Кукушка

Дмитрий Скирюк

Любое путешествие рано или поздно подходит к концу. В поисках себя Осенний Лис шел дорогами страданий и скорби, обретал друзей, помогал страждущим, терял надежду… Теперь он наконец узнает, в чем заключается его судьба и истинное предназначение. Финальный роман тетралогии Дмитрия Скирюка дает нам еще один шанс окунуться в живой и яркий, образный и многогранный мир Осеннего Лиса. Ку-куш-ка… Словно твое прошлое зовет тебя. Но прежний мир кончился, и все мы стали другими.

Оглавление

Из серии: Осенний Лис

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Кукушка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Никак

И не сви́та та петля, чтобы меня удержать.

И серебряная ложка в пулю не отлита́.

От крови моей ржавеет сталь любого ножа.

Ни одна меня во гробе не удержит плита.

И когда истает плоть моя теплом в декабре,

В чьё спелёнутое тело дух мой в марте войдёт?

И по смеху отыщи меня в соседнем дворе —

И к тебе с моей усмешкой кто-нибудь подойдёт.

ТИККИ[37]

«Когда ученики готовы, появляется учитель. Не наоборот.

Талант есть талант, и ничего тут не поделать — он всегда бежит впереди осознанных желаний. Если его постоянно душить и ограничивать, он зачахнет. Если предоставить ему безграничную свободу, его погубят вседозволенность и лень. Необходимо среднее, как дереву: тому нужна каменистая почва, чтобы не изнежиться, и в то же время палый перегной, чтобы иметь необходимые для роста жирные туки.

Уже высказывал я мысль, что, если кто-то обладает силой, с коей не способен совладать, и поэтому может причинить огромный вред, необходимо как-то ограничить его в процессе обучения и воспитания. Но тогда не будет никакого роста и развития! Корни дерева нередко разрывают глиняную кадку, и я боюсь, что в данном случае «разрыв» окажется ужасен. Неконтролируемые проявления волшебного таланта присущи начинающему магу и схожи в этом смысле с ночными извержениями у мальчиков. Думаю, мой приёмный родитель тоже столкнулся с подобной проблемой. Два десятилетия спустя с ней столкнулся и я, и также не нашёл другого выхода, кроме как заставить будущего мага в ходе обучения высвобождать свою силу постепенно.

Если распрямлять согнутое дерево, оно сломается.

Как я успел убедиться на собственном опыте, довольно простой в изготовлении оберег семи металлов успешно сдерживает спонтанный магический выброс, предотвращая нежелательную волшбу. Идея, видимо, стара, придумана не мной и даже не моим учителем: ещё в норманнских сагах упоминается подобный «драупнир». Всякий раз теперь, чтобы подвигнуть себя на сложное магическое действие, мальчику потребна будет определённая решимость, некое душевное усилие, которое заставит начинающего мага ощущать ответственность за свой поступок. И ещё. Уже само принятие решения об их действительной необходимости провоцирует духовный рост и способствует постепенному увеличению магической нагрузки. Жизненно необходимо, чтобы подобные поступки порождались не суетными чувствами, но рассудком и разумом. Какой путь после этого выберет разум, это уже другой вопрос — жизнь в одинаковой степени учит как жестокости, так и милосердию.

Но как быть с другим моим учеником, вернее, ученицей? Женская волшба отлична от мужской, ведь женщиной движут именно чувства, она подвержена страстям, сильные порывы души способны затмить в ней голос разума. Обучить этому невозможно, ограничивать опасно: женщины упрямы, мыслят по-другому, их реакция на возникшие препятствия непредсказуема. Женщина в равной степени способна как утроить усилия в достижении поставленной цели, так и с лёгким сердцем отказаться от этой цели вообще, сочтя её в принципе недостижимой или посчитав себя лишённой всякого таланта.

Сердце моё в сомнении. Как мне добиться равновесия подобных устремлений? Я думаю над этим и всякий раз прихожу к одному и тому же ответу: никак. С горечью в душе я вынужден признать, что никак не могу ей помочь, а могу только постараться не навредить…»

— Господин Мисбах!

«…если только я уже не навредил».

— Господин Мисбах! Вы тута или где?

Заскрипели ступеньки. Золтан торопливо захлопнул тетрадь, завернул её в мешковину и упрятал в сумку за мгновенье до того, как дверь приоткрылась и в щель проник сизый нос брата Арманда. За помощником келаря водилась неприятная привычка входить без стука, у Хагга всякий раз чесались руки прищемить ему этот самый нос, но приходилось сдерживаться: личина палача диктовала свои правила и обязывала вести себя соответствующе. В городской иерархии палач стоял немногим выше, чем могильщик или ночной стражник, в спину его презирали, вслед плевались, но мало кого так боялись в лицо. Потому зазнаваться не стоило, но страхом этим можно было воспользоваться. К тому же оный брат Арманд был потрясающе болтлив для бернардинца, от которых порой за весь день и двух слов не услышишь. Иоганн Шольц в первый день свёл с ним знакомство, и Золтан не без основания считал это большой удачей.

— Что есть случиться? — выговорил он, старательно коверкая слова.

«Чёрт бы побрал этот акцент!»

Монах проник в келью, как большая серая клякса, и согнулся в поклоне.

— Меня это… — почесал он тонзуру, затем нашёлся: — Меня за вами, господин палач, послали, стало быть, ага. Брат Гельмут так и говорит, отец, мол, настоятель просит вас зайти к нему, и по возможности быстрее. А то, говорит, к полудню близится, а время дорого. Так что, если вы уже отзавтракать изволили, я это… как бы провожу, а если не изволили, я это… как бы подожду. Эй, а вы это чего с утра и за чтение? Никак, я погляжу, вы эта… тоже книжками балуетесь?

Золтан обернулся и с неудовольствием увидел выглядывающий из-под мешковины угол кожаного переплёта.

— Nein, — сказал он, задвигая тетрадь глубже в сумку. — Это не есть книга, это есть ein Notizbuch, чтоб записывать каждый приём для моей работа. Ich studiere[38]. Много нового.

— А, — закивал монах, — понятственно. И то, наука ваша сложная, не кажный запомнит. Ну так пойдёте или передать чего?

— Иду. Мне инструмент и помощника брать?

— Чего? А! Нет, пока, сказали, не надо ничего. Эта… идёмте.

Вышли. Мартовское солнце поднималось медленно, но грело так, что во дворе уже порядочно натаяло. Снег сохранился только возле стен. Путь лежал в обход храмины. Монахи сновали по двору, двигали, носили, перекапывали, трое-четверо куда-то направлялись с клиньями и топорами. Гравий пополам с ледышками тихо похрустывал под подошвами.

— Как спали ночью, господин палач? А?

— Спал? — с удивленьем переспросил монаха Золтан. — Благодаренье господу нашему, я замечательно спал. А почему бы мне замечательно не спать?

— Дык, это… — брат Арманд почесал макушку. — Всякое ж бывает.

Золтан поморщился — монах чесался почти непрерывно.

— Всякое? Что есть «всякое»?

Брат Арманд, не сбавляя шага, осенил себя крестом, бросил два быстрых взгляда по сторонам и понизил голос.

— Хотите верьте, господин палач, хотите нет, — проговорил он, — только я вот чего скажу: неладное что-то делается в нашей обители с тех пор, как эту девку привезли.

— А что такое?

— Разное, — уклончиво ответил монах. — Шум по ночам, я сам шаги слыхал, окошко у её ночами как-то не по-христиански светится… Слух ходит, будто бы она, ведунья эта, по ночам колдует, вроде как, и это… это самое…

Он гулко сглотнул, многозначительно дёрнул подбородком и умолк.

— Колдовство? — спросил Золтан.

— Ну ага. Слава всевышнему, — торопливо добавил Арманд, осеня себя святым крестом, — слава всевышнему, ей монастырский воздух разгуляться не даёт, а то б она всех своими колдовскими кознями как есть поизвела!

— Это есть чушь, — презрительно бросил Хагг. — А ты есть болван, если веришь. Потому как если монастырь ваш святой и вера ваша сильна есть, то никак нельзя колдовать. А если эта ведьма столь сильна есть, что не боится вас и стен обители, она давно бы убежала. So?

— Так-то так. — Помощник келаря опять поскрёб макушку. — Тока почему тогда солдаты это… друг на дружку косятся и это… а? Соль освящённую на теле носят, ладони воском натирают. И пьют без роздыху, как греческая губка. А ночи три тому назад вообще пальбу затеяли, всю братию перебудили. А мы как выбежали — ничего и нету. А?

— Наверно, это всё из-за вина.

— Може, оно и так, а тока — хотите верьте, господин палач, хотите нет — я сам видал, как что-то этакое по небу летало, как бочонок в тряпках. Я ведь что? Ведь я встал тогда, той ночью, по нужде. Ага. Стою (добрался, значит), отливаю. Это… голову задрал на небо поглядеть, какая завтрева погода, а гляжу — летит! Белое, пыхтит, руками машет, морда — во! А я же это… я ж со сна, не сразу понял, а оно по-над стеной, меж башен во-он туда — и был таков. А я испугался, так испугался, что, стыдно говорить, подол у рясы обмочил. Добрался до постели, лёг, читаю Pater noster, зубы лязгают, сам думаю: привиделось или не привиделось? Привиделось или не привиделось? Ведь раз оно привидение, то, стало быть, привиделось. А раз на самом деле было, значит, не привиделось. О как, думаю себе! А тут эти ка-ак выстрелят… Я разом так и понял: не привиделось!

— Das ist брехня, — уверенно отрезал Хагг и прибавил шагу.

В келье, предоставленной монастырём брату Себастьяну, было холодно и аскетически просторно. И монаха, и его ученика такое положение дел вполне устраивало, но Золтан сразу заскучал по своей душной, но натопленной комнате в приюте для странников. За дверью оказались только сам брат Себастьян и его ученик. Аббата не было. Помощник келаря не стал входить и удалился.

— Pax vobiscum, сын мой, — сказал монах, вставая.

Золтан нацепил на лицо желчную маску Людгера Мисбаха и сухо поклонился в ответ.

— Вы хотели, чтоб я пришёл, святой отец, — сказал он. — Мои услуги уже требуются?

— Не так скоро, сын мой, не так скоро. — Брат Себастьян встал и прошёлся по келье, заложив ладони в рукава рясы. Золтан и послушник молча и сосредоточенно следили за его передвижением.

Наконец монах остановился у окна.

— Случай, с которым мы имеем дело, несколько нетипичный, — проговорил он, стоя к ним спиной, затем обернулся, но всё равно избегал глядеть собеседнику в глаза, будто в смущении. — Вы уже видели эту женщину?

— Ту девочку?

— Пусть вас не смущает её внешность. Это её обвиняют в ведовстве, участии в бесовских шабашах, приготовлении запрещённых знахарских снадобий, а также в ереси и покушении на убийство.

— Gerr Gott! — с чувством сказал Золтан и неторопливо перекрестился. — Это слишком много для один человек: здесь хватит на три костра. Ja, я её видел. Её вина доказана? Каков есть corpus delicti?[39]

Монах вздохнул.

— Это-то нам с вами и предстоит установить. Справедливость требует, чтобы ведьма не была приговорена к смерти, пока не признает себя виновной. Вы не хуже меня знаете, что ведьму мало схватить, у неё ещё полагается вырвать признание в колдовстве. А это непросто. Нужно, чтобы она подтвердила свои показания на суде. Сonfessio extrajudicialis in se nulla est; et quod nullum est, nоn potest adminiculari[40].

Золтан поклонился:

— Не беспокойтесь. Знать и различать подобное — моя обязанность. Я ведьмин знак у тысяч женщин искал и около сотни их сжёг. Я весь внимание. Что требуется?

Тут брат Себастьян опять неожиданно задумался, вполоборота встал к окну и долго молчал. Яркий свет, льющийся через мелкие стёкла переплёта, резко очерчивал его профиль.

— Я в затруднении, — наконец признался он. — Как я уже сказал, случай нетипичный. Нетипичность заключается в том, что эта девушка, эта молодая… хм… ведьма носит ребёнка. Думаю, вы уже знаете об этом, у солдат длинные языки. Срок небольшой — я приглашал акушерку, она подтвердила. Тем не менее… — Он поколебался. — Тем не менее я считаю опасным подвергать её обычным, предусмотренным в таких случаях пыткам. Святая Церковь Христова сурова, но милосердна. Я вовсе не желаю причинять девице вред, но мои положение и сан, а также долг инквизитора обязывают доискаться истины и спасти заблудшую душу. Я искренне надеюсь, что здравый смысл возобладает, раскаянье снизойдёт на неё и она сама признается во всём. Но если дело всё-таки дойдёт до пыток, я хотел бы, чтобы их применял профессионал. Для этого я вас и вызвал. Вам раньше доводилось иметь дело с такими… случаями?

— С беременными женщинами? — с грубой прямотой уточнил Хагг. — Ja. Но не часто. И обычно судья был мало озабочен тем, чтоб сохранить будущий ребёнок. Это и есть вся… нетипичность?

Священник покивал:

— Увы, я понимаю вас: гражданские суды жестоки до чрезвычайности. Их тоже можно понять — мирские преступления требуют самого скорейшего расследования, и здесь все средства хороши. И всё же удивительное равнодушие общества к определённым формам жестокости не может не вызвать нареканий… Но к делу. Мы не проклятые протестанты и не еретическая Звёздная палата[41], поэтому всё будет по закону. В качестве предупреждения можете предложить её вниманию любые ваши инструменты и приспособления, вплоть до самых жестоких; это обычная процедура, тут у меня нет нареканий. Но в качестве реальных мер я бы предпочёл видеть что-либо более… щадящее. Она ни в коем разе не должна скончаться раньше, чем свершится правосудие.

— Значит, вы полагаете, дело может ограничиться тюремным заключением?

— Почему бы нет? — развёл руками отец Себастьян. — Такие случаи не редкость. Более того, чаще всего наказанием становится именно тюремное заключение. Да вот, зачем далеко ходить за примером: совсем недавно, этой весной, один такой пособник колдуна, трубочист из Гаммельна, отделался обычным murus largus[42]. Всё зависит от добровольности признания обвиняемой своей вины и тяжести оной. Главное, чтобы жертву постигло искреннее раскаяние. Итак, что вы предложите?

Золтан задумался. Многолетняя, въевшаяся в кровь привычка сдерживать эмоции, как всегда в такие минуты, взяла верх. По пустому, равнодушному выражению его лица стороннему наблюдателю непросто было догадаться, что происходит у него в душе.

А происходило многое.

Среди инквизиторов встречались люди разные. В глубине души Хагг был уверен, что в процессе дознавания и выявления истины всё зависит от того, какой человек берётся за дело. Брат Себастьян был и прав, и неправ. Если отрешиться от методов, инквизиция создала четкую и хорошо продуманную систему ведения следствия и судебного процесса, ставшую эталоном даже для гражданской власти. Что до жестокости, то эти свечи горели с обоих концов: жестокость шла не только сверху, но и снизу. Если только можно было так сказать, девчонке дико, неправдоподобно повезло, что её схватили сами церковники, без всякого доноса и людского оговора. В противном случае процесс уже давно бы состоялся. После множества публичных казней у народа уже вошло в привычку: если власти по первым, даже самым сомнительным слухам не принимают решительных мер и не прибегают к пыткам и сожжениям, народ сразу начинает вопить: «Эти судейские со своими жёнами и детьми пущай остерегаются! Их, должно быть, подкупили богачи, раз они так медлят! Все знатные семьи города предались магии; скоро можно будет просто пальцами показывать на ведьм! Но погодите, ваша очередь ещё придёт!»

Судя по происходящему в стране, их очередь уже пришла.

Золтану вспомнился его не слишком давний разговор с господином Андерсоном (тревога недопонимания опять кольнула сердце: для чего он всё-таки везёт с собой тот чёртов улей?), когда тот говорил, что спасение Фландрии — в растущей ненависти между бедняками и богачами. То, что ненависть ударит и по этим, и по тем, Золтану ему доказать не удалось. Сейчас, пожалуй, он нашёл бы подходящий аргумент.

О пытках следовало подумать особо. Регламент инквизиции допускал применение последовательно всего трёх пыток — верёвкой, водой и огнём. Тяжесть их возрастала от первой к последней, поэтому нельзя было начинать пытать сразу, скажем, с третьей. Пытку могли и вообще не начать в случае сознания обвиняемого в предъявленном обвинении. Золтан знавал случаи из собственной практики, когда негодяи и заклятые враги католической церкви лицемерным раскаянием не только избегали пытки, но и вообще наказания в привычном понимании. К тому же последние постановления предписывали проявлять определённое милосердие к детям, старикам и беременным женщинам.

Но признание почти немедленно повлекло бы за собою наказание, а этого было нельзя допустить. Был ли у девчонки шанс на оправдание? Наверное, нет.

А выжить?

Выжить — был.

Золтан вполне мог выиграть в этой опасной, но не безнадёжной игре. Главное сейчас было не ошибиться.

— Если вы так настаиваете, — наконец сказал он, — я не буду рекомендовать вам peine forte et dure или strappado[43], хотя я однажды видел, как в Вюрцбурге беременная женщина провисела на вывернутых руках четыре часа подряд. So. По этой же причине, вероятно, недопустимыми будут tormento de toca и hoc est superjejunare[44], если мы не хотим помешать нормальному развитию плода. А мы же не хотим?..

Монах одобрительно кивнул, выражая согласие, Хагг сделал в уме ещё одну пометку и продолжил:

— В таком разе, думаю, можно что-нибудь из арсенала лёгких пыток применить, скажем, «кубики» или bastinado[45]. Лучше всего второе — это действенно, болезненно, не требует много времени и не вредит костям. Это может быть полезным и потому ещё, что, если потребуется перевезти пленницу, она сама сможет идти и не понадобится тележка.

— Похоже, мне не зря вас рекомендовали, господин Мисбах, — с удовлетворением сказал инквизитор. — Вижу, что вы дока в этом деле, и всецело одобряю ваш выбор. А что до той резни в Бамберге и Вюрцбурге… — Он помрачнел и покачал головой. — Я слышал об этом. И сожалею. Но мы ничего не успели сделать: в этих землях нет инквизиционных трибуналов, приговоры выносили епископальные суды.

Хагг не нашёлся, что ответить, только снова поклонился. Если даже брат Себастьян и сомневался в нём или в его способностях палача, эти сомнения развеялись. Золтан всякое повидал в этой жизни и многое, о чём говорил, знал не понаслышке.

— Так что насчёт показательной беседы? — сделал он следующий ход. — Быть может, стоит прямо сегодня начать? Это много времени не займёт, и чем раньше произойдёт, тем дольше она будет об этом думать и до суда сможет положение своё трезво оценить.

Монах задумался.

— Пожалуй, да… — сказал он наконец. — Да, да. Вы совершенно правы, мастер Людгер. Давайте дождёмся вечера и сразу с ней поговорим. Что ж, пожалуй, это всё. Вы можете идти. Э-э… что-нибудь ещё?

— Ещё? — Золтан задумался и решил рискнуть. — Ja, пожалуй. Мне не нравится, что девицу содержат одну. Установления предписывают после признания не оставлять ведьму в заключении одну, её надо держать с сокамерницами, чтоб предотвратить самоубийство.

Брат Себастьян отрицательно покачал головой:

— Для этого как минимум следует отвезти её в город, в тюрьму, где есть другие ведьмы. А этого пока мне делать… не хотелось бы. Она ведёт себя спокойно, потолок в её комнате низкий, а в кровати нет верёвок. Не устраивать же мне ей для компании облаву на ведьм по окрестным деревням!

Золтан мысленно выругался, проклиная изощрённый ум испанца — второго варианта даже он не мог предусмотреть.

— Пусть её хотя бы посещают чаще. Наблюдают. И говорят с ней.

— Ей и так два раза в сутки приносят пищу.

— Тюремные уложения велят проведывать заключённую каждый час. Я слыхал, там, среди стражи, есть какой-то юноша — кажется, его зовут Михель. Может, стоит разрешить ему иногда просто так бывать у неё? Под присмотром, конечно. Подобный бесед может спровоцировать её на откровение и облегчить признание.

— Возможно, возможно, — с сомнением произнёс испанец. — Но кто будет присматривать? Подготовка к процессу отнимает у меня слишком много сил и времени. Томас ещё слишком юн, чтобы доверить ему такое дело. А этот Мигель… у меня есть на его счёт некоторые, скажем так, сомнения.

— Я мог бы эту обязанность на себя взять.

— Вы думаете? Хм…

— Вполне думаю. К тому же я постараюсь не быть навязчивым.

— Хорошо, — решил наконец брат Себастьян, — пусть будет так. Приготовьте всё необходимое, и после обедни мы навестим нашу пленницу.

— Я приготовлю, — сказал Хагг. — Это уже допрос будет?

— Нет, просто ещё одна попытка её образумить.

Золтан Хагг поклонился и против воли проскрипел зубами.

— Я приготовлю, — повторил он и, поворачиваясь, зацепился взглядом за послушника.

