Перекресток версий. Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» в литературно-политическом контексте 1960-х – 2010-х годов

Д. М. Фельдман, 2017

В. С. Гроссман – один из наиболее известных русских писателей XX века. В довоенные и послевоенные годы он оказался в эпицентре литературных и политических интриг, чудом избежав ареста. В 1961 году рукописи романа «Жизнь и судьба» конфискованы КГБ по распоряжению ЦК КПСС. Четверть века спустя, когда все же вышедшая за границей книга была переведена на европейские языки, пришла мировая слава. Однако интриги в связи с наследием писателя продолжились. Теперь не только советские. Авторы реконструируют биографию писателя, попутно устраняя уже сложившиеся «мифы». При подготовке издания использованы документы Российского государственного архива литературы и искусства, Российского государственного архива социально-политической истории, Российского государственного архива новейшей истории, Центрального архива Федеральной службы безопасности. Книга предназначена историкам, филологам, политологам, журналистам, а также всем интересующимся отечественной историей и литературой XX века.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Перекресток версий. Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» в литературно-политическом контексте 1960-х – 2010-х годов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть I

Акции устрашения

Незамеченные уловки

История публикаций романа «Жизнь и судьба» не раз характеризовалась мемуаристами и литературоведами. Причем хронологически исходной точкой повествования всегда была дата первой отправки рукописи за границу.

Сначала и не могло быть иначе. Роман публиковался с 1975 года, но лишь девять лет спустя Войнович на Франкфуртской книжной ярмарке впервые рассказал журналистам, что это он изыскал способ отправить гроссмановскую рукопись заграничным издателям.

В печати не критиковали версию, предложенную Войновичем. Подразумевалось, что эмигрант не должен объяснять, от кого и когда он получил рукопись, если не был знаком с Гроссманом. Очевидными считались причины умолчания.

Мемуары Липкина о Гроссмане изданы в 1986 году. Но там по-прежнему не объяснялось, каким образом переправлен крамольный роман за границу и почему не попал туда раньше.

Более того, акцентировалось, что Липкин не имеет отношения к заграничным гроссмановским изданиям. Он еще и упрек сформулировал: «Было бы лучше, если бы люди, каким-то образом сохранившие роман, нашли в себе смелость позаботиться о рукописи раньше».

Свою версию Липкин, как выше отмечено, опроверг в 1989 году. Не без пафоса заявил в напечатанном парижской газетой послесловии к мемуарам: «Моя жизнь сложилась так, что ее, эту жизнь, новая эпоха гласности и демократии наполнила особенным светом. Я должен об этом рассказать, чтобы прояснилась загадка опубликования романа В. С. Гроссмана»[1].

Читатели-современники понимали, что имел в виду мемуарист, говоря о «новой эпохе гласности и демократии». Такое пропагандистское клише в СССР уже традиционно соотносилось с деятельностью М. С. Горбачева, четвертый год занимавшего пост генсека.

Затем Липкин напомнил, что в мемуарах упрекнул не решавшихся отправить гроссмановскую рукопись за границу. И пояснил: «Это был упрек самому себе».

Отсюда вроде бы следовало, что далее он укажет конкретные обстоятельства, из-за которых не нашел «в себе смелость позаботиться о рукописи раньше». И Липкин сообщил: «Я поместил несколько стихотворений, вполне безобидных, в машинописном альманахе “Метрополь”. Авторы альманаха подверглись жестоким нападкам Союза писателей. Двух самых молодых, наименее защищенных, исключили из Союза. В знак протеста против расправы с молодыми я и моя жена, поэт Инна Лиснянская, вышли из Союза писателей».

Какими причинами обусловлены «жестокие нападки», кого исключили из ССП, только ли И. Л. Лиснянская и сам мемуарист протестовали — не сообщалось. Да и сам инцидент с альманахом «Метрополь» не датирован в послесловии, опубликованном парижской газетой.

Впрочем, он был еще памятен многим читателям: достаточно широко обсуждался в советской и эмигрантской прессе. Речь шла о проекте, инициаторами которого были В. П. Аксенов и В. В. Ерофеев. Затем к ним присоединился Е. А. Попов, а позже и другие[2].

Именно Ерофеев и Попов были исключены из ССП. Аксенов подал заявление о выходе из этой организации на следующий день.

Как известно, планировалось составить и выпустить альманах одновременно в СССР и за границей. Причем без цензуры. Руководство ССП не позволило реализовать проект, но уже оформленный художниками машинописный экземпляр — макет — удалось переправить через границу. Затем еще один. Первым книгу опубликовало американское издательство «Ардис» в 1979 году[3].

Из послесловия к липкинским мемуарам следовало, что о проекте заграничного издания мемуарист не знал. Участвовал только в подготовке «машинописного альманаха», вот и воспринял «жестокие нападки» как незаслуженные, да и непредсказуемые. Это, конечно, не так.

Результаты были предсказуемы, а вот сама история весьма туманна. Ни один из написавших о «Метрополе» не объяснил, на каком основании инициаторы проекта — советские литераторы-профессионалы — вдруг решили в конце 1970-х годов, что руководство Союза писателей не воспрепятствует изданию альманаха, составленного его участниками по собственному усмотрению, да еще и без контроля цензуры.

К этой проблеме мы еще вернемся. А пока существенно, что Липкин рассказал, как на него и Лиснянскую «обрушилась лавина преследований. Исключили из Литературного фонда, выбросили из поликлиники (что в отношении меня было противозаконным актом, так как ветеранов войны из поликлиник не выбрасывают), перестали печатать не только наши оригинальные произведения, но и переводы, получившие в свое время высокую оценку на страницах печати. Были и другие прелести: угрозы по телефону, требования покинуть родину, посещения квартиры в наше отсутствие с нарочито оставленными следами, вызовы на комиссии, на которых с нами разговаривали компетентные лица».

Список «преследований» обозначал, во-первых, что мемуарист лишился всех доходов. Во-вторых, лишен был и привилегий, которыми пользовались литераторы, платившие взносы в элитарный профессиональный союз — Литературный фонд. Например, права на лечение в привилегированном медицинском учреждении — литфондовской поликлинике. А в-третьих, Липкин стал жертвой шантажа.

Точно ли так было — другой вопрос. Главное, Липкин отметил: «В этих условиях я не мог сообщить о книге Гроссмана то, что собираюсь сделать сейчас».

Разумеется, «сейчас» относилось ко времени заграничной публикации цитированного послесловия. Однако в СССР инцидент с альманахом был уже более двух лет как объявлен политической ошибкой предыдущего руководства. Соответственно, упомянутые, хотя и не названные мемуаристом «самые молодые, наименее защищенные» авторы «Метрополя» — Ерофеев и Попов — официально признаны «восстановленными в Союзе писателей».

Аналогично Липкин и Лиснянская были «восстановлены в Союзе писателей». Отнюдь не позже Ерофеева и Попова.

Не упоминая об этом, Липкин далее изложил свою версию «спасения» рукописи. А еще сообщил, что к нему Гроссман — незадолго до смерти — обратился с просьбой. Она воспроизведена текстуально: «Не хочу, чтоб мой гроб выставляли в Союзе писателей. Хочу, чтоб меня похоронили на Востряковском еврейском кладбище. Очень хочу, чтобы роман был издан — хотя бы за рубежом».

Сказал ли Гроссман такое, нет ли, уже не проверить. Важно, что мемуарист подчеркнул: «Третье завещание моего друга я выполнил, хотя и не сразу».

Значит, Липкин «не сразу» выполнил «третье завещание» из-за «лавины преследований». Вот и отметил: «И все же в конце 1974 года я принял серьезное решение. Я обратился к Владимиру Николаевичу Войновичу с просьбой помочь мне опубликовать роман Гроссмана. Я выбрал для этой цели Войновича потому, что был с ним в дружеских, да еще и в соседских отношениях и знал, что у него есть опыт печатания за рубежом».

