История дантиста Бориса Элькина вступившего по неосторожности на путь скитаний. Побег в эмиграцию в надежде оборачивается длинной чередой встреч с бывшими друзьями вдоволь насытившихся хлебом чужой земли. Ностальгия настигает его в Америке и больше уже никогда не расстается с ним. Извечная тоска по родине как еще одно из испытаний, которые предстоит вынести герою. Подобно ветхозаветному Иову он не только жаждет быть услышанным Богом, но и предъявляет ему счет на страдания пережитые им самим, и теми, кто ему близок.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Шлимазл предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
ЧАСТЬ II
«Господи! Бабы-то какие стрёмные! Как же среди них тут обитаться?» — первое, что пришло на ум Борису, когда он оглядел толпу в аэропорту имени Кеннеди. И Семён, встречавший их, тоже не смог скрыть разочарования. А его можно понять. Прикид у семейки чудовищный. На жене мутоновая шубка и красные сапожки «ни в п… у, ни в красную армию», на нём кожаное пальто, ондатровая шапка кустарного пошива, лапти, купленные в качестве презента, висят на груди на липовой бечевочке, в руке подержанный чемодан допотопного фасона; на дочери дубленка — «снегурочка», а в Нью-Йорке плюс пятнадцать. И хоть расцеловал их Семён и с дочкой тепло познакомился — он её впервые увидел, но по тому, как торопливо провел их к машине, и по его излишне доброжелательной болтовне было видно, что он стесняется гостей. И все это просек по-еврейски чуткий на отношение к себе Борис, но не обиделся — десять лет все-таки не виделись.
«Вполне нормальное отчуждение, — успокаивал он себя, — через пару дней всё пройдет».
Ехали на новеньком «Джипе» по ночному городу, им надо было в Бостон. Семён на выезде из мегаполиса остановился, сказал, что на минутку и исчез на час. Задремали гости даже с устатку, вернулся, наконец, пахнущий буфетом, сказал, что забежал к друзьям и «похавал у них жареной картошки».
«Ел без меня, и в дом с собой не пригласил, и с друзьями не познакомил, — переваривал информацию Борис, — стесняется нас, как пить дать стесняется».
И с этого момента он стал стремительно взрослеть, в сорок с лишним стал ума набираться. Он был уверен, что жене друга нельзя задавать вопросы типа:
«А ты Борьку долго после контакта помнишь?»
Вернее, не так. Задать вопрос такой можно, но, во-первых, только в присутствии мужа, во-вторых, если вопрос в тему, и, в-третьих, поинтересоваться предметом можно только в тоне ироническом. Семён же, бездарно изобразив игривость, спросил об этом тогда, когда они на минуточку остались наедине.
Он что от неё хотел услышать?
«Ой, Сеня! И не говори, соколик! Забываю сразу же начисто, вроде, как и не было близости, а вот тебя бы, милый, помнила бы всю оставшуюся жизнь после сближения».
Так, что ли, жена ответить ему должна? Не хотел Борис даже думать об этом, пытался найти оправдание козлику: все мы, мужики, — кобелино, но включил однажды автоответчик, без всякой задней мысли, а там:
«Что у тебя под халатиком?» — интимно так, как только могут спрашивать любовницу, интересуется Семён.
