подружит опять — и всё уладится,
и полюбит нас Бог и иже с ним.
А на улице будет гололедица —
и все прочие собьются с пути,
но огромная Малая Медведица
будет нас очень тщательно пасти.
И одна за другою неурядицы
разбегаться начнут — кто куда,
и минувшее будущим нарядится,
но его мы узнаем без труда… —
ибо школьница, злюка, привередница
собирательница редких камней
всё равно уж едва ли переменится
и едва ли приблизится ко мне,
ибо жрица, святая, проповедница,
возжигательница нового дня
всё равно уж едва ли переменится
и едва ль удалится от меня.
(7)
Ну и что ж у нас теперь… да ничего:
утомился колокольчик речевой
волочиться по запутанным следам
всяких глупостей и всяких разных дам.
У него теперь заботы поважней,
чем тащиться позади беспутных дней,
семенящих вслед за дробью каблучков
по подвалам кабаков и кабачков!
У него теперь серьёзные дела:
надо сделать, чтобы жизнь была цела, —
между тем как жизнь давно уже, боюсь,
вся рассыпалась куда-то — ниткой бус…
Я за бусинками бегал с бечевой —
и смеялся колокольчик речевой:
потому что, напевал он, только звук
возвращает мир, отбившийся от рук.
Погоди, мой колокольчик дорогой,
я-то знаю ведь, какой в тебе огонь
и как быстро ты распугиваешь дни —
драгоценные пока… — повремени!
Я, пожалуй, задержусь ещё на час:
пусть бокалы побренчат — и постучат
каблучки, а я наслушаюсь их впрок
у начала новых строк или дорог…
(8) Письмо к Ужасной Даме
Здравствуйте опять, Не Было Забот!
Там у Вас июль, а у нас — февраль…
там у Вас всегда всё наоборот —
только, чтоб войти, надо знать пароль.
Там у Вас есть страж — очень строгий стриж,
и к нему с утра — запись на приём:
чуть не так споёшь, чуть не так состришь —
и не пустит к Вам… разве — напролом!
Я боюсь того — жуткого — стрижа,
так что мне туда больше — ни ногой.
Только я скажу, что — стрижа держа —
Вы ведь не могли стать совсем другой.
Хрупкая судьба — королевский паж:
сеешь да не жнёшь, несмотря на прыть…
бедный, бедный стриж, бедный, бедный страж:
задержать — не жать, сторожить — не жить.
Славная судьба — аутодафе!..
Бог упас, я — пас: ураган затих.
А найти меня… на углу, в кафе —
где в ходу пароль «кофе для двоих».
(9)
Всё начнётся сначала: закрутится явь заводная,
и опять, проклиная себя, ты проглотишь клинок,
балаганный шутник… и хохочет собранье, не зная,
что клинок застревает навеки — груди поперёк.
Шут с тобой, балаганный шутник, потешатель собраний!
Никаких словопрений — приказом капризного рта
ты направлен туда, где отныне — ни боли, ни брани:
жизнь опять прожита.
Сколько было их — жизней-то… много — не сбиться б со счёта:
со щитом приходил и потом — прибывал на щите.
А последний круг ада, должно быть, и есть — круг почёта:
запоздалый венок — Суете, Пустоте и Тщете.
Три сестры развеселых ведут тебя, стало быть, прямо —
в преисподнюю, где бездыханный кружит хоровод,
и платочком в слезах провожает несчастная дама
твой счастливый уход.
(10)
Ещё одну минуту —
я что забыл сказать:
за эту же монету
Вас ангел впустит в рай.
Цена — она едина,
набор услуг — другой,
но яркость сновиденья
сильна и там, и там.
Мы свидимся — не думай…
сновидимся ещё:
Вы — той же самой дамой,
я — тем же, кем и был.
Простив мою фривольность,
примите от меня
последнюю реальность —
монетку… на проезд.
Виде Груздите
— А что между нами было,
Заезжий-на-Час-Ездок,
когда Вы промчались мимо?
— Любовь как короткий вздох.
Ещё между нами было
не столько часов езды,
как до… например, могилы,
до сердца или звезды.
— А что между нами стало,
Заезжий-на-Час-Ездок,
потом, в тесноте вокзала?
— Любовь как короткий вздох.
Ещё между нами стало
несходство двух языков
и то, что Вам лет… так мало,
и то, что я… был таков.
— А что между нами будет,
Завезжий-на-Час-Ездок,
когда всё опять забродит?
— Любовь как короткий вздох.
Ещё между нами будет
зима, а потом весна
и много похожих судеб,
Ваш муж и моя жена.
