Цвет страха. Рассказы

Евгений Владимирович Кузнецов, 2021

Как быть человеку, когда он попал в тюрьму?.. Или в армию… Когда на него направлен ствол автомата?.. Или взгляд врача в реанимации… И вообще: как быть человеку, когда он попадает в эту самую жизнь, на этот белый свет? Кто и что его губит? Кто и что его оберегает? Об этом эти рассказы, главный мотив и важнейшая цель которых – предельная и запредельная искренность. Некуда и не к кому живущему идти – только к самому себе! Со своей смелой любовью к самой жизни. Автора интересует прежде всего человек как таковой. Рассказы публикуются в авторской редакции. На обложке фото из личного архива автора. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

Прости и уйди

Не надо было её убивать…

Много, много он всего разного наслушался и насмотрелся за эти восемь лет, а больше — как бы само собой понялось: можно было бы просто дать ей по морде, потом, конечно, запить и, в конце концов, предупредить её, мол, только ещё раз посмей — а убивать её, бабу, не надо было.

…Он глядел вокруг глазами огромными — словно бы из какого-то сна… и словно бы в какой-то другой сон.

И не замечал, по непривычке, этого — о своих таких округлённых глазах.

Главное же — кажется и кажется: на тебя смотрят! только на тебя все тут и смотрят!

Ведь всего неделю, как говорится, «со свободной совестью»…

Но так — только говорится.

Пока…

Удивления всякие мелкие были в нём — и хорошо, правда, что хоть есть чему удивляться. — Не зря же возвращался.

Как расплачиваться в троллейбусе… как зайти в любой магазин…

Да и просто: как люди идут… как разговаривают… как смеются…

И в деревне — то же.

Тут — настоящий асфальт!

Крыши вон теперь некоторые — в каких-то металлических, что ли, ребристых зелёных-синих листах…

А палисадники — чуть ли… не в тех же решётках… в проволочных сетках-клетках!

И пока такое удивление — удивление ли только это?..

Может быть, это — и в самом деле — какое-то начало.

Настроение такое… будто ты с того же поезда только что сошёл, идёшь уж по перрону — и вдруг видишь в окне вагона, в котором ехал, свою забытую вещь…

Настроение — такое.

Пока.

Всё осталось в нём — с его молодости: кряж, торопливая сбивчивая речь, голубые, с чёрной точкой зрачка, глаза…

И даже обыкновение накрывать эти глаза верхними веками как бы полусонно: или стыдливо, или надменно…

Только теперь — коротко стрижен.

И всё лицо — в бороздах в глубоких…

Но и в глазах, и в осанке, и в походке — та же уверенность и стать, какие бывают только у красавцев.

Он впервые — впервые в жизни почувствовал стыд… или что-то вроде стыда… за свою такую повадку-выправку.

Шёл он по деревне — и вся она, а не только какие-то женщины у магазина, смотрела на него.

Юрка Шустров вернулся!

Ещё бы: теперь у всех, говорят, эти самые, как их, мобильники.

Помнит, небось, вся округа — и его красоту, и его силу… ну и… всё остальное.

Невысок — но примечательно широк в плечах и с пышной копной белокурых кудрей.

И — улыбчивый, белозубый. — Только внезапно.

Долго молчит — и вдруг тараторит что-нибудь насмешливое.

В походке торопливый — а как уж стремителен и ловок в драке!

Школу прошёл, конечно, кое-как. И сразу в город. Там на завод. Кем ещё, грузчиком.

А жену — увёз с собой.

Отсюда, из деревни.

Самую красивую.

…И он — к дому Тихоновых.

Заходил ли в деревню, кто жив, к своим?..

А сразу — к Тихоновым!

Не заперто!

Не увидели, значит, его в окно, и не успел ещё никто позвонить.

А вон кто-то у них на огороде… Там — пусть…

И он — по крыльцу, по коридору — в прихожую.

Очумев немного от запаха, ничуть не забытого, жилого дома…

— Хозяйка!

Коротко. Требовательно.

Но по комнатам — тихо…

— Кто есть!

Голос звонкий. Дерзкий. Будто девичий.

…Шевельнулась — шевельнулась чуть занавеска на печке.

— Тёть Шур!

Кратко. Как приказ.

Палец там, с печки, отвёл немного занавеску…

— Знаю! Здесь ты!

Глаза…

Те, что нужны.

Глаза — далёкие: в глубоких коричневых впадинах…

И — не моргали.

Как стали они, эти глаза, теперь глубоко!

Видно, она, тётка Шура, и не слезает с печки…

Он, глядя вверх, подождал немного.

Но глаза — не моргали…

Бледно-голубые. В красных, будто так нарочно изуверски подкрашены, ободках.

И они, эти глаза, — словно бы… видели его ещё минуту назад!

Он всё понял…

Затем и пришёл.

— Тёть Шур. Прости.

Они, глаза, там, на печке, будто чего-то мысленно поискали… чем бы кинуть?.. но ничего не нашли…

— Уходи.

Устало и настойчиво — и словно бы, опять, в сотый раз.

Голос — тот же: был скандальный — теперь сухой и тихий…

Значит, он — пришёл.

Пришёл!

— Тёть Шур. Прости.

Глаза те… хоть и не моргали, всё искали… ещё чего-то…

— Уходи.

Наконец — он словно бы сладко забалдел.

Долгожданно.