Мальчишка пристально глядел ему в глаза.

Некоторое время после ухода «мастера Людгера» в келье царила тишина. Отец-инквизитор, всё так же стоя у окна, молча провожал взглядом худую чёрную фигуру.

— Ты ничего не находишь странного в происходящем, друг мой Томас? — спросил он у послушника, когда палач скрылся за углом.

Томас поднял голову:

— Ч-что?

— Я спросил тебя: ты ничего не заметил странного в этом человеке?

— Н-нет… хотя его взгляд… На миг мне п-показалось, что он ненавидит в-всех в округе. Словно бы на этом чеа-э… ловеке лежит печать чего-то тёмного.

Старший монах вздохнул.

— Это как раз неудивительно — на всех палачах, наверное, лежит отпечаток чего-то тёмного, такова их профессия, но и она тоже нужна. Но я говорил не об этом. Видишь ли, бастинадо — восточная пытка. Я нисколько бы не удивился, предложи её палач Наварры или Гранады, но откуда её может знать фламандский немец?

Мальчишка неопределённо пожал плечами:

— Д-должно быть, много повидал.

— Как ты сказал? — повернулся к нему брат Себастьян. — «Много повидал»? Хм… Может, и так, может, и так… Во всяком случае, хочется в это верить.

И снова замолчал.

* * *

Небо было предвечерне-синим, в медленно плывущих разноцветных волнах матового света. Выше них скользили облака, сквозь кои просвечивал узор незнакомых созвездий. Отдельные звёздочки и даже сочетания их память будто узнавала, но в целом картина складывалась совершенно чуждая и сердцу, и уму. Не было ни солнца, ни луны. Да и само небо здесь казалось слишком низким, закруглялось ближним горизонтом сразу за горами; купол будто давил на затылок, заставлял человека сутулиться, втягивать голову в плечи.

Царила странная и совершенно неземная тишина без птичьих криков. Воздух, сухой и прохладный, пах перепрелой листвой.

— Жаль, что ты не видишь всех цветов.

Человек на смотровой площадке старой башни вздрогнул, обернулся, встретился глазами с собеседником и облегчённо выдохнул.

— Тил, — констатировал он. — Не ждал тебя сегодня.

Тот помахал рукой:

— Привет, Жуга. Не рад меня видеть?

— Отчего же, — кисло усмехнулся травник, — рад. Только никак не могу привыкнуть к твоей манере подкрадываться неслышно.

Пришелец — стройный как тополь, высокий парень с белыми, но не седыми волосами, стриженными так, чтоб закрывали уши, в свою очередь усмехнулся и погрозил длинным пальцем:

— Нечестно. У тебя такая же.

— Нашёл оправдание… — Травник сморщился, как морщатся от застарелой боли, и потёр грудь под рубахой. Прошёлся пятернёй по мокрым от тумана рыжим волосам и непроизвольно оглянулся ещё раз.

— В этом месте, — медленно проговорил он, — мне всё время кажется, будто кто-то прячется за углом. Следит за каждым моим шагом. Мерзкое чувство. Будто кто-то в будущем ходит по моей могиле.

Беловолосый подошёл ближе, откинул за плечо потрёпанный зелёный плащ и облокотился на шершавый парапет. Окинул взглядом окрестности.

На расстоянии в пятьсот шагов от башни начинался лес, предгорья тоже кучерявились деревьями. Почти нигде не зеленела хвоя, только маленькая роща сосен там, где должен быть восток. Скользил туман. На склонах серебрились два ручья, чуть ниже по течению сливавшиеся в речку, она огибала замок с двух сторон и утекала прочь, на западе ныряя вниз, под землю. Вода в ней круглый год не замерзала. Жуга не удивился бы, узнав, что под землёй она глотает свой хвост и оттого течёт по кругу.

Дорог в лесу не было.

Замок отличался необычностью. Наполовину вросший в основание скал, наполовину облепивший их снаружи, он был и каменный, и деревянный, 50 на 50, сливался с местностью, казался хаотичным. У его создателей было странное понятие о красоте и удивительные методы строительства. Туннели, вырытые в толще скал, казались дикими, но в их расположении просматривалась некая система. На стенах травник не нашёл следа кайла или зубила, лишь остаточную магию, от времени сухую и трескучую, как паутинка. Все залы, переходы и сквозные анфилады комнат были созданы таким же способом. Везде царила чуждая людскому глазу, но при этом явная гармония несоразмерных стен, перил, подъёмов, спусков, пандусов и лестниц, закруглённых поворотов, непрямых углов, витого купольного свода и оконных переплётов в виде сотовых решёток. То был мир головокружительной несимметричности, архитектура выгнутых суставов. Только пол был ровный, в этом предпочтенья сидов и людей совпадали. Нигде ни кирпича, ни вделанного в стену камушка; гладкие поверхности напоминали текстуру древесной коры с орнаментом листвы и перекрученных ветвей на балюстрадах и колоннах. Лишь недавно травник понял, что все эти туннели и ходы в скале прокладывали корни. Именно так. Старший народ жил с магией в крови и свои замки не строил, а выращивал. Можно было догадаться и раньше: все семнадцать башен, включая донжон, представляли собой гигантские стволы деревьев неизвестной травнику породы — белокорые, с толстыми ветвями наверху, с корнями у подножия, полые внутри, закаменевшие снаружи. Вся обстановка в комнатах и в караулках тоже была выращена.

Или отсутствовала.

— Вот уж извини, — проговорил беловолосый, — с этим твоим беспокойством я ничего не могу поделать. Я ведь говорил тебе…

— Да помню, помню: старая застава Тильвит-Тегов, всё такое. Просто очень мне не по себе. Не обращай внимания. Привыкну.

Тил усмехнулся:

— Привыкнешь? Это вряд ли. Тут всегда немного странно. А чего ты хочешь? Всё опутано следами старой магии. Здесь применяли сильную волшебную «пропитку» — колдовство удерживает стены этой крепости, как у людей раствор скрепляет камни. А если учесть, что кругом следы ремонтов после боя, остатки сторожевых заклятий, клочья маскировки, сигнальные струны…

Травник вскинул голову, заинтересованно огляделся и опять повернулся к собеседнику:

— Ты что, чувствуешь всё это?

— А то нет! — Налетевший порыв ветра колыхнул перо на его фламандской шапочке. — Это всё равно как если бы убрали пушки, но оставили лафеты. Трудно после этого не думать о войне. Но ты напрасно беспокоишься: уже много сотен лет тут никого нет, ни высокого народа, ни подземных гномов, никаких живых существ, только камень и дерево, — закончил он, вздохнул и грустно улыбнулся своим мыслям. — Ладно, — объявил он, шлёпнул ладонями о парапет, отстранился и развернулся к собеседнику лицом. — В следующий раз буду предупреждать о своём появлении.

— Интересно как?

— У меня свои способы.

Глубокие, непроглядно-чёрные глаза пришельца были не по-человечески грустны и в то же время не по-человечески насмешливы. Взгляд их было трудно выдержать. Ещё труднее было потом отвести свой.

Рыжий выдержал. Затем отвёл.

— Лучше бы ты помог мне выбраться отсюда, — ответил он.

Тил покачал головой:

— Ты знаешь, что это не в моих силах.

— Но сюда-то я как-то попал!

Беловолосый не ответил. Вместо этого опять поднял голову к небу.

— Скоро совсем стемнеет, — как бы про себя сказал он. — Жаль, что ты не видишь этих цветов.

— Ну жаль и жаль. Бог с ними. А зачем они?

— Вот этого не знаю. Думаю, это погодная магия слегка разладилась. С той стороны уже весна, а здесь ещё снег. Но до чего красиво! Прямо как тогда на Севере. Ты ужинал?

— Нет ещё.

— Давай поедим. — Тил поднял сумку, висевшую у него на плече, и похлопал по ней. — Я принёс хлеб, сыр, рыбу. И ещё вино.

— Спасибо.

— Не за что. Прости, что не могу заглядывать почаще: я знаю, ты тоскуешь по людской еде. Пойдём, а то ещё гробанёмся в потёмках…

Жуга усмехнулся. Опасения его спутника были совершенно лишними: уж на этот счёт можно было не беспокоиться — старая магия исправно действовала, зажигая на стене холодные огни по мере продвижения по лестницам и коридорам и так же исправно гася их за спиной, — за три месяца пребывания здесь он успел в этом убедиться. Сам Жуга прекрасно видел в темноте, а на самый крайний случай и он, и его спутник могли зажечь собственный магический огонь. Предлог был явно надуманным, но спорить он не стал и первым двинулся вниз.

— Их четыре, — вдруг раздался голос за его спиной.

— Что? — травник обернулся.

— Я говорю, что их четыре, этих крепостей.

— Таких, как эта?

— Да. Четыре пограничных цитадели запада: две севернее — Авалон и Тир-Нан-Ог, одна на западе — Каэр Сиди, «Кружащийся замок», в Слиаб Мис, и эта, Катаэр Крофинд — «Крепость с белыми валами». Юго-западный рубеж.

Он умолк, и некоторое время только лёгкий звук его шагов раздавался в тишине.

— Что они оберегали, Телли? — тихо вопросил Жуга. — От кого?

— Какая разница? Теперь не важно. Мир не всегда был таким, как сейчас, Лис. Раньше доступ в Серединный мир, где обитают люди, был свободным. Не для всех, но был. А здесь пролегала граница трёх миров. Сейчас она закрыта. Нет пути, и нечего больше охранять. Заставы сняты. Гарнизон ушёл.

Витая лестница закончилась.

— И давно это случилось?

— Давно. — Тил остановился и сбросил сумки на пол. — Расположимся тут?

Травник огляделся. Везде, куда падал взор, стена начинала матово сиять, будто по ней бегал солнечный зайчик, вернее сказать, не «солнечный», а «лунный» — серебристое пятно отражённого света.

— Почему здесь? — спросил он.

— Чем тебе не нравится? Тепло, просторно. Вид из окошка хороший.

— Здесь нет стола.

— Об этом не беспокойся. Лучше принеси чего-нибудь из кладовой.

— Раскомандовался.

Телли усмехнулся, сбросил плащ, шапку и размял костяшки пальцев.

— Предлагаешь поменяться?

— Ладно, чего там, — Жуга махнул рукой, — делай, раз умеешь, у меня всё одно ничего не получится. Чего принести-то?

— Выбери на свой вкус. Мне всё равно.

Когда минут через десять Жуга вернулся, неся посуду и провизию, стол был почти готов. Четыре ножки выросли из пола, пустили отростки и теперь смыкались под рукою эльфа в ровную, хотя геометрически не очень правильную поверхность. Ещё минута, и всё было закончено.

— Скамейку или табуретки? — спросил Тил. — Скамейку быстрее.

— Опять возня. Какого лешего ты вырастил его таким высоким? Сели б на пол. Давай твори свою скамейку. — Травник выложил на стол стопку лепёшек, запакованных в сухие листья, три горшочка и жбанчик из бересты. — Вот, — сказал он. — Уж не обессудь, не знаю, что там: взял, что подвернулось под руку.

— Там написано.

— Никак не научусь читать ваш алфавит. И руны вроде знакомые, а сложишь в слова — непонятно.

Тил хмыкнул.

— Жуга, ты меня удивляешь. Это же простой тенгвар… Впрочем, ладно. Дай сюда.

Не отрывая ладони от растущей лавки, Телли развернул горшочек надписью к себе и нахмурил брови.

— Ореховый паштет, — объявил он, прочитав. Повернул другой. — Лесные яблоки в сиропе. — Дотянулся до третьего. — Так, а это… крупяная запеканка в белом соусе. Сойдёт?

— Сойдёт, — одобрил травник. — А что в коробке?

— Не знаю, не написано. Скорее всего, хрень какая-нибудь. Давай, раскупоривай.

— Как там лавка?

— Всё готово. — Тил потряс руками. — Можно садиться.

Он извлёк из сумки мягкий сыр, бутылку в ивовой оплётке и корзинку, от которой шёл копчёный дух. Выдернул затычку и разлил вино по кружкам. Травник вскрыл берестяной «стаканчик» и вдруг рассмеялся.

— Тил! — позвал он. — Погляди.

— Что там?

— Хрен. Ты угадал. — Он принюхался. — И уксус с яблоком.

Некоторое время оба молча насыщались. По мере того как за окном темнело, стены в комнате светились всё ярче и ярче.

Наконец с едой было покончено.

— Ты не ответил на мой вопрос, — напомнил травник.

Тил повертел в ладонях двузубую деревянную вилку и вздохнул.

— Я уже сказал, что не могу тебе помочь.

— Но почему, яд и пламя? Ты приходишь и уходишь, значит, я тоже мог бы рискнуть. Раз Рик принёс меня сюда, значит, можно и выбраться отсюда.

— Выбраться? — Тил поднял брови и повёл рукой. — Да запросто! Граница изнутри не заперта, ничего тебя не держит. Можешь хоть сейчас открывать портал и уходить.

— Но ты говорил…

— Да. Говорил и снова повторю, если ты меня не понял: коль ты решишься, это будет твой последний день. Эта крепость — «Оплот пустоты», понимаешь? Здесь особое заклятие. Ты не умрёшь, просто потеряешь память. Очень действенное средство против нарушителей. Помнишь, как ты встретился со мной? Помнишь, что со мною было?

— Помню, — одними губами произнёс Жуга, но Тил услышал.

— Помнишь? Превосходно. Будет то же самое с тобой. Так устроено, — продолжил он, — что, проходя через границу, каждый, кто не получил дозволения, начинает терять воспоминания. Не до конца, но главное он забывает: самого себя, сложные знания и все намерения, с которыми явился. Так сделано нарочно, чтобы враг, пусть даже и прорвался, сделался бы неопасен.

— Но дракон пронёс меня, хоть я и плохо это помню.

— Так то дракон! — ответил Тил. — Потом, ведь сюда проход не возбраняется! А Рик ушёл, и я не знаю, какими делами он занят во внешних сферах. Ни мне, ни тебе туда доступа нет.

— И у тебя ни разу не было желания его найти? Ведь столько лет прошло!

— Зачем? — пожал плечами он. — Наступит время, сам вернётся. Что для бессмертного десяток лет? Если бы не Нелли, я бы их даже не заметил… А что же ты его не позовёшь? Где твоя флейта?

Там осталась. — Травник поставил локти на стол и обхватил руками голову. — Значит, мне никак отсюда не вырваться?

Тил покачал головой:

— Пока никак.

— Но мы же можем что-то сделать!

— Вряд ли. Я…

— Погоди. — Жуга выставил руку. — Я хочу сказать: мы оба смыслим в волшебстве. Мы можем попробовать расколдовать замок, как-то убрать эту завесу. Хотя б на час, хотя бы на минутку. Этого будет достаточно. Как-то ведь её убирали! Магия подобной силы не может столько лет существовать сама по себе, должен быть источник подпитки. Отыскать его — и все дела. Он, наверное, и так на ладан дышит, вон магия погоды уже разладилась.

— Я только предположил, что она разладилась.

— Ну и что? Может, так оно и есть?

Телли не ответил. Вместо этого взял со стола эльфийскую лепёшку, развернул листья, в которые она была завёрнута, разломил и поднял половинки пред собой, показывая травнику. Тот молчал, ожидая объяснений.

— Смотри, Жуга, — сказал Тил. — Смотри внимательно. Вот у меня эльфийские дорожные хлебцы. Как видишь, совершенно свежие, мы только что их ели. А им лет двести или триста, если не все восемьсот. Тому паштету в горшочке, — он кивнул головой, — и того больше.

Чувствовалось, что травник слегка ошарашен, но присутствия духа не потерял.

— И что? — с вызовом спросил он.

— Простенькая магия, а сохранила еду свежей в течение столетий. Представляешь, на что способны заклятия старшего народа? Сторожевые заклятия!

— Этот замок огромен, Жуга, — продолжал он. — Здесь размещался второй по величине гарнизон после Авалона, сама воительница Айфе останавливалась в нём во время военных походов. Здесь держали оборону лучшие маги, feanni dea, чёрная элита Тильвит-Тегов. Закоулков здесь не счесть. Мы можем обшаривать его всю твою жизнь и не найти и десятой части оставленных магических секретов… Ты говоришь, что смыслишь в магии? Ты, алхимик, травник, человек? Ты, который так и не научился выращивать мебель в этом замке? Да ты не можешь даже прочесть надпись на горшочке с ореховым паштетом! Прости, я тебя очень уважаю, но ты ничего не смыслишь в этой магии.

— А ты?

— Да и я тоже. — Тил безнадёжно махнул рукой, посмотрел на зажатую в ней половинку лепёшки, откусил кусок и принялся жевать. — Я навигатор, а не маг, — пояснил он. — Мне ещё и сотни нет. По меркам моего народа я необразованный мальчишка. Не делай глупостей, Жуга. На лучше, съешь лепёшку.

— Да пошёл ты со своей лепёшкой!.. — рявкнул травник, махнул рукой и отвернулся. — Яд и пламя, что мне делать?

— Ждать. Провизии здесь хватит на несколько жизней, вода есть, ничего, кроме скуки, тебе не угрожает. Я делаю всё, что могу, поверь. Когда вернётся Рик, ты попадёшь в свой мир обратно. Это я тебе обещаю.

— Толку от твоих обещаний… Я не могу сидеть и ждать, не могу больше слоняться без дела, карабкаться по скалам, спать и поджирать ваши эльфячьи припасы, понимаешь? Не-мо-гу! Я скоро чокнусь здесь. У меня кусок не лезет в горло, я почти не сплю. Ты пойми: там мои ученики, одни. Они могут попасть в беду, могут даже умереть!

— Я постараюсь разузнать о них, — сухо сказал Тил. — Это единственное, чем я пока могу тебе помочь. У меня и так куча дел. Ты знаешь, какая в Нидерландах затевается буча.

— А тебе-то что с того?

— Ну надо же мне как-то скоротать пару веков, — ответил Тил. — К тому же поведение людей… Эй, ты чего?

— Пару что? — травник начал привставать. — Пару веков?!

— Эй, успокойся, успокойся! — поднял руку Телли. — Это ж я не о тебе. Думаю, Рик вернётся раньше.

— Да, конечно, лет через тридцать! — Жуга вскочил и зашагал туда-сюда. — Сущая мелочь, если судить по твоим меркам! Яд и пламя, зачем ты вообще тогда ко мне сюда приходишь? Душу мне травить? — Он остановился и с прищуром посмотрел на собеседника. — А ты изменился. Раньше ты не был… таким… таким…

— Бесстрастным?

— Равнодушным!

— Всё меняется, — философски заметил Тил. — Люди, знаешь ли, смертны. За эти годы я повидал много всего. Если бы я всё воспринимал близко к сердцу, вряд ли бы я выжил.

Жуга остановился у окна. Потёр виски.

— Стол… — пробормотал он, — лавки… это же должно быть просто… очень просто… как ореховый паштет…

— О чём ты?

Ладони травника легли на подоконник. По стенам пробежала дрожь, свет замерцал, пол под ногами просел. Со всех сторон раздались шорохи и скрипы. На мгновение возникло ощущение, что башня вот-вот рухнет, но, когда она шатнулась пару раз и ничего плохого не произошло, обоим сделалось понятно, что строение сродни тем деревам, которые качаются, но не ломаются. Напугать могло другое: шевелилась сама комната, в которой, казалось, не осталось ничего надёжного и прочного; стол покосился и начал оплывать, как перегретая свеча, потолок выгнулся куполом, гексагоны оконной решётки дали трещину — снаружи сразу потянуло свежестью весенней ночи; орнаменты на стенах и колоннах тоже начали ползти и двигаться, тянуться во все стороны побегами, преображая комнатку в подобие лесной поляны.

— Жуга… — Тил переменился в лице и начал привставать, всегдашняя саркастическая усмешка исчезла с его лица. — Жуга, стой! Не трогай здесь ничего! Что ты…

Телли осёкся, когда ушедший из-под ног пол заставил его повалиться грудью на стол.

А через мгновение светящиеся стены погасли, со всех сторон донёсся еле слышный треск, и на пол посыпались клейкие чешуйки — это повсюду в замке на башнях из белых деревьев одновременно лопнули почки.

Воцарилась тишина. Жуга убрал руку от стола, мгновенье глядел на свои пальцы, всё ещё окаймлённые бледноватым сиянием, затем порывисто и резко повернулся к собеседнику.

— Я словно умер, — тихо проговорил он.

— Там, снаружи, так и думают, — таким же тихим голосом подтвердил Тил.

— А какая разница? — Травник горько сморщился и потёр грудь, где под разорванной рубахой звездой краснел на коже свежий огнестрельный шрам. — Та пуля из испанской аркебузы вполне могла меня убить, и ничего б не изменилось. Так уже было, помнишь? Снова, как тогда, в пустыне, надо выбирать — жизнь или безопасность. Можно без конца сидеть в убежище, но, если хочешь перемен, придётся выйти. Этот замок — золото глупца, пользы от него никакой, он мёртвый, как и твой народ. А я выбираю жизнь, Тил. Пусть я в ловушке. Пусть. Но если тело поймано, почему дух не может быть свободным? Ты когда-то сказал, что придёшь мне на помощь. Ты… ах-хг…

Он согнулся и зашёлся кашлем.