— Не слишком ли тонки нити,
соткавшие этот миг?
Прощайте, Ездок, простите
мой возраст и мой язык…
И, взгляд опустив на плиты
холодной своей Литвы,
Литвой, как будто молитвой,
себя утешили Вы.
Не идти — бормотать по пути
без разбора и прямо хоть так:
не печалься, до встречи, прости,
навсегда, никогда — бормотать.
Просто несколько слов, словно снов,
бормотать, стало быть, невпопад —
никаких не тревожа основ,
беспорядочно, как снегопад.
Из-под ног устремляется лёд,
удаляется мир — словно миф,
и душа уже не узнаёт
ничего, всё на свете забыв:
ей легко в этом сонме потерь
на последнем висеть волоске
и легко обвенчаться в метель
в дальней церкви неведомо с кем.
У зимы недолгий срок:
хватит взгляда… полувзгляда,
двух десятков беглых строк
на обёртке шоколада —
шоколадного суфле!
Как живёшь? То чёт, то нечет,
но на всей этой земле
нечего увековечить:
небосвод и тот поник
головой своей умнейшей!
Если что-то длится миг —
век мерещится, не меньше.
Но сейчас и век пройдёт —
как тоска по дальним странам,
как забавный анекдот,
показавшийся — романом.
Я забыл мой зонт в передней
на чужом крючке.
И строки одной, последней,
нет в черновике,
а была…
И, холодея,
я увидел, как
лучшая моя идея
скрылась в облаках.
А весёлая богиня,
скушавши обед,
улетела за другими,
прокричав: привет!
Но трепал один тромбончик,
глядя на луну,
на задворках, возле бочек
музыку одну:
так, пустяк, три такта, шалость… —
зная наперёд:
всё, что за день растерялось,
музыка — вернёт.
Мотылёк на еловую лапу присел
и блестел изо всех своих сил.
А плоды привезли из серебряных сёл,
где серебряный дождь моросил.
Мы украсили ими наш нищенский рай,
чтобы каждый обрёл, что просил.
Мы воздели звезду и сказали: сияй
и блести изо всех своих сил!
И сияла звезда, высока и светла,
и блестела как только могла,
и, когда накалилась она добела,
вдруг наладились наши дела.
Но, едва накалилась она добела,
как внезапно сгорела дотла —
и опять вдруг разладились наши дела,
я уж точно не помню какого числа —
шестизначного, что ли, числа…
Душа моя, оставим разговоры:
я молча побреду по склону дня
в надежде, что Казанскому собору
нет никакого дела до меня.
И то, что он никак не отзовётся
на голос мой — такая благодать…
а каменного жеста полководца
я ведь могу всерьёз не принимать!
Блуждая в трёх колоннах, как в трёх соснах,
я наконец подумаю о том,
что всё в моей судьбе довольно сносно
и всё прекрасно на ветру крутом,
что пробежит и этот день весенний —
день-ветреник, день-щёголь, день-пижон…
И пусто на душе, как в воскресенье —
как в воскресенье в городе чужом.
«MyDogandMyself»
Дорога была песчаная:
растаивал день у дюн.
Картина была печальная —
и сбоку стоял один
какой-нибудь куст, а спереди —
ни дерева, ни жилья…
И шли по пустому берегу
Моя Собака и я.
Тянуло прилежной свежестью
от вечера и от дум —
и юное побережие
казалось почти седым.
Брели и тихонько мыслили
о том, чтобы стать скромней,
счастливей и многочисленней
Моей Собаке и мне.
И так продолжалось несколько
столетий — за веком век.
И длилось всё то же действие,
и берег уже привык
встречать нас заливом пасмурным
и холодом пустыря.
Страдали приморским насморком
Моя Собака и я.
Планета была пустынная.
Планета была Земля.
Дорога была постылая —
ни дерева, ни жилья.
И бойкий прибой под дюнами
плескался как заводной.
Собака была придумана
Моей Собакой и мной.
Музыка-музыка, что тебе нужно,
что тебе, музыка, нужно от нас!
Время нам чуждо, пространство нам чуждо —
что тебе, музыка, нужно от нас!
Жизнь пролетает — и жизнь, пролетая,
с вальса собьётся на марш столько раз!
Красною тянется нить золотая —
что тебе, музыка, нужно от нас!
Красною тянется нить золотая.
Время ложиться: двенадцатый час.
Птичка, на лапку одну припадая, —
что тебе, музыка, нужно от нас!
Сядь-ка на кухне да выпей-ка чая —
хочешь, я встану зажгу тебе газ?
