8
Сильви
ДНИ ПРОЛЕТАЮТ В ЛИХОРАДОЧНОМ ритме. Спасаясь от грызущего меня страха, я перескакиваю от одного мгновения к другому в тумане суеты. Между поездками в больницу и звонками на мамин телефон, чтобы снова и снова прослушать запись ее голоса на автоответчике, я с маниакальной озабоченностью пытаюсь превратить квартирку Вэл в настоящий дом. Я хочу, чтобы Энни сама хотела проводить здесь побольше времени, а не заглядывала из чувства долга.
Когда Кэролайн прилетит из Америки, мне нужно, чтобы она тоже одобрила мое новое жилье, а не сочла его отражением кризиса среднего возраста, настигшего ее безумную лондонскую сестричку. Я набрасываю шерстяные пледы на девственно-чистый белый диван и готовлю по маминым рецептам, которые помню с детства: торт «Красный бархат», грибной киш на тесте бризе и соленый рыбный пирог.
Моя работа как будто существует где-то в другом измерении. В измерении, в котором мне теперь невыносимо находиться. Так что я отмахиваюсь от всех новых проектов, включая пятидневные съемки каталога в Греции. То, что я работаю на себя, еще не значит, что я не могу взять отпуск по семейным обстоятельствам.
Пиппа, мой агент, язвительно замечает, что я, конечно, могу, просто оплачивать его никто не будет.
— Отдохни, сколько будет нужно, — говорит она, а потом более сурово: — Но не слишком долго.
Мы обе знаем, что я сильно рискую, пропадая с радаров, когда многие другие визажисты — молодые, согласные на любую работу, активно ведущие соцсети и блоги с полезными советами — готовы составить мне конкуренцию. Я не говорю Пиппе, что сейчас не способна нарисовать ровную стрелку — руки трясутся; что почти не сплю, а когда кто-нибудь спрашивает, как у меня дела, я понятия не имею, что отвечать.
Нет таких слов, чтобы описать это странное, неустойчивое состояние, в котором я оказалась. Скорбеть пока рано, но чувство потери выбило у меня почву из-под ног, и каждый день мне не хватает привычных звонков и непринужденной болтовни, электронных писем, планов на Рождество, которые мы с мамой почему-то начинаем обсуждать уже в августе. Я дохожу до даты в ежедневнике, на которую мы с ней планировали поход на новую выставку в Музее Виктории и Альберта. И я представляю, как это происходит в параллельной гипотетической вселенной, как мы идем мимо греческих статуй и мама, по своему обыкновению, говорит: «Я готова здесь поселиться».
Поскольку сейчас я живу на кофе и адреналине, вес начинает уходить. (Приятно, несмотря на обстоятельства.) Сердце постоянно колотится со скоростью десять километров в секунду. Глядя в зеркало, я замечаю, что у меня дергается левый глаз. Мы часто думаем, что другие люди не замечают в нас таких мелочей, — нет, замечают. И тем не менее. Мужчина на черном нэрроуботе, тот самый, что играет на гитаре и носит потрепанную шляпу, придающую ему сексуальный, щегольской вид, начал улыбаться мне всякий раз, когда я прохожу мимо него по бечевнику[5], нахмурившись после очередного посещения больницы. Или, бывает, я сижу на балконе, размышляя и наблюдая за цаплей, и вдруг замечаю, что он смотрит на меня с палубы. Возможно, он чокнутый или просто подслеповатый, но его улыбка всегда похожа на вопрос. Один раз я даже улыбнулась в ответ.
Звонит Стив.
— Тебе плохо, так ведь? — Пассивная агрессия. Наверное, Энни что-то ему рассказала. — У тебя какой-то безумный голос, Сильви. Это просто дикость, что ты в такое тяжелое время сидишь одна в квартире Вэл. Возвращайся домой, детка. Я о тебе позабочусь.
Предложение такое соблазнительное, и так хочется трусливо махнуть на все рукой — хватит, надоело, — что мне приходится присесть, чтобы все обдумать.
Я могу вернуться в свой брак, в свой дом, к совместному бюджету, на свое место, как ложечка в ящик со столовыми приборами, и Энни больше не придется с недовольным видом метаться между двумя спальнями. Но что-то внутри меня противится этому решению. Я вспоминаю слова Энни: «Так ты все это время жила во лжи?» Вспоминаю, как долго пыталась закупорить и спрятать болезненные, неловкие стороны своей жизни. И держусь изо всех сил, будто выпала из окна и едва успела ухватиться кончиками пальцев за подоконник.
