Заповедная Россия. Прогулки по русскому лесу XIX века

Джейн Т. Костлоу, 2013

Ни в одной стране мира нет столько лесов, как в России, и это отразилось в ее культуре и истории. Исторически леса служили и защитой от захватчиков, и убежищем от государственной власти, а в XIX веке стали предметом научных исследований и литературных описаний. Джейн Костлоу рассказывает о том, чем был лес для русской национальной и духовной идентичности в период активного поиска форм выражения этой идентичности. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

Из серии: Современная западная русистика / Contemporary Western Rusistika

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Заповедная Россия. Прогулки по русскому лесу XIX века предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1

Прогулки по лесам с Тургеневым

Вероятно, все мы — неисправимо неприкаянные создания, никогда до конца не чувствующие себя дома ни в темноте влажного леса, ни на пастбище под открытым небом, вечно пытающиеся объединить то и другое в <…> идиллическую рощу тенистых дубов, пересекающих буколический луг.

Дональд Ворстер. Природная экономика: история экологической мысли [Worster 1994]

При всем блеске, культуре, утонченности и западничестве своем все-таки это русский скиталец.

Борис Зайцев. Столетие «Записок охотника» [Зайцев 1952]

Было время — от которого нам остались средневековые летописи и обрывочные воспоминания, облаченные в форму пословиц и поговорок, — когда большая часть центральноевропейской Руси была покрыта лесами. К XIX веку непроходимые лесные площади уменьшились и сдвинулись к северу — прелестная зеленая полоска в атласе 1893 года Федора Арнольда становится лишь бледно-оливковой на юге, с сужающимся клинышком «25–35 % лесного покрова» в центральных районах, окружающих Москву. Хотя западные территории империи оставались густо покрытыми лесами, масштаб гибели зеленых насаждений в других областях стал причиной растущего беспокойства. Один из авторов «Московского журнала по агрономии» в 1842 году поминал некое «золотое время», когда московские земли были покрыты «вековыми, необозримыми лесами» [Цеплин 1842: 5]. И. С. Тургенев, бродивший по долам и весям родного Орла, всего в каких-то 325 километрах к югу от Москвы, был потрясен тем, насколько поредели тамошние леса и как плохо это скажется на них, охотниках: «В Орловской губернии последние леса и площадя — исчезнут лет через пять, а болот и в помине нет; в Калужской, напротив, засеки тянутся на сотни, болота на десятки верст, и не перевелась еще благородная птица тетерев…» [Тургенев 1960-1968а, 4: 7][23].

В тургеневской цитате сопоставляются два соседствующих административных округа и их поразительно несхожие панорамы: орловские крепостные трудятся на барщине, а калужские платят оброк; калужские живут в крепко скроенных сосновых домах, а орловская деревня — скопище дрянных осиновых избенок. В этом отрывке противопоставляются разные жизненные порядки, без попытки докопаться до причин этих различий; здесь описывается пейзаж, где можно довольно быстро перейти от нищеты к относительному благополучию. Одним из характерных различий этих мест является их лес: сразу за границей Орловской губернии расстилаются огромные вековые калужские леса, а в самом Орле деревьев практически нет. Тургенев бесчисленное количество раз пересекал эту границу как охотник и писатель; его рассказ «Поездка в Полесье» отсылает нас к западу — северо-западу от его фамильного имения, в калужские леса, в самые дебри древней чащи.