Немалый имелся опыт, и это было широко известно к 1989 году. Липкин по-прежнему ориентировался на фоновые знания читателей-современников. Ну а далее вкратце описал, каким образом Войнович готовил отправку рукописи за границу.

Все эти сюжеты — о прозорливости Липкина, предвидевшего обыск в квартире Гроссмана, «спасении» рукописи, помощи Войновича и конечной удаче — весьма эффектны. Они воспроизведены в последующих изданиях мемуаров, неоднократно пересказаны журналистами и литературоведами.

Но осталась словно бы незамеченной хронологическая несообразность.

«Лавина преследований» не могла обусловить «серьезное решение» Липкина — обратиться к Войновичу с просьбой оказать помощь в издании гроссмановского романа.

Тут вообще нет причинно-следственной связи. Липкин, по его же словам, решил отправить гроссмановскую рукопись за границу «в конце 1974 года», а Ерофеев и Попов были исключены из ССП на пять лет позже.

Значит, не к месту употреблен оборот «и все же», т. е. невзирая на указанные обстоятельства. Их не было в 1974 году.

Но Липкин не случайно использовал оборот «и все же», равным образом не датировал скандал из-за «Метрополя». Такие уловки позволили мемуаристу соотнести «лавину преследований» с его решением просить Войновича о помощи в издании гроссмановского романа.

Сюжеты объединены сообразно авторскому замыслу. Липкин отвлекал внимание читателей от проблемы, оставшейся за рамками обсуждения: почему же он лишь тогда решил отправить рукопись за границу, когда минуло десять лет после смерти Гроссмана.

Отвлечь удалось. Проблема десятилетнего перерыва не ставилась. Никогда.

Вероятно, поначалу сыграли главную роль соображения деликатности. Нет сведений о попытках журналистов и литературоведов расспросить Липкина, в силу каких причин он десять лет ждал, прежде чем решил отправить гроссмановскую рукопись за границу. Тут подразумевались бы обвинения в недостатке пресловутой смелости. А мемуарист их упредил.

Опубликованное парижской газетой послесловие к липкинским мемуарам вошло в книгу «Жизнь и судьба Василия Гроссмана и его романа». Она и переиздается в таком составе.

Как говорится, прошли годы. Но так и не ставился вопрос о том, почему рукопись гроссмановского романа была отправлена за границу лишь через десять лет после смерти автора.

Казалось бы, вопрос этот сам собой подразумевался. Но оставался словно бы незамеченным. Как будто всегда так и происходило, хотя на самом деле — случай крайне редкий.

Уместно подчеркнуть: мы решаем проблему научную, а не этическую. Вот почему нам важно не только сказанное Липкиным, но и то, о чем он счел нужным умолчать. Нас интересует связь истории публикаций гроссмановского романа с литературными событиями периода, отделявшего арест рукописей от первой отправки утаенного экземпляра за границу.

Значимая параллель

Отметим, что каждый из мемуаристов, описывавших историю публикации романа «Жизнь и судьба», лишь по своему произволу упоминал хрестоматийно известные литературные события 1960-х-1970-х годов. Это проявление закономерности.

Вряд ли нужно доказывать, что история — в качестве нарратива — осмысляется как последовательность непосредственно относящихся к заявленной теме значимых событий. Если же повествователь не счел их таковыми либо по иным причинам не желал соотносить с прагматикой своего повествования, они и должны оказаться вне сферы внимания.

Так, в мемуарах Липкина нет упоминаний о литературных событиях в СССР, происходивших уже после смерти Гроссмана и еще до отправки за границу крамольной рукописи. Мемуарист не привлекал внимание читателей к тому, что было вне прагматики его повествования.

Но про одно из наиболее заметных литературных событий начала 1960-х годов рассказано немало — именно в связи с Гроссманом. Так, Липкин сообщил: «Однажды он позвал меня к себе и с ликованием, неожиданным для меня, дал мне рукопись. Это был рассказ, напечатанный с одним интервалом на папиросной бумаге. Имени автора не было, рассказ был озаглавлен каторжным номером зека. Я сел читать — и не мог и на миг оторваться от этих тоненьких помятых страничек. Читал с восторгом и болью».

Тут важно, что «с ликованием» была передана рукопись «на папиросной бумаге». Отнюдь не каждое литературное событие вызовет такие эмоции у литератора-профессионала. Читатели-современники должны были угадать, что имеется в виду — в силу хронологической заданности. И Липкин сразу же подтверждал догадку: «Гроссман то и дело подходил ко мне, заглядывал в глаза, восторгался моим восторгом. То был “Один день Ивана Денисовича”».

Липкин указал заглавие дебютной повести Солженицына. Так был определен жанр, когда рукопись готовилась к печати в «Новом мире». Опубликована же в ноябрьском номере 1962 года[4].

Приведена в мемуарах и оценка прочитанной рукописи. Гроссман, согласно Липкину, «говорил: “Ты понимаешь, вдруг там, в загробном мире, в каторжном гноище рождается писатель. И не просто писатель, а зрелый, огромный талант. Кто у нас равен ему?”».

Получается, что Липкин читал повесть до публикации. А Гроссман, соответственно, еще раньше мемуариста. И тут особенно важно, что Липкиным описан экземпляр, напечатанный лично Солженицыным.

Описание использованной Солженицыным технологии копирования есть в его книге «Бодался теленок с дубом. Очерки литературной жизни». Впервые она издана за границей в 1975 году[5].

Позже книга дополнялась, но описания самой работы и хранения готового материала оставались неизменными. Так, Солженицын подчеркивал, что самым важным считал «объем вещи — не творческий объем в авторских листах, а объем в кубических сантиметрах».

Соответственно, для машинописного копирования приобреталась тонкая бумага, расстояние между напечатанными строчками минимально возможное, полей на страницах почти нет, каждая использована с двух сторон. Как отметил Солженицын, по «этой программе пошел и роман “В круге первом”, и рассказ “Щ-854”, и сценарий “Знают истину танки”, не говоря о более ранних вещах».

Согласно Липкину, прочитанный «рассказ был озаглавлен каторжным номером». Значит, тем самым — «Щ-854». Новое заглавие рукопись получила уже в редакции «Нового мира».

Рукопись попала туда осенью 1961 года. Сначала ее получил старый лагерный друг автора, ставший известным переводчиком. Он в свою очередь передал знакомой сотруднице «Нового мира». И тут важна комплиментарная характеристика, данная Солженицыным: «Анна Самойловна Берзер сыграла главную роль в вознесении моего рассказа в руки Твардовского».

Она тогда была редактором в новомирском отделе прозы. Солженицын отметил, что о дальнейших событиях узнал гораздо позже — «так получилось (только не в тот год мне было рассказано). Долгохранимая и затаенная моя рукопись пролежала на столе у А. Берзер целую неделю неприкрытая, даже не в папке, доступная любому стукачу или похитителю — Анну Самойловну не предупредили о свойствах этой вещи. Как-то А. С. начала расчищать стол, прочла несколько фраз — видит: и держать так нельзя, и читать надо не тут. Взяла домой, прочла вечером. Поразилась».

Тут и началась интрига. Солженицын описывал ее подробно: «Хорошо зная обстановку “Нового мира”, А. С. определила, что любой из членов редакционной коллегии, в ладу со своим пониманием благополучия журнала, непременно эту рукопись перехватит, зажмет, заглотнет, не даст ей дойти до Твардовского. Значит, надо было исхитриться перебросить рукопись через всех них, перешвырнуть через топь осторожности и трусости — и в первые руки угодить — Твардовскому. Но! — не отвратился бы он от рукописи из-за ее убогого слепленного, сжатого вида. Попросила А. С. перепечатать за счет редакции».

Машинистки следовали требованиям редакционного стандарта. Он известен: бумага обычная, строки на странице печатаются через два интервала и т. п. Судя же по липкинскому описанию, мемуарист читал машинописный экземпляр «слепленного, сжатого вида». Подчеркнем еще раз: исходный, лично Солженицыным напечатанный.