— Я… — Тил проглотил комок в горле и попытался сесть обратно на скамью, но выросшие ветки его не пустили. — Я и пришёл.

Приступ миновал. Травник вытер рот.

— Окажи мне услугу, — попросил он.

— Видит сердце, я и так… Что за услугу?

— Принеси мне какую-нибудь одежду. И оружие. Мне нужно размяться, я теряю форму.

— Меч и дага тебя устроят?

— Хватит и меча. И побыстрее, я не сид и не могу мерить время вашими мерками. И… — он поколебался, бросил взгляд на стол, где в молодых ветвях запутался злосчастный горшочек, и закончил: — И научи меня читать по-эльфийски.

Снаружи вдруг донеслись непонятные звуки, словно одинокая птица в чаще пробовала голос. Травник подошёл к окошку — выглянуть, ненароком коснулся сломанного переплёта и отдёрнул руку, перепачканную липким. Нагнулся, заинтересованно потрогал желтоватые потёки на решётке, поднёс пальцы к лицу, осторожно понюхал, лизнул и удивлённо поднял бровь.

Поворотился к Тилу:

— Мёду хочешь?

* * *

Четвёрка, возглавляемая рыжим вихрастым парнем лет примерно двадцати пяти, ввалилась в лиссбургский кабак с башмаками на вывеске, когда заведение уже закрывалось. Несмотря на холод, ветер и глухую темень за окном, все были веселы, пьяны, возбуждены, смотрели с вызовом. Вожак держал в руках бутылку. На донышке ещё плескалось.

— Хозяин! — закричал он с порога. — Это… как тебя… давай чего-нибудь на стол! И выпить! Выпивки давай, ага…

Приятели нестройно заподдакивали.

Корчмарь напрягся. Медленно стянул и скомкал фартук, аккуратным образом его расправил, сложил и спрятал за стойку.

— Слушай, рыжий, — примирительно сказал он, глядя куда-то поверх его головы, — ты задолжал мне за три месяца. Может, сперва всё-таки заплатишь?

— By Got! — взмахнул руками тот. Остатки вина выплеснулись из бутылки. — Чего ты ерепенишься? Я ж сказал: погодь немного. Как только мне покатит фарт, я сразу всё отдам и сверху приплачу. Я праильно говорю? — Он обернулся к приятелям и снова к кабатчику. Ударил себя в грудь: — Что ты, не знаешь меня, что ли? Давай наливай, не порть людям веселье…

Старый Томас упрямо покачал головой.

— Нет монетов — нет и выпивки, — сказал он, вновь берясь за тряпку. — И вообче, запомни, Шнырь: я терпеливый, но не очень. В долг я больше не налью, ни тебе, ни твоим корешам. И вообче, гляжу, раз ты уже с бутылкой заявился, значит, деньжата у тебя водятся. Так что плати или убирайся.

Четвёрка смолкла. Было слышно, как ветер трясёт ставни. Рыжий вразвалочку подошёл, перегнулся через стойку, вытянул руку и ухватил кабатчика за рубаху. Притянул к себе.

— Слышь, ты, — прошипел он ему в лицо. — Забыл? Я тебе тоже кой-чего в тот раз сказал. Не хочешь верить на слово, придётся поверить… вот этому!

Он подбросил бутылку, перехватил её за горлышко, одним движением расколошматил о прилавок в дрызг и брызг и поиграл стеклянной «розочкой» под носом у кабатчика.

— Ну? Поял?

С блескучих острых краешков, с торчащих лепестков, как кровь, закапало вино. Кабатчик дёрнулся, заегозил, как червяк на крючке, только вырваться не сумел, а может, побоялся. Шрамы у него на шее налились лиловым. Наконец он ослаб, облизал пересохшие губы и кивнул:

— Понял…

— Вот и ладушки. — Шнырь отпустил рубаху и подбросил битую стекляшку на ладони. — Давай наливай. Добром-то оно всегда приятнее. — Он обернулся к собутыльникам: — Я праильно говорю?

Те снова закивали одобрительно.

— Нет, — вдруг раздалось из-за стойки. — Не «праильно».

Шнырь обернулся и тотчас понял, что забавы кончились.

Два дюжих молодца неторопливо вышли из-за занавески, закрывавшей вход на кухню, и остановились возле стойки. Хозяин, воспользовавшись замешательством, успел шмыгнуть на кухню, выглянул оттуда пару раз и скрылся окончательно. Шнырь и его приятели попятились к двери, но вдруг и та раскрылась, и в корчму проникли ещё двое. Осмотрелись, хмуро глянули на троицу, на рыжего у стойки и шагнули в стороны.

А на пороге появился Яапп Цигель.

Заправила городских домушников был выше рыжего почти на голову, лицом был узок, глаз имел желтушный, выпуклый и потому смотрел на скандалиста сверху и вполоборота, как петух на таракана. Два приземистых широкоплечих молотилы рядом с ним выглядели как башни около донжона.

— Ну здравствуй. — Цигель снял шляпу и похлопал ею об колено. Огляделся. — Сядем?

Троица подельников Шныря послушно, хоть и нерешительно, опустилась на ближайшую скамейку, предпочтя не спорить. Сам Шнырь тоже почуял беспокойство и спрятал «розочку» за спину. Не сел.

— Братва, вы чё?.. Вы чё, братва?..

— Хорош ворону корчить, пасынок, — презрительно скривился Цигель. — Сядь, не егози. Разговор есть.

Шнырь послушно заткнулся и плюхнулся рядом с товарищами. Цигель тем временем кивнул своим парням. Один вышел, второй встал у двери.

Яапп остановился около стола.

— Ты знаешь, кто я?

Шнырь гулко сглотнул и кивнул:

— Знаю…

— Это хорошо. А то уж я подумал, что ты глуп непроходимо. Давно ты в городе?

— Не… неделю.

— Да? — притворно удивился тот. — Всего неделю? Надо же, а так много успел! А прежде, стало быть, ты в город только пива выпить забегал?

— Да врёт он всё, кабачник энтот!..

— Замолчи, щенок! — тоном, не терпящим возражений, оборвал его Цигель. — Ты кому врёшь? Кому врёшь, я тебя спрашиваю?! Кто после Рождества торговые ряды потрошил? Месяц назад у Вассермана особняк кто грохнул? А? Кто ван дер Бренту, Хольцману и Флорентийцу побрякушки сбыть пытался? Ты думаешь, никто тебя не видел?

— Это не я! Богом клянусь, Цапель… — начал было Шнырь, но Цигель сделал быстрый знак рукой, и парень у двери, в одно мгновенье оказавшись у стола, отоварил рыжего по уху. Тот боком рухнул на пол, опрокинул скамейку и затряс головой. Разбитое бутылочное горлышко кувыркнулось и зарылось в грязные опилки. Три собутыльника невольно вздрогнули и сгрудились теснее.

Цигель привстал и наклонился сверху.

— Полегчало? — ласково осведомился он и наступил, давя стекло. — Освежило память? Протрезвился? Так-то лучше. — Он усмехнулся. — Что мне твои клятвы! Сявка… Ты кем себя возомнил? А? Кем ты себя возомнил, я тебя спрашиваю? Я тебя ещё год назад заприметил, но тогда простил по малолетству. А ты, я вижу, ничему не научился. Думаешь, здесь можно, как в твоих деревнях, безнаказанно шарить? Ты почему на хазу не пришёл, когда задумал особняк бомбить? Зачем гемайн не отстегнул? Или думал, заезжим здесь раздолье? А? Отвечай, пробка сортирная!

— Я… — Шнырь попытался сесть. Из уха кровоточило. — Я не успел… Цапель, я не успел! Мы думали потом, когда сдадим, тогда и придём…

— Не ври.

— Чес-слово, не вру! Что толку на шмотье башлять? Мы особняк спецом не собирались квасить, как-то само получилось. Блестяшки кончились, а тут на старую закваску как ненароком лапоть не поддеть? Цапель, ну ты чё? Ты же знаешь, как оно бывает!..

Яапп Цигель откинулся к стене, побарабанил по столу, задумчиво разглядывая пивные кружки на полках за стойкой. Вздохнул. Четверо охранников молча ждали указаний. Колокол на башне городской ратуши гулко пробил двенадцать. Цигель встрепенулся и нахмурился, будто что-то вспомнил.

— Значит, так, — наконец решил он, — слушай сюда. Тот особняк я прощаю. Рауб можешь оставить себе. Однако завтра вечером придёшь на сходку и заплатишь отступного.

— Скока?

Цигель помедлил.

— Полторы.

— Полторы?! — вскричал Шнырь. — Побойся бога, Цапель! У меня нету столько!.. Мы столько даже взять-то не надеялись!

— Найдёшь, коль жить захочешь, — с презрением бросил тот, вставая. — И через три дня чтоб тебя в городе не было. И вообще, чтоб я тебя никогда больше здесь не видел. Да! И долг кабатчику тоже вернёшь.

Шнырь почувствовал, как сердце его будто обволакивает холодная патока, а пустота, образовавшаяся в душе, заполняется горячим бешенством бессильного отчаяния.

— Цапель! Стой, Цапель! — брызжа слюной, закричал он ему в спину. — Я не смогу, ты ж знаешь!.. Неоткуда взять! Сбавь отступную, Цапель! Ах, чтоб ты провалился!..

— Заткни своё хайло.

— Да пошёл ты!!!

Цигель задержался на пороге, обернулся и кивнул своим:

— Поучите недоноска, как надо разговаривать.

И вышел за дверь.

Четыре парня молча развернулись и набросились на рыжего. Дружки Шныря предпочли не вмешиваться — один было рыпнулся, но схлопотал под глаз, свалился в угол и увял. Шнырь завизжал, метнулся к стойке, получил раз, два, упал и откатился в сторону, сжавшись в клубок и прикрывая голову, пока четверо сноровисто охаживали его ногами. Глаза залило красным, боль горячими толчками прорывалась сквозь хмельную пелену, пока не прорвалась окончательно. Его приподнимали, ставили, опять сбивали с ног. После какого-то удара Шнырь влетел в кладовку, где упал, разбрасывая вёдра, тряпки, швабры и метёлки. Попытался встать, хотя бы сесть, и вдруг почувствовал, будто проваливается. Выплюнул зуб. Оглядываться не хотелось. «Амба, всё», — подумал он с усталым равнодушием, но тут внутри него будто кто зашевелился и негромко, рассудительно сказал: «Оставь, дай я».

И Шнырь стал сам не свой.

Метла, стоявшая в углу, словно сама скакнула в руки, Шнырь не успел удивиться, как его пятка сбила помело, ладони половчей перехватили черенок, а ноги понесли его вперёд. Приятели, разинув рты, смотрели, как он врезался меж четверых амбалов и как очумелый заработал палкой. Шнырь чувствовал себя будто пьяным. Впрочем, он и был пьяный, но сейчас он будто спал и видел сон — руки-ноги действовали без его участия. Глаз оценивал картину боя, руки сами выполняли хваты и удары, голова сама просчитывала все финты, уловки и шаги. Оставалось лишь держать глаза открытыми, что Шнырь и делал. Громилы, не ожидая подобного напора, на секунду растерялись, и этого хватило, чтобы инициатива перешла к обороняющемуся. Через мгновение один упал с разбитой головой, другой схватился за отшибленную руку, получил подножку и тоже оказался на полу; два оставшихся успели спохватиться, но это им не помогло — Шнырь оттеснил обоих в кухню, рванул обратно в зал, махнул рукой своим: «Скорее!..» — и все четверо исчезли, только их и видели.

…Остановились они, пробежав квартала два. Шнырь привалился к стенке, пытаясь отдышаться, отхаркнулся. Грудь его ходила ходуном, руки тряслись. Остальные трое выглядели не лучше, разве что рубашки не в крови да зубы целые.

— Ну, Шнырь, ну ты дал! — восхищённо покрутил носом один из них. — Поначалу, когда начали тебя махратить, я уж думал: всё, уроют тебя. А ты, глянь, и сам ушёл, и нам помог, и этим навалял…

— Уж да так да! — подтвердил второй, осторожно щупая синяк. — А я и не знал, что ты дубиной можешь. Думал, ты только по домам шуршишь, а ты, оказывается, жох! Уважаю.

Шнырь молчал. Откуда в нём взялось умение так драться, он не знал. Но появилось оно весьма кстати. Впрочем, он был не уверен, сможет ли при надобности повторить. Ощущение чужого присутствия исчезло, оставив пустоту и непонятный привкус сожаления. Все его устремления и цели показались мелкими и глупыми. Дубинка потерялась. Кости ныли, мышцы словно налились свинцом. Он попытался отлепиться от стены — не получилось: повело. Привалился спиной. Поднял взгляд. Небо потемнело окончательно. Высыпали звёзды. Круглая луна маячила сквозь облака, как оловянная тарелка, в её свете городские улицы и набережная были как на ладони. Сквозь куртку и рубашку ощущались неровности стылого камня. От воды тянуло сыростью и гнилью.

— Пошли вы все… — вдруг вырвалось у него.

Приятели переглянулись.

— Да брось ты, Шнырь! Отважно вышло!

— Я говорю: подите к чёрту! — взорвался он. — Приятели… Дерьмо свинячье! Я на вас надеялся, а вы… Трепаться только мастера, на вассере стоять да ширмы чистить. Всё! Один я с этих пор. Валите к дьяволу на все четыре стороны.

— Иоахим, ну чего ты?.. — Первый примирительно тронул его за плечо. — Ну куда ты один? Нам теперь, наоборот, гуртом держаться надо, где-то бабки доставать. Ведь ежели поймают, Цапель с тебя шкуру спустит, а так, всех вместе, может, ещё послушает.

— А мне чихать. Спустит так спустит. — Шнырь стряхнул его руку с плеча, тронул кровь под носом и под ухом, посмотрел на ладонь и вытер её о штаны. — На кой мне такие подельники, которые, чуть что, сразу в кусты? Я вам больше не товарищ. Пояли?

— Куда ты?

— Всё равно куда. Лишь бы отсюдова подальше.

— А… нам куда тогда?

— Да хоть в воду!

Он махнул рукой и не оглядываясь двинулся по набережной Блошиной Канавы. Вскоре он скрылся за углом.

— Чего это с ним? — с недоумением и даже опаской сказал один из троицы, глядя ему вслед. — На себя стал не похож. Ровно бес какой в него вселился…

— И то, — кивнул второй, — на самом деле диковато. Я Иоахима шесть лет знаю, а такого не было. Где он так махаться наловчился? Один махом четверых!

— Да ещё каких четверых…

— Что верно, то верно: у Цапеля в охранниках кто попало не ходит.

— В жизни такого не видел.

— А я видел, — мрачно сказал молчавший доселе третий и плюнул.

— Когда? — обернулся первый.

— Так… было дело, — уклончиво ответил тот.

— И чего?

— А ничего. Пущай идёт. Он конченый теперь.

Приятели замялись. Переглянулись.

— Да ну, чего ты… Может, ещё отвертится.

— Не отвертится. Тут без колдовства не обошлось. Падла буду, конченый он. Конченый.

Повисла тишина. Сразу стало холодней. Первый на всякий случай осенил себя крестом, остальные поспешили последовать его примеру.

— Брешешь, Штихель, — неуверенно сказал парень с синяком, нелепо двигая шеей в тесном вороте, будто ему стало трудно дышать. — Откудова тебе знать?

Поименованный помедлил, потом отвернулся.

— Оттудова.

* * *

Вышли мыши как-то раз

Поглядеть, который час.

Раз-два-три-четыре.

Мыши дёрнули за гири.

Вдруг раздался страшный звон —

Убежали мышки вон[46].

— Как замечательно! — Октавия засмеялась и захлопала в ладоши. — Ещё! Ещё! Почитай ещё! Ты знаешь ещё что-нибудь?

Фриц замялся.

— Я так сразу и не вспомню, — признался он.

— Ну пожалуйста, ну, Фридрих, ну ещё что-нибудь такое, про мышек!

— Да не помню я… А тебе что, мышки разве нравятся?

— Ага! То есть нет — я их боюсь, но в песенках они такие смешные! Расскажи что-нибудь ещё.

— Ну ладно, — согласился Фриц, тем более что как раз сейчас ему припомнилась ещё одна считалка. — Ладно.

Мышка в кружечке зелёной

Наварила каши пшённой.

Ребятишек дюжина

Ожидает ужина.

Всем по ложечке досталось —

Ни крупинки не осталось![47]

— Ой, здорово, здорово! Спасибо! — Девчонка подскочила к Фрицу, обняла его за шею и по-детски клюнула губами в щёку.

— Ты просто настоящий поэт!

Мальчишка покраснел и стал высвобождаться из объятий.

— Да ну, чего ты… пусти…

— Забавные стишки. — Карл Барба поправил на носу очки и посмотрел на башенные часы, большая стрелка на которых подползала к девяти. — Откуда ты их знаешь?

— А, это так… считалки. Я их когда-то для сестрёнки придумывал. Она тоже мышей боялась, а мне не нравилось, когда она всё время визжала. Я хотел, чтобы она перестала их бояться.

— И она перестала?

— Наверное, да.

— А где сейчас твоя сестра?

Фриц совсем погрустнел.

— Я… я не знаю, Карл-баас. Они… Их… Я давно ушёл из дома.

— Ну что за помощники мне попадаются! — с чувством сказал бородач. — Одни сплошные беглецы. То Карло, то Алексис, теперь вот вы… Однако что это мы так долго причаливаем?

А причаливали в самом деле долго. Большинство пристаней в пригороде было занято, а хозяева двух-трёх пустых ожидали в ближайшее часы свои баржи с верховьев. Шкипер «Жанетты» спорил до хрипоты, дымил трубкой, тряс колпаком, потел и ругался. Скорее всего, он был прав: никаких барж не предвиделось, просто арендаторы стремились набить цену за швартовку, а переплачивать ему не хотелось. Три с половиной часа баржа стояла на фарватере, мешая судоходству, пока терпение шкипера не лопнуло и он не приказал сниматься с якоря и продвигаться в город по каналам. Въездная пошлина на шлюзе съела столько же, но и разгружать получилось ближе. Очень скоро плоская равнина кончилась, и Брюгге выплыл им навстречу выщербленными стенами своих окраин, которые, впрочем, вскоре сменили дома старой застройки, жилые и многоэтажные, закрывавшие обзор. Запахло морем.

Дома большей частью были шириной в одну комнату, черепичный скат одного упирался в скат соседнего, и островерхие крыши сливались на фоне утреннего неба в пильчатый драконий гребень. Над ними, видимая издалека, возвышалась белая громада башни Белфри — гордости суконных рядов. Не было двух одинаковых фасадов, что по форме, что по цвету, многие дома опутывал плющ, сухой и голый по весне, а окна часто выходили прямо на канал, без набережной или тротуара. Нигде не было занавесок — это действовал gezelling: герцог Альба, среди прочих приказов, запретил фламандцам занавешивать окна, дабы шторы не скрывали от испанских солдат намерений хозяев. Всё чаще стали попадаться на глаза voonboten — заброшенные баржи, ошвартованные возле набережных и переделанные под жильё. То и дело на пути возникали мосты, что, право, не было чем-то удивительным для города с таким названием, ведь «брюг» по-фламандски и означает «мост». Фриц всякий раз невольно сжимался и втягивал голову в плечи, когда баржа проплывала под их замшелыми сводами. Октавия же, наоборот, нисколько не пугалась и с любопытством вертела рыжей головкой. Каналы были узкие, кривые, пробираться по ним оказалось сущим мучением, Ян и Юстас изругались до хрипоты и намахались шестами до седьмого пота, Фриц даже несколько пересмотрел свои взгляды на профессию канальщика, но тут «Жанетта» наконец пробралась в Звинн, и Фриц позабыл обо всём.

Здесь было множество причалов, барж, пакгаузов, морских торговых кораблей (вернее, может, и не так уж много, но для мальчишки и это было в диковинку). Звинн был большой морской рукав, образовавшийся когда-то давно после страшного наводнения, затопившего целую провинцию. Но нет худа без добра: фламандцы получили в своё распоряжение великолепный порт, дарованный самой природой; именно благодаря ему Брюгге стал полноправным соперником Лондона и Ганзы и главным складом двадцати двух торговых городов. Его вывоз простирался далеко, захватывая все европейские порты. Двадцать консулов заседали в его городском совете, пятьдесят две гильдии, каждая со своим гербом, объединили сто пятьдесят тысяч ремесленников и мастеровых. Здесь жили кузнецы, ткачи и ювелиры, а узоры брюжских кружевниц служили эталоном для всех прочих мастеров, включая Оверн и Брабант. Здесь впервые, в доме ван дер Бурзе, был основан специальный зал торговых сделок — «биржа», как его именовали иностранцы. Этот смелый город никого не боялся, здесь даже чеканили свою монету. А когда король Франции отправил своих рыцарей наказать его за строптивость и независимость, горожане взялись за дубины, и четыре тысячи золотых рыцарских шпор украсили стены городского собора. Брабантскому Антверпену было далеко до Гента. Да что говорить, когда из трёх больших флотов, ежегодно отправлявшихся венецианской республикой, один плыл прямо в Слейс! Фландрским купцам оставалось только сидеть и ожидать чужестранцев. Фриц слышал много рассказов об этом городе, но даже подумать не мог, что когда-нибудь сам ступит на его мостовые.