Птичку всю ночь из силка выручая…
Что тебе, музыка, нужно от нас!
Нить золотая да чашечка чая,
птичка в силке, то ли марш, то ли вальс —
то ль обольщая нас, то ль огорчая,
то ль отвергая нас, то ль привечая:
радости птичьи и птичьи печали,
чашка в силке да двенадцатый час!
Время: сумерки, дымчатый войлок —
нет ни года тебе, ни числа:
веселящийся рой недомолвок,
и зелёная чушь ремесла,
и зелёная глушь совершенства,
до которой полвека пути,
и — старательность детского жеста
в направленьи «ти-ти-улети!»
Столько тайного смысла в копилке!
Может, кто-нибудь да разберёт
чистый день для прозрачной сопилки
на отдельные вишенки нот,
и разрушит из кубиков стену,
и опять возведёт: вот стена.
Лишь одни над землёй неизменны —
небеса, паруса, имена.
Тихое воспоминанье —
ни о чём таком:
как болтала тишь лесная
птичьим языком,
как в пруду была печально сть,
и потом — в саду,
и как сумерки сгущались…
и как сумерки смущались,
глядя на звезду,
и как в воздухе висела
тенью небольшой
тучка — в образе костёла
с тонкою душой.
И как боги поглядели
на двоих людей —
и как длился две недели
ненаглядный день.
Бормотать чепуху умирать со стыда
и отчаянно века да рока бояться —
всё бросает нас жизнь то туда, то сюда:
из объятий в объятья.
Мы не помним, какое сегодня число,
ибо мы не обучены этой науке,
и не ведаем, как нас опять занесло
в чьи-то нежные руки.
Эти руки… ах как они знают игру
обладания, но на мгновенье — и только!
Нам трепещется в них огоньком на ветру
так недолго, так тонко —
голубой лепесток, золотистый лоскут,
полоумная бренность во всех ипостасях…
И опять мы не знаем, когда нас зажгут
и когда нас погасят.
Коломбина
Жизнь летучая, жизнь каруселья,
жернова… карнавал, кутерьма!
И — в зените чужого веселья —
полумаски моей полутьма,
полуарочка — полуворота:
Вам их, видимо, не миновать!
Но — простите: петля поворота —
и опять я лечу мимо Вас.
Ах, веселье продлится недолго —
ах, какой-нибудь год или век!
Но, покуда не смолкнет франдола
и покуда не кончится бег,
Вам ловить мои пёстрые платья
за мгновенья цветных рукавов —
и узнать Вам, разжавши объятья,
что под платьями нет никого.
Вы, мой рыцарь, летели за тенью —
то есть в прошлое, то есть назад, —
и прогнали своё сновиденье
слишком грозным бряцанием лат.
Я — не всё ль, что Вы прежде любили
и оставили… это ль не я?
Так ловите своей Коломбины
полумаску и ворох тряпья!
Арлекин
Ромб сложи с таким же ромбом,
бубенец — со звуком дробным,
лоб… да хоть и с местом лобным,
а печаль откинь.
Но с десяток старых шуток
собери — и пусть вошьют их
там, где сердца промежуток:
будет Арлекин.
Смех да грех… средневековье,
счастье заперто в подкове,
нет надежды пустяковей,
чем улыбка… эх,
чем улыбка Коломбины,
чем улыбка злой судьбины!
Мы друг друга так любили —
просто смех и грех…
Ромбов плоское мельканье,
вечный праздник на аркане,
правды в вашем Арлекине
нету ни на грош.
До чего ж неладно скроен,
до чего ж наряд нескромен,
но народ пришёл с окраин
и кричит: хор-рош!
Говорила маска маске:
мы нелепы, мы громоздки,
нам оставить бы подмостки
жизни кочевой!
Говорила слёзка слёзке:
мы с тобою просто блёстки,
просто смеха отголоски —
больше ничего.
Тарталья
Вы летали без участья Тартальи,
а Тарталью вы за фалды хватали
и за букли из растрёпанной пакли,
но Тарталью не поймали, не так ли?
С чем мне вас и остаётся поздравить,
ибо всё на белом свете игра ведь —
в догонялки, и особенно в прятки,
и особенно в у-нас-всё-в-порядке.
Ну, в порядке так в порядке — и ладно,
только выглядите вы неприглядно…
но, должно быть, это я с непривычки
или где-то не поставил кавычки!
Вы летали без участья Тартальи,
вы слова свои, как шпаги, глотали,
а Тарталья удалился в аллею
и не в силах был помочь — сожалею!