Однако Солженицын не сообщил, что передал рукопись Гроссману еще до ее публикации в «Новом мире». Это объяснимо: знакомы не были.

Солженицынский экземпляр рассказа «Щ-854» оставался у Берзер. Но в ее мемуарах нет сведений о том, что он был передан Гроссману.

Берзер готовила мемуары к публикации на исходе 1980-х годов. Мемуаристке тогда — за семьдесят. Ее роль в солженинцынском дебюте известна была давно. И минуло более пятнадцати лет с тех пор, как ушла из редакции «Нового мира». Вроде бы нет уже причин скрывать, что передала исходную рукопись Гроссману.

Кстати, Берзер сочла нужным подчеркнуть, что ее Гроссман неоднократно расспрашивал о Солженицыне. Даже и незадолго до смерти. Воспроизвела его оценку повести: «Изумительная вещь».

Тут бы и упомянуть, что передала Гроссману рукопись, еще до публикации в «Новом мире». Хотя бы намекнуть. Однако в мемуарах Берзер нет и намека на это. Так же, как в солженицынских.

Получается, что ни Солженицын, ни Берзер не передавали рукопись Гроссману. Ту самую, где объем автором минимизирован. А другую Липкин и не упоминал.

Стоит отметить еще одно весьма странное обстоятельство. Липкин в мемуарах утверждал: «О Солженицыне более подробно Гроссман узнал от сотрудницы “Нового мира” Анны Самойловны Берзер. Он почему-то ждал, что Солженицын придет к нему, хотел встречи с ним. Но им так и не суждено было встретиться».

Оборот «почему-то» свидетельствует: мемуарист не знал, по какой причине Гроссман «ждал». Не сказано, что тот приглашал Солженицына.

Кстати, приглашение Гроссман мог бы передать через ту же Берзер. Ситуация обычная: маститый писатель зовет в гости младшего коллегу. Знак уважения. В таких случаях отказ не прогнозируется. Но если не приглашал, но «ждал», тогда уместен вопрос о психической адекватности.

Обычно поведение Гроссмана было адекватно ситуации. А тут, если верить Липкину, что-то изменилось.

На самом деле — не менялось. Похоже, что историю о рукописи «на папиросной бумаге» и беспричинном ожидании визита Липкин выдумал, пытаясь обозначить преемственную связь Гроссман-Солженицын. К 1986 году оба писателя всемирно знамениты, имя каждого — символ противостояния советскому режиму.

Параллель тут подразумевалась. Из рассказа Липкина следовало, что Солженицын чуть ли не продолжил начатое Гроссманом.

Что до описания рукописи в липкинских мемуарах, так источник очевиден. Это цитированный выше фрагмент книги Солженицына «Бодался теленок с дубом. Очерки литературной жизни».

По словам Липкина, работу над мемуарами он завершал в 1980-е годы. И можно отметить, что к тому времени уже немало «тамиздатовских» экземпляров солженицынской книги было нелегально перевезено через советскую границу. Хватало и копий в «самиздате».

Солженицынскую книгу Липкин уже прочел, когда готовил к изданию свои мемуары. А берзеровские тогда еще не были опубликованы.

В мемуарах Липкина имена Берзер и Солженицына — рядом. И это не случайно. Контекстуально обозначена последовательность событий: рукопись на папиросной бумаге Гроссман получил от своей давней знакомой, сотрудницы «Нового мира», а потом другу почитать дал. Вроде бы все логично. Такое вполне могло бы произойти. Осталось лишь найти какое-либо документальное подтверждение.

Но при сопоставлении мемуаров Липкина и Берзер устанавливается, что та не передавала Гроссману исходную солженицынскую рукопись «на папиросной бумаге». Вот тут и выявляется несообразность.

Она бы осталась незамеченной, если б Липкин не увлекся нарративом. Слишком уж подробно характеризовал рукопись, якобы прочитанную в гроссмановской квартире.

Подчеркнем: из всего сказанного выше не следует, что Гроссман не обсуждал солженицынскую повесть с Липкиным. Возможно, обсуждение было. И восторженный отзыв тоже.

Если такое случилось, то вне связи с рукописью, переданной Солженицыным в редакцию «Нового мира». Прагматика же истории про чтение повести до публикации ясна: Липкин акцентировал, что от него у Гроссмана не было секретов.

Мнимое противоречие

Сюжетов подобного рода немало в мемуарах Липкина. Но существенно, что он пытался акцентировать значимость литературного события — повести Солженицына — в биографии Гроссмана. Настаивал: тот одним из первых оценил талант будущего нобелевского лауреата.

Берзер в мемуарах тоже сочла нужным подчеркнуть, что Гроссман не раз о Солженицыне расспрашивал. Возможно, так и было. А бесспорно, что для мемуаристки опубликованная «Новым миром» повесть — значимое событие в биографии Гроссмана.

Подчеркнем: не только в ней. Событие, можно сказать, мирового значения. В ноябре 1962 года Солженицын проснулся знаменитым.

Разумеется, это был триумф журнала. Тематику и проблематику новомирской публикации сочли тогда сенсационными как на родине автора, так и за границей. В центре повествования — крестьянин, бывший колхозник, солдат-окруженец, вышедший к своим, но безвинно осужденный. А главное, взгляд не со стороны. Лагерь — глазами узника: обыденность ужаса лагерной жизни, способность героя в нечеловеческих условиях оставаться человечным.

Об авторе тогда мало что было известно даже сотрудникам «Нового мира». Знали, только что перед войной Солженицын закончил физико-математический факультет университета в Ростове-на-Дону, фронтовик, офицер, беспартийный, арестован и осужден за «антисоветскую пропаганду», официально признан невиновным восемь лет спустя, ныне — школьный учитель.

Солженицын оказался весьма удачливым дебютантом. И это отнюдь не случайная удача. Все совпало — талант писателя и точный расчет математика: запросам новомирского редактора идеально соответствовали и тематика повести, и ее проблематика, и, разумеется, биография автора.

Крестьянский сын Твардовский, в юности отрекшийся от «раскулаченной» семьи, вину свою помнил, даже когда был прощен родственниками. Стремился искупить малодушие, печатал очерки и беллетристику, связанные с жизнью крестьянства. Магистральная новомирская тематика. А тут — повесть именно о русском крестьянине, его трудолюбии, доброте и честности. Подчеркнем еще раз: человечности в бесчеловечных условиях. И автор — вовсе не литератор-профессионал, даже не столичный житель, а учитель в провинциальной школе. Ко всему прочему, фронтовик, безвинно осужденный и годы спустя оправданный.

Все это учла и Берзер. Отнюдь не случайно обратился к ней старый лагерный друг Солженицына, выполняя его поручение: рукопись должна была сразу «в первые руки угодить».

Репутация Берзер уже давно сложилась в литературных кругах. Отменный литературный вкус, честность, доброжелательность, бескорыстие, а главное — упорство, с которым редактор отдела прозы добивалась, чтобы рукописи, ею сочтенные достойными, были опубликованы, вопреки ожидаемым препятствиям.

Вот и рукопись «Щ-854» пришлось готовить к сложным маневрам. Сначала Берзер обеспечила перепечатку. На что, по Солженицыну, понадобилось не так уж мало времени. А еще пришлось редактору ждать, «пока Твардовский вернется из очередного приступа своего запоя (несчастных запоев, а может быть, и спасительных, как я понял постепенно). Но главная трудность была — как заманеврировать членов редакции и прорваться к Твардовскому, который редко ее принимал и несправедливо не любил (то ли не оценивал ее художественного вкуса, трудолюбия и отдачи всей себя интересам журнала, то ли ревновал к авторам, которые все с ней дружили и постоянно толклись в отделе прозы)».

В общем, интрига долгая, сложная. Можно сказать, многоэтапная. Требующая осторожности, терпения, настойчивости.

Интрига удалась. По очереди Берзер опросила всех заместителей главреда, и они не заинтересовались рукописью: «лагерная тема». Вот тогда уместно было и к Твардовскому обратиться.