И узнал Борис по голосу жену старого Сенькиного приятеля (ещё в Одессе Семён в друзьях дома ходил). Он, оказывается, всегда в этом плане дефективным был, оттого и не женат поныне. Значит, смолоду неполноценен был, но тщательно порок свой скрывал и в жён своих друзей тайно влюблялся. Ах ты, пакостник! Но ведь не скажешь, даже виду подать нельзя, он что-то там все время про свингернов втирает, мол, есть такое модное сейчас течение в Америке, когда семью объединяют только экономические соображения, а постельные отношения строятся на абсолютной свободе партнеров. Борис слушал, не возражал, а как себя иначе вести? Еще обвинят в домостроевщине. И потом, постоянное сознание того, что в кармане всего четыреста долларов, очень даже дисциплинирует, отсутствие языка тоже весьма способствует сговорчивости. Все брошено к такой матери, все сбережения угроханы на поездку, теперь сиди и терпи. Семён обещал в письме во Флориду вместе поехать, а теперь объявил, что работы много, отпуск, дескать, шеф не предоставляет, и потому поездка на американские юга отменяется. Стал сутками где-то пропадать. Семейка сидит на кухне: куда идти, если ни слова по-английски? Вот тебе и Флорида! А главное — страдание от ощущения собственной беспомощности. Ну, что? Начистить харю старому приятелю, — так вроде бы и не за что. Он же явно за женой не волочился, а может быть, и правда работы много, и потому нет времени гостям внимание уделять. И как его бить, когда он сдачи не даст, конечно, в жизни своей не дрался друган — слабоват от рождения. Утешала неумная мысль, что всё это приключение скоро закончится и он — Борис — будет потом друзьям и знакомым рассказывать про свои злоключения, и все будет ему сочувствовать, и всем будет это очень интересно. Даже губами доктор шевелил — беседовал с воображаемыми слушателями. Репетировал скорое представление. Потом испугался, что позабудет кой-какие детали, решил всё это безобразие на бумаге зафиксировать. Написал пару строчек, прочитал — застыдился. Серо, плоско, убого, стилистически отвратительно. Вспомнил, как рожал путевой очерк мопассановский Жорж Дюруа: «Алжир — город белый!», и дальше ни строки. Проза у Жоржа явно не шла. Не шла она и у Бориса.
«А кому это надо? — оправдывал Борис досадную творческую импотенцию. — Людям интересно только то, что происходит лично с ними, и горести и беды трогают их лишь тогда, когда их самих персонально жареный петух в задницу клюнет. Человек не кричит, когда другого пытают, а лишь тогда воет, когда ему самому помидоры в дверях зажало. Вот ужинает гражданин, а по телевизору умирающих с голоду конголезских детишек показывают. Ну и что? Аппетит утратил, несварение желудка от жалости к погибающим получил, чревоугодие прекратил, на почту помчался: деньги, посылки продовольственные слать? Ничего подобного, а вот нападет дрисня с пережору, порвет штанину о гвоздь в штакетине, и сразу огорчится безмерно, и всем про своё несчастье рассказывать станет. И что интересно? Чем больше несчастий обрушивается на других, тем он радостней, что это не с ним, не с его детишками происходит. Отвалится от стола, обобщит впечатления, поковыряется в зубах, темпераментно обнюхает зубочистку и бормочет благодарно в промежутках между отрыжками: «Слава Богу, что мои детки сыты, слава Богу!»
Откуда-то выплыла и стала смешить давно прочитанная в Литературке хохма:
Графоман: «Вчерась написал роман. Куды послать? Послал в редакцию — не берут!»
Редактор: «Попробуйте писать стихи».
Графоман: «А чё?»
Попробовал и Борис, но с чего начать?
Разумеется, с того момента, как он лучшего друга в Штаты из Одессы провожал:
Садилось солнце за вокзал,
Несло мочой из туалета,
К перрону поезд подползал,
Стоял июль — макушка лета.
Не хило! Но метафоры маловато. Им сейчас «горячий снег» подавай, «пьяный туман», «горчит на донышке сознанья» или еще что-нибудь в этом роде. Имям — современным читателям — читать такую преснятину будет скучно.
Желание писать остыло, и от мысли осчастливить человечество путевыми заметками в стихах он тоже отказался, хотя в минуты наибольшего удивления происходящим кой-какие рифмочки в мозгу возникали, и всегда почему-то вспоминался при этом милый душевнобольной из омской психушки. Он так счастливо свихнулся, что стал излагать исключительно в рифму.
— Коля, как дела?
— Шоколадно!
— Но почему не мармеладно, не медово?
— Как это почему? Вам я объяснить могу.
Я с больницы убегу. Только няне — ни гу-гу.
Мне как шизику применили физику.
Делали электрошок, ой, какой от вас душок!
И теперь мне ладненько! Просто шоколадненько!
И пошел Коля прочь, приплясывая и напевая на ходу: «Шок, и ладно, будет — шоколадно! Будет мне отрадно! Будет не накладно! Будет мне наградно!»
Во даёт! Завидно даже.