На причалах, выложенных тяжёлым камнем, царил рабочий беспорядок. Там кнорр привёз лес из Норвегии, тут рабочие сгружают португальские кожи, английскую шерсть, шелка из Бурсы и Китая, апельсины и лимоны из Кадиса, немецкий фаянс и английскую оловянную посуду, а обратно загружают уголь, железо и штуки сукна, бочки с маслом, уксусом, водой и вином; разносчики с лотками и тележками орут, препираются и предлагают снедь и выпивку, всюду на воде качаются объедки, рыбьи потроха, бутылки, чайки, обломки дерева с облупившейся краской… От звуков, запахов и ярких красок у мальчишки кружилась голова. Помимо вездесущих коггов Данцига, Любека и Гамбурга, всюду ошвартованы суда всех форм, размеров и расцветок. Фриц не знал названий, но Октавия на удивление хорошо ориентировалась в этом мире вёсел, мачт и парусов и трещала без умолку. Ян и Юстас только удивлённо переглядывались и поднимали брови. Французские пинки, узкие испанские шебеки с гафельными парусами, пузатые фламандские каракки, обвешанные якорями венецианские нефы, старые гасконские бузы, килсы, хулки, простые кечи и фиш-гукеры фламандских рыбаков, востроносые военные галеры — тут было всё, что только можно вообразить, а барж так и вовсе не сосчитать. Чуть ниже по течению виднелась арка крытого канала, ведущего к большому торговому центру, куда могли заходить морские суда, а дальше… У Фрица захватило дух при виде огромного корабля с тремя мачтами — то был новёхонький тяжёлый португальский галеон, пришедший с грузом табака, сахара, перца и кошенили из Парамарибо — голландской колонии в Новом Свете. На его сходнях арматор в коричневом бархате с золотым шитьём шумно бранился то ли с капитаном, то ли с чиновником. Слышалась фламандская речь, французская, немецкая, норвежская, испанская и итальянская, а часто и латынь, когда сходились двое, говорящие на разных языках.

Наконец канальщики «Жанетты» присмотрели подходящее местечко меж двух барж — жилой и грузовой, и, поругавшись для порядка с экипажами обоих, причалили. Фриц было оробел, однако господин Барба, похоже, здесь бывал не раз и споро взялся за дело.

— Хватай вон этот ящик, Фрицо, и тащи его на берег. Осторожнее на сходнях!.. А ты, девочка, — повернулся он к Октавии, — сиди здесь и ничего не трогай. Не хватало ещё сейчас вылавливать тебя из воды. Поняла? Va bene. За работу! Раз, два — взяли!

Сундуки и ящики они сгрузили быстро, а вот рабочих для их переноски удалось найти лишь через час. Из-за парапета на баржу вовсю таращились зеваки, многие не прочь были заработать грошик, но, завидев гору сундуков, которую надлежало таскать, поспешно отказывались. Предъявив портовому чиновнику свой паспорт и уплатив въездную подать — полсу за человека, считая детей, Барба двинулся на поиски жилья. Мест в ближайшей гостинице не нашлось, пришлось арендовать повозку и пробираться квартала два до следующей, но и там провозились с переноской чуть не до полудня. Один сундук едва не украли, хорошо, глазастая Октавия вовремя подняла крик. В итоге за доставку им пришлось заплатить втрое больше против начального. Разумеется, весёлости это кукольнику не прибавило, и он, пересчитав монетки в кошельке, решил, что будет дешевле и правильней снять одну комнату на троих.

— Вам обоим будет полезно побыть под присмотром, — заявил он. — Это лучше, чем оставлять вас одних, да и искать не надо в случае чего… Так, где очки-то мои? А, вот они. Ну что? Умываться, завтракать — и в город. Октавия! Ты где? Ну-ка, вылезай из шкафа! Вылезай, вылезай. Что ещё за шуточки? Ты по-прежнему не передумала и хочешь идти с нами? Порт рядом, я ещё могу договориться, чтобы тебя отвезли домой.

— Нет, пожалуйста, не надо! — побледнела та. — Я и раньше боялась, а теперь совсем боюсь! Там столько страшных дядек и тётек… Вы ведь меня не отдадите им? Ведь правда же не отдадите?

Бородач покачал головой:

— Ну что мне с ней делать, а? Ладно, не отдам. Но тогда приготовься к тому, что будешь мне помогать. Безделья я не потерплю. Город — непростое место. Если мы хотим здесь заработать, нас ждёт много работы.

— Да, конечно, господин Карабас! Что мне надо делать, господин Карабас?

— Пока хотя бы постарайся не теряться, — был ответ.

В трапезной внизу они поели, а Карл Барба ещё и освежился кружечкой пивка, после чего кукольник взгромоздил на себя полосатый тюк с ширмой, барабаном и трубой, а на долю Фрица выпало катить тачку с малым сундуком, где находились сами куклы.

Октавии доверили зонтик.

— Ну, двинулись! — скомандовал Карл-баас, оглядев напоследок маленькую процессию.

И они двинулись.

Была среда. Сияло солнце. Дети катались в пыли по улицам и переулкам, но весенний воздух был напитан ожиданием грозы. Под скрип колёсика тачки и стук деревянных башмачков Октавии они довольно долго шли по узким улочкам, провожаемые мимолётными взглядами прохожих, пока наконец не достигли рыночных рядов. Здесь был канал. На воде качались чешуя и маслянистые пятна. Рыбные прилавки, с их тошнотворным запахом, собаками и чайками, торговцами и попрошайками, а также горами очистков с липнущими потрохами, Барбу мало привлекли. Проталкиваясь сквозь толпу, бородач, Октавия и Фриц прошли их насквозь и вышли на набережную малого канала, где цирюльники пускали кровь, карнали волосы и брили бороды, а прачки за вполне приемлемую плату стирали и гладили бельё и одежду. Они миновали ряд горшечников и вскоре оказались возле праздничных лотков, где продавались сласти, копчёности, игрушки, украшения, одежда и галантерея.

— Как всё изменилось! — Карл Барба сбросил тюк на мостовую так, что зазвенела труба, вынул из кармана бороду, потом платок и вытер пот. — Однако раньше рынок был немного в другом месте. Надо будет подыскать гостиницу поближе… Фрицо! Стой, остановись. Оставь тележку. Нам потребно место, чтобы выступать, ищи свободный пятачок. Если будут ругаться и гнать, скажи, что мы заплатим, но предупреди, что будем торговаться. Я пока всё приготовлю.

Им посчастливилось — подходящее место нашлось на удивление быстро. Чуть правее, там, где два высоких дома соприкасались, Фриц обнаружил залитый солнечным светом закуток. Торговцы снедью и одеждой предпочитали тень, а фруктовые ряды находились в другой стороне. Пара нищих, в этом закутке расположившихся, затеяли скандал, но Барба угрозами и посулами умудрился их уговорить часа на два, на три освободить насиженное место, и вскоре Фриц уже стучал молотком, загоняя стойки и перекладины в пазы. Работа шла туго. На «Жанетте», пока они плыли, Барба трижды заставлял Фридриха собирать этот балаган, но теперь тому приходилось работать самостоятельно, без указаний. Он волновался.

Карл-баас тем временем надел на шею барабан, обмотался бородой, затем трубой и влез на маленький рассохшийся бочонок, очень кстати оказавшийся поблизости. Взял палочки, несколько раз ударил в барабан, проверяя, в меру ли подсохла кожа, потом оставил их и начал дуть в трубу. «Бу-у… бу-бу… бу-бууу…» — густой, тяжёлый, но при этом странно мелодичный звук поплыл над рынком и каналом, словно шлейф невесты на ветру, легко перекрывая ярмарочный шум. Мелодия была проста, две-три ноты, игрок тоже не отличался мастерством, но для привлечения внимания этого хватало. Медный раструб изрыгал басы, мастер Барба дул и дул, физиономия его налилась багрянцем. Народ начал останавливаться. Когда скопилось человек пятнадцать-двадцать, Фридрих с маленькой помощью Октавии уже собрал каркас, установил за ширмой длинную скамейку, а сверху — перекладину с крючками, к которым теперь подвешивал занавес, расписанный драконами, караколями, цветами, птичками и рыбками. Видимо, этого было уже достаточно, поскольку Барба жестом велел Фридриху заканчивать и открывать сундук, сам выдул на прощанье из трубы особенно глубокое «бу-бу», умолк и развернул её назад, чтобы удобней было говорить.

— Почтеннейшая публика! — провозгласил он и ударил в барабан. — Господа и дамы, signorkes и signorkinnes![48] Не проходите мимо, раз уж вышли из дома: вот вам картина, где всё незнакомо! Прямо на рынке, где фрукты в корзинках, кукольный театр в новинку! Дети и взрослые, в свой интерес несите монеты без счёта, на вес. Здесь и сейчас покажет представление, всем на удивление магистр кукол Карл-баас — для вас!

Он пару раз ударил в барабан, затем снял шляпу и раскланялся, едва не сверзившись при этом со своего постамента. Бочонок заскрипел, но устоял, а кукольник продолжил:

— Честь имею, друзья, Карл-баас — это я, а в сундуке — моя семья: куклы разные, прекрасные и безобразные, толстые и тонкие, носатые и пузатые, проездом из Италии во Фландрию и так далее! Поэтому смотрите да денежки несите! А если понравится, Карл-Борода ещё постарается! Начинаем!

Он соскочил с бочонка, выпутался из трубы. Метнулся за кулисы, выхватил из сундука Арлекина и Пьеро, первого сунул под мышку, а второго сразу выпустил на подмостки, предварительно взобравшись на подножку. Фриц бочком придвинулся к стене, чтобы одновременно видеть и сцену, и кукловода, а заодно перекрыть проход за кулисы.

Народ загомонил и стал протискиваться ближе.

Пьеро зашевелил руками.

— Добрый день, почтеннейшая публика! — печальным тоном и писклявым голосом заговорил бородач. — Меня зовут Пьеро. Сейчас вы увидите замечательную комедию…

Это было так неожиданно, что Фриц вздрогнул, а Октавия ойкнула и затрясла чепчиком. Пьеро на сцене трагически взмахнул белыми рукавами и продолжил свой монолог.

— Ах, сердце моё разбито! Навсегда, на долгие года! Где, где мне обрести покой, когда мою невесту заберёт другой?

Над ширмой защёлкала вторая крестовина, кверху потянулись новые нитки, а на сцену вывалился Арлекин.

— Ха-ха-ха! — лишь только появившись, рассмеялся он. Фриц опять вздрогнул: так резко кукольник менял голоса и так они были не похожи друг на друга. — Посмотрите на этого дурака! Ты чего плачешь?

— Я плачу потому, что я хочу жениться, — грустным голосом сказал Пьеро.

В толпе послышались смешки. Кто-то запустил на сцену огрызком.

— Вот дуралей! — тем временем затрясся от хохота Арлекин. — Чего же тут плакать? Это же потеха, когда женятся!

— Дело в том, — ответствовал Пьеро, — что я хочу жениться, но моя невеста ещё этого не знает.

— Ну и что?

Дальше действие развивалось в том же духе. Раскрашенные деревянные человечки обсуждали всякие проблемы, один потешался над другим, потом на сцене появилась Коломбина — девочка в цветастой юбке с ромбами. Она и была той, на которой хотел жениться Пьеро, но у неё, оказывается, был жених — старый богатый дурак Панталоне. Но Арлекин подговорил друзей не унывать и обещал устроить дело к лучшему. Сперва всё и правда шло неплохо. Куклы где-то с полчаса то объяснялись в любви, то лупили друг друга палками, Пьеро плакал, Коломбина страдала, Панталоне считал деньги, а Арлекин метал подлянки тем и этим. Но постепенно Фриц, который одним глазом смотрел на сцену, а другим косил на публику, заметил неладное. Карл-баас показывал чудеса ловкости, пищал, скрипел и крякал на разные голоса, одновременно управлялся с двумя и тремя куклами, а пару раз и вовсе вывел на сцену сразу всех четверых. Но, несмотря на это, публика стала скучать, смешки раздавались всё реже и реже, а взрывы хохота прекратились совсем. Фриц не мог взять в толк, что происходит. Ему спектакль нравился, да и Октавия смотрела, разинув рот. Но они видели представление впервые, а пьеса, судя по всему, была весьма заезжена. Постепенно народ начал расходиться, и вскоре возле балагана остались только стайка ребятишек да пара семей, выбравшихся погулять. И когда бородатый итальянец закончил представление, только жидкие хлопки были ему наградой, а в шляпе, с которой Октавия обошла зрителей, оказалось несколько монет на самом донышке, из которых ни одна не была крупней патара.

— Al dispetto di Dio, potta si Dio![49] — выругался бородач, пересчитав монетки. — Этак у нас дело не пойдёт. Не иначе кукольные представления перестали быть диковиной. Что поделать! Всё меняется, и не всегда в лучшую сторону. Н-да… Однако так мы ничего не заработаем, и через три дня нас вышвырнут из гостиницы на улицу… Что это там за шум?

Со стороны канальной набережной донёсся барабанный бой, какие-то выкрики, и народ постепенно начал двигаться в ту сторону. Карл Барба торопливо побросал кукол обратно в сундук, подкатил бочонок к балагану и взобрался на него.

На них текла толпа. Впереди палач с помощниками тащил на верёвке грязную растрёпанную женщину. Вокруг толпилось множество других тёток, осыпавших её ругательствами.

— Porca Madonna! — воскликнул кукольник. — Фриц! Прикрой глаза малышке! А лучше уши.

— Но, господин Карабас… — пискнула Октавия, которой тоже хотелось посмотреть, и она тянула шею и подпрыгивала от любопытства.

— Прикрой, я сказал! А лучше отверни её лицом к стене — маленьким девочкам нельзя смотреть на такое непотребство…

Платье женщины было увешано красными лоскутьями, а на её шее, на цепях, висел тяжёлый «камень правосудия», из чего можно было заключить, что она была уличена в торговле собственными дочерьми. В толпе говорили, что её зовут Барбарой, что она замужем за Язоном Дарю и что должна переходить в этом одеянии с площади на площадь, пока вновь не вернётся на Большой рынок, где взойдёт на эшафот, уже воздвигнутый для неё. Едва процессия вступила на рынок и толпа образовала коридор, стал виден эшафот. Женщину привязали к столбу, и палач насыпал перед ней кучу земли и пучок травы, что должно было обозначать могилу. Прикрывать глаза девчушке всё время было нелепо, и свою долю зрелища Октавия успела углядеть. Примерно с час женщина стояла там, а толпа осыпала её насмешками, плевками и огрызками. Половина публики втихомолку поругивала губернатора за жестокость, а вторая сожалела, что несчастная — не ведьма, а то была б потеха и костёр. Потом палач отвязал женщину и вновь увёл. Кто-то сказал, что её уже бичевали в тюрьме.

Толпа помаленьку принялась расходиться.

— Они не любят испанцев… — заметил как бы между прочим Карл Барба. — Этим надо воспользоваться, пока они не разошлись. Фрицо!

— А?

— Хватай барабан и лупи что есть мочи.

— Да я не умею!

— Что тут уметь! Просто стучи, чтобы на тебя обратили внимание. А я сейчас…

И он нырнул в сундук.

Фриц пожал плечами, но спорить не стал, вместо этого послушно утвердил высокий барабан на бочке, взял в руку обе палочки, чтоб было громче, и принялся размеренно стучать, пока публика вновь не обратила взоры к балагану.

На сцену упала борода, а следом сверху показалась выпученная рожа господина Барбы. В одной руке он держал нечто длинное, мохнатое, из другой торчали кукольные руки-ноги.

— Почтеннейшая публика! — провозгласил Барба, обнажив в улыбке широкий ряд зубов, словно у него была четверть луны в голове. — Не спешите убегать, спешите видеть! Я вам расскажу историю, которая всем понравится, а если кого и обидит — дураку не привыкать, а умный сам с обидой справится!

Народ стал подтягиваться. Барба откашлялся и продолжил:

— Сие сказание моё гишпанское, игристое, как шампанское, не сиротское и не панское, а донкихотское и санчопанское. Вот на почин и есть зачин и для женщин, и для мужчин, и всё чин чином, а теперь за зачином начинаю свой сказ грешный аз!

На сцене показались чуть ли не все куклы, что были в сундуке: Фриц сбоку видел, что хозяин подвязал их к одной доске и теперь просто водил ею туда-сюда.

— Во граде Мадриде груда народу всякого роду, всякой твари по паре, разные люди и в разном ладе, вредные дяди и бледные леди.

У Мадридских у ворот

Правят девки хоровод.

Кровь у девушек горит,

И орут на весь Мадрид,

Во саду ли, в огороде

В Лопе-Вежьем переводе!

Карл-баас, не иначе, был волшебник: куклы двигались, встречались и раскланивались, в самом деле напоминая надутых испанцев, так кичившихся своею родословной и военными заслугами. Ни одна не стояла на месте. Борода служила частью декораций. В толпе захихикали.

Пока бородач говорил, на сцену опустилась ещё одна кукла, изображавшая Тарталью, — Карл-баас подвязал ему шнурком университетский балахон, сделав его похожим на сутану, а края четырёхугольной шапочки-менторки загнул так, чтобы она напоминала кардинальскую.

— И состоял там в поповском кадре поп-гололоб, по-ихнему падре, по имени Педро, умом немудрый, душою нещедрый, выдра выдрой, лахудра лахудрой!

Смешки переходили в откровенный хохот. Люди улюлюкали, свистели и показывали пальцем. Барба оказался прав: испанцев в Брюгге не любил никто. А бородач, вдохновлённый успехом, уже водил по сцене новую куклу, ранее, наверное, лежавшую на дне сундука — Фриц её никогда и не видел. Это оказалась собака, мохнатая, запылившаяся, но вполне узнаваемая.

— И был у него пёс-такса, нос — вакса, по-гишпански Эль-Кано. Вставал он рано, пил из фонтана, а есть не ел, не потому, что говел, а потому, что тот падре Педро, занудре-паскудре, был жадная гадина, неладная жадина, сам-то ел, а для Эль-Кано жалел…

Мохнатый чёрный пёс под эти комментарии совершал описываемые действия, вплоть до задирания ножки на угловой столбик, «падре Педро» то крутился в танце в обнимку со связкой сосисок, то хлебал из бутылки, то гонялся за псиной с дубиной. Бородач продолжал:

— Сидел падре в Мадриде. Глядел на корриду, ржал песню о Сиде, жрал олья-подриде, пил вино из бокала, сосал сладкое — сало, и всё ему мало, проел сыр до дыр, испачкал поповский мундир.

Вот сыр так сыр,

Вот пир так пир.

У меня всё есть,

А у таксы нема,

Я могу всё есть

Выше максимума́!

— Ох, и стало такое обидно, ох, и стало Эль-Кано завидно, и, не помня себя от злости, цапанул он полкости и бежать. Произнёс тут нечто падре про собачью мадре, что по-ихнему мать, схватил тут дубинку и убил псих псинку, и в яму закопал, и надпись написал, что во граде Мадриде падре в тесноте и обиде от такс. Так-с!

Фриц понял, что на сей раз кукольник попал в точку: народ не просто хохотал — он стонал от смеха! Зрители напирали, в задних рядах подпрыгивали, силясь разглядеть, что происходит, а выше всех, над хохотом толпы, над басом кукловода, серебристым колокольчиком звенел смех маленькой Октавии.

— Ну и дела, как сажа бела! — заканчивал Карл-баас. — А нас счастье не минь, а Педро аминь, а прочие сгинь! Дзинь![50]

Толпа захлопала и засвистела, на сцену балаганчика дождём посыпались монетки. Пара-тройка мальчишек бросились было подбирать, но Фриц был тут как тут: он выскочил первым, отогнал одних, показал кулак другим и принялся за дело.

— Ещё! — закричали в толпе. — Ещё давай! Ещё!

Пришлось повторить ещё два раза. Кукольник на ходу импровизировал, добавлял в текст соли и стихов, чтоб закрепить успех. Народ хохотал ещё пуще. Шляпу нагрузили так, что Октавия еле дотащила её.

— Va bene! — радостно вскричал Карл-баас, когда народ разошёлся и монетки подсчитали. — Вот это совсем другое дело! Надо будет завтра повторить это где-нибудь. Ещё два-три таких представления, и можно две недели не работать. Фрицо, помоги разобрать балаган. Где тачка? Тачка где?

Тачку спёрли, но даже это теперь не особо расстроило троицу. Один флорин из выручки пришлось потратить на покупку новой тачки, на неё погрузили сундук, трубу и балаганчик, после чего Карл Барба сам повёз её обратно, предоставив Фрицу тащить барабан. Дождь так и не пошёл, зонтик не понадобился.