Как Солженицын подчеркнул, аргумент Берзер нашла лучший. Утверждала, что описывается «“лагерь глазами мужика, очень народная вещь”. Опять-таки, в шести словах нельзя было попасть точнее в сердце Твардовского!».

Заместители Твардовского, как предвидел Солженицын, воспротивились публикации. Но главред не согласился с ними. В январе 1961 года настаивал, что печатать можно и нужно.

Солженицынская повесть, как известно, опубликована после личного обращения Твардовского к Хрущеву. Имел право: с 1961 года у новомирского главреда статус был не только литературный — «кандидат в члены ЦК КПСС».

Неважно, Берзер ли сама придумала решающий аргумент, подсказал ли кто. Важно, что и Солженицын на такой подход надеялся. По его словам, «верная догадка-предчувствие у меня в том и была: к этому мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны верхний мужик Александр Твардовский и верховой мужик Никита Хрущев».

В общем, «мужики» решения принимали. И Солженицын подчеркнул, что «не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома, да и поранее».

Солженицын удачно выбрал и время для обращения к Твардовскому. На XXII съезде КПСС Хрущев объявил, что продолжится «разоблачение культа личности Сталина», и вот, несколько месяцев спустя, в редакцию самого популярного журнала страны поступила рукопись, публикация которой подтвердила бы, что обещанное реализуется.

Триумф повести закономерен. Позже Солженицын характеризовал советскую лагерную систему куда более резко, но для начала 1960-х годов и дозировка идеальна. Сказано все, что можно было тогда сказать в печати, а запретное — четко обозначено.

В 1956 году такую повесть вряд ли пропустила бы цензура. Маловероятно, чтоб даже у Симонова получилось. Шесть лет спустя — в связи с XXII съездом КПСС — Твардовскому удалось. И статус у него был партийный, и Хрущев тогда добивал сталинский авторитет.

30 декабря 1962 года — двух месяцев не минуло после издания повести — Солженицын принят в ССП. А это давало триумфатору право жить исключительно литературными доходами, не работая постоянно на каком-нибудь предприятии либо в учреждении.

Однако триумф Солженицына и Твардовского не повлиял на судьбу гроссмановского романа. По-прежнему тот был под запретом.

Ямпольский в статье о Гроссмане осмыслил это как нелепость. Трагическую парадоксальную ситуацию, возможную только в «путаном обществе».

Берзер осмыслила это аналогично. Рассуждая о судьбе Гроссмана, акцентировала парадоксальность ситуации: «Ведь шли 60-е годы нашего века, счастливые для многих 60-е годы. Для него же они полны бед».

Суждениям Ямпольского и Берзер свойственна откровенная публицистичность, отсюда и акцентирование парадоксальности ситуации. Однако не исключено, что оба мемуариста осознавали: парадокса не было.

В обоих случаях — Гроссмана и Солженицына — налицо проявление закономерности. И проявлялась она, когда представители власти определяли пределы допустимого в литературе, исходя из соображений целесообразности.

Солженицынская повесть не отрицала советский режим в целом. Как таковой. Подразумевалась ее интерпретация в качестве осмысления «культа личности Сталина». Именно это и нужно было Хрущеву — в связи с XXII съездом КПСС.

Подчеркнем еще раз: общепринятым представлениям о предписанном и разрешенном в советской литературе солженицынская повесть не соответствовала. Но оставалась в пределах допустимого, пусть и на грани. А потому была востребована как эффективный пропагандистский инструмент.

Роман Гроссмана показывал вопиющее несоответствие советского режима — идеологическим установкам, обеспечившим победоносное завершение гражданской войны. И Великой Отечественной тоже.

Гроссмановский роман оказался не только вне пределов разрешенного в литературе, но и за гранью допустимого. Тогда еще не было пропагандистской установки, обусловившей бы возможность его публикации.

Солженицын, как некогда Гроссман, в дебюте выиграл. И даже намного большего добился — мировой известности. А затем развивал успех. Слава росла.

Мировая слава и защитила писателя, когда через несколько лет он — уже посредством «самиздата» — распространял свои рукописи, отвергнутые редакциями. Запрещенное цензурой охотно печатали за границей, а ЦК партии все медлил с арестом Солженицына. Тот умело использовал пастернаковский опыт. Уголовное преследование в данном случае дискредитировало бы советский режим, ведь формально преступления не было.

Да, Солженицын, начав борьбу против советского режима, отчаянно рисковал. Но — лишь собою. Распалась семья, детей не было, родственников тоже.

Ничего с ним поделать не мог ЦК партии. Солженицын демонстративно пренебрегал всеми благами, что предоставлялись советским писателям. Оставалось только — официально и неофициально — грозить ему лишением свободы или жизни.

Именно жизни. Мало ли что могло бы произойти. Например, так называемое дорожно-транспортное происшествие: улицу переходил и случайно автомобилем сбит. Городская повседневность. Или стал бы жертвой нападения грабителей. Опять же статистически нередкий инцидент — «хулиганство»[6].

Слухи о расправах подобного рода ходили по стране. А вполне достоверной считалась история гибели С. М. Михоэлса, убитого в 1948 году сотрудниками Министерства государственной безопасности — по личному приказу генсека. Она была подтверждена официально в разгар кампании по «разоблачению культа личности».

Да, сталинская эпоха завершилась. Но отсюда еще не следовало, что повторение инцидента невозможно. Солженицын об этом не раз говорил.

Можно сказать, что ему везло. Как известно, на исходе 1960-х годов советское руководство и его главный оппонент — правительство США — инициировали политику так называемой разрядки международной напряженности.

Попытки договориться предпринимали обе стороны. Ну а предметом торга, как водится, были действия в области «защиты прав человека».

С учетом такого фактора откладывалось решение задачи расправы с писателем. Но от нее вовсе не отказались в ЦК партии. Сотрудники КГБ следили за Солженицыным постоянно, чуть ли не напоказ, словно бы готовя арест или якобы случайное нападение «хулиганов».

Угрозы — лишить свободы или жизни — Солженицына не остановили: ставка оказалась приемлемой. Арест же или убийство, подчеркнем вновь, еще больше компрометировали бы советское правительство и способствовали бы росту популярности строптивого писателя. Он рисковал и выигрывал.

Гроссман тоже рискнул. Был готов лишиться свободы и жизни. Но до поры выигрывал Суслов. Потому что использовал технику заложничества.

Дело бездельника

Липкин акцентировал преемственную связь Гроссман-Солженицын. Аналогично и Берзер. Однако для сотрудницы «Нового мира» — судя по ее мемуарам — оказалось не менее важным еще одно событие, точнее, литературный скандал, последовавший за триумфом журнала. И это она также соотнесла с биографией Гроссмана. А Липкин — не упомянул.

Скандал тогда разразился громкий. 13 марта 1964 года районным судом в Ленинграде осужден двадцатитрехлетний поэт, будущий нобелевский лауреат И. А. Бродский.

Многие современники утверждали, что обвинительный приговор Бродскому знаменовал окончание хрущевской «оттепели». Впрочем, спор о границах этого периода заведомо непродуктивен.

Приговор же был сравнительно мягким — пятилетняя ссылка в северные районы страны, принудительные работы. За то, что Бродский «вел паразитический образ жизни»[7].

Вне реалий эпохи обвинение выглядит абсурдно. Однако тогда оно было достаточным для привлечения к уголовной ответственности. Так, статья 12 принятой в 1936 году Конституции СССР гласила: «Труд в СССР является обязанностью и делом чести каждого способного к труду гражданина…»[8].

Речь шла отнюдь не о любой работе, приносящей доход работнику. Суть требования определялась понятием «общественно полезный труд».

Имелась в виду обязанность каждого гражданина работать на государство. Что и конкретизировалось принятым 4 мая 1961 года Указом Президиума Верховного Совета СССР «Об усилении борьбы с лицами (бездельниками, тунеядцами, паразитами), уклоняющимися от общественно полезного труда и ведущими антиобщественный паразитический образ жизни»[9].