Карта распределения лесов в России. Ф. К. Арнольд. Русский лес. С-Петербург. 1893

«Поездка в Полесье» была впервые опубликована в «Библиотеке для чтения» за октябрь 1857 года; упоминает же Тургенев ее еще в 1850 году, в примечании к одному из рассказов из своих «Записок охотника», «Певцам», — видимо, он много лет работал над этой задумкой урывками. Одно время он хотел отправить ее своему приятелю С. Т. Аксакову для готовившегося им сборника охотничьих рассказов; в письмах друзьям он называет ее то рассказом, то очерком. Закончил он ее не в России, а уже во Франции и задержал на месяцы от обещанного редактору «Библиотеки» срока: он ссылался на проблемы с желчным пузырем, а отослав наконец, места себе не находил, волнуясь, получилась ли. История написания рассказа оказалась переплетена с его охотничьими вылазками в Полесье. Примечание 1850 года обещает зарисовку «типажей», населяющих этот регион:

Полесьем называется длинная полоса земли, почти вся покрытая лесом <…>. Жители Полесья отличаются многими особенностями в образе жизни, нравах и языке. Особенно замечательны обитатели южного Полесья, около Плохина и Сухинича, двух богатых и промышленных сел, средоточий тамошней торговли. Мы когда-нибудь поговорим о них подробнее[24].

Летом 1853 года Тургенев несколько недель охотился в Полесье и по возвращении написал другу Павлу Анненкову о своих приключениях в стиле, позднее использованном и в рассказе; акцент делается не столько на этнографии, сколько на местности:

Я на днях вернулся с довольно большой охотничьей поездки. Был на берегах Десны, видел места, ни в чем не отличающиеся от того состояния, в котором они находились при Рюрике, видел леса безграничные, глухие, безмолвные — разве рябчик свистнет или тетерев загремит крылами, поднимаясь из желтого моха, проросшего ягодой и голубикой, — видел сосны величиною с Ивана Великого — при взгляде на которые нельзя не подумать, что они сами чувствуют свою громадность… [Тургенев 1960-19686,2; 173].

Окончательное название Тургенев придумал еще в 1853 году — к тому же описывал будущий рассказ фразой, которая в целом тоже сгодилась бы для названия: «О стрельбе мужиками медведей на овсах в Полесье». Это скорее описание, чем заглавие, но объединение сельского мира с миром диким интригует: медвежий царь полесских лесов выходит на расчищенные людьми поляны и лакомится плодами человеческого труда [Тургенев 1960-1968а, 7:416].

В оригинальном примечании к «Певцам» Тургенев детально передает местоположение: лес Полесья «начинается на границе Волховского и Жиздринского уездов, тянется через Калужскую, Тульскую и Московскую губернии и оканчивается у Марьиной рощи, под самой Москвой»[25]. Такая же, если не большая точность деталей наблюдается в «Поездке в Полесье»: рассказчик смотрит на могучие деревья с берега болотистой речки Рессеты, видит работников, идущих на ярмарку в Карачев, городок между Брянском и Орлом, следует за своим проводником крестьянином мимо вереницы лесных деревень с невероятно говорящими названиями: сначала они приходят в Святое, деревню на опушке в лесах, на второй день — в Гарь, названную так из-за пожара десятилетней давности. На многие из этих названий мы еще можем наткнуться на современной карте России.

Полесье в рассказе — это конкретный лес, служивший в Древней Руси защитным барьером от захватчиков с юга, те самые засеки, упоминаемые Тургеневым в «Хоре и Калиныче». К концу XIX века (когда была написана статья о Полесье для Энциклопедии Брокгауза и Ефрона) этот массив, даже постоянно сокращаясь, все еще занимал огромные площади. В его северных районах ландшафт был типичным: ледниковые глины, валуны и песок служили подходящей почвой для хвойников, преимущественно сосновых лесов Русского Севера с вкраплениями березы, липы и ольхи. Дальше на юго-восток, ближе к Орловской области, — сосны пополам с дубами, кленами и липами, лес, более похожий среднерусский. Засеки, частью которых и было Полесье, утратили свое оборонительное значение еще во времена Петра I (который в 1715 году выпустил указ о проверке и засадке засечных пустошей), но сохранились до тургеневского времени — да и до сегодняшнего дня — в виде участков глухого леса. Как сказал один почвовед, «остатки Заокской засечной черты — самый крупный ареал широколиственных лесов не только в России, но и в Европе. <…> Утратив к XVIII веку оборонительное значение, засечные черты продолжают ныне играть важную роль в “экологической обороне”, являясь хранителями животного и растительного мира» [Беляева 2004][26].