Весь вечер Барба пировал. Он заказал яиц, толчёного гороху, сыру, жареного поросёнка, choesels[51] и большой пирог, себе — бутылку красного лувенского, а детям — сладких блинчиков, изюму и rystpap[52], велел подать всё это в комнату наверх и растопить там камин.

В двенадцать ночи разразилась страшная гроза, молнии сверкали на полнеба, вода потоками катилась по стеклу, по крыше будто камни грохотали. Во всех церквах звонили в колокола, чтобы отвадить молнию. Октавия забилась под кровать, откуда её еле выцарапали и постарались успокоить, прежде чем она успела спрятаться в шкафу. Поддавший кукольник извлёк свой геликон, зачем-то нацепил очки, пробормотал (кому — не ясно): «Вот я её сейчас!» — и принялся дудеть, стараясь попадать в такт грозовым раскатам. Теперь уже казалось, что корчму трясёт не только снаружи, но и изнутри. Никто ничего не понимал, постояльцы повыскакивали из постелей и забегали по коридору.

А в комнате, где поселился кукольник, горел камин и свечи; мальчик с девочкой, забравшись с головой под одеяло, встречали каждый удар грома восторженными взвизгами, а Карл Барба вторил трубным басом. Время от времени он останавливался перевести дух, делал добрый глоток из бутылки, вытирал платком вспотевший лоб и вдохновенно повторял:

— Это просто праздник какой-то!

Он так и уснул на сундуках, не сняв трубы, завернувшись в театральный занавес, похожий на волшебника в расшитой звёздами мантии. Фриц и Октавия остались на кровати, а когда гроза ушла, заснули тоже.

На следующий день встали поздно. Фриц спал плохо, то ли от переедания, то ли от избытка впечатлений. Почему-то всё время снился брат Себастьян, показывающий язык. Уснул он под утро, зато крепчайшим образом. Окна выходили на запад, солнце долго не заглядывало в комнату, а когда заглянуло, это было уже ни к чему. Позавтракав остатками вчерашнего пиршества, все трое собрались и двинулись на рынок.

В этот раз всех кукол решили не брать.

— Это хорошо, что мы вчера так удачно выступили, — удовлетворённо говорил Карл-баас, толкая тележку и время от времени потирая бока, слегка помятые во сне изгибами трубы. — Теперь по всем кварталам разнесётся слух, si. Может, сегодня ещё больше народу соберётся. Жалко, что нет музыки! Надо будет нанять ещё пару скрипачей и флейтщика, чтобы сделать accompanimento, а пока обойдёмся так.

— Что будем делать?

— Будем делать как вчера. Готовься собирать палатку.

Однако «как вчера» не получилось. Во-первых, угол у стены оказался занят — нищие, которым перепало от предыдущего выступления, разнесли весть среди своих, и теперь там обосновалось человек десять в надежде, что и им уплатят за аренду места. Во-вторых, бочку облюбовал какой-то молодой оборванный поэт и теперь читал с неё свои стихи. «Крыша над нами — небо; мы не работаем, мы свободны, как птицы…» — донеслась до ушей мальчишки пара строф. Тратиться или ругаться Барба счёл излишним, да и пятачок был сыроват после дождя. В итоге все трое отправились искать новую площадку и искали её целый час. Но когда нашли, уладили все недоразумения с окрестными торговками и установили балаганчик, грянула беда.

Весть о вчерашнем представлении и впрямь, похоже, разошлась по городу. Однако Барба в своих восторгах не учёл одного обстоятельства: известность — штука обоюдоострая и так же хороша, как и опасна. Как только собрался народ и кукольник завёл свой монолог про «падре Педро», край толпы заволновался, расступаясь, и показалась городская стража — шестеро солдат с капитаном. Время было смутное: на севере сражались Альба с Молчаливым, южные окраины, как саранча, опустошали французские банды, в окрестностях центральных городов пошаливали гёзы, потому все стражи были с алебардами, в железных шляпах, а командир ещё и в полупанцире.

— Прекратить! — сурово крикнул он. — А ну, прекратить немедля! Что здесь творится?

По тому, как он выговаривал слова, мгновенно стало ясно, что перед ними испанец. Карл-баас осёкся и опустил марионеточные крестовины; куклы на сцене обмякли. Толпа стала рассасываться по окрестным переулкам. Навстречу ушедшим, однако, спешили другие — посмотреть, чем кончится. На площади возникли коловращение и гул. Испанец нахмурился.

— Нарушение порядка! Клеветать на власть? — хрипло гаркнул он, подходя к балагану. — Ты кто? Где разрешение на действо?

Карл Барба вылез из-за ширмы.

— Signor капитан, — примирительно сказал он, снимая шляпу и раскланиваясь. — Я всего лишь бедный кукольных дел мастер, а в представлении нет ничего крамольного…

— Ничего крамольного? — тот побагровел. — Да я своими ушами слышал, как ты тут поносил мадридское духовенство! Что ещё за история с собаками? Я тебе покажу собак!

— Но я ничего не представлял, signor капитан, — ответил Барба, — всё разыгрывали куклы. Если хотите, арестуйте кукол.

В толпе послышались смешки, однако сейчас этот приём сработал против бородатого: начальник стражников, почуяв, что становится участником уличного представления, совсем рассвирепел.

— Что? Проклятые менапьенцы! Насмехаться над представителем порядка? Canaille! Эй, — обернулся он, — ребята! Взять его! И этих, — указал он на мальчишку с девочкой, — тоже взять!

Фриц был как во сне. Ему опять показалось, что сбывается его самый страшный кошмар. Страх ворочался в груди, мысли разбегались веером. Если его сейчас арестуют и дознаются (под пыткой или так), кто он такой, сразу пошлют за тем священником, и тогда не миновать костра, несмотря на юные года.

Возможно, кукольнику удалось бы всё уладить миром — золото, как известно, открывает все двери, а он как раз увещевал стражников принять «скромный подарок», но тут Фриц окончательно потерял голову, вскрикнул, сорвался с места и бегом метнулся прочь.

А следом припустила и Октавия.

Всё смешалось. Толпа загудела и пришла в движение. Корону не любили — это раз. К тому же испанцу не следовало обзывать кого-то в этом городе канальщиком, а уж тем паче менапьенцем: такого в Брюгге не прощали — это два. Поняв, что в уговорах нету смысла, бородатый кукольник махнул рукой на балаган, воспользовался суматохой и тоже рванул вдоль набережной за детьми — это, если доводить до красивых чисел, было три. Альгвазилы бросились наперехват: «Расступись! Расступись!», один споткнулся, и народ раздался в стороны, чтоб никого не ранило упавшей алебардой. Тачку и сундук опрокинули. Последний стражник, пробегая, рубанул актёрский балаган — дощечки треснули, ткань смялась — и побежал за остальными.

Мальчишка мчался, не разбирая дороги, ныряя под прилавки и сшибая лотки. Услышал сзади тоненькое «Фриц! Фриц!», обернулся и увидал Октавию: чепчик с неё слетел, рыжие кудряшки вились по ветру, башмачки стучали, словно колотушка. Он задержался: «Руку! Давай руку!»

Схватились, побежали вместе. Сзади — брань и топот. Кое-кто пытался поймать их, но мальчишка, маленький и юркий, как мышонок, всякий раз нырял под руку или уворачивался. Некоторые, наоборот, нарочно заступали преследователям дорогу, опрокидывали бочки, горшки и корзины. Переполох поднялся невообразимый. Погоня превратилась в свалку. Одна торговка передвинула свою тележку с зеленью, зазвала рукой: «Сюда, ребятки!», и они свернули в переулок. Пробежали его насквозь, выскочили на набережную прачек и рванули дальше меж корыт, лоханей и развешанного, выстиранного, хлопающего на ветру белья. Чья-то рука ухватила мальчишку за рубаху: «Эй, малец! Куда?» — Фриц лягнул его, упал и покатился по мостовой. Руку девочки пришлось выпустить. В какой-то миг они снесли рогулину с верёвкой, мокрые простыни рухнули и накрыли обоих, как свинцовые листы. Пока позади чертыхались и ёрзали в поисках выхода, Фриц уже выбрался и огляделся.

Путь впереди был перекрыт. Одним глазом он видел, как Октавия с визгом отбивается от грудастой крикливой тётки, у которой они, оказывается, опрокинули корыто, а другим — как сзади, криками и кулаками расчищая путь, несётся кукольник. Барба был страшен: без шляпы, волосы гнездом, глаза наружу, рот на боку; в руках он держал зонт, а бороду запихал за пазуху. Едва завидев его, горожане уступали дорогу, а при виде стражников бежали по домам. Фриц подскочил к прачке: «Не трогай её!» — и укусил за руку. Тётка закричала, девчонка вырвалась, запрыгнула на кое-как сколоченный помост, путаясь в юбках и теряя башмаки, и побежала дальше.

А сзади дрались уже по-настоящему. Потеряв надежду высмотреть в толпе бородача, Фриц оттолкнул гладильщицу так, что она села в лохань с грязной водой, и вслед за девочкой забрался на прилавок. На два мгновенья закачал руками, балансируя в мыльной луже, и тут произошли два или три события, которые решили дело.

Альгвазилы подоспели к месту схватки, но в это время мокрый ком измятых простыней стал с бранью подниматься. Когда ж преследователи сбили его пинком, то налетели на лохань, где сидела давешняя тётка с толстым задом. Обежать её не было возможности, остановиться тоже, и алебардисты, чертыхаясь, повалились друг на дружку. Завидев стражу, гладильщица заголосила пуще. Капитан витиевато выругался, огляделся, вспрыгнул на помост — и шаткое сооружение встало на дыбы. В сущности, это были просто две доски, возложенные на грубо сколоченные козлы. Когда на них запрыгнул тяжеленный стражник, крайняя подпорка треснула и доски уподобились весам, на чашку коих бросили ядро. Фриц, оказавшийся на середине, только и успел увидеть, как Октавия на том конце помоста взмыла в воздух, как циркачка, и с отчаянным девчачьим «И-и-и!» влетела головой вперёд в огромную лохань, где разводили синьку.

Все отшатнулись.

А испанский капитан, не удержавшись, как топор повалился в канал, угодив точнёхонько меж двух vonboot’ов.

И вмиг пошёл ко дну.

Всем сразу стало не до погони. Шум поднялся такой, что с окрестных крыш сорвались голуби. Народ гомонил и толкался, люди высовывались из окон, спрашивали, что случилось. По воде плыли пузыри и мыльные разводы. Кто-то прыгнул в воду спасать капитана, два стражника, которые умели плавать, сбросили сапоги и каски и тоже нырнули. С баржи кинули верёвку, и вскоре нахлебавшийся воды испанец, кашляя и задыхаясь, показался на поверхности. Он был без каски, лицо побелело, глаза закатились. Его положили на мостовую и стали откачивать, но Фриц этого уже не видел. Протолкавшись до лохани, где ревела и барахталась девчонка, он попытался вытащить её, но только сам перемазался. Тут, как из-под земли, рядом возник Карл Барба. Возник, увидел торчащие из синьки детские ножки в полосатых чулках и переменился в лице.

— Dio mio! — вскричал он, бросил зонт, запустил руки в лохань и в одно мгновенье вытащил оттуда девочку. С неё текло, кудряшки слиплись, под густыми синими разводами не различить лица.

— Как тебя угораздило? — воскликнул бородач.

— Не сейчас, господин Карл, не сейчас! — замахал руками Фриц, подпрыгивая на месте. — Бежимте! Бежимте отсюда!

— Scuzi? А! Да-да, ты прав. — Кукольник пребывал в ошеломлении. — Следуй за мной!

— Куда мы идём?

— В гостиницу.

Теперь их никто не преследовал. Придерживая девочку под мышкой, как котёнка, Карл-баас быстрым шагом шёл по самым тёмным переулкам, Фриц едва за ним поспевал. Октавия уже не плакала, только хныкала и размазывала слёзы. Идти она могла: один её башмак упал в канал, другой остался в злополучной лохани.

Лишь в гостинице они слегка пришли в себя. По счастью, был тот промежуток времени между обедом и ужином, когда все предпочитают заниматься собственными делами или спать, а не глазеть по сторонам, поэтому их появление прошло незамеченным. Вести девочку в бани кукольник поостерёгся — народ с площади мог их узнать, и затребовал бадью и мыло прямо в комнату. Несмотря на бурные протесты, Октавию раздели и стали оттирать мылом и мочалкой.

Синему платью синька повредить не могла. Пятна с кожи обещали сойти. Но в остальном…

— Ой, — невольно сказал Фриц, когда девчоночья головка вынырнула из полотенца. — Твои волосы…

— Что? — перепугалась та, схватившись за голову. — Что с моими волосами? Да скажи же!

— Они голубые!

Некоторое время царила тишина. Карл Барба отступил на шаг и склонил голову набок.

— Гм, — сказал он, прочищая горло, и поправил очки. — Действительно, необычный цвет для волос. Я бы даже сказал — весьма необычный.

Октавия вытянула в сторону одну прядку волос, другую, скосила глаза туда-сюда и залилась слезами.

— Как же… как же я теперь?

Фриц и Карл Барба переглянулись и замялись.

— Ну не знаю, — неуверенно сказал бородач. — Наверное, со временем краска должна сойти. Но у нас нет времени! Нам надо срочно уходить из города или, по крайней мере, переселиться в другую гостиницу, подальше. Бельё, чулки и башмаки мы тебе добудем новые, но с волосами надо что-то делать — так ты слишком приметна. Можно попробовать их обстричь…

Не дав ему договорить и не переставая плакать, Октавия зажала ушки ладонями и затрясла головой так, что капли полетели во все стороны.

— Хорошо, хорошо. — Кукольник выставил вперёд ладони. — Успокойся: мы не будем их стричь. Нá полотенце — вытрись как следует и переоденься.

— Во что-о-о?..

— Возьми пока мою рубаху в сундуке… Фриц, отвернись! Porca Madonna, что делать, что делать?!

— Может, всё-таки останемся здесь? — робко предложил Фридрих.

— Chissá se domani![53] — сердито сказал Карл Барба. — По счастью, я сегодня не называл своего имени, но в этом городе полно бродяг, которые за полфлорина мать родную продадут, не говоря уже о нас. И если кто-нибудь из них прознал, где мы остановились… — Он топнул ногой. — Ах, жаль кукол, как же кукол жаль! Хорошо ещё, что я не взял сегодня с собой их всех… Но всё равно! Коль надо, можно обойтись и без Тартальи, и без Панталоне. Но Пьеро! Но Арлекин!..

И тут в дверь постучали.

Все трое замерли, кто где стоял.

Стук повторился. Октавия с писком прыгнула в кровать и зарылась под одеяло.

— Я ищу господина кукольника, — благожелательно сказал за дверью голос молодого человека, почему-то показавшийся Фрицу знакомым. — Кукольника с бородой. Да не молчите, я знаю, что вы здесь: я шёл за вами от самой площади. Если б я хотел вас выдать, я бы сделал это двести раз.

Кукольник прочистил горло.

— Что вам угодно? — наконец спросил он.

— Слава богу, вы там! — облегчённо вздохнули за дверью. — Я вам не враг. Я видел, как вы убегали от испанцев. Я хочу вам помочь.

Ответа не последовало. Карл Барба напряжённо размышлял.

— Так вы впустите меня? Иначе я ухожу, и тогда выпутывайтесь сами.

— Avanti… — наконец решился бородач. — То есть — тьфу! — я хочу сказать: входите.

Фриц откинул щеколду, и в комнату проник какой-то худой парень, почти подросток в серой, протёртой на локтях ученической хламиде. Острый нос, чахоточные скулы, серые колючие глаза. Неровно подстриженные чёрные волосы торчали во все стороны. За спиной у него был мешок с чем-то, видимо, тяжёлым, а по форме — угловатым.

— Здравствуйте, господин кукольник, — сказал молодой человек, ногою закрывая дверь. — Меня зовут Йост. — Он огляделся. — Я надеюсь, вам всем удалось убежать? А где малышка?

— Постойте, постойте… да я же вас знаю! — с удивлением сказал Барба, глядя на него через очки. — Ну да, конечно! Вы читали стихи на рыночной площади. Кстати, весьма недурные стихи, господин вагант.

Теперь и Фриц распознал в нежданном госте давешнего студента на бочонке.

— Польщён. — Парнишка шаркнул ножкой и раскланялся. Сбросил с плеч мешок. — Мне тоже понравилось ваше представление. Но к делу. Я принёс ваш сундучок…

— Мои куклы! — подпрыгнул Карл. — Вы принесли моих кукол! Юноша, вы мой спаситель! Как мне вас отблагодарить?

— Примите это как плату за спектакль, — сказал тот, уклоняясь от объятий. — И поменьше разбрасывайтесь такими обещаниями. К сожалению, мне не удалось спасти навес и инструменты. Впрочем, я, кажется, запомнил того парня, который унёс вашу трубу… Вы, видимо, приезжий, господин кукольных дел мастер? У вас нездешний выговор.

— Я родом из Неаполя.

— О, Сицилия![54] Снимаю шляпу. Я встречал сицилианцев — отважные ребята. Однако это странно, когда подданные короны так не любят испанцев.

Карл-баас в ответ на это сухо поклонился.

— Фландрия — тоже испанские владения, — сказал он.

— Ш-шш! — Парень прижал палец к губам. — В этом городе опасно говорить такие речи. А после того, как чуть не утонул этот испанец, вам опасно даже оставаться здесь. Но выбраться из города без письменного разрешения испанских чиновников теперь нельзя. Я поговорю с нужными людьми, они вам помогут. А пока…

Тут он умолк, завидев, как зашевелилось одеяло на кровати — это Октавия рискнула выглянуть наружу. Некоторое время поэт и девочка смотрели друг на друга, затем тонкие губы Йоста тронула улыбка.

— Прелестное дитя, — сказал он, — могу я узнать ваше имя?

Та опустила глаза.

— Меня… зовут… Октавия, — тихо сказала она.

— Вам очень идёт этот цвет.

Девочка сколько-то сдерживалась, потом природа взяла верх — носик её сморщился, и она опять заплакала.

* * *

…От взгляда на железо перехватывает дух, когда пядь за пядью меч являет миру своё узкое отточенное жало. Нет в мире человека, кто не испытал бы сильных чувств при этом зрелище, и безразлично, страх это, отчаянье или восторг.

Когда клинок оставляет ножны, раздаётся слабый звук — это не скрежет и не шелест, а нечто совершенно не от мира сего. Это песня смертоносного металла, металла, отнимающего жизнь, она как тихое предупреждение змеи, венцом которому — холодный чистый звон, и вслед за тем — бросок, укус и смерть. Для скольких тысяч человек этот звук стал последним, что они услышали в этой жизни?..

Но трофейный клинок выходил абсолютно бесшумно. У этого меча не было языка.

«Меч мой, меч, мой серый друг, мой гибельный собрат, моя печаль и радость; твоя любовь чиста и холодна, я убиваем ею в сумерках весны и счастлив, принимая эту смерть…»

Лис плясал на гравировке.

Мануэль Гонсалес сидел неподвижно на скамье у окна, один в пустующей купальне, положив меч на колени и наполовину вытащив его из ножен, смотрел на искристую серую сталь в ожидании вечера. В последнее время это стало для него сродни ритуалу. Он всегда старался уединиться в такие минуты, чтобы никто не видел этого меча (да и собственного его лица тоже), чтобы никто не отнял даже видимость принадлежащего ему сокровища. Это было как молитва, это было как влеченье к женщине, это было как бутыль изысканного вина, это было нечто настолько глубоко интимное, что временами Мануэль испытывал смятенье, стыд, неловкость, словно мальчик после рукоблудия. И так же, как тот глупый мальчик, он не мог удержаться от того, чтобы в следующий вечер вновь не остаться с этим мечом один на один.

Это было ужасно. Это было прекрасно. Это разрывало его душу на части. Это было…

Это было совершенно невыносимо.

За окошком захрустел гравий. Гонсалес вздрогнул, помотал головой и поспешно спрятал меч в ножны. На мгновенье сердце затопила горечь сожаления — ему опять помешали, но, с другой стороны, завтра обещали быть новый день и новый вечер.

Дверь распахнулась, и на пороге возник Родригес.

— Мануэль! — окликнул он, жуя табак. — Ману… А, вот ты где! Так я и думал, что найду тебя тут. Опять бдишь над своим мечом? Глядя на тебя, можно подумать, что ты готовишься к посвящению в рыцари. Шучу, шучу, хе-хе. В последнее время тебя не узнать.

— Чего надо? — хмуро бросил маленький солдат.

— Amferes сказал, чтобы ты с палачом и с padre шёл к той ведьме. Они собираются начать допрос.

— А почему я?

Родригес пожал плечами, выплюнул тягучую табачную струю и вновь пожал плечами.