Едва ли не все, кто не работал на государство, оказались под угрозой привлечения к ответственности. Указ гласил: «Установить, что совершеннолетние трудоспособные граждане, не желающие выполнять важнейшую конституционную обязанность — честно трудиться по своим способностям, уклоняющиеся от общественно полезного труда, извлекающие нетрудовые доходы от эксплуатации земельных участков, автомашин, жилой площади или совершающие иные антиобщественные поступки, позволяющие им вести паразитический образ жизни, подвергаются по постановлению районного (городского) народного суда выселению в специально отведенные местности на срок от двух до пяти лет с конфискацией имущества, нажитого нетрудовым путем, и обязательным привлечением к труду по месту поселения».

Прагматика тут ясна: совершеннолетний гражданин СССР обязан до пенсионного возраста работать на государство, даже если к этому не вынуждают финансовые обстоятельства. Указ — напоминание о базовой правовой установке «первого в мире социалистического государства».

Он, как известно, отражал изменения на рынке труда послесталинской эпохи. В контексте либерализации хрущевским правительством были отменены введенные на исходе 1930-х годов нормы права, запрещавшие увольнение советского гражданина с работы лишь по его желанию, но без согласия администрации предприятия или учреждения. Отмена и позволила многим игнорировать конституционно закрепленную обязанность — работать на государство, причем там, где указано представителем государственной власти.

В СССР цитированный документ именовали «указом о тунеядцах». Международную известность он получил из-за «дела Бродского».

Начиналось оно — по обыкновению — с пропагандистской кампании. 23 ноября 1963 года в газете «Вечерний Ленинград» напечатана за тремя подписями статья «Окололитературный трутень»[10].

Заголовок агрессивный. Но далее — зачин эпический. Сказано, что уже несколько лет, как «в окололитературных кругах Ленинграда появился молодой человек, именовавший себя стихотворцем. На нем были вельветовые штаны, в руках — неизменный портфель, набитый бумагами. Зимой он ходил без головного убора, и снежок беспрепятственно припудривал его рыжеватые волосы».

После эпического зачина — конкретизация. Авторы сообщили, кого же имели в виду: «Приятели звали его запросто — Осей. В иных местах его величали полным именем — Иосиф Бродский».

Вот кто, значит, «окололитературный трутень». Далее — список провинностей: «Бродский начал прилагать все усилия, чтобы завоевать популярность у молодежи. Он стремится к публичным выступлениям, и от случая к случаю ему удается проникнуть на трибуну. Несколько раз Бродский читал свои стихи в общежитии Ленинградского университета, в библиотеке имени Маяковского, во Дворце культуры имени Ленсовета. Настоящие любители поэзии отвергали его романсы и стансы. Но нашлась кучка эстетствующих юнцов и девиц, которым всегда подавай что-нибудь “остренькое”, “пикантное”. Они подняли восторженный визг по поводу стихов Иосифа Бродского…».

Стихи и биография автора характеризовались далее так, чтобы читатель убедился: Бродский — идейный противник советского режима, да и как поэт не состоялся.

Для привлечения к уголовной ответственности этого было еще мало. И авторы статьи указывали, что один из друзей Бродского уже осужден «за уголовное преступление».

Затем сообщалось, что Бродский — вместе с позже осужденным приятелем, бывшим летчиком — планировал захват самолета, на котором оба намеревались пересечь советскую границу. А еще они собирались передать некоему иностранцу рукопись антисоветского философского трактата для публикации за границей под любым псевдонимом. Обозначен был источник сведений: «Перед нами лежат протоколы допросов…».

Имелись в виду протоколы допросов уже осужденного приятеля Бродского. Однако не объяснялось, на каком основании авторы статьи получили доступ к таким материалам. Далее — главный тезис: противник режима, лишь по недоразумению избежавший уголовной ответственности, «продолжает вести паразитический образ жизни. Здоровый 26-летний парень около четырех лет не занимается общественно полезным трудом. Живет он случайными заработками; в крайнем случае, подкинет толику денег отец — внештатный фотокорреспондент ленинградских газет, который хоть и осуждает поведение сына, но продолжает кормить его. Бродскому взяться бы за ум, начать, наконец, работать, перестать быть трутнем у родителей, у общества. Но нет, никак он не может отделаться от мысли о Парнасе, на который хочет забраться любым, даже самым нечистоплотным путем».

Возраст Бродского указан неверно, но ошибка тут не принципиальна. Главное, не сказано, что за «случайные заработки».

Умолчание, разумеется, неслучайное. Если Бродский работал, получая законным образом хотя бы минимально необходимые доходы, значит, он уже не «тунеядец». Стало быть, вынесенная в заглавие статьи характеристика — «окололитературный трутень» — неуместна.

Авторы обошлись без подробностей. Итоговый вывод — обращение к власти: «Очевидно, надо перестать нянчиться с окололитературным тунеядцем. Такому, как Бродский, не место в Ленинграде».

Подразумевался цитированный выше Указ Верховного Совета СССР. Его применение, настаивали авторы статьи, необходимо: «Не только Бродский, но и все, кто его окружает, идут по такому же, как и он, опасному пути. И их нужно строго предупредить об этом. Пусть окололитературные бездельники вроде Иосифа Бродского получат самый резкий отпор. Пусть неповадно им будет мутить воду!».

8 января 1964 года та же газета опубликовала подборку читательских писем. Читатели требовали наказать «тунеядца»[11].

Разумеется, письма были заранее подготовлены. Еще до публикации статьи. Тут организаторы пропагандистской кампании следовали традиции. Прием, именовавшийся «откликами читателей», был издавна апробирован. Таким образом и демонстрировалось, что инициатива уголовного преследования исходит «от народа».

В данном случае подразумевалось, что население Ленинграда, солидаризовавшись с авторами статьи, требовало наказать «окололитературного трутня». Согласно традиционной пропагандистской установке, представителям власти надлежало реагировать на «письма читателей». Не прошло и недели — арест Бродского[12].

Разумеется, подготовка кампании велась при участии КГБ. Там получали сведения о настроениях молодежи, оттуда поступали распоряжения в милицию, благодаря чему авторы статьи ознакомились с материалами следствия по делу осужденного приятеля Бродского.

Однако КГБ опять был лишь инструментом. Не его сотрудниками разрабатывалась концепция судебного процесса. И не они контролировали развитие событий.

Такого рода задачи ставил ЦК партии, решение же контролировалось местными функционерами. Узнаваемый — сусловский — modus operandi.

Правда, инициаторами судебного процесса вряд ли планировались масштабы последствий. Скандал, вызванный «делом Бродского», стал настолько громким, что оказал существенное влияние на международные контакты советского государства.

Как известно, присутствовавшая в зале суда журналистка Ф. А. Вигдорова стенографировала почти все сказанное в ходе судебных заседаний. Вскоре ее записи получили широкое «самиздатовское» распространение. Попали они и за границу. Там были изданы книги об этом процессе[13].

Суд в Ленинграде был осмыслен как пример вопиющего беззакония. И не потому, что вне советских реалий обвинение выглядело абсурдным. Благодаря записям Вигдоровой стало понятно: доказать виновность Бродского не удалось ни до суда, ни в ходе судебных заседаний.

Отсюда вроде бы следовало, что Бродского карали именно как поэта. За литературную деятельность. Пресекали ее посредством ссылки. Соответственно, обвинение в «тунеядстве» было лишь предлогом. На этом и настаивали иностранные журналисты. А вслед за ними — уже на исходе 1980-х годов — отечественные мемуаристы и литературоведы.

Пафос их рассуждений был традиционно публицистическим. Вот почему вне сферы внимания оставались явные противоречия.

Результаты операции, во-первых, не соответствовали уровню ее подготовки и пропагандистского обеспечения. Можно было бы обойтись гораздо меньшими усилиями, чтобы выслать Бродского из Ленинграда.

Во-вторых, подсудимому не инкриминировалось что-либо относящееся к области пресловутой «антисоветской пропаганды». Содержание его стихов не рассматривалось судом.