Семён появлялся дома всё реже. Длинными-предлинными, как фильмы Тарковского вечерами Борис потерянно слонялся по большому, дорого обставленному, но плохо обжитому дому. Внимательная тоска российского провинциала, лишенного привычной среды обитания, способствовала размышлениям:
«Без женщин уют не создать, и почему это у одиноких мужиков, даже если они душ трижды в день принимают, дух такой уплотненно холостяцкий в помещении? А стоит только ему жениться, и сразу же воздух свежее. Почему это? Наверное, это оттого, что дамские гормончики самцовские тестостероновые выделения нейтрализуют, а кроме них, нет противоядия от мужского хорькового амбре, хоть с ног до головы духами облейся — все без толку».
Жена его с дочерью, не знавшие английского, осмеливались ездить на трамвае только до остановки «Паркстрит» и шлялись там по магазинам, пытаясь купить что-нибудь во время сэйла 3подешевле. У Семёна сломался магнитофон, пришлось для увеселения купить двухкассетник. Гоняли музычку. Борис возился у плиты. Любимое занятие на какое-то время отгоняло скуку. Капиталистический ассортимент продуктов подпитывал кулинарную фантазию, а когда Семён изредка появлялся к ужину — радовался, если тот ел с аппетитом, и одновременно клял себя за впервые появившуюся в нём, угодливость. Что делать? Как достойно выйти из создавшегося положения? Уехать раньше времени домой? Знакомые засмеют, скажут: выгнали, небось, из Штатов за неуживчивость. Продолжать прислуживать на кухне — унизительно. Стыдно было перед семьей: «Кто угодно скурвится, только не Семён». Скверно всё получилось, очень скверно.
* * *
О Семёне Куяльнике ходили мифы, легенды и, как он сам выражался, «саги и форсайды». Рассказывали не о подвигах. Он их не совершал. Семён, он же — Сеня, Сенюля, он же — Плохиш был непревзойденным мастером мелких пакостей, воспринимаемых друзьями как смешные, милые и невинные шалости.
Встретил как-то Семен известного своей патологической ревностью приятеля с беременной женой. Дотронулся Сенюля по-свойски распутным пальчиком до тугого живота никогда не принадлежавшей ему женщины, заглянул ей ласково в глаза и спросил душевно: «Ну, и как мы назовем нашего ребёнка?» Последующая за тем семейная сцена описанию не поддается. И ведь не охальника гонял потом семейный изувер, а верную ему жену. Вот ведь что интересно.
Впрочем, один подвиг Семён все-таки совершил. Занес на спор на второй этаж общежития трехлитровый чайник с водой, держа его на корне небольшого, кривого, как у поросенка, но, как оказалось, очень стойкого членика. Вся прелесть состояла в том, что во время эксперимента среди присутствующих находились восторженные особы женского пола.
Воодушевленный грузоподъемностью органа, Семён, никогда не работавший физически, подрядился на другой день опорожнить вагон с двумя хорошо тренированными студентами. Первые полчаса он бегал резвее всех, таская ящики с помидорами, через сорок минут он смертельно устал, а через час упал на грязный от раздавленных овощей пол и обездвижился.
— Вставай! Падла! Предатель! Плохиш! — притворно свирепели артельщики.
— Пристрелите меня, — томно, голосом безнадежно раненого партизана попросил Семён, закрыл глаза и не встал.
И опять на него никто не обиделся, потому что было так смешно, что деньги, заработанные вдвоём, поделили с предателем по-братски.
Семён первым узнавал и доносил до аудитории смешные выражения, анекдоты и каламбуры: Не Шехерезада, а Шехерезадница, Нефертитька, Марчело Менструяни, гимен4 Советского Союза, не свежо, а свежопавато, воздух не спёртый, а спёрнутый.
Даже то, что было всем давным-давно известно, Борис, приехавший в Пермь из маленького таежного городишка, впервые услышал от Семёна и восхитился, решив, что весёлый одессит является автором смешных изречений: «А он взял мои девичьи груди и узлом завязал на спине», «Был жидкий стул, но я не испугалась», «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о минете в туалете», «Лучше стоя, чем на коленях» — лозунг Долорес Ебарури, «Ты похудел, но возмудел», «Крошка сын пришел к отцу, и спросила кроха: вот бы няне засадить — было бы неплохо», «До свиданья, милая, уезжаю в Азию! Может быть, последний раз на тебя залазию».
Семен знал наизусть Бабеля