По мнению историков, засечные полосы создавались еще задолго до X века, в ходе миграции славянских племен в леса на север и восток от Киева. Так как исконные жители этих территорий (помимо славян, это финно-угры и балты) практиковали подсечно-огневое земледелие, они оставляли нетронутыми леса по внешней границе, вдобавок создавая барьер из поваленных кронами на юг деревьев, чтобы помешать, если не остановить их вовсе, агрессорам с юга. Эта глухая преграда (ширина которой разнилась от нескольких метров до пятидесяти километров) через определенный промежуток усиливалась крепостными сооружениями; лес же к северу от ее границы охранялся и засаживался заново[27]. На протяжении столетий, предшествовавших возвышению Москвы, каждое княжество сооружало собственную защитную полосу; к XVI веку засеки, или засечные черты, выстроились в единый рубеж (называемый «берегом» или «заповедью») длиной практически в 600 километров[28]. Получается, что засечные леса были локацией, где московиты использовали естественную растительность для создания того, чем местность их обделила, — природного ограждения от неприятеля. Также они были местом для убежища: в XVII веке Болотников, предводитель крестьянского восстания, прятался в густых, заболоченных дебрях Полесья. Тургенев в письмах и самом рассказе обыгрывает эти географические и исторические аспекты: он словно видит в Полесье дикие земли, навевающие воспоминания о беспокойном и непростом прошлом и существенным образом отличающиеся от ландшафта Орловской области с ее мозаикой из лесов, деревень и полей.

Тургенев на первой же странице знакомит нас с Полесьем в длинном пассаже, рисующем лес необъятным и устрашающим. Тон изложения здесь подчеркнуто, откровенно эмоционален — такой интонацией нас погружают в атмосферу, где человек не может быть как дома. Богатая образность (развернутое сравнение леса с морем, персонифицированный образ Природы, обращающейся к человеку) противопоставляется стилю карты или энциклопедической статьи, как и лаконичному описанию, которое сам Тургенев дал Полесью в письме Анненкову: «Лес, в который мы вступили, был чрезвычайно стар. Не знаю, бродили ли по нем татары, но русские воры или литовские люди смутного времени уже наверное могли скрываться в его захолустьях» [Тургенев 1960-1968а, 7: 58]. Зачин рассказа, родившегося в той поездке, забрасывает нас в чащу чуть ли не силой. Только к концу пассажа мы понимаем, что слушаем размышления о былом некоего рассказчика, мелкопоместного охотника, вспоминающего свою двухдневную охоту в компании проводника-крестьянина. Начало рассказа у Тургенева написано мастерски, остро и с несомненным расчетом: несмотря на то что охотника будут сопровождать последовательно несколько крестьян-провожатых, знающих местность куда лучше его, мы полностью оказываемся в его власти, вовлеченные в созерцание состояния его души не меньше, чем окрестностей Полесья. Словно одинокие фигуры Каспара Давида Фридриха в пейзаже, тургеневский охотник напоминает нам о моменте познания, напряженном процессе наблюдения.