— Ты же знаешь, что сама всегда была своим злейшим врагом? — говорит Стив, прежде чем повесить трубку, и я тут же вспоминаю, почему ушла.
Меня спасает Кэролайн, перелетевшая через Атлантику и выплывшая из пункта таможенного контроля в шатре из лаймово-зеленого льна, вся в поту, с широкой улыбкой, будто пилот бомбардировщика, который пережил еще один тяжелый вылет. (Моя сестра ненавидит летать и всякий раз в самолете становится крайне религиозна.) Мы обнимаемся, и я вдыхаю успокаивающий аромат ее американского дома с верандой и уютными комнатками, где живет большая, буйная, любящая семья и три слюнявые собаки, — и запах тысяч миль, которые ей пришлось преодолеть, и долгих месяцев разлуки.
Кэролайн вышла замуж за Спайка, директора транспортной компании, чудесного человека, огромного как амбар. У них пятеро несовершеннолетних детей, в том числе Альф, семилетний мальчишка с синдромом Аспергера, которому постоянно нужно, чтобы мама была рядом. (Мы часто созваниваемся в «Скайпе».) Мы настолько разные, насколько вообще могут быть сестры. Она большая, светловолосая, уравновешенная и надежная, как лабрадор. А я всегда была худой, темноволосой, нервной, подвижной, как ведьмина кошка. Ах да, и Кэролайн умудрилась остаться счастливой в браке, как наши родители.
— Вижу, ты по-прежнему одета как на похороны, сестричка. — Она широко улыбается.
Моя любовь к черной одежде — это одна из наших вечных тем для шуточек. Кэролайн обхватывает меня за плечи.
— И предательски стройная! С тех пор, как мама упала, я набрала шесть фунтов, налегая на печенье, а ты похудела на размер. Как это вообще возможно? Ты там чем питаешься, одними стейками и ягодами с куста или какой-нибудь модной дурью? Скоро у тебя изо рта будет пахнуть как у пещерного человека.
Я смеюсь. Ее присутствие приносит мне невероятное физическое облегчение.
— Или… — Она прищуривается. — Ты ведь не?..
— Не чего?
— Не занимаешься сексом со всеми подряд, как кролик?
— Господи, нет! Кэро, я сейчас настолько далека от секса, что могла бы податься в монашки. — По какой-то нелепой причине на ум приходит мужчина в шляпе на нэрроуботе.
Кэролайн приподнимает одну бровь.
— А почему тогда покраснела?
— Прилив.
— Ты же знаешь, что я тебе не поверю! Ты до сих пор выглядишь на тридцать. Это ужасно бесит.
— Ну-ну. — Но я чувствую, как мои губы расползаются в широкой улыбке. Это так странно — испытывать невероятную радость по поводу приезда сестры, когда это счастливое воссоединение произошло по самой страшной причине.
Вскоре мы уже болтаем с огромной скоростью, и в конце концов расстояние между нами смыкается и ее трансатлантический акцент перетекает в британский, и кажется, будто мы в последний раз виделись буквально вчера. Мы снова становимся детьми. Вот я лежу на нижней полке двухэтажной кровати и тяну вверх руку, чтобы коснуться ее пальцев, свесившихся ко мне сверху. Мы пешком возвращаемся из школы по заросшим девонским тропинкам, большие школьные ранцы давят нам на плечи, а руки рвут полевые цветы — нивяники и дикую морковь, растущие на берегу, — чтобы подарить маме за чаем. Мама отворачивается от раковины, вытирая мыльные руки о джинсовую юбку-трапецию. Воспоминания разом накатывают на меня, перетягивая время, как пояс, и у меня перехватывает дыхание.
— В чем дело? — спрашивает Кэролайн, искоса глядя на меня. — Я что, настолько растолстела, что мне лучше не надевать зеленое? Я похожа на куст?
— Нет. Ты шикарно выглядишь. — Я убираю ее сумку в багажник. Ручная кладь. Значит, приехала ненадолго, думаю я, и в груди надувается мыльный пузырь разочарования. — Я просто по тебе соскучилась, вот и все.
Она обнимает меня за плечи.
— И я по тебе.
* * *
Едва увидев нашу прекрасную маму — неподвижно лежащую на больничной койке, застрявшую в непроглядном мраке комы, подключенную к аппаратам для поддержания жизни, — Кэролайн начинает плакать.