Но не то чтоб он там был чем-то занят
и совсем не мог вмешаться, мерзавец,
только музыка уже отзвучала —
не потребовалось злого начала:
ибо что же… вы и сами с усами —
и со счастием расправились сами:
поздравляю, Ваша Честь, Ваша Милость, —
у меня бы лучше не получилось!
Какого чёрта, милое кончерто?
Оставь меня, иди к своим богам!
Душа пережила своё треченто
и кватроченто — и сказала: тщетно,
напрасно, ни к чему весь этот гам.
Забылось всё: как слушалось и пелось
и как игралось ниточками хорд,
как радовалось, как пилось и елось, —
сыта обременительная зрелость
и любит положительный исход,
а всё же, всё же… образы, стрекозы,
и ласточки, и ранняя весна:
глубокие февральские наркозы,
но сразу после — розы-грёзы-слёзы
и древняя, как небо, новизна.
Два левкоя на балконе —
знаете левкой?
Это облачко такое
и такой покой,
мотылёк такой поблёклый,
розовый такой,
огонёк такой далёкий
в поле за рекой,
поцелуй такой воздушный
из нездешних уст,
дудочки такой пастушьей
узенькая грусть.
Значит, мы простимся вскоре
с нашею тоской!
— Вы о чём?
— Я о левкое —
знаете левкой?
Итак, отказавшись от таинств,
ты хочешь от песни опять,
чтоб — кроме того, что летает, —
могла б ещё и объяснять?
Но нету у песни весенней
ни опыта, ни существа —
и нет никаких объяснений,
а только пустые слова.
И если ты можешь плениться
словами — пленись наконец:
ты арфа, ты райская птица,
ты, как тебя там… бубенец!
И ты подымаешь, как знамя,
как пламя, как пенный бокал,
своё золотое незнанье
навстречу идущим векам.
Там музыка на дереве росла,
там что-почём совсем не понимали —
однажды в марте или позже, в мае,
какого-то безумного числа.
Там зрели на церквях колокола,
и падали, дозрев, и разбивались,
и говорят, что рядом жил Новалис,
но это очень старые дела.
А новые… запретная страна
отпетая — и сильно виновата,
и ни ответа больше, ни привета,
пал колокол, и лопнула струна.
И всё же… до всего, до нас с тобой,
до всех вокруг — однажды было: детство —
до юности, до этого вот текста,
до памяти с походного трубой,
до — до Второй октавы мировой,
до Чаплина… до всей этой печали!
Что ж… — скрипочки одни, виолончели,
да Бах, да Бог — тогда ещё живой,
да Лорелей (почти палеолит!),
да полчаса покоя nach dem Essen…
Каких потом не досчитались песен,
каких стихов, и сказок, и молитв!
Апрелем — ветреным, ничейным —
в кашне — завязанном узлом —
тоскует мир по приключеньям,
и забывает о былом,
и ходит быстрыми шагами,
и, оступиться не боясь,
почти что скачет — отвергая
весь список зимних постоянств!
Прощай, классическая пьеска:
нам, стало быть, не удались
единство времени и места,
единство действующих лиц,
прощайте, боги и богини, —
недолог был ваш строгий срок!
Никто, и Некто, и Другие
теперь вступают в диалог —
и мы уже знакомы с каждым,
они теперь в любом из нас —
как знать, что мы сегодня скажем,
а завтра сделаем… как знать!
Вот так и жизнь: шумнёт, сомнёт
цветок, платок, письмо,
упустит птичку из тенёт,
вздохнёт, всплакнёт — и всё.
Поди поймай её потом
какой-нибудь из линз!
Уже не в фокусе твой дом,
уже другая жизнь
сверкнула и почти прошла —
успеть хотя б за ней,
чтоб, скажем, с этого числа
не пропадало дней,
чтобы каждый день — на цвет и вес —
ты сразу б опознал!
Но нет, рассеянный ловец,
опять ты опоздал.
И за весёлой суетой —
поодаль, стороной —
мелькает хвостик золотой
судьбы — ещё одной.
А там — что же там… там одно никогда —
такая пустая идея!
Вертятся колёса, струится вода —
и мельница жизни поёт никогда, —
куда же ещё никогдее?
А срок… всякий срок — это несколько строк:
четыре обычно — под ними
подводит черту Иоганн Будденброк:
на нём и закончится, стало быть, срок —
куда ж ещё лишнее имя?
В домовую книгу вписав соловья,
грача и ещё куропатку,
задуматься: что за чужая семья,
и кто из них кто, и какой из них — я?
Возврат — это дело порядка.