Вид огромного, весь небосклон обнимающего бора, вид «Полесья» напоминает вид моря. И впечатления им возбуждаются те же; та же первобытная, нетронутая сила расстилается широко и державно перед лицом зрителя. Из недра вековых лесов, с бессмертного лона вод поднимается тот же голос: «Мне нет до тебя дела, — говорит природа человеку, — я царствую, а ты хлопочи о том, как бы не умереть». Но лес однообразнее и печальнее моря, особенно сосновый лес, постоянно одинаковый и почти бесшумный. Море грозит и ласкает, оно играет всеми красками, говорит всеми голосами; оно отражает небо, от которого тоже веет вечностью, но вечностью как будто нам нечуждой… Неизменный, мрачный бор угрюмо молчит или воет глухо — и при виде его еще глубже и неотразимее проникает в сердце людское сознание нашей ничтожности. Трудно человеку, существу единого дня, вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти, — трудно ему выносить холодный, безучастно устремленный на него взгляд вечной Изиды; не одни дерзостные надежды и мечтанья молодости смиряются и гаснут в нем, охваченные ледяным дыханием стихии; нет — вся душа его никнет и замирает; он чувствует, что последний из его братии может исчезнуть с лица земли — и ни одна игла не дрогнет на этих ветвях; он чувствует свое одиночество, свою слабость, свою случайность — и с торопливым, тайным испугом обращается он к мелким заботам и трудам жизни; ему легче в этом мире, им самим созданном, здесь он дома, здесь он смеет еще верить в свое значенье и в свою силу [Тургенев 1960-1968а, 7: 51–52].

«Полесье» — это не только имя собственное, но и нарицательное: оно обозначает конкретный лесной массив в Центральной России и тип леса, который можно встретить повсеместно. Вместе эти значения открывают нечто существенное в роли этой местности в повествовании. Долгие годы я читала тургеневскую «Поездку», не догадываясь, да и вообще не особенно задумываясь о прообразе описываемого места. Но такое прочтение, как я теперь полагаю, ее обедняет, а также скрывает от нас частицу России, которую Тургенев хотел представить нашему взору. Мы как читатели привыкли воспринимать Петербург Достоевского как локацию одновременно вымышленную и историческую, место, в котором бытовые реалии и утрированная психологическая реальность сталкиваются и разрушают друг друга. Можно заказать пешеходную экскурсию по современному Петербургу и пройти раскольниковскими маршрутами. Никакой делец (насколько я знаю) еще не открыл магазин на берегах Рессеты, но прогуляться по тамошним лесам мы можем совсем как по бывшим трущобам вдоль канала Грибоедова. Ландшафт Тургенева и реален, и больше чем реален; в топонимах и невзгодах его Полесья — эстетика реализма и аллегорические отсылки. Это ускользнет от нас, если мы не попытаемся разобраться с его географией, с историей этих лесов, как экологической, так и политической.

Редакторы советского собрания сочинений Тургенева относят этот рассказ к теме «человек в природе» [Тургенев 1960-1968а, 7: 417]. В дальнейшем я со всей серьезностью подойду к этой традиции, выводя из ее логики ряд сопутствующих вопросов. Мы уже затронули природу места, где разворачиваются события; история также задается вопросами и относительно природы человека', хоть по-русски слово «человек» может относиться к лицу любого пола, все персонажи рассказа — мужчины (если не брать Изиду и персонифицированную Природу из первого абзаца). Хотя словосочетание «человек в природе» — это такое же обобщение, как и просто «человек» в начальном отрывке рассказа, сама история проводит различия между разными людьми и их разным опытом, достойными внимания индивидуальными особенностями. И раз уж в центре внимания этой главы — местность и персонажи, то там же окажется и характер тургеневского повествования, художественная форма письма о природе, не слишком похожая на то, что ныне понимают под этим жанром американцы. Можно назвать «Поездку в Полесье» охотничьей зарисовкой, этнографической сценкой, несколько аллегорической дорожной зарисовкой, литературными мемуарами — и все будет верно. Это также образчик описания природы в русском стиле, определивший для последующих авторов (по крайней мере XIX века, а возможно, и более позднего времени), что значит писать о природе в России. Тот факт, что тургеневский рассказ может похвастать разнообразием представленных классов и типичных для двух культур пониманий места, едва ли случаен: русский пейзаж создал мир, в котором совсем малочисленное европеизированное дворянство с трудом уживалось с бесчисленным крестьянством, и их традиции восприятия местности и ее познания кардинально отличались. Исследовать территорию тургеневского Полесья значит спотыкаться об этот факт чуть ли не постоянно, даже когда мы в который раз пленены поражающей красотой мест, прозрачной каплей смолы, капающей из соснового ствола в полдень, косыми закатными лучами солнца на молодой березе, пейзажем, вечно зовущим нас вперед, в свою паутину чувств и смыслов.