— Послушай, hombre, в последнее время ты задаёшь нелепые вопросы. Ты всё-таки на службе. Чего ты уставился на меня, как подсолнух? Скоро всё равно твоя очередь стеречь у дверей: Эрнан и Санчес отстояли и уже задрыхли, а мне… тоже дела… в общем, есть одно дело там… ага.

— Какие это, интересно, у тебя дела?

— De nada, — буркнул тот, отводя глаза. — Послушай, Мануэль, ты всё равно ведь просто так сидишь. Да и чего мне делать там при них со своим протазаном? А у тебя всё же меч.

Губы маленького испанца тронула улыбка.

— Ты боишься, Родригес, — сказал он. — Боишься этой ведьмочки. Я прав?

Глаза у того забегали.

— Ты бы следил за своим языком, — проворчал он.

— Ты боишься, — продолжал подначивать Мануэль. — Трусишь, как заяц.

— Canarios! — Родригес встопорщил усы. — Замолкни, сопляк! Я никого не боюсь, и ты не хуже других это знаешь. Я служил в святой эрмандаде, когда ты ещё ходил под стол! Мы с Санчесом протопали пешком от Мадрида до Антверпена, я был в тридцати городах и видел такое, что тебе и не снилось. Кто ты такой, чтобы ругать меня такими словами? Кто, а? Жестянщик, переводчик, tinta alma![55] Тьфу!

Он выплюнул жвачку ему под ноги и умолк.

Некоторое время оба, тяжело дыша, молча буравили друг друга взглядами. Мануэль с трудом сдерживался, чтобы не броситься на друга. Меч на поясе, казалось, тоже чувствовал его раздражение: рукоять так и просилась в руку. Однако, хоть в душе и бушевало пламя, Мануэль осознавал, что ссора была беспричинной. «Что это на меня нашло?» — подумал Гонсалес. Усилием воли он подавил вспышку гнева и заставил себя успокоиться и пойти на попятный.

— Ладно, Альфонсо, — медленно проговорил он, так медленно, что за это время можно было сосчитать до десяти. — Ладно. Извини. Скажи мне только одно: это наш командир приказывает, чтобы я сопровождал их к этой девке или этого хочешь именно ТЫ?

Родригес выдохнул и опустился на скамью, не глядя на собеседника.

— Ты стал таким проницательным, hombre, — с горечью сказал он. — У тебя, наверное, глаз вырос на затылке. Врать не буду. Я не понимаю, почему так, но мне не по себе от одной мысли, что её будут допрашивать. Всё время кажется, что она возьмёт и как скажет что-нибудь такое, от чего нам всем гореть потом в огне. Valgame Dios! Я видел ведьм, compadre, видел всяких, можешь мне поверить, от девчонок до старух. И ты их видел. Она на них похожа, как ты считаешь? Скажи, похожа или нет?

— Палач разберётся.

— Палач с кем хочешь разберётся… А что потом? — Он обратил к Гонсалесу лицо, и того поразила его необычная бледность. Усы Родригеса перекосились и теперь напоминали стрелки на часах (без четверти четыре). — Вот что я тебе скажу, hombre: эта девка так похожа на ведьму, что я стал сомневаться, были ли ведьмами те, другие, до неё. И в то же время она какая-то… не такая.

Как ни был Мануэль разгорячён и зол, он ощутил, что спину его тронул холодок.

— Это ты так думаешь из-за ребёнка? — Он сказал это и тотчас поймал себя на мысли, что все, решительно все в их маленьком отряде избегают обсуждать любые обстоятельства беременности девушки.

Родригес помотал головой:

— Я не знаю, откуда ребёнок. Только я твёрдо знаю, что она не простая женщина. Это пахнет или чудом, или ересью. Стеречь её — это одно, допрашивать — совсем другое. А я ещё не успел покаяться во всех своих грехах.

— И поэтому решил послать туда меня, — подвёл итог Гонсалес. — Ладно, старая лиса, я подменю тебя, если ты этого хочешь.

— Да не в этом дело, — отмахнулся Родригес. — Просто… ну что ты мог наделать в своей жизни, ты, мальчишка? Ты и не жил ещё. А мы с Алехандро… Ты сказал, что я боюсь. Нет, Мануэль, я не боюсь. И я пойду, но в свой черёд. Но помяни мои слова: сожгут её, отправят в тюрьму или отпустят, мы всё равно не будем спать спокойно. У тебя есть водка?

— Есть. А что?

— Глотни для храбрости. И мне тоже дай глотнуть, а то у меня кончилась.

Фляжка перешла из рук в руки. Родригес присосался к горлышку и запрокинул голову.

— Ты всё-таки боишься, — глядя поверх его головы, сказал Мануэль. От водки запершило в глотке, язык едва ворочался, слова произносились словно сами по себе. Он чувствовал, что должен это сказать. Холод снова накатил и начал подниматься вверх, к затылку. Заболели глаза. — Ты боишься, как бы мы случайно не отправили на костёр новую Марию.

Родригес поперхнулся и закашлялся; водка пошла у него носом. Он вытаращил глаза, разинул рот и замер, глядя на Гонсалеса.

— А если это так, — безжалостно продолжал развивать свою мысль Мануэль, — если это так, то через сколько-то там месяцев родится… тот, кто у неё родится. И наступит светопреставление. Ты ведь об этом думаешь, а? Об этом, старый cabron? — Он криво усмехнулся. — Конечно, об этом! Иначе для чего тебе так спешно потребовалось каяться в грехах?

Родригес наконец обрёл дар речи.

— Ты это… думай, что говоришь! — хрипло закричал он.

Мануэль невозмутимо отнял у него флягу, заткнул её пробкой и повесил на пояс.

— Я солдат, — ответил он. — Я не умею думать.

И ушёл.

* * *

… Ящик палача являл собою зрелище невероятно мерзкое и с любопытством как-то вовсе и несовместимое, и в то же время неотвратимо притягательное. Ялка проснулась от шагов, потом от скрипа дверных петель, потом два человека с натугой втащили сундук, и ей стало не до сна. Его даже не открыли, просто поставили в углу, но он сразу будто занял полкомнаты. Палач, его помощник и охранник Мануэль Гонсалес — аркебуза на руках и меч на поясе — молча замерли рядом и ждали. Ялка тоже молчала.

После злополучного визита Карела монахи посчитали целесообразным перевести пленницу на первый этаж, поближе к караулке, дабы слышать подозрительное. Здесь было сыро, гуляли сквозняки. Когда бритоголовый палач с толстым помощником втащили сундук, её заставили встать, и теперь она безучастно наблюдала за происходящим, зябко переступая босыми ногами. В эти минуты душа её как бы ушла далеко-далеко, все чувства притупились, будто всё происходило не с ней, но по случайности она получила возможность смотреть на мир глазами этой девушки. Она стояла и слушала, изредка бросая взгляд на низенького стражника, точней, на его меч, а брат Себастьян говорил:

–…и поскольку мы, божьей милостью инквизитор, монах святого братства ордена проповедников брат Себастьян, во время предыдущих дознаний и допросов не в состоянии оказались добиться от вас желаемого признания и добровольного раскаяния, то вынуждены были из-за этого держать вас взаперти до тех пор, пока вы не передадите нам всю правду, но мы так её и не добились. Посему я ещё раз хочу напомнить, что, поскольку Святая Церковь подозревает вас в колдовстве и еретических деяниях, что нашло подтверждения в показаниях свидетелей и очевидцев, то мы, с целью спасти вашу душу и предать вас очистительному покаянию, ещё раз настоятельно просим вас сознаться и покаяться в совершённых вами деяниях.

Тягучим мёдом, даже нет, не мёдом — янтарём застыла пауза, потом за окошком цвиркнула ласточка, и все в комнате вздрогнули.

— Мне нечего вам сказать, — помолчав, ответила девушка.

Брат Себастьян вздохнул.

— В таком случае, — продолжил он, — я хочу, чтобы вы подтвердили под присягой своё обязательство повиноваться Церкви и правдиво отвечать на вопросы инквизиторов, и выдать всё, что знаете, о еретиках и ереси, и выполнить любое наложенное на вас наказание. Вы клянётесь в этом?

— Мне нечего вам сказать, — повторила Ялка.

— Вы клянётесь?

— Да, я клянусь.

— Клянётесь в чём?

— Святой отец, — сдавленно заговорила она, — я уже сказала вам раз и повторю опять: я клянусь святым крестом и именем Господа нашего Иисуса Христа и Девы Марии, в которых я верую, что ни мыслями, ни действием я никогда не хотела причинить вреда другим людям. Я жила, как живут все добрые христиане-католики в этой стране, и вся моя вина состоит в том, что однажды я отправилась бродяжить, чтобы найти свою судьбу. А когда я не нашла то, что искала, то не смогла остановиться и пошла дальше. Я не творила непотребств, не сожительствовала во грехе, не насылала порчу, град, болезнь или туман… Я не вижу злобы и предательства в том, что я делала и делаю, а если я сделала что-нибудь, что могло оскорбить вас… и Святую Церковь в вашем лице… то скажите мне, в чём я виновата… в чём причина моего ареста… скажите, и тогда я постараюсь дать ответ… и выполнить… наложенное наказание. Но не заставляйте меня говорить о ереси и еретиках, потому что я ничего не знаю об этом!

Монах покачал головой:

— Этого недостаточно. Вы увиливаете и недоговариваете. Вы думаете спровоцировать меня, но что могу знать я, скромный служитель божий, о ваших бесовских игрищах и чёрных ритуалах, коим вы, как нам стало известно, предавались на ведьмовских шабашах? Я не смею предъявить вам, дочь моя, конкретных обвинений, поскольку вы можете согласиться с любыми предъявленными вам обвинениями, чтобы только избавиться от моего присутствия и дальнейших допросов. Этого не будет. Только одно может вам помочь: сознайтесь во всём добровольно, сами, и вы возвратитесь в лоно церкви очищенная и спасённая.

Руки девушки бесцельно мяли юбку.

— Если клятва именем Христа ничего для вас не значит… мне нечего больше сказать.

— Подумайте хорошенько, дитя моё, — произнёс инквизитор, пристально заглядывая пленнице в глаза. — Подумайте над своими словами ещё раз. И помните, что Святая Церковь не желает вам зла. Я искренне желаю, чтобы вы добровольно признались во всём неправедно содеянном и выдали бы мне ваших сообщниц и сообщников. Сердце моё полно печали и сострадания, но мы имеем право оправдывать исключительно в тех случаях, когда это предусмотрено законом. И здесь многое зависит от того, с какой степенью добровольности подсудимый содействовал ходу расследования. Мы не будем торопиться. Мы дадим вам ещё время до того, как прибегнуть к более действенным средствам дознания и убеждения. Вас ждёт долгий допрос, я хочу использовать каждую возможность апеллировать к вашему разуму. Я не хочу вас пугать, но, чтобы вы не подумали, что я шучу или говорю пустые слова, я пригласил сюда вот этих двух уважаемых граждан. Посмотрите на этого человека в чёрном, посмотрите на него. Этот господин — палач, а в сундуке — его инструментарий, и мне очень не хотелось бы прибегать к его услугам. Но если вы решитесь мне довериться, найти во мне поддержку, раскрыть мне свою душу, дайте знать об этом мне через него, и я сделаю всё, чтобы помочь вам и облегчить вашу участь. Через два дня вас отведут на допрос в присутствии аббата, свидетелей и прочих добрых людей. Подумайте, что вы там скажете. С тем мы оставляем вас сегодня. Да вразумит вас Господь.

С этими словами он развернулся, сделал знак писцу и стражнику следовать за ним и вышел из комнаты. Палач с помощником подхватили свой страшный груз, так и оставшийся нетронутым, и тоже удалились, а последним вышел Мануэль, бросив перед тем на девушку взгляд, исполненный странного выражения. Дверь за ними закрылась.

Ноги девушки подломились, Ялка опустилась на кровать и долгое время сидела неподвижно, сложив ладони на коленях. Было холодно. Слёзы сдавливали горло и душили грудь. Она повернулась к окну, часто смаргивая, и сидела так, глядя на проплывающие облака, пока от мыслей не осталось только эхо, а от чувств — пустыня равнодушия. Бледные губы шевельнулись.

— Летела кукушка, да мимо гнезда… — проговорила она. — Летела кукушка, не зная куда…

Она раскачивалась и шептала. Так прошло часа два или три. Она сидела, прислушиваясь к своим ощущениям и стараясь ни о чём не думать. Иногда получалось. Хотелось забыться, лечь и уснуть, но останавливала мысль, что в этом случае потом придётся пролежать без сна полночи-ночь, а это было выше её сил. Как начало смеркаться, вновь послышались шаги — должно быть, несли ужин. Дверь скрипнула и стукнула, Ялка вздохнула, внутренне готовясь к разговору с Михелем, вытерла вспотевшие ладони, но, когда она повернулась посмотреть, это оказался вовсе не Михель.

Это был палач.

В первое мгновение она решила, что её время истекло и он вернулся приступить к своим обязанностям, и сердце обдал холодок. Но в руках у него были только блюдо с чечевицей, краюха хлеба и кувшин с водой, разбавленной кислым вином. Страшный сундук остался внизу. Девушка невольно перевела дух. Это было что-то новенькое, если палачи заделались тюремными прислужниками. Или все испанцы были заняты?

Палач тем временем поставил еду на стол, но уходить не торопился, почему-то медлил, даже дверь прикрыл. «Присматривается», — подумала девушка и против воли снова поглядела на него. Раньше она не обратила внимания на его внешность, лишь отметила, что он худ, высок и не бросает слов на ветер, а чтобы понять его короткие реплики, надо было напрягаться, словно он был иноземцем. И вообще, она больше смотрела на сундук, на руки, на меч травника, который забрал себе испанец, на монахов… Теперь же, заглянув ему в лицо (а капюшон он снял), она испытала странное чувство, будто они встречались. Что-то ей казалось в его облике знакомым. Было противно, но ползли минуты, а они смотрели друг на друга, и она всё больше убеждалась, что определённо где-то видела этот горбатый нос, шрам на губе, другой — под левым глазом, два пенька на месте двух зубов…

А человек тем временем взял и нарушил молчание.

— Что ты знаешь о нём, девочка? — спросил он тихо, но при этом безо всякого акцента. — Что знаешь ты об этом человеке?

Ялка вздрогнула. Память пробуждалась медленно и отдавала нажитое неохотно. Разумом девушка ещё не поняла, где она слышала эти слова, но в том, что она их слышала раньше, сомнений не было. Лицо пришедшего двоилось у неё перед глазами, а лучше разглядеть мешали слёзы. Она заморгала.

— У меня тогда было белое лицо, — опять сказал палач, — и длинные волосы с хвостиком. А ты ещё плеснула в нас водой из таза. Помнишь?

Воспоминание пробилось, будто лопнул пузырь. Ялка против воли ахнула и вскинула ко рту сжатые кулачки, мельком поразившись, как меняет человека полное отсутствие волос. Это был тот, приходивший к травнику длинноволосый незнакомец, про которого Жуга сказал: «Он друг».

— Вы… — тихо сказала девушка и уронила руки. — Так вот вы, оказывается, кто… — равнодушно проговорила она. — Вот почему нас… нашли.

Взгляд её потух.

Человек в чёрном оглянулся на дверь, убедился, что та закрыта, и придвинулся на шаг, чтобы лучше было слышно.

— Послушай, Кукушка, — тихим голосом сказал он, взявши девушку за плечо (та едва заметно вздрогнула и на мгновенье подняла на него заплаканные глаза). — Всё не так, как ты думаешь. Я здесь, чтобы тебе помочь. Лис просил тебя разыскать, если случится беда.

Ялка помолчала. Повела плечами. Ей вдруг стало холодно.

— Вы врёте, — сказала она. — Это вы нарочно так мне говорите, чтобы у меня появилась надежда, а потом мне сделалось больнее. Я вам не верю.

— Мне плевать, веришь ты или не веришь. Мне некогда спорить, так что постарайся всё запомнить с первого раза.

— Что вы хотите?

— Вытащить тебя. Спасти и увезти прочь отсюда, в безопасное место. Я пока не знаю как, но мы над этим думаем. У нас есть время, около недели. Послезавтра тебя поведут на допрос. Там тебя будут спрашивать про Лиса и про остальных. Ты им расскажешь…

Она сглотнула резко и так же резко отвернулась.

— Мне всё равно.

— Не перебивай меня! — раздражённо встряхнул её палач. — Я не для того наделал дел на три костра, чтобы тут с тобой препираться… Да ты слушаешь меня или нет?! — Он снова её встряхнул и заставил заглянуть себе в глаза. — От тебя потребуют признания в колдовстве и в твоей связи с Лисом. Ты повторишь всё, что говорила сегодня. Но и только. Можешь пару раз упомянуть про травника и про его лесную нечисть. Этого им покажется мало: у них слишком много свидетелей. Тогда тебе наверняка назначат пытки и допрос с пристрастием.

Ялка еле разлепила деревянные губы.

— Зачем это всё? Я не хочу допроса с пытками… Пусть уж лучше сразу… Почему вы так в этом уверены?

— Допрос — поганая штука. — Хагг говорил теперь очень быстро, наклонясь как можно ближе, так, что Ялка чувствовала исходящий от него запах пота и чеснока. — Ты даже не подозреваешь, КАК ловко они умеют допрашивать! Чем меньше ты им скажешь на первом допросе, тем меньше у них будет шансов тебя запутать и сразу обвинить. Им понадобится пытка. А по закону перед пыткой полагается несколько дней держать подозреваемого в одиночке, на воде и хлебе, чтобы сломить его волю. Если всё так и случится, мы выиграем дня три, а может быть, четыре, а это много. Мы к тому времени успеем что-нибудь придумать.

— А если не успеете?

— Тогда тебе придётся терпеть. Терпеть в любом случае! Иначе костёр. Поняла? Костёр или вода. Или меч. Или верёвка. Что для тебя одно и то же.

Повисла ужасающая тишина. Даже за окном все звуки будто замерли. Мысли путались, цеплялись друг за дружку, словно ноги у плохого бегуна, ни одна не поспевала вовремя, и каждая была не к месту. Кулаки сцепило судорогой. Опять возникло ощущение бездны за спиной, вращающейся пропасти, откуда в душу веет сквозняком, и почему-то не сильно, но резко заболела грудь.

— Это вы… будете меня пытать?

Золтан вздохнул и поднял глаза к потолку.

— Я молю бога, чтобы этого не случилось, — искренне сказал он. — Но коль придётся, то заранее меня прости. А можешь не прощать, но всё равно терпи! Иначе нельзя: мне приходилось этим заниматься, и я знаю, что слукавить будет трудно. Будет больно. Может, даже очень больно. Но я постараюсь сделать всё, чтобы не навредить тебе и твоему ребёнку. Поняла? Ты поняла или нет? Ты не должна сдаваться, ни при мне, ни без меня. Ты сейчас — лягушка в крынке со сметаной. («Лягушка-кукушка», — ни к селу ни к городу подумалось ей.) Двигай лапками. Ты должна это выдержать, девочка, потому что у тебя есть хоть какая-то надежда, а у других её не было… У тебя здоровое сердце?

Вопрос застал девушку врасплох.

— Сердце? — неуверенно произнесла она. — Не знаю… Кажется, да. Но у меня мама умерла от сердца.

Золтан покивал:

— Хорошо, что сказала. Я учту.

Она подняла голову.

— Как… — начала она, но спазм сдавил ей горло. Ялка умолкла, но потом переборола себя и договорила до конца: — Как это будет?

— Не сейчас. — Золтан распрямился и шагнул к двери. — Тебе расскажут. И покажут. Это тоже часть… процедуры. Мне же и придётся рассказывать. А пока постарайся не думать об этом.

— О чём мне тогда думать?

Вопрос догнал его уже на пороге. Золтан обернулся, помедлил и указал рукой на её, пока не слишком заметный, но уже округло выпирающий живот.

— Думай о нём, — сказал он. — Ешь свою чечевицу и думай. Теперь у него, может, есть будущее.

И он захлопнул за собою дверь.

* * *

Выйдя из лечебницы на свежий воздух, Золтан ощутил, как закружилась голова, и ухватился за дверной косяк. Прикрыл глаза и некоторое время стоял, гулко сглатывая и пережидая дурноту. «Старею, — вновь подумалось ему. — А может, не старею, просто весна. От весеннего воздуха всегда голова кружится».

Он облизал сухие губы и украдкой огляделся — не видел ли кто его приступа. Вроде никто не видел. На душе сделалось муторно и мерзко. Разговор с девушкой напряг его больше, чем ожидалось. Он так и не понял, удалось ли ему растопить в её душе ледок недоверия. Впрочем, это было ничто по сравнению с тем, что он раскрыл своё инкогнито, хотя бы даже перед ней: он был лазутчик, а вокруг был стан врагов (во всяком случае, уж точно не друзей). Пока их тайна была ведома ему и Иоганну, в душе был относительный покой. За Шварца тоже можно не беспокоиться — тот слишком хорошо знал Хагга, чтоб проболтаться. Но теперь в тонкости расклада была посвящена девочка, которая пребывала в отчаянии и никому не верила. Кто мог знать, как повернётся судьба. Правильно он поступил, неправильно — теперь уже не было иной возможности проверить, кроме как дождаться, когда все раскроют карты. А пока оставалось только увеличивать ставку.