Ну а в-третьих, не удалось пресечь литературную деятельность Бродского. Ссылка не изменила ничего.

Получается вроде бы, что выбор средств не соответствовал цели. Однако на самом деле это не так.

Средства выбирал Суслов. А не соответствовали они той цели, о которой четверть века спустя рассуждали публицистически ориентированные журналисты, литературоведы и мемуаристы.

Выбранные средства другой цели соответствовали. Суслов, по своему обыкновению, решал задачи государственного масштаба.

Как известно, к началу 1960-х годов советская интеллектуальная элита отчасти утратила прежний страх перед властью. «Дело Пастернака» впервые показало, что последствия неповиновения уже не таковы, какими были в сталинскую эпоху. Потому Суслов демонстрировал: государство располагает достаточными средствами, чтобы защитить свою монополию в любой области, включая издательскую.

Акция устрашения

Современникам была очевидна прагматика статьи, опубликованной в газете «Вечерний Ленинград» 8 ноября 1963 года. Бродский объявил себя поэтом, что — в советской традиции — подразумевало статус профессионального литератора, имеющего право не работать постоянно на каком-либо предприятии или в учреждении. Однако решать, кого наделить привилегиями такого рода, надлежало подразделениям СП. В данном случае — ленинградским. Они решение не принимали, следовательно, «окололитературный трутень» покусился на государственную монополию.

Формально, разумеется, преступления не было. Реально же — налицо.

Пропагандистская кампания, начавшаяся до суда и продолжавшаяся даже после вынесения приговора, понадобилась, чтобы современники уяснили прагматику «дела Бродского». Это была акция устрашения.

Но вовсе не Бродского устрашали. Объектами устрашения были покровительствовавшие обвиняемому литературные знаменитости.

Прежде всего, Ахматова. В ее ближайшее окружение и входил Бродский.

Как у многих советских поэтов, основным источником доходов Ахматовой оставались переводы. Главным образом с подстрочника. Благодаря ее связям аналогичные заказы получали и друзья. Их привлекали, конечно, не столько заработки, дебютантам платили крайне мало, сколько возможность обрести — в перспективе — официальный статус поэта-переводчика. Это был пройденный многими путь.

Казалось бы, обычная ситуация: всемирно знаменитый поэт и молодые ученики. К тому же оказанная помощь не подразумевала использование официальных полномочий. У Ахматовой таких и не было никогда.

Однако роль мэтра не полагалась Ахматовой, ошельмованной в 1946 году специальным постановлением ЦК КПСС. Попытка Симонова дезавуировать скандальный документ хотя бы десять лет спустя не удалась — даже при негласной поддержке высокопоставленных функционеров, противников Суслова. Тот по-прежнему защищал цельность идеологии.

Была еще одна причина, в силу которой Ахматовой не полагалась роль мэтра. Задача отбора перспективных дебютантов — государственная. Ее решали уполномоченные на то организации.

К примеру, Литературный институт. Там получали гуманитарное образование будущие прозаики и поэты, драматурги и критики. Занятия проводили вузовские преподаватели соответствующих дисциплин, специализация — под руководством известных литераторов в так называемых мастерских.

Низшим уровнем считались городские литературные объединения, их курировал тоже ССП. Они создавались как аналоги упомянутых выше «мастерских». Занятия вели литераторы-профессионалы, их работа оплачивалась, они и рекомендовали материалы к публикации — по соответствующей квоте.

Всю эту организационную структуру курировали специальные комиссии при региональных отделениях СП. Что и называлось «работой с молодыми писателями».

Ахматовское окружение — своего рода вызов существовавшей тогда структуре. Вот литературные функционеры и выбрали Бродского в качестве обвиняемого. Цель — устрашение всех, кто нарушал правила, пусть и неписаные.

Бродский, как известно, пренебрегал требованиями социализации, обязательными для намеревавшегося получить статус профессионального литератора. Поступать в какое-либо высшее учебное заведение не пытался, да и среднюю школу не окончил. Работу выбирал только временную, к примеру, в геологических экспедициях. Летнего заработка там — при жесточайшей экономии — хватало до следующего сезона. При этом с успехом выступал на литературных вечерах, изучил два иностранных языка, опубликовал несколько переводов, готовились к печати и новые[14].

Если пользоваться мандельштамовскими дефинициями, можно отметить, что в советскую литературу Бродский входил, не спросив разрешения. Идея показательного судебного процесса была востребована ЦК партии. Обратившись к опыту, там модернизировали инструментарий защиты издательской модели.

Конечно, в ахматовском окружении могли бы найти и другую кандидатуру на роль обвиняемого. Разница оказалась бы непринципиальной.

Однако ближайшие друзья обвиняемого — поэты А. Г. Найман и Е. Б. Рейн — были несколько менее уязвимы в аспекте уголовного преследования. Потому что более социализированы. Окончили Ленинградский технологический институт, получили дипломы инженеров и постоянную работу по специальности. Публиковали они пока что лишь переводы[15].

Бродский выбран был как наиболее уязвимый. Ахматовой же не предъявили какие-либо претензии, зато судебный процесс демонстрировал: всемирно знаменитый поэт не в состоянии защитить ученика и друга.

Судебный процесс готовился, подчеркнем еще раз, в качестве акции устрашения. Но организаторы не учли важное обстоятельство: у них к началу 1960-х годов появились оппоненты, готовые полемизировать даже в зале суда. Вот почему «дело Бродского» и получило мировую известность.

Заступников у подсудимого оказалось не так уж мало. Известные писатели, литературоведы, вузовские преподаватели, журналисты.

Среди заступавшихся — признанный в СССР классиком стихотворного перевода С. Я. Маршак. Он действовал последовательно и энергично[16].

Не менее авторитетный Чуковский, считавшийся конкурентом Маршака, тоже вступился за Бродского. Защитить его пытались Эренбург и Паустовский[17].

18 февраля 1964 года — первое заседание районного суда под председательством судьи Е. А. Савельевой. И обстановка к тому времени была, можно сказать, накалена.

Вигдорова акцентировала, что суд заведомо необъективен. Савельева это и не скрывала —

«Судья: Чем вы занимаетесь?

Бродский: Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю…

Судья: Никаких “я полагаю”. Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! (Мне): Сейчас же прекратите записывать! А то — выведу из зала. (Бродскому): У вас есть постоянная работа?

Бродский: Я думал, что это постоянная работа.

Судья: Отвечайте точно!

Бродский: Я писал стихи. Я думал, что они будут напечатаны. Я полагаю…

Судья: Нас не интересует “я полагаю”. Отвечайте, почему вы не работали?

Бродский: Я работал. Я писал стихи.

Судья: Нас это не интересует. Нас интересует, с каким учреждением вы были связаны.

Бродский: У меня были договоры с издательством.

Судья: У вас договоров достаточно, чтобы прокормиться? Перечислите: какие, от какого числа, на какую сумму?

Бродский: Точно не помню. Все договоры у моего адвоката.

Судья: Я спрашиваю вас.

Бродский: В Москве вышли две книги с моими переводами… (перечисляет).

Судья: Ваш трудовой стаж?

Бродский: Примерно…

Судья: Нас не интересует “примерно”!

Бродский: Пять лет.

Судья: Где вы работали?

Бродский: На заводе. В геологических партиях…

Судья: Сколько вы работали на заводе?

Бродский: Год.

Судья: Кем?

Бродский: Фрезеровщиком.

Судья: А вообще какая ваша специальность?

Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.

Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?

Бродский: Никто. (Без вызова). А кто причислил меня к роду человеческому?

Судья: А вы учились этому?

Бродский: Чему?

Судья: Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят… где учат…

Бродский: Я не думал, что это дается образованием.

Судья: А чем же?

Бродский: Я думаю, это… (растерянно)… от Бога…

Судья: У вас есть ходатайства к суду?

Бродский: Я хотел бы знать, за что меня арестовали.

Судья: Это вопрос, а не ходатайство.