* * *

В начальных абзацах «Поездки в Полесье» человеческие судьбы раскрываются в серии кратких эпизодов, которые позволяют почувствовать, каким выразительным и неожиданным будет сам рассказ, насколько он созвучен вопросам о том, кто же есть человек, что же есть природа. Все начинается с длинного пассажа рассказчика, оглядывающего незнакомую и внушающую ужас перспективу; повествование быстро переключается, но не на человека вообще, а на конкретных людей, рабочий люд, скорее находящийся в движении, чем застывший в благоговейном созерцании. Стоя на берегу Рессеты, рассказчик замечает группу работников, появляющихся из леса с котомками за плечами, во главе у них «старик лет семидесяти, весь белый». Один останавливается спросить, почем пряник у бродячего торговца «с ястребиным носом и мышиными глазками», у которого этот «необразованный народ» вызывает презрение. «Весь белый» предводитель подгоняет: «Поспешите, ребятушки, поспешите! <…> До ночлега далеко». Да и сам пряничник удаляется, переправляясь на противоположный берег реки. Мы с рассказчиком остаемся на этом, чтобы направиться в глубь Полесья. Компания безымянных рабочих — Тургенев называет их копачами — появляется и исчезает в рассказе «молча, в какой-то важной тишине» [Тургенев 1960-1968а, 7: 52, 53]. Никто, кроме заговорившего с пряничником мужика и озабоченного тем, чтобы добраться засветло, старика, не произносит ни слова: будучи частью разнообразия окружающего мира, наблюдаемого помещиком-охотником, оказавшимся в Полесье, эти работники-странники предстают символами и еще чего-то — некоего не вполне явного смысла, который раскроется в рассказе.

Прелесть этого рассказа во многом связана с видами: он начинается с панорамы огромного и неприветливого бора, а заканчивается, можно сказать, редкостной концентрацией неотрывного внимания, обнаруживающей в бесшумных движениях насекомого способ существования, свойственный и человеку. В промежутке между этими моментами мы следуем в путешествие, в котором крестьянин-проводник показывает себя своего рода следопытом, читающим лесную грамоту и подводящим рассказчика к пище. В рассказе, посвященном моментам созерцания и поиску своего места в непростом мире, невольно возникает вопрос, кем же являются эти работники — то есть кем мы должны их видеть. Это люди, которые копают, трудятся, у которых нет времени и денег на то, чтобы остановиться ради пряника. Их ведут через лес к ночлегу, до которого еще далеко. Мы можем увидеть в них символы того перехода, который этот рассказ предлагает нам совершить, представляя жизнь как некое экзистенциальное путешествие, но они также напоминают нам, пусть и косвенно, о возможности воспринимать их двояко: в качестве символического воплощения человеческого бытия и в качестве описания обстоятельств конкретного времени и места.

Подгоняющий копачей старый крестьянин говорит, что до ночлега еще далеко. Ночлег — это место, где ложатся ночью: составитель словаря XIX века В. И. Даль начинает свое толкование этого слова с примеров, в которых ночь проводят «в поле, в лесу», и только потом перечисляет «двор или дом» как места, где можно заночевать [Даль 1979, 2: 557]. Иными словами, наличие убежища в виде каких-то элементов или как целостной структуры не подразумевается. Можно лечь отдохнуть без какой-либо крыши над головой или укрытия от дождя и бури. Главная характеристика этого понятия — прекращение движения, отдых, а не приют или отмежевание от большого, чуждого человеку мира [Даль 1979, 2: 557]. Мартин Хайдеггер увязывает понятие пристанища со строением, а тургеневский сюжет и само понятие ночлега уводят нас в сторону более незащищенного, опасного взаимодействия и отдыха перед лицом, или в окружении, дикой природы, предстающей обителью как красоты, так и безразличия[29].