Небо темнело. Если не считать цвирканья ласточек, царила тишина. Жгли прошлогодние листья. Сиреневый дым щекотал ноздри. Раздался звон колокола — монахов скликали к вечерне. Пропускать молитву было негоже, и Золтан сделал шаг с крыльца по направлению к церкви.

И тут его схватили за рукав.

Подавив первый и естественный позыв вырваться и надавать нахалу по морде, Золтан придал лицу выражение брезгливого недоумения, обернулся и нос к носу столкнулся с сумасшедшим Смитте. Как здоровяк ухитрился незаметно к нему подобраться, оставалось лишь гадать. Скорее всего, он просто стоял за дверью, дожидаясь, пока кто-нибудь выйдет.

— Кар-кар, — вместо приветствия сказал толстяк, дурацки улыбаясь. — Кар-кар! Ведь ты тоже ворон?

— А, это ты. — Хагг разжал его пальцы и высвободил рукав. — Чего тебе надо?

— Тебя, — последовал ответ. — Он говорит: искал, слышишь? Иска-ал!

— Кто искал?

— Он! Он! — Смитте часто задышал, придвинулся ближе и снова вцепился Золтану в рукав. Ладони его дёргались, челюсть отвисла, лицо, и так лишённое всяческого выражения, сделалось и вовсе тестяное. — Ты знал его? Ты знал… Он возвращается, он скоро будет здесь. Или… не здесь. Но здесь он тоже будет! Да! Потом они: четыре лошади, четыре всадника, четыре возгласа трубы, конь блед, конь рыж и два других коня… Отряд, отряд… Дашь подудеть, когда наступит время, первый ангел? Дашь или не дашь?..

Смитте был умалишённым безобидным, за таким не замечалось буйства и припадков, он мог обихаживать себя самостоятельно, и ему дозволялось гулять по монастырю где вздумается, разве только за ворота его не пускали. Но сейчас явно происходило что-то неладное. Золтан с некоторым беспокойством увидел, что глаза толстяка закатились, лоб сморщился, а изо рта свисает ниточка слюны. Нервенность росла, Хагг заопасался, что сейчас толстяк рухнет в обморок или, ещё чего не хватало, облюёт его. Он поглядел вправо, влево и, к немалому облегчению, увидел, что по дорожке движется Бертольд. Тот шёл с работ, нёс на плече лучковую пилу и очень торопился, даже не глядел по сторонам, а может, нарочно напускал на себя подобный вид в надежде проскользнуть. «Удача!» — подумал Золтан и тотчас рявкнул:

— Бертольд!

Монах аж присел и стал оглядываться, усердно притворяясь, что не замечает их обоих. Хагг замахал рукой:

— Шварц! Подойди сюда.

Брат Бертольд приблизился, опасливо косясь по сторонам. Руки его теребили рясу.

— Я, господин Золтан… меня это… настоятель… А что случилось?

По-прежнему поддерживая Смитте под руку, Хагг поманил монаха пальцем, а когда тот наклонился, жёстко взял его за вырез ворота и притянул к себе.

— Я тебе не Золтан! — прошипел он сквозь зубы. — Меня звать «мастер Людгер», или забыл? — Шварц глотнул и быстро закивал. — То-то же, — смягчился Хагг. — Ну-ка, помоги мне его поддержать.

— А что с ним… э-э… мастер Людгер?

— Да не знаю. Плохо.

Толстяка шатало, как сосну под ветром. Он мычал, тряс головой, клонился набок, лицо его сделалось белым, в уголках рта показалась пена, один глаз закрылся, второе веко дёргал тик, колени дрожали. Золтан взял его за руку — тот выдернул её. Золтан взялся за другую. Шварц отложил пилу, зашёл перехватить с другого бока. Оба уже собрались под руки вести его в лечебницу, как вдруг толстые, похожие на сосиски пальцы Смитте сомкнулись на запястье Золтана, и толстяк отчётливо и громко произнёс:

— Не надо, Хагг… Не надо. Я… сам.

Тупая боль пронзила сердце и ушла. Золтан весь похолодел, будто под ногами внезапно открылся колодец, обернулся и наткнулся на прямой, совершенно осмысленный взгляд, который никак не мог принадлежать сумасшедшему. Черты лица оформились и отвердели, это по-прежнему было лицо Смитте, но теперь оно приобрело другое, не его, какое-то чужое выражение, будто от него осталась — нет, не кожа — гибкая податливая маска, сквозь которую проступили истинные формы. Это было до того нелепо, неправдоподобно, что Золтан застыл соляным столпом, не в силах ни понять, ни осознать, что происходит, чувствуя только ужас и дурноту.

— Святые угодники… — Шварц выпустил руку Смитте и закрестился. Все наставления вылетели у него из головы: — Господин Золтан, что это с ним? Господин Золтан… что… это…

Изменилось, впрочем, не только выражение лица — толстяк стоял уверенно, без колебаний и шатаний, хватка пальцев сделалась тверда. А в следующее мгновенье он усмехнулся кривой и какой-то очень знакомой ухмылкой и… провёл рукой по лысой голове.

— Здравствуй, Золтан, — сказал он, глядя ему в глаза. — Наконец-то я тебя нашёл. — Он перевёл взгляд на монаха: — А, Шварц! Ты тоже здесь?

— Т-ты? — только и смог выдохнуть Хагг, боясь произнести любое имя. — Это… ты?

— Не я, — ответили ему. — Пока не я, но это… тоже способ. Я узнал его… когда сражался с ветром. — С этими словами «Смитте» огляделся. — Где Кукушка? Ты… нашёл её?

В горле его хрипело и булькало, толстяк не говорил слова — выталкивал их, как больной харкоту. Голос и манеру было не узнать, но что-то… что-то…

Хагг сглотнул.

— Нашёл, — сказал он. — Я её нашёл. Она здесь, вот в этом доме. А где ты?

Круглое, одутловатое лицо перекосила судорога.

— Хорошо, — сказал толстяк вместо ответа. — Это хорошо. Мне… трудно его держать, но теперь я знаю… Ах… Никак не вырваться, никак…

Тут он внезапно замер и умолк, уставивишись куда-то за спину обоим. Золтан проследил за его взглядом, но увидел только монастырский двор и виноградник, весь облитый красным заревом заката. Листья на лозинах только-только распустились. Пейзаж являл собой картину мирную и самую обыденную.

Не обращая внимания на вцепившихся в него людей, толстяк подался вперёд и сделал несколько шагов. Движенья навевали жуть, хотелось закричать, такие они были: одержимый двигался рывками, конвульсивно, с остановками и иноходью, вынося вперёд одновременно ногу и плечо. Остановился.

— Так вот… какие они… — проговорил он тихо и едва ли не с благоговением. — Да… Ради этого стоило… умереть…

— Кто «они»? — тупо спросил Золтан, тряхнул его за рукав, так как ответа не последовало, и ещё раз повторил: — Кто «они»?

— Цвета, — последовал ответ. Хагг вздрогнул. Обоим показалось — голос Смитте снова сел. А через миг лицо его задёргалось, он снова начал биться так, что Золтану и Шварцу пришлось повиснуть у толстяка на руках, потом внезапно замер.

— Я… ещё вернусь, — сказал он непослушными губами. И тотчас, словно лопнули невидимые нити, огонёк в его глазах потух, пухлое тело обмякло, лицо обрело прежнее овечье выражение. Перед ними вновь стоял, пуская слюни, полоумный Смитте — оболочка человека с мелкими, купированными мыслями, доставшимися ей в наследство от былого вора и налётчика. И только.

— Улитка-улитка, — тихо и просительно позвал он, глядя Золтану в глаза, — высунь рога…

И положил в рот палец.

— Господи Иисусе… — выдохнул Бертольд и дикими глазами посмотрел на Золтана.

Душила жуть. В глазах у Хагга потемнело, небо пошло колесом; он выпустил замурзанный рукав, рванул завязки ворота и медленно осел на каменные ступени.

К счастью, этого никто не видел, кроме Шварца.

А он был не в счёт.

* * *

— Эй, на пристани! Хёг тебя задери… Ты что, спишь, что ли? Эй! Принимай конец!

Старик Корнелис приоткрыл один глаз, приоткрыл второй и в следующий миг едва не сверзился с мостков: к причалу подходил корабль.

У трактира при плотине этаких ладей не видели уже лет десять. Было непонятно, как он пробрался в глубь страны по мелководью, где ходили только баржи-плоскодонки; развалистый, широкий, непохожий на обычные суда, он еле втискивался в узкое пространство старого канала, гнал волну, но шёл красиво, ходко, как лосось на нерест. Нос и корма, устроенные одинаково, позволяли в случае необходимости не разворачиваться в узком русле, а спокойно двигаться обратным ходом. Парус был спущен, мачта убрана, работали только вёсла. Над бортами мерно колыхались головы гребцов, а на носу, одной ногою опираясь на планширь, стоял детина в волосатой куртке, голубом плаще и ухмылялся во весь рот. У него были густые рыжеватые брови, толстая шея и крепкие плечи. Рост он имел исполинский. Длинные, светлые, ничем не покрытые волосы плескались на ветру, борода топорщилась, в синих глазах прыгали чёртики, в руках была канатная петля.

— Пресвятая Матерь Божья… — выдохнул мостовщик и протёр глаза. — Уж не викинги ли?!

Смятение и замешательство его можно было понять. Ещё свежа была память, как соседние датчане, свеи и другие скандинавы разоряли и держали в страхе всю Европу своими опустошительными набегами. Ещё звучали до сих пор в церквах слова молитвы: A furore Normannorum libera nos, o Domine!.. Что правда, то правда — викинги воспринимались как кара Господня, наряду с ураганами, мором и саранчой; северных людей боялись, даже если те ходили с миром и торговлей, и никто не в состоянии был изгнать их или хотя бы остановить грабежи. Непоседливый народ щедрой рукой разбрасывал по свету своих буйных сыновей. Мира с ними добивались дорогой ценой, если добивались вообще. И даже после того, как власть на скандинавских островах перешла в руки христианских королей, ратная доблесть, удаль и бесстрашие ценились ими много выше, чем рачительность и обывательство, а решимость — паче осторожности. Соблюдая в обществе мирские и церковные уставы, большинство из них в душе и в сердце оставались скрытыми язычниками и не боялись ни бога, ни чёрта, ни инквизиции, хотя предпочитали лишний раз не наступать на грабли.

Северяне раздражались легко при малейшей обиде, притом они меньше всего могли сносить несправедливость и не любили подчиняться отношениям, не соответствовавшим их гордому и независимому духу; оттого-то некоторые по удовольствию, другие — по принуждению, как нарушители общественной тишины, не ожидая безопасности и мира на родине, покидали её навсегда и искали убежища в других местах; многие, особенно такие, у которых не было ни дворов, ни какой-либо недвижимости, из страсти к путешествиям охотно уходили в другие страны — посмотреть, подраться и для поселения. В основном пришельцы были викинги, но были среди них и «ландманы» — переселенцы.

А этот вроде был торговец. Говоря иначе — «заключивший договор». Варяг.

— Держи! — тем временем ещё раз крикнул бородатый мореход, и верёвка, развивая кольца, шлёпнулась на дерево причала, аккурат к ногам старого лодочника. С перепугу сунув трубку в рот чашечкой книзу, Корнелис подскочил, схватил канат и заметался по причалу, топоча башмаками. Впрочем, торопиться было некуда: кнорр двигался против теченья, а трактир стоял на левом берегу, поэтому пирс для норвегов оказался справа, и причаливать пришлось со стороны штирборта; был риск поломать рулевое весло. Кормчий дал команду сбавить ход и подводил корабль медленно и осторожно; даже такой старик, как Корнелис, десять раз успел бы завести петлю на старое причальное бревно. Пока он отдувался, вытирал платком вспотевший лоб и стряхивал с груди просыпанный из трубки пепел, на корабле уже бросили грести и начали подтягиваться. Ещё мгновение — и предводитель спрыгнул на мостки, не дожидаясь окончания швартовки.

— Здорово, шляпа! — прогудел он, нагибаясь и заглядывая под широкие поля этой самой шляпы. — Ба! Корнелис, ты, что ли? Чего молчишь? Не узнаёшь меня?

Дед прищурился, заглядывая мореходу в лицо, и наконец произнёс с сомнением и недоверием:

— Господин Олав? Никак вы?

— Ах ты, старая ты брюква! — рассмеялся бородач. — Узнал! А шесть лет не виделись.

— Да уж, — признал Корнелис. Видно было, что он не в своей тарелке. — А говорили, будто вас того… — он сделал пальцами, — сожгли. Или повесили.

— Ха! — усмехнулся варяг. — Сожгли? Меня? Помру, тогда сожгут, а нынче пусть и не пытаются. Как вы тут живёте? Корчма, я смотрю, совсем развалилась. Ладно, хорош трепаться. Алоиза дома? Как она?

— Алоиза… видите ли… мнэ-э… — замялся Корнелис, кусая дёснами мундштук.

— Только не говори мне, что она не дождалась меня и вышла замуж! — Норвег покачал пальцем с показной суровостью, хотя улыбка оставалась прежней. — Я её характер знаю и всё равно не поверю. Ну? Чего стоишь столбом? Я вам подарки привёз, сейчас мои ребята выгрузят, покажи им, куда складывать.

Сказавши так, гость хлопнул старикана по плечу и зашагал через плотину к дому.

— Алоиза! — крикнул он. — Октавия! Я приехал! Алоиза?..

Корнелис остался стоять, глядя ему вслед и шевеля беззубым ртом.

Некоторое время царила тишина, потом началось. Предводитель викингов мелькал то в одном окне, то в другом, домочадцы бегали и голосили, что-то разбивалось, двери хлопали. С чёрного хода выскочил младший сын хозяина пристани, взъерошенный, ушастый, в одном башмаке, выскочил и хромым галопом припустил в деревню — не иначе за подмогой (хотя какая тут могла быть подмога). Наконец всё более-менее утихло, дверь распахнулась и повисла на одной петле, предводитель варягов вышел, дикими глазами обозрел окрестности, увидел Корнелиса и двинулся к нему.

Корабль к этому моменту уже ошвартовался, часть команды спрыгнула на пирс, потопала-поприседала, разминая ноги, и начала сгружать тюки и ящики, но увидала Олава и прервала работу. Разговоры смолкли, воцарилась тишина, только чайки кричали, скользя над землёй и водой. Корнелис попятился, но чья-то рука легла ему на плечо и удержала на месте; он обернулся и встретился взглядом с высоченным рыжим мореходом. Его лицо со шрамом всплыло в памяти мгновенно — этот молчаливый тип всегда сопровождал ярла Олава в его походах. Даже имя вспомнилось — Сигурд.

— Стой, старик, — проговорил он тоном, не допускавшим возражений. — Стой. Наш ярл не сделает вреда. Если ты невиновен, тебе нечего бояться. А если виновен, тем более стой.

Корнелис послушался.

Тем временем варяг подошёл к нему вплотную и остановился, глядя на него глаза в глаза.

— Как это случилось? — отрывисто бросил он, выделяя каждое слово.

— Я… — Корнелис снял и скомкал шляпу. — Я хотел сказать… Не виноватые мы, господин Олав… ни они не виноватые, ни я.

— Как это случилось, я тебя спрашиваю?! — повысил голос мореход. — Отвечай как на духу, иначе я тобой сейчас всю палубу вымою и на мачте повешу просушиться! Клянусь кровью белого Христа, вымою и повешу! Нарочно мачту прикажу поставить! Как случилось, что она умерла?

— Я хотел вам сказать, — проговорил Корнелис, опуская взгляд, — но я боялся. Вы не слушали. Три года как уж, в феврале… Холодно было в тот год, господин Олав, очень холодно. Цыгане не гасили костры, так торопились на юг. Осень стылая, зима… Рожь вздорожала, уголь вздорожал… Вода в канале в сентябре замёрзла, баржи не ходили, лёд волов держал. Выручки не было. Мы многих не уберегли, у меня у самого племянник умер и кузина… и у мельника племянница… и у старого Жана Дааса внук… и сам Жан Даас тоже умер… Мы бедняки, а у бедняков нет выбора, господин Олав, сами знаете — зимой все хотят быть поближе друг к другу. Она много ходила, помогала, но простыла… слегла…

— А девочка? Где девочка?

Старик не ответил.

— Ты что, не слышишь меня? — Варяг ещё приблизился. — Где моя дочь?

Корнелис отвернул лицо.

Олав медленно, со вкусом сгрёб смотрителя причала за грудки мозолистой лапищей и притянул к себе так, что того приподняло на цыпочки. На доски посыпались пуговицы, сукно затрещало и пошло прорехами.

— Я убью тебя, лодочник, если ты не скажешь мне всего, что знаешь! — пригрозил варяг. — Мне сказали, что она пропала. Убежала. Потерялась. И недавно, меньше месяца назад. Это так? Ты это видел? Отвечай, я по глазам вижу, что ты что-то знаешь! Ну?! Это так?

— Так, — наконец признал старик. — Не соврали они: убежала. Они её в приют отдать хотели, а она сбежала. Только я не знаю куда. Был тут господин с мальчишкой, сундуки привёз, очкастый, с бородой. Она в один сундук и забралась, такая егоза. Я не знал, а то бы не позволил: уж вы знаете, как я её любил. Мне канальщики, когда обратно шли, рассказали. Пустите рубаху — больно!

Яльмар Эльдьяурссон, известный недругам как Олав Страшный, разжал пальцы. Старик ухватился за горло и зашёлся судорожным кашлем. Пошатнулся, уцепился за перила. Вытер рот.

Заморский гость молчал.

— Прости, старик, — сказал он наконец. — Прости. В сундук, говоришь, забралась?

Тот кивнул.

Норманн всё медлил.

— Как называлась та баржа? — наконец спросил он.

— «Жанетта». Кажется, «Жанетта».

— Где её найти?

Корнелис помотал головой:

— Не знаю, господин Олав. Я не знаю, правда. Они из Гента и сейчас, наверное, там и стоят, товаром загружаются. А может, они не в Генте, а в Брюгге.

— Так в Генте или в Брюгге?!

— Да кто ж их знает, господин Олав! Там же три канала, из Брюгге: в Гент, в Остенде и в Зебрюгге, хоть считалкой выбирай. Вы парочку недель побудьте здесь, подождите, может, они обратно пойдут, тогда и…

— Некогда нам ждать, — оборвал его варяг, посмотрел на облака и обернулся к кораблю: — Сигурд, Харальд! Загружайте всё обратно. Ульф! Ульф?! Сматывай канат. Отчаливаем!

Он заглянул в кошель, поколебался, сорвал кожаный мешочек вместе со шнурком и сунул его в руку старику.

— На, возьми.

— Благослови вас бог…

— Оставь при себе свою благодарность. Лучше расскажи, как они тут… как они жили.

Корнелис долго смотрел на подарок. Поднял взгляд.

— Почему вы задержались? — с горечью спросил он. — Она ждала. Она вас каждый день ждала. Они вас обе… ждали.

Викинг помрачнел и отвернулся, стиснув зубы.

— Поганые дела, — ответил он. — Я не хочу об этом разговаривать. Мой брат попал в беду: церковные собаки обвинили его в ереси, а король поверил. На него повесили огромный долг, хотели испытать лумхорном. Я был в фактории в Новгороде и узнал об этом слишком поздно. Когда я приехал, Торкель уже был в тюрьме. Я помог ему освободиться, свёл с кем надо счёты, но все сбережения ушли на подкупы. Я заложил даже свой кнорр. Не было никакой возможности выбраться. Хорошо, приятель надоумил — я сыграл у Бурзе на тюльпанных луковицах; два раза выиграл, один раз проиграл, но всё равно остался в прибыли. Только так… Я дважды посылал письма и деньги с верными людьми, а прийти не мог.

Старый мостовщик покачал головой.

— Они ничего не получали, — с горечью сказал он. — Ничего. Должно быть, ваших людей убили гёзы или наёмники. Они вернулись? — Варяг не ответил, и Корнелис покивал головой: — Смута в стране. Смута.

Яльмар топнул, плюнул на воду, сжал кулаки и выругался по-норвежски.

— Ну что за гнусные настали времена! — в сердцах воскликнул он. — Разве Один допустил бы такое? Разве допустил бы?!

Корнелис вздрогнул и перекрестился, но смолчал.

Шли минуты. Великан-северянин не двигался, стоял, о чём-то размышляя. Лица прочих мореходов были хмурыми, движения неторопливы. Все что-то делали. Кто-то проверял весло, другой перешнуровывал сапог, ещё один, худой и долговязый, передвигал по палубе мешки, выравнивая крен. На кнорр уже закатывали последние бочки. Не было ни зубоскальства, ни веселья, никаких «Чего мы ждём?», «Ну скоро ты?» и прочих возгласов, обычных для торговых мореходов. Старик Корнелис поглядел на одного, на другого и ощутил холодок: на кнорре не было команды — была дружина; эти люди в любой момент готовы были взяться за оружие.