Я ведь ее предупреждала. Но к такому невозможно подготовиться. Я беру ее за руку. Ладонь горячая и влажная. Моя сестра ненавидит больницы и избегает их так же старательно, как перелетов. Это неудивительно — в детстве ей пришлось пережить множество операций.
— Поверить не могу. Она казалась мне неуязвимой. Она же никогда не болеет! Даже простудой. Ох, Сильви, мне теперь ужасно стыдно, что я живу так далеко.
— Даже если бы ты жила в соседнем доме, все равно не смогла бы это предотвратить. — Я протягиваю ей бумажный платочек. — Кэро, есть вероятность, что, если… когда она очнется… — Я тяну время. Это сложная, запутанная, многослойная тема. — У нее могут быть провалы в памяти. Я обязана тебя предупредить.
Я наблюдаю за тем, как эта новость постепенно отражается на лице моей сестры. Как и я, она никогда не задумывалась о том, какой пласт семейной истории может исчезнуть вместе с мамой, как исчезает полароидная фотография, слишком долго пролежавшая на солнце: сначала остаются серые силуэты, а потом совсем ничего.
Проходит несколько секунд. Кэролайн цепляется за мой мизинец своим и встряхивает рукой. Я облегченно улыбаюсь. В детстве мы постоянно так делали, как бы говоря: мы сестры, а остальное не имеет значения; мы не будем говорить о прошлом, полном неведомых чудовищ.
— Я просто хочу, чтобы она поправилась, — говорит Кэролайн.
— Я тоже.
Некоторое время мы молча смотрим на маму. Аппараты пищат и гудят.
— А знаешь, есть небольшой шанс, что она нас слышит.
— Ого. Правда? — Кэролайн наклоняется к койке. — Я принесла твое свадебное фото, мам. — Она лезет в сумочку и достает небольшой снимок в рамочке, на котором наши родители стоят у дверей регистрационного отдела Хакни. (Они улыбаются друг другу с сияющими глазами, как будто сами не верят своему счастью.) Кэролайн ставит фотографию на тумбочку, как бы напоминая медицинскому персоналу, что мама — это личность, женщина с историей, а не просто седая пациентка в больничной одежде с завязками на спине, по глупости упавшая с обрыва. — Ну вот. Великолепно.
Занавески раздвигаются. Кэрри. Моя любимая медсестра, которую я ценю за непрофессиональный фыркающий смех, так похожий на мамин. Я знакомлю их с Кэролайн, а потом достаю газету со статьей о мамином спасении, которую я приберегла для сестры, и показываю им обеим.
— О-о. Не каждый день доводится менять капельницу известному человеку, — говорит Кэрри.
— Жаль, что ты этого не видишь, мама. — Кэролайн встряхивает газету, разворачивая. — Ты только-только стала популярной.
Мамин несчастный случай совпал с напряженными общественными дебатами о финансировании спасательных служб береговой охраны. Поскольку большинство зевак в первую очередь начали фотографировать — мама, лежащая завораживающе близко к краю пропасти, превратилась в настоящий кликбейт, — новость быстро попала в соцсети и местные девонские газеты, а потом невероятным образом просочилась в крупную прессу.
— Почти как Кардашьян, — говорю я.
Мы ждем, что мама вот-вот улыбнется или скажет: «Кто-кто-шьян?», изображая невежество, чтобы нас повеселить. Но она этого не делает. Мама. Ее чувство юмора. Ее секреты. Все умолкло.
* * *
— Вы двое не слишком старые для ночных посиделок? — Четыре для спустя Энни выходит из спальни, одетая в пижаму, которую я привезла ей из Парижа, и встревоженная.
Я вдруг вспоминаю, как заползла на диван к Кэролайн посреди ночи, измучившись мыслями о том, что скоро она улетит обратно в Америку. Полночи мы не спали, обсуждая прогнозы врачей касательно маминого состояния, измены Стива, розовые угри, от которых страдала Кэролайн, и то, что Энни получила предварительное приглашение в Кембридж на учебную программу по математике, — мы с сестрой решили, что это ужасно здорово и вообще прямое доказательство того, что однажды моя дочь будет править миром. Мы плакали и смеялись. Мы явно выпили лишнего. Улики в виде бокалов из-под вина до сих пор стоят на журнальном столике в компании пустых упаковок из-под чипсов — в восемь утра это выглядит жутко.