Главенствующее мировоззрение и угол восприятия в рассказе принадлежат помещику-охотнику: это он вспоминает, как видел «крупный сосновый лес» с берегов болотистой Рессеты, это он чувствует себя отвергнутым безразличной Изидой. Его мучительное осознание своего неприятия природой является доминантной эмоциональной составляющей зачина и возвращается к герою время от времени по ходу поездки. Но он не просто трепещущий скиталец. Наряду с проявлениями крайней субъективности, он обнаруживает способность к описанию мира языком, порой невероятно соответствующим атмосфере и гибким. В некоторые моменты рассказчик звучит совсем как натуралист или хотя бы как обитатель леса или любитель прогулок — как при передаче восприятия вида, звучания, запаха полуденного леса:

Зеленоватый мох, весь усеянный мертвыми иглами, покрывал землю; голубика росла сплошными кустами; крепкий запах ее ягод, подобный запаху выхухоли, стеснял дыхание. Солнце не могло пробиться сквозь высокий намет сосновых ветвей; но в лесу было все-таки-душно и не темно; как крупные капли пота, выступала и тихо ползла вниз тяжелая прозрачная смола по грубой коре деревьев. Неподвижный воздух без тени и без света жег лицо. Всё молчало; даже шагов наших не было слышно; мы шли по мху, как по ковру; особенно Егор двигался бесшумно, словно тень; под его ногами даже хворостинка не трещала [Тургенев 1960-1968а, 7: 58].

Здесь есть невероятная мощь присутствия, наблюдения и четкого воссоздания; эстетика Тургенева определенно визуальна, но этим не ограничивается: ты словно чувствуешь жар и капли пота, различаешь звук и его отсутствие как составляющие мира, в который нас затягивает этот отрывок. И тут звучит простейшая метафора — «словно тень», — и мы не знаем, использован ли этот оборот в метафорическом или же буквальном смысле.

Охотник тоже в каком-то смысле этнограф. Первое упоминание Тургеневым этого рассказа содержит сопоставление двух губерний, а его пометка о крестьянах, охотившихся на медведя в овсяном поле, указывает на то, как сосуществуют дикая природа и сельское хозяйство. Оба этих сюжета сохранились в итоговом варианте. Охотника ведут через неприступные леса к деревне Святое, в названии которой объединяются свет и сакральное; тургеневское описание ее удаляет нас от помещицкой картины мира по направлению к культуре русского крестьянства с ее пониманием пространства, себя и другого: «Солнце уже садилось, когда я, наконец, выбрался из леса и увидел перед собою небольшое село. Дворов двадцать лепилось вокруг старой, деревянной, одноглавой церкви с зеленым куполом и крошечными окнами, ярко рдевшими на вечерней заре. Это было Святое. Я въехал в околицу» [Тургенев 1960-1968а, 7: 56].

За первым представлением деревни следуют два пасторальных предложения, описывающих, как деревенские девки встречают свой скот — свиней, коров и овец, — возвращающийся с мальчишками с ночного выгона. На другое утро перед нами предстает еще один небольшой пейзаж, в этот раз со стороны деревни: «Лес синел сплошным кольцом по всему краю неба — десятин двести, не больше, считалось распаханного поля вокруг Святого; но до хороших мест приходилось ехать верст семь». Охотник со своим проводником Егором (и мальчишкой Кондратом) отправляются на охоту на день, оставляя поляну позади: «Живо перекатили мы поляну, окружавшую Святое, а въехавши в лес, опять потащились шагом» [Тургенев 1960-1968а, 7: 57].