Кружили чайки. О сваи билась мелкая волна, колебля зелёные бороды водорослей. Пахло гнилью и холодной водой. Солнечное небо помаленьку затягивали облака. Темнело. На пристани оставались ещё пара штук сукна, мешки с углём, корзины с неизвестным содержимым и прочая разнотоварная мелочь.

— Оставьте их, — махнул рукою Яльмар. — Пусть эти заберут себе. Корнелис, возьми сукна — сошьёшь себе новый кафтан взамен этого гнилья.

— Благодарствую. — Его обветреная старческая рука со вздувшимися венами всё пыталась запахнуть разорванный ворот. — А вы, стало быть…

— Алоизу… где похоронили?

— Здесь. На кладбище, у церкви.

— Ты покажешь мне её могилу?

Корнелис кивнул:

— Покажу.

* * *

Паук пошевелил жвалами и приблизился. Оказывается, это довольно страшное зрелище, когда паук идёт к тебе и шевелит серпами челюстей, с которых капает зеленоватая слюна. Просто в обыденной жизни люди этого не видят, ибо слишком велика разница в размерах. А был бы тот паук величиной, например, с собаку или с крупную овцу, это увидал бы каждый. Увидал и испугался. До икоты, до одури, до мокрых штанов. А может, даже до смерти.

Этот паук как раз таким и был.

Травник проглотил слюну, переменил стойку, оступил назад. Рукоять меча скользила от пота. Не отрывая взгляда от противника, Жуга вытер о штаны сперва одну ладонь, потом другую, перехватил меч поудобнее и стал ждать.

Когтистые мохнатые ноги царапнули пол. В движении этом не было ни злобы, ни агрессии, лишь воля и сноровка опытного хищника. Очень опытного. Чёрные бусинки глаз смотрели на добычу, и в каждом при желании травник мог разглядеть своё отражение. Желания, правда, не было. Коричнево-серая, в белёсых крапинах, шкура твари оставалась неподвижной. Жуга всё время задавался вопросом, как паук дышит, если ни брюшко, ни грудь, ни голова почти не движутся… Яд и пламя, нельзя отвлекаться! Но разве он виноват, что даже в такую минуту любопытство испытателя в нём берёт верх над рефлексами бойца?..

Меч, принесённый Телли, был тяжеловат — Жуга к такому не привык, но выбирать не приходилось. Паук тем временем шагнул туда-сюда, подался вбок и вдруг, на первый взгляд расслабленно, на деле — быстро-быстро, ринулся в атаку. Вскинул передние ноги, ударил, промахнулся и вхолостую щёлкнул жвалами. Травник стиснул зубы, затанцевал, оберегая ноги, и заработал мечом. Места для отступления не было — они и так играли в кошки-мышки больше десяти минут: сначала он заманивал чудовище туда, где на восьми ногах было не развернуться, потом паук воспользовался этим и сам оттеснил человека в угол. Теперь брала своё усталость.

Панцирь на паучьих лапах очень прочный. Лезвие скользило и вреда не причиняло, но Жуга сумел отбить атаку и получил некоторый простор для манёвра. Паук развернулся, словно на шарнирах, зашипел и снова двинулся вперёд.

Чем же он шипит? Или это задние лапы волочатся по полу? Аристотель писал, что у паука нет сердца как такового, а есть лишь несколько сердечных сумок, из коих одна главная, а несколько — второстепенные, и расположены они не как у человека или зверя, в левой стороне груди, а на спине, вернее, сверху, под брюшком, там, где обыкновенный крестовик несёт свой крест… Впрочем, тот же Аристотель написал, что у мухи восемь ног, и большинство учёных мужей до сей поры не подвергают это утверждение сомнению. Хотя любой мальчишка, который умеет считать…

Яд и пламя!

Лапы ударили. Травник едва успел увернуться. В любом случае поздно гадать, прав великий грек или не прав — выбора не остаётся. К тому же в прошлые разы этот приём вполне срабатывал, хотя у травника ни разу не было возможности проверить, в сердце он попал или не в сердце…

Яд и пламя, ну почему эльфы так ненавидели пауков?!

Финт, вольт, удар… опять удар… отбивка, выпад, два шага вперёд… Рискованно, но по-другому не получится (во всяком случае, пока не получалось). Чёрные челюсти клацнули в двух дюймах от лодыжки травника, Жуга подпрыгнул, закрутил мечом, ударил вниз и чуть вперёд: отчасти чтобы удержать равновесие, отчасти надеясь зацепить противнику глаза. Сработало. Меч самым кончиком царапнул чёрную лаковую бусину, паук сдал влево и зашарил лапами, на краткое мгновенье потеряв врага из виду. Этого хватило, чтобы запрыгнуть ему на спину, перехватить меч и два раза вонзить его в узор на брюшке. Оба раза — глубоко, как только позволили клинок и рукоять: иначе не достанет.

Паук задёргался, загарцевал, внезапно развернулся и припустил вдоль стен, отчаянно работая лапами. Разрезы закипели белым. Преодолевая отвращение, Жуга вонзил меч в третий раз, оставил его в ране и обеими руками вцепился в основания паучьих задних ног. Сейчас главным было просто удержаться, не попасть под эти ядовитые серпы… каких-то полминуты… может быть, минуту… или две…

Вскоре всё было кончено. Травник разжал сведённые судорогой пальцы, слез, с усилием выдернул меч и на всякий случай отступил. Голова была пустой и тяжёлой. Как всегда, остался только слабый интерес — что было бы, случись ему не победить, а проиграть?

Руки подрагивали. Болели плечи и колено. Травник грустно усмехнулся: «Сдаю».

Некоторое время мёртвая туша паука лежала неподвижно, подобрав суставчатые ноги и бессмысленно таращась в потолок глазами и глазками, потом воздух вокруг неё задвигался, как в жаркий день над раскалённым камнем, подёрнулся неровной рябью, тело начало бледнеть и вдруг… исчезло. Испарилось. Жуга невольно моргнул — глаз всякий раз не успевал поймать мгновение, когда поверженный противник растворялся в воздухе, и веки дёргались непроизвольно, словно где-то рядом молот кузнеца ударял в наковальню. Вот только что на полу лежало растопыренное тело. Миг — и его уже нет. Только слизь, зазубринки на лезвии и долгие, глубокие царапины в полу, да тело ноет от ушибов и усталости.

А ещё через мгновение мерцание стен погасло, и в дальней от травника стене возник дверной проём. Комната вновь стала тем, чем была — большим несимметричным залом с пятью углами разных величин, со стенами необработанного дерева, с единственным входом и выходом. Вот этим самым.

«Тренировка» закончилась.

В первый раз, случайно забредя сюда, Жуга не обнаружил ничего особенного. Комната как комната, не хуже других, разве что без окон. Чулан, кладовка, может быть, тайник, и только. Однако в соседнем помещении обнаружилась ванна, или, правильней сказать, небольшой деревянный бассейн с проточной водой. Это была полезная находка, и Жуга облюбовал сей уголок для утренней разминки. А когда Тил, как обещал, принёс ему оружие, заявился сюда с мечом. Просто так заявился, без всякой задней мысли.

И началось.

Сперва он не понял, что произошло, когда выход из комнаты исчез, а стены засветились ярче — на старой заставе эльфов всё время происходило что-нибудь этакое. Но тут из ниоткуда вдруг возник зверь — то ли волк, то ли собака, не понятно, но что-то похожее. Возник и изготовился к броску… и думать стало некогда. Лишь когда бой завершился и поверженный враг исчез, не оставив следа, Жуга смекнул, что это неспроста.

Тот день и половину ночи травник провёл в мыслях о произошедшем, на всякий случай уйдя в самые дальние покои, даже заснул с мечом в обнимку.

А на следующий заявился опять.

Так и повелось с тех пор — раз или два в неделю травник приходил сюда, чтобы затеять очередную схватку с призрачным противником, который был и в то же время как бы не был. Оставалось загадкой, плодил замок этих тварей из себя или из воздуха или приносил откуда-то извне, но в любом случае здесь действовала древняя и сильная магия. За неполный месяц Жуге пришлось сразиться в этой комнате с самыми странными тварями, каких он только видел, но чаще всего почему-то попадались эти гигантские пауки.

Травник скосил глаза на меч, на клинке которого медленно таяла белёсая слизь, и поморщился. Ну почему эльфы так ненавидели пауков?

Он прошёл в круглую комнату с басейном, в который непрерывно стекала прозрачная струйка воды, морщась, стянул с себя мокрую от пота рубашку, скомкал и бросил на пол. Рубашка была чёрной. Не от грязи, а так. Пару мгновений Жуга с неудовольствием смотрел на неё, но выбирать не приходилось: по странной прихоти все вещи, которые Телли для него принёс, были чёрными (ага… «Меньше пачкаются»… дурак). Меч травник прислонил к стене и некоторое время стоял, глядя на своё отражение в воде. Отражение смотрело куда-то в сторону.

Тянулись дни, недели, месяцы. Старый замок существовал сам по себе и сам в себе, отдельно от любого мира. Там, снаружи, в серединном мире, могло происходить всё что угодно — войны, наводнения, землетрясения, чума, мор, засуха, набеги викингов, татар, все континенты могли уйти под воду — здесь шла своя жизнь.

Если это можно назвать жизнью.

Кулак разбил отражение, ледяная вода пошла рябью. Успокоиться ей не дали. Травник вымылся до пояса, подумал и отказался от намерения окунуться полностью — разогретые мышцы могло свести судорогой. Он вытерся рубашкой, пригладил волосы и обернулся.

И лишь теперь увидел, что он опять не один.

Белый, словно сотканный из лунного тумана зверь выступил из утреннего сумрака и остановился. Витой блестящий рог качнулся в приветствии, снова поднялся. Воцарилась тишина, нарушаемая шумом льющейся воды.

«Разминаешься?»

— Хорошо ещё, что ты не додумался явиться мне туда, — проворчал травник, мотнув головой в сторону бойцовской комнаты.

Насмешливое фырканье в ответ и снова голос в голове:

«Думаешь, сумел бы меня одолеть?»

— Как знать, как знать… Здравствуй, высокий.

«Привет и тебе… Лис. Может, опустишь меч?»

Травник покосился на свою руку и с удивлением обнаружил, что и впрямь сжимает меч. Когда он успел его схватить — память хранила на этот счёт молчание.

Единорог тем временем приблизился. Нагнулся, обдавая травника холодным, стынущим дыханием, заглянул в глаза, движимый непонятной заботой, тронул губами раны и ушибы, потом наклонил голову и потянулся вперёд своим волшебным рогом. Не делая движений, травник терпеливо ждал, а когда боль исчезла вместе с синяками и ссадинами, повёл плечами, разминая мышцы. Кивнул, благодаря:

— Спасибо. Как ты это делаешь?

«Лучше тебе не знать».

— Вот вечно ты… Нет чтобы поделиться секретом.

«Ты неправильно понял: у человека просто не хватит сил, чтобы повторить такое».

— Даже у меня?

«Даже у тебя».

Жуга перехватил меч лезвием под мышку, подобрал рубашку, бросил её в бассейн и там оставил — вода на заставе была такой чистоты, что за два часа вымывала из одежды грязь и пот без золы и щёлока. Двинулся к выходу. Единорог прошествовал за ним.

— Позавтракаешь со мной? — спросил Жуга, не оборачиваясь.

«Благодарю, — с достоинством ответил тот. — Я не ем людскую пищу».

— Почему? Не можешь?

«Не хочу».

Человек не стал больше ни о чём его спрашивать, и остаток пути оба проделали в молчании. Зверь Века, Белый Индрик, следовал за травником на расстоянии шага или двух — тот непрерывно ощущал спиной его дыханье, настолько холодное, будто он питался мятой, льдом и ключевой водой.

Через казавшуюся бесконечной анфиладу комнат, больше похожую на лесную аллею, через огромный зал — абсолютно пустой и непонятно для чего предназначенный, через короткий коридор они проследовали в дальнюю башню, ту, где состоялась встреча с Тилом и которую травник облюбовал для жилья. Подниматься по лестницам не требовалось: на нижнем ярусе, в одном углу пустой и длинной комнаты (наверно, бывшей кордегардии) он устроил постель, в другом — склад провизии. Обстановка комнаты, с её уродливыми, оплывшими формами мебели и стен, являла посетителю живой пример упорных, но безуспешных попыток травника овладеть эльфийской магией. Стол не держал посуды, на лежанках невозможно было спать, не сломав позвоночник, а на скамьях могли сидеть разве что певчие птицы. На полу стояли пустые бутылки и большущий медный чайник, казавшийся здесь особенно неуместным.

Дальний край стола дал дюжину побегов, все в свежей зелени и синеньких цветочках.

Зверь с видимым интересом огляделся. Небольшое помещение с его приходом сразу сделалось будто просторнее.

«Я смотрю, ты взялся за дело всерьёз».

— Что получилось, то получилось, — отозвался Жуга, доставая еду.

«Я бы предпочёл, чтобы ты погодил с трапезой», — пронаблюдав за ним, сказал единорог.

— Почему?

«Я пришёл говорить».

— Да бога ради! Можешь говорить, мне не мешает, — пожал плечами травник. Привычно забрался на стол, угнездил на коленях тарелку. — Я могу одновременно есть и слушать. Я же не ушами ем. — Он переломил лепёшку, протянул единорогу: — Хочешь хлеба?

«Не хочу».

— Зря: эльфы делали хороший хлеб. Если это, конечно, хлеб. Так… Ну тогда я не знаю. Если хочешь, можешь объесть вот эти веточки. Листья очень даже съедобны. Похожи на капусту, только пахнут как…

«Лис!»

Травник поднял голову и перестал жевать:

— Да?

«Я прошу тебя быть серьёзным».

Жуга опустил чашку и некоторое время молча ковырял в ней ложкой. Потом отставил в сторону.

— Послушай, Вэйхатил, — проговорил он. В голосе травника сквозили усталость и плохо скрываемое раздражение. — Я сижу в этом замке, как селёдка в бочке, уже бог знает сколько недель и месяцев. И, готов поспорить, ты мог прийти ко мне в любое время. Но ты не приходил. А теперь являешься и требуешь, чтоб я сейчас же, сию минуту выслушал тебя и был серьёзен. Знаешь что?

«Что?»

— Пошёл ты, вот что! Думаю, нет такого дела, которое не могло бы подождать ещё чуть-чуть после стольких месяцев.

Единорог переступил, будто в смущении.

«Я понимаю и прощаю, — был ответ. — Твои слова полны печали и бессилия. Но я на самом деле должен с тобой поговорить».

— Ладно. Ладно. Что случилось?

«Я чувствую проколы в ткани бытия. В пространстве грёз и вероятностных событий. Их много. И почти все нити тянутся сюда. Щель между мирами приоткрылась. Ты выходил из замка».

Последнее не было вопросом или предположением — высокий знал.

Лицо травника осталось бесстрастным, лишь на скулах заходили желваки.

— Да, я выходил, — жёстко сказал он. — И что?

«Через чужое тело и сознание».

— А что мне оставалось делать? У меня нет выбора! Я должен — должен знать, что́ там происходит. Если бы я нашёл способ выйти отсюда, я бы ушёл. Но ты же знаешь, что я не могу! — Он поколебался и слегка изменил формулировку: — Пока не могу.

«Опасность, которой ты себя подвергаешь, гораздо больше, нежели ты думаешь и даже представляешь».

— Опасность, — хмыкнул травник. — Что тебе до той опасности? Все вы говорите о ней. Тил, Золтан, ты… Все. И ни один не сделал ничего, чтоб помочь. Вот ты. Ты можешь вытащить меня отсюда? Спорю на что угодно — можешь.

«Да, могу. Но после этого…»

— Я знаю, что случится после этого, — перебил его Жуга. — Я помню, что случилось с Тилом. Но я помню и то, что память к нему вернулась. Пусть не сразу, но вернулась.

«Осенний Луч Солнца — эльф».

— Во мне тоже есть часть старшей крови. Или я не прав?

«Прав. Но всё далеко не так просто».

Единорог прошёл по загромождённой комнате и замер у окна, устремив свой взор на речку и луга за ней. Снаружи разгорался день, по ощущениям совершенно майский. Тянуло свежей зеленью и запахом воды. Весна, пришедшая в этот замкнутый уголок, пусть с запозданием, но брала своё.

«Заклятия, удерживающие замок в таком состоянии, сложны и нестабильны».

— Что? — Травник прищурился. — Я не понимаю. Повтори.

«Представь шар на горе. Хватит лёгкого толчка, чтобы он скатился. Так и тут. Быть вне мира и вне времени — дело сложное и противоестественное. Магия и силы Старшего народа могли подобное проделывать. Но мир не стоит на месте. В своём бессмертии Светлые нередко забывали о том, что время всё же существует. За последние недели ты несколько раз выходил за грань. Пусть не телесно, но в данном случае нет разницы. Катаэр Крофинд строился не для того, чтобы позволять такие фокусы. Сторожевые заклятия всё ещё работают, и будь здесь прежний гарнизон, тебя давно бы уже посадили под стражу. В одиночную камеру. Без дверей, с защитой от магического проникновения».

— Вот, значит, как…

«Именно так. Сам замок неразумен, это наблюдатель и слуга. Всё, что вложили в него создатели, отвечало их представлениям о безопасности и порядке, но и об этикете Светлые не забывали. Старший народ был сдержан и нетороплив в принятии решений. Выйти за барьер, преодолеть границу можно и случайно, ненароком, без злого умысла. А среди путешественников и постояльцев было много сильных магов. Если бы заклятье убивало на месте, война велась бы непрерывно. Всю последнюю неделю крепость содрогается от сигналов тревоги. Странно, что ты их не чувствуешь».

— А с чего ты взял, что я их не чувствую?

«Так ты нарочно? Я предполагал».

— И что? — подначил травник. — Боишься, что эльфы встревожатся и вернутся?

«Может случиться и худшее», — уклончиво ответил единорог.

— Худшее? Что, например?

Серебряный зверь отвернулся от окна и поднял взгляд на человека.

«Ты никогда не задумывался, отчего Нидерланды, Нижние Земли, стали такими?»

— Какими «такими»? А! В смысле — нижними? Да потому, что… — тут Жуга умолк и изменился в лице. — Постой, погоди… Ты хочешь сказать…

«Крепость С Белыми Валами не всегда была оторвана от мира».

Единорог сделал многозначительную паузу, но не дождался ответа и счёл возможным продолжить. Но синь звериных глаз уже подёрнулась кисеёй воспоминаний.

«Как странно… — медленно продумал он. — А я, оказывается, хорошо помню то время… те смутные тысячелетия, когда на этих землях жили эбуроны и кондрузы, церозы и пэманы, сегны и адуатуки… а к западу и к югу — нервии, морины, менапьенцы, атребаты, треверы… Это был нестойкий мир, уже почти утративший старые знания, мир последних войн Третьей эпохи, когда Старший народ окончательно решил уйти и ушёл. Часть эльфийских твердынь досталась людям — незначительная часть, и она была впоследствии перестроена и приспособлена для людских нужд. А всё, что могло повредить, решено было… изъять».

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Осенний Лис

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Кукушка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

37

Марина Богданова (Тикки А. Шельен), «Сиреневое пламя».

38

Я обучаюсь (нем.).

39

Состав преступления (лат.).

40

Внесудебные признания сами по себе ничего не стоят, а то, что ничего по стоит, не может служить опорой (лат.).

41

Суд Звёздной палаты был создан в Великобритании во времена правления Генриха VIII и применял одни из самых жестоких пыток, которыми запятнало себя английское правосудие. Был распущен в 1640 году.

42

Одиночное заключение без ношения цепей и с регулярным допуском посетителей.

43

Peine forte et dure — пытка наложением тяжестей; strappado — подвешивание за руки с грузом на ногах.

44

Tormento de toca — пытка водой; hoc est superjejunare — лишение пищи.

45

«Кубики» — на пятке узника закреплялись железные плашки, напоминавшие игральные кости, которые сжимались закручиванием винта; bastinado — битьё по пяткам и ступням. Относилось к лёгким пыткам.

46

Самуил Маршак, «Мыши».

47

Самуил Маршак, «Семейка».

48

Signorkes и signorkinnes — «господа и дамы», испанское название с фламандским уменьшительным суффиксом.

49

Ах ты, в Бога душу, разрази тебя Господь! (ит.)

50

В основе пьесы — подражание Кирсанову авторства А. М. Финкеля («Про попа и собаку сказание читателю в назидание»), цитируется по сборнику «Парнас дыбом», М., «Художественная литература», 1990.

51

Фламандское мясное рагу с потрохами.

52

Блюдо из сладкого риса.

53

Кто знает, что случится завтра! (ит.)

54

В 1504–1860 гг. (с перерывами) южная часть Апеннинского полуострова также называлась Сицилией и, вместе с одноимённым островом, как «Королевство обеих Сицилий» входила в состав Испанской империи.

55

Чернильная душа (исп.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я