Бродский: Тогда у меня ходатайства нет».

Диалог характерный. Савельева атаковала, Бродский защищался. Каждый решал свою задачу. Судья выполняла заказ, пусть и вопреки закону, подсудимый же отстаивал свою репутацию.

Вполне очевидно, что подсудимый не желал принять риторические условия, навязываемые судьей. Та начала с вопроса о роде занятий, имея в виду пресловутый «общественно полезный труд», а Бродский понятие «работа» противопоставлял другому — «праздность». Настаивал, что праздным не был. Однако по условиям игры тут выигрывал задававший вопросы, а не отвечавший на них.

Бродскому пришлось все же принять навязанные условия. Ну а Савельевой явно не хватало доказательств, чтобы обосновать выдвинутые обвинения: у подсудимого имелись документы, подтверждавшие наличие легального заработка, хоть и скудного. В этом случае применение Указа Верховного Совета СССР становилось проблематичным.

Далее, как явствует из диалога, Савельева несколько изменила тактику, потребовав формальное подтверждение статуса поэта. Бродский же лукавил. Нет оснований сомневаться в том, что он понял вопрос судьи: «Кто причислил вас к поэтам?».

Речь шла не о признании читателей. Имелся в виду документ, подтверждавший право не работать постоянно на государство.

Таким документом могло быть удостоверение состоявшего в каком-нибудь отделении СП или справка, выданная подобного рода организацией. Вот это и требовала предъявить Савельева. Бродский же ушел от прямого ответа. Однако не преминул обозначить: вне советских реалий вопрос судьи абсурден.

Нет оснований сомневаться: Бродский понимал, что все сказанное им в ходе судебных заседаний будет широко известно. Догадывалась о том и Савельева. Вот почему и пыталась запретить Вигдоровой стенографировать.

Найман в мемуарах утверждал, что воспроизводит суждение Ахматовой об итогах судебных баталий. По его словам, когда Бродского «отправили в ссылку на север, она сказала: “Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял”»[18].

Следует отсюда, что Ахматова рассуждала о литературной репутации. И на вопрос Наймана «о поэтической судьбе Мандельштама, не заслонена ли она гражданской, общей для миллионов, ответила: “Идеальная”».

Допустимо, что Ахматова именно так и говорила. По крайней мере, аналогичные суждения формулировала не раз. Настаивала, что судьба настоящего, значит, искреннего писателя в советском государстве может быть лишь трагической. Именно потому и мандельштамовская — «идеальная»: смертью в лагере он искупил все свои компромиссы с режимом.

В биографии же ленинградского поэта 1960-х годов суд был своего рода контрапунктом. Пользуясь нынешней терминологией, можно констатировать, что Бродский свой имидж создал. Не выказывал страха, наоборот, иронизировал.

Однако не мог Бродский не осознавать, что известность если и придет, так не скоро, а потому не защитит. Его уже поместили в тюрьму до суда, так что наиболее вероятная перспектива — ссылка и принудительные работы. Смерть тоже близка: врожденный порок сердца. И сердечный приступ был в тюремной камере.

Вероятно, риск не казался поначалу чрезмерным. Формально Бродский не подлежал уголовной ответственности за «тунеядство». Это и доказывал адвокат. Но итог был изначально предопределен.

13 марта началось второе судебное заседание. Справки о гонорарах и договорах с издательствами, равным образом ходатайства авторитетных писателей и литературоведов, предоставленные адвокатом, не были приняты Савельевой. Она потребовала свидетельство из местной Комиссии по работе с молодыми писателями и получила официальный документ, гласивший: «Бродский не является поэтом».

Вне советских реалий ответ выглядел абсурдно. С учетом же их вполне понятно, что хотел сказать автор. Ленинградское отделение СП не предоставляло Бродскому право не работать постоянно на государство. Итог — обвинительный приговор.

Да, Бродский рисковал. Не только свободой и советской литературной карьерой. Подчеркнем еще раз: высока была вероятность смерти от сердечного приступа в тюрьме или по месту ссылки. Зато в перспективе он мог выиграть репутацию и — развить успех.

Так и случилось. Правда, не вскоре.

Берзер в мемуарах сочла нужным подчеркнуть, что Гроссман сочувствовал осужденному. По ее словам, уже в больнице «читала ему вслух запись процесса Бродского, сделанную Фридой Вигдоровой. Он (что бывало редко) повернулся лицом к стенке, и я не видела, дремлет ли, слышит ли. Но догадывалась, что слышит, потому что ни разу не прервал — ни стоном, ни кашлем (а это трудно).

Когда я кончила:

— Я как будто провалился в туман, но слышал все, каждое слово.

Потом, помолчав:

— Бедный мальчик… Как это навалилось на него…».

Вскоре, согласно Берзер, в палату вошла медицинская сестра. Была она «толстая, мрачная и злая.

Она что-то резко сказала Василию Семеновичу. После ее ухода:

— Она разговаривает со мной, как судья с Бродским…

И снова:

— Бедный мальчик…».

В данном случае Берзер доказывала, что Гроссман, даже больной, умирающий, не утратил присущую ему способность воспринимать чужую беду как свою. А насколько точно переданы его слова — неизвестно.

Зато бесспорно, что Берзер считала «дело Бродского» значимым элементом в биографии Гроссмана. Событием, формирующим биографический контекст.

Берзер в данном случае точна. Связь ареста гроссмановского романа и «дела Бродского» прослеживается на уровне телеологии. В обоих случаях цель акций — защита государственной издательской монополии посредством устрашения потенциальных нарушителей.

В марте 1964 года Ахматовой и другим покровителям Бродского дан был урок: не им формировать сообщества, где определяется, кого считать поэтом. Это компетенция официально уполномоченных организаций. Без разрешения таковых нет пути к статусу профессионального литератора, а нарушители правил лишь провоцируют карательные меры.

Следует из сказанного выше, что цензурное разрешение солженицынской повести не противоречило аресту гроссмановской рукописи и «делу Бродского». Парадокса не было.

Издание солженицынской повести эмблематизировало продолжение заявленной Хрущевым либерализации. Пресловутой «оттепели». Арест рукописи Гроссмана и «дело Бродского» — сусловские коррективы. В целом же политика была непротиворечивой. Функционеры стремились режим сохранить, а разногласия относились только к масштабам уступок в области идеологии.

После судебного приговора Бродскому минуло полгода, когда умер Гроссман. В случае иностранной публикации его романа уже некого было бы привлекать к уголовной ответственности за антисоветскую пропаганду. Но Липкин не отправил за границу рукопись.

О причинах можно спорить. Допустимо, что силен был шок, вызванный «делом Бродского». Оно демонстрировало: советское правительство готово по-прежнему нарушать закон ради охраны своей монополии в литературно-издательской области. Соответственно, КГБ пресекались любые попытки отправить чьи-либо рукописи за границу. Значительно усилен был контроль за иностранцами, ведь именно они занимались отправкой непосредственно. Следили и за теми, кто с ними общался.

Допустимо, что Липкин после смерти Гроссмана не рискнул заняться отправкой рукописи, опасаясь слежки. И долго еще избегал опасности. Например, предполагал, что не исключено привлечение к уголовной ответственности вдовы или дочери автора крамольного романа.

Многое допустить можно, вот только подтвердить нечем. Тут актуально старинное присловье архивистов: без документа нет аргумента.

Но, как известно, отсутствие знака тоже может — в ряде контекстов — считаться значимым. Потому характерно, что Липкин о «деле Бродского» не упомянул. Как будто и не слышал.

Однако не слышать не мог. Его знаменитые коллеги-переводчики за Бродского вступались. Липкин — нет.

Разумеется, не только он не вступился. И соображения тут могли быть разные. Допустим, полагал, что хранившему гроссмановскую рукопись не следует привлекать к себе внимание КГБ.

Объяснить можно и так. Но существенно, что Липкин в мемуарах обошелся без объяснений.

Символ эпохи

Меж тем борьба сталинских наследников за власть становилась все более ожесточенной. И, как известно, в октябре 1964 года ЦК КПСС возглавил Брежнев.