Всё кончится там, где оно началось, —
из просто пристрастия к ритму:
и злость, побывавши любовью, во злость
вернётся: домой… — заблудившийся гость,
подмявший в пути маргаритку.
Тому-то и учит нас рифмы урок —
мятущейся странницы, давшей зарок
вернуться однажды к обеду:
и сколько б ни виться верёвочке строк,
а будет петля — и на это есть Бог,
оставивший нас на одной из дорог,
но пообещавший: приеду.
Окарина на окраине —
на окраине чего?
Окарина на окраине…
на окраине — всего.
Громыхает в кухне супница,
задевая за игру, —
если музыка оступится,
я, наверное, умру.
Ходит дудочка на цыпочках
по обрыву бытия
с горсткой нот своих рассыпчатых,
отнятых у забытья.
О, карина, как я верю Вам
в час, когда почти бегом
сон учёный с плоским веером
бродит по цепи кругом!
Стой, попавшая на удочку
вечной музыки одной,
жизнь длиною в эту дудочку,
в эту музыку длиной!
В этом возрасте стихи
никакие не стихи,
а такие пустяки!
В этом возрасте слова
никакие не слова,
а крутящиеся лихо
золотые жернова:
не порхай над ними, птаха,
улетай, пока жива!
Размолотят подчистую —
превратишься в золотую
пыль, и все тебе дела…
В этом возрасте хвала
значит больше, чем победа,
братство — больше, чем свобода,
верность — больше, чем любовь,
и смешит любая явь,
хоть никто об этой яви
всё равно судить не вправе
в этом возрасте пока.
В этом возрасте легка
мысль, и речь легка, и память,
и Господь у них — бубенчик,
а отнюдь не кто-нибудь,
ибо, мастер пустословить,
он смешлив и беззастенчив
и, конечно, знает путь!
И открытку от Вас получить вскоре —
голубую открытку, моя радость:
на одной стороне у неё — море,
на другой стороне у неё — адрес,
и немного любви, и лихой росчерк
«Ваша…» — следует имя, за ним — дата.
Впрочем, имени может не быть — впрочем,
даты может не быть: просто — ког-дата.
Впрочем, может не быть и любви, если
море будет большое, моя радость, —
и любовь не поместится: нет места —
будет море и адрес, хотя адрес
может не уместиться… тогда, кроме
повсеместного моря (вдали — парус),
не придёт ничего… — и само море
тоже может застрять посреди пауз!
Если так, то, пожалуй, моя радость,
мне не нужно от Вас ничего вскоре —
ни к чему, моя радость, мне Ваш парус —
что мне в парусе Вашем, раз нет моря?
Мне заказали музыку: не некто-
одетый-в-чёрное, не чёрный человек —
таких ко мне пока не заходило,
и слава Богу: было б слишком рано, —
но некая бесцветная особа:
не то чтобы учтиво поклонившись,
а просто так — придя и заказав…
произнеся при этом: «Я заказчик».
И что-то было у неё в руке —
конверт какой-то: «Тут вознагражденье», —
она сказала и — вознаградив —
уже хотела было удалиться
куда у них ведётся: восвояси,
но я её немножко задержал
и предложил: «Присядьте, поболтаем:
тут кофе и хороший шоколад».
Присели… «Вот что, дорогой заказчик, —
я произнёс: — Вы, стало быть, не в чёрном,
и это — Ваша первая ошибка… —
Вам с молоком или без молока? —
поскольку, по характеру событья,
Вам следовало бы прийти не в этом…
в чём Вы пришли, но выбрать чёрный цвет:
так делают заказчики, поверьте.
Потом, и это будет во-вторых,
Вы ни вчера ко мне не заходили,
ни поза… — как я думаю — вчера.
Вы только раз пришли: застали дома
и думаете, так оно и надо,
хотя разыгрываемый сценарий
визит предполагает троекратный
с заказом музыки на третий раз.
Очередное Ваше упущенье
в том, что вошли Вы так, как входят в лавку, —
напомню: неучтиво поклонившись,
а словно делая мне одолженье…
заказчики себя так не ведут:
они воспитанны, они смиренны —
и в руки не суют конверт с порога…
возьмите шоколада наконец.
И я Вам так скажу: поскольку, значит,
Вы слишком плохо знаете сценарий,
я музыки для Вас писать не буду —
вот Ваш конверт: вознаградитесь им.
А я… я подожду — пока у двери,
на третий раз, учтиво поклонившись,
появится мой чёрный человек,
единственный и истинный заказчик.
Держите хвост морковкой — и привет!»
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Зелёная земля предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других