Этим описанием Тургенев создает кольцевой ландшафт. Внутри леса, который и сам служит границей, находится еще одна ограда, круговая, помечающая переход от мира двора (хозяйства) и деревни к миру деревьев за ними. Граница между деревней и лесом одновременно обозримая и осязаемая, очевидная благодаря различию растительности и построек. Деревня окружает себя оградой: Тургенев использует слово «околица», производное от «около», которое оказывается и само по себе закольцовано, с его повторяющимся, словно в заклинании, «о». Кольцо хозяйственных территорий, опоясывающее деревянную церковь, напоминает людские укрепления, противостоящие внечеловеческому миру вокруг. Эта внутренняя ограда в каком-то смысле перекликается с предстающей в начале рассказа, когда рассказчик стоял на пороге могучего бора. Тут же перед нами иной рубеж, проходящий внутри окружившего его леса, за который (как нам напоминают пастухи и девки) всегда придется биться ради продолжения крестьянского рода.

Граница между лесом и деревней — одна из основополагающих категорий русской традиционной культуры. Деревней ведают духи предков и их добрый поверенный — домовой; лесными владениями управляет леший — озорной персонаж, который сбивает с пути тех, кто заявляется в его владения, не соблюдая необходимые меры предосторожности[30]. На символическом уровне и в пространстве эти два несхожих царства в какой-то мере воплощают дуализм «свое — чужое»; между тем уверенность крестьян в том, что лесом заведуют иные силы, не останавливает их от походов туда[31]. Крестьянство не переставало ходить в лес по разного типа необходимости. Как пишет Н. А. Криничная,

взаимоотношения человека с конкретным ареалом леса, равно как и его духом-«хозяином», лешим, началось с… освоения определенной территории. <…> Когда же из починка вырастала деревня, а деревня превращалась в село, лес хоть и отступал, но все-таки соседствовал с освоенным человеком культурным пространством. Он оставался природной стихией, хаосом, где единственным организующим началом был дух-«хозяин», равно как и другие «отпочковавшиеся» от него божества [Криничная 1993: 3][32]

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Современная западная русистика / Contemporary Western Rusistika

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Заповедная Россия. Прогулки по русскому лесу XIX века предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

23

«Хорь и Калиныч», откуда и взята цитата, — первый рассказ Тургенева из цикла «Записки охотника», впервые опубликованного в 1847 году.

24

С историей написания рассказа можно ознакомиться в [Тургенев 1960-1968а, 7:415–418].

25

Впоследствии Тургенев сократил примечание. В изначальном виде его можно найти в [Тургенев 1960-1968а, 4: 432].

26

Также [Бобровский 2002]. Описание пород деревьев и типа почвы взяты из Энциклопедического словаря под ред. И. Е. Андреевского. Т. 47. Санкт-Петербург: Брокгауз и Ефрон, 1890–1904. С. 457–458. Усадьба Толстого Ясная Поляна граничила с участком засек к юго-западу от Тулы.

27

Бобровский полагает, что средняя ширина засечных черт была 3–5 км [Бобровский 2002: 5–6].

28

Беляева отмечает, что подобная фортификация из поваленных деревьев использовалась и в Бородинском сражении.

29

«Мы обретаем жилища только путем постройки их» [Heidegger 1971: 145].

Джонатан Бейт обсуждает проблематику «жилища» у Хайдеггера и некоторых поэтов XX века (особенно у Пауля Целана и Эдварда Томаса), а также его хижину в Шварцвальде (название переводится с немецкого как «черный лес»), которую Хайдеггер считал архетипическим жилищем [Bate 2000: 268–283]. См. также главу «Dwelling» в [Harrison 1992: 197–243].

30

О лешем см. [Криничная 1994; Ivanits 1989: 64–82].

31

«Свой» и «чужой» долгое время были основополагающими категориями русской культуры. Детальный обзор их различий, с акцентом на современную русскую деревню, можно найти в [Paxton 2005: 52–85]. Обсуждение отличных от русских ритуалов перехода из деревенского мира во внешний смотрите в [Abram 1996: 3-29].

32

Труды Криничной о русской традиционной культуре и лесе невероятно пригодились для моего исследования: она ведущий ученый в группе фольклористов и филологов, работающих в Петрозаводске.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я