Символом новой эпохи стал очередной скандал. В сентябре 1965 года сотрудниками КГБ арестованы А. Д. Синявский и Ю. М. Даниэль. Оба печатались за границей, используя псевдонимы. Нарушителям государственной издательской монополии была инкриминирована «антисоветская агитация».

Обоим тогда по сорок лет. Литературовед Синявский был еще и популярным новомирским критиком, Даниэль публиковался на родине как переводчик. Вроде бы преуспевающие литераторы-профессионалы.

Дебютировали, правда, не в юности. Школу заканчивали, когда шла война, потом служили в армии. Синявского направили в авиацию, он был радиомехаником на аэродроме, Даниэль — пехотинец, демобилизован после тяжелого ранения как инвалид.

После войны Синявский окончил филологический факультет МГУ, там же и аспирантуру, защитил диссертацию. Преподавал в высших учебных заведениях, стал научным сотрудником Института мировой литературы Академии наук СССР.

Даниэль окончил филологический факультет Московского областного педагогического института. Был школьным учителем, профессию сменил и считался талантливым поэтом-переводчиком. Незадолго до ареста планировал дебютировать в печати и как прозаик.

Будущие арестанты подружились на исходе 1950-х годов. Рукописи Синявского отправляла за границу его соученица по университету — дочь французского дипломата. И Даниэль воспользовался помощью друга. Все шло вроде бы гладко. Но, разумеется, все публикации оказались в сфере внимания КГБ. Друзья были не слишком осторожны. Их псевдонимы — сами по себе — вызов.

Синявский, как известно, взял псевдоним Абрам Терц, а Даниэль — Николай Аржак. Это герои так называемых блатных песен 1920-х годов: вор-карманник и бандит-налетчик[19].

К началу 1960-х годов эссеист и прозаик Абрам Терц был признан заметным явлением в русской эмигрантской литературе. Его упоминали в обзорах, акцентируя, что носитель псевдонима — советский гражданин, не имеющий возможности печататься на родине, так как его произведения не соответствуют пропагандистским установкам[20].

Несколько позже добился популярности и Николай Аржак. Его проза тоже считалась необычной: критики опять рассуждали о сочетании традиций реализма, фантастики, политической сатиры. Причины использования псевдонима были и здесь очевидны[21].

Особое раздражение советских инстанций, контролировавших деятельность эмигрантских издательств, вызывали публикации Абрама Терца. Угадывалось, что за издевательским псевдонимом укрылся профессионал, досконально изучивший специфику литературного процесса в своем отечестве и потому умело разрушающий отечественные пропагандистские конструкции. Значит, изменник, выдающий себя за лояльного писателя и пользующийся льготами, положенными только элите «государства победившего социализма»[22].

До сих пор исследователи спорят о том, каким образом сотрудникам КГБ удалось раскрыть псевдонимы. Версий немало, однако по-прежнему нет хоть сколько-нибудь документированных. Об одной из них рассказал много позже Войнович — в книге «Автопортрет: Роман моей жизни»[23].

Версия, пересказанная Войновичем, эмоциональна, иронична, что и свойственно его писательской манере. Он утверждал: «Их долго искали и, наконец, нашли. Нашли, когда возникла необходимость в такой находке. Рассказывали странную вещь, что наша разведка за выдачу авторов будто бы передала ЦРУ (баш на баш) чертежи сверхсекретной подводной лодки. Как выразился один мой знакомый, власть ничего не пожалела, чтоб самой себе набить морду.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Перекресток версий. Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» в литературно-политическом контексте 1960-х – 2010-х годов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

См.: Липкин С. Рукописи не горят. Как был спасен роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» // Русская мысль. 1989. 5 мая.

2

См.: Ерофеев В. В. Время «Метрополя» // Антология самиздата. Неподцензурная литература в СССР 1950-е — 1980-е. В 3 тт. М.: Международный институт гуманитарно-политических исследований, 2005. Т. 3. С. 307–312; Дело «Метрополя». Стенограмма расширенного заседания секретариата МО СП СССР от 22 января 1979 года / Подгот. текста, публикация, вступ. статья и коммент. М. Заламбани // Новое литературное обозрение. 2006. № 82. С. 243–281.

3

См.: Метрополь. Литературный альманах / Сост. В. П. Аксенов и др. М.: Анн Арбор; Ардис, 1979.

4

См.: Солженицын А. И. Один день Ивана Денисовича // Новый мир. 1962. № 11. С. 3–96.

5

Здесь и далее цит. по: Солженицын А. И. Бодался теленок с дубом. Paris: YMCA-PRESS, 1975.

6

См.: Фельдман Д. История «бакланки»: поэты, функционеры и советский уголовный кодекс // Новое литературное обозрение. 2011. № 108. С. 116–133.

7

См., напр.: Лосев Л. В. Иосиф Бродский: Опыт литературной биографии. М.: Молодая гвардия, 2006. С. 77–85.

8

СССР. Конституция (издание на языках союзных республик). М.: Издание ЦИК СССР, 1937.

9

См.: В Президиуме Верховного Совета СССР // Правда. 1961. 5 мая.

10

Ионин А., Лернер Я., Медведев М. Окололитературный трутень // Вечерний Ленинград. 1963. 29 нояб.

11

См.: Тунеядцам не место в нашем городе // Вечерний Ленинград. 1964. 8 янв.

12

См., напр.: Лосев Л. В. Указ. соч. С. 88–91. См. также: Гуреев М. А. Иосиф Бродский. Жить между двумя островами. М.: АСТ, 2017. С. 200.

13

См., напр.: Эткинд Е. Процесс Иосифа Бродского / Ефим Эткинд. London: Overseas publ. interchange, 1988. См. также: Suđenje Josifu Brodskom [Текст] / zapisala Frida Vigdorova; prired. i prev. Radojica Nešović. Novi Sad: Akademska knjiga, 2015.

14

См., напр.: Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Эксмо, 2004. С. 20–65; См. Также: Лосев Л. В. Указ. соч. С. 37–76.

15

См., напр.: Чуковский К. И. Дневник 1901–1969. М.: ОЛМА-ПРЕСС; Звездный мир, 2003. Т. 2. С. 416.

16

См., напр.: Там же.

17

См. подробнее: Лосев Л. В. Указ. соч. С. 95–99.

18

Здесь и далее цит. по: Найман А. Г. Рассказы о… М.: АСТ, 2017. С. 294.

19

См. подробнее: Арест Андрея Синявского // Белая книга по делу А. Синявского и Ю. Даниэля / Сост. А. И. Гинзбург. Frankfurt/M: Possev-Verlag, 1967. С. 13–16; Николай Аржак //Там же. С. 16–19. См. также: Карпов А. С. «Свобода! Писательство — это свобода»: Творческая судьба Андрея Синявского. М.: РУДН, 2014. С. 8–51.

20

См., напр.: Филиппов Б. «Природа и тюрьма». О творчестве Абрама Терца и Николая Аржака // Грани. 1966. № 60. С. 75–93; Гинзбург А. И. От составителя // Белая книга по делу А. Синявского и Ю. Даниэля. С. 5; Пьер А. Арест критика Синявского беспокоит «модернистских» писателей // Там же. С. 10–11; По поводу ареста советского писателя Синявского // Там же. С. 11; Аресты в Москве // Там же. С. 26.

21

См., напр.: Crankshaw E. Writers’ show trial echoes Stalin era // T e Observer. 1966. 23 Jan.; Отзывы зарубежной печати на произведения А. Терца и Н. Аржака (1960–1964 гг.) // Белая книга по делу А. Синявского и Ю. Даниэля. С. 131–144.

22

См.: Рюриков Б. Социалистический реализм и его ниспровергатели // Иностранная литература. 1962. № 1. С. 191–200.

23

См. подробнее: Войнович В. Н. Автопортрет: Роман моей жизни. М.: Издательство «Эксмо», 2017. С. 445–446.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я