— Твоя мать сбила меня с пути истинного, Энни. Она постоянно так делает. А теперь у меня во рту такой привкус, будто там кто-то сдох. Иди сюда, мы подвинемся. — Кэролайн похлопывает ладонью по кровати.
Сегодня утром в ее акцент возвращаются американские нотки, как будто она уже одной ногой по другую сторону Атлантики, вместе со Спайком и детьми. Хотя я знаю, как ее терзает необходимость оставить маму, но я чувствую, как ей хочется поскорее вернуться к семье. Я почти готова простить ее за то, что она уезжает.
Энни плюхается на кровать, берет пульт и включает телевизор. Начинается выпуск новостей. Наши сонные взгляды устремляются к экрану. Прогноз погоды: тепло и облачно.
— Я кое о чем вам не рассказывала, — вдруг выдает Энни. Температура в комнате резко падает. — Это я виновата. Бабушка упала из-за меня.
— Что? — На дне моих глазниц пульсирует вино.
— Энни, не говори глупостей, — с коротким смешком говорит Кэролайн.
— Вы не понимаете. Если бы я не попыталась ее сфотографировать… — начинает Энни. Ее голос надламывается.
— Ох, милая, и поэтому ты решила во всем винить себя? — вздыхаю я. — Край обрыва посыпался, и она соскользнула. Просто не повезло. Ужасно не повезло.
— А делать селфи еще опаснее! Люди постоянно падают с обрывов в попытке сделать селфи. Делают шаг назад и… Тьфу! — Кэролайн резко осекается, увидев, что Энни смотрит на нее в ужасе, а я качаю головой. — Простите. Боже. Простите. Ну вот, опять я со своим длинным языком.
— Теперь видишь, сколько мне пришлось вытерпеть за долгие годы? — шучу я, пытаясь поднять всем настроение.
Энни почти улыбается. Кэролайн приподнимается и усаживается повыше.
— Ну, тогда расскажи нам про своего нового парня, Энни.
Моя дочь мгновенно мрачнеет и качает головой. Кэролайн косится на меня. Немой вопрос пробегает между нами, как электрический разряд.
Новая тревога пронизывает меня мраморными прожилками. В прошедшую неделю я настолько сосредоточилась на маме, что до сих пор почти ничего не знаю про Эда. Нет, не Эда. Эллиота.
— Ладно, — говорю я. Получается как-то неестественно высоко, с притворной бодростью. — Будете панкейки? Толстые, по рецепту от Найджеллы, с голубикой. Что скажете?
— Кто устал от панкейков — тот устал от жизни, — кивает Кэролайн.
— Мне что-то нехорошо. Кусок в горло не лезет. — Энни выбирается из-под одеяла и ставит ногу на коврик.
— Постой. — Кэролайн раскрывает объятия. — Пока я еще не свалила. Последние коллективные обнимашки. На удачу, чтобы мой «боинг» не свалился с неба. Вы же знаете, какая я жуткая невротичка.
Энни остается: Кэролайн настоящая заклинательница подростков. Мы обе обнимаем ее и долго сидим в таком положении, защищая друг друга от внешнего мира. С тех пор, как мама упала, я не сидела спокойно ни минутки и ни с кем как следует не обнималась. Теперь в груди словно распутывается тугой узел. По щекам бегут слезы.
— Ну-ну, девочки, — говорит Кэролайн, переключаясь на твердый тон, выдающий в ней мать пятерых детей, — пока мы совсем не расклеились, думаю, нам нужно напомнить себе о том, что наша пациентка крепкая, как старые башмаки, правда?
Я киваю и утираю слезы. На внутренней стороне век вспыхивают похмельные искры — словно скелеты деревьев, целый лес из красных сосудов. Мне вдруг кажется, что мама совсем близко. Она никогда не сдается, вот и я не должна.
— Энни? — зовет Кэролайн.
— Да, — слабым голосом произносит та.
— Ну вот. — Кэролайн снова прижимает ее к себе и целует в макушку. — Совсем другое дело, Энни. Не вини себя. И никогда не забывай: это же бабушка Рита. — Кэролайн бросает на меня быстрый взгляд. Между нами течет взаимопонимание — обмен информацией на секретных сестринских частотах. Потом она договаривает уже совсем другим голосом — мягким, едва слышным, — будто выдыхает сокровенные мысли: — Думаю, наша Рита выпутывалась и не из таких передряг.