— Тёть Шур. Прости.

— Уходи.

…На крыльце, в коридоре — уже топали, топали!

Вбежали, что ли, двое.

Захрипели, зашипели.

От удушья.

Не могли ничего внятно сказать, крикнуть.

От злобы. От ненависти.

…Вытолкали его, податливого, на улицу.

Он почувствовал: хватки к его бокам были — брезгливые…

Он пошёл опять по деревне — но уже как бы на каждом шагу увязая и глядя теперь себе под ноги.

Не на кого теперь и глянуть: всем вокруг, судя по всему, даже и непонятно — что такое путь к свободе…

И словами об этом не растолковать.

…Мелькали вот всё перед ним те загорелые лица и плечи — дочь старшая тётки Шуры и внук тётки Шуры.

Прибежали, значит, с огорода.

Он бы мог их обоих запросто расшвырять. Но, под их толчками как бы детскими, он податливо вышел сам.

И оба они немного изменились: стали, что ли, строже.

…Не надо, не надо было её…

Ну — её, её…

Но тогда — тогда понималось другое.

А — ничего не понималось.

Просто всё завязывалось, получалось и было — само собой.

Как же на неё, на самую красивую и в классе и в деревне, было не заглядеться!.. как же было за нею по дороге из школы и вечерами не бегать!.. как было из-за неё, из-за такой весёлой и балованной, не драться с другими одноклассниками!.. как было её не затаскивать в заветный сенной сарай!.. и, уходя потом в армию, не наказать ей строго его ждать… как затем сходу не жениться — на ней, только на ней!..

И как же её — жену, родную жену — было не упрекать и не ругать, а потом и не бить, когда она стала с работы, с фабрики, с «махорки», приходить выпивши?.. как не протрезветь небывало, когда она, как он выследил у проходной, вечером с кем-то целовалась, притом с тем настоящим, женским, смехом?.. как тут же не выпить из горла, будто воду, бутылку?.. и как было — не лететь, махая кулаками и ногами, и не лететь, и не лететь?..

Так, выходит, всё на белом свете устроено.

Он её не мог не бить — она от его ударов не могла не умереть.

Она ему изменяла — она не могла ему не изменять, да и что за измена — «просто так»: ведь вокруг столько и других симпатичных мужиков.

Она не могла не пить — ведь чуть не все знакомые и подруги выпивают и даже по-настоящему пьют.

Она не могла не смотреть на всех мужчин смело — она ведь красивая, и потому имеет право решать!

Она не могла вообще никогда с самого, может, детства не делать мальчишкам глазки — ведь она чувствовала на себе их избирательные взгляды…

…Но раз так всё устроено, то как, вот бы узнать, об этом обо всём понимает теперь — она?

Правда, её на свете нет…

Но всё-таки, всё-таки — как-то же она теперь понимает!

Мать её, старуха, была в молодости — с нею две капли воды: такая же красавица!

Даже, по тем небогатым послевоенным временам, ещё, пожалуй, краше. — Ведь в те годы и нарядиться не во что было — а подруги ссорились меж собой, которой из них идти с ней на гулянке под ручку… а парни дрались из-за неё: этот на неё смотрит не сводя глаз, тот почему-то ещё и улыбается…

А теперь она — «худая».

…Не простила — его. — Отнял у неё дочь, родную дочь, красавицу дочку, младшую весёлую…

Сколько бы ему ни дали, да хоть бы его вовсе стёрли с лица земли — какое ещё тут прощение!

Старуха не простила — никого не простила: ни мужа не простила, который хоть и работал плотником и детей кормил — а чего вот ему не хватало, зачем так однажды выпил, что во сне задохнулся?

Правда, потом говорили какие-то, что ли, врачи, дескать, не надо было его, пьяного, — хоть и надоел во хмелю — укладывать спать на спину…

И не простила — как бы вообще ничего.

Вот она умирает больной развалиной — а дочка, небось, ушла в расцвете лет, да ещё и навеселе… вот она валяется, всем в тягость, — а этот отсидел своё и теперь шагает молод и здоров: недаром его хорошенько разглядела…

Она — она и мучается больше всего потому, что никак не можется ей помереть.

А этот — что-то же этакое бойкое взял в голову: иначе бы не пришёл.

Только лишь это — и о дочке, и о нём, кому и звания нет, и о самой себе — она поняла.

А он, получается, не только остался жив, не только будет и дальше жить — но превозмог и даже превзошёл что-то обычное в обычной жизни!

Вот она и вся тут, старуха.

Никого не простила и ничто не простила.

И в самом деле — худо…

…Прости и уходи.

Ты, старуха.

Прости его и умри. — Прости сначала его, а потом можешь и умирать. — Прости прежде всего хотя бы его, кто приходил за прощением, и после этого более или менее спокойно уйдёшь.

…Ты, освободившийся. — Вот уж теперь подлинно — освободившийся.

Да, уходи.

Прости её и уходи. — Сначала прости старуху, которая ещё не умеет прощать, и просто уйди из этих краёв прочь.

Да и давным-давно раньше — и тогда тоже надо было сделать тебе так же: простить свою жену и уйти от неё.

Простить и уйти.

…Или — но это даётся изредка кому! — и вовсе уйти.

От себя.

Который не умеет прощать совершенно.

И остаться с той, с нею.

С такой, какая уж есть.

Ярославль, 25 мая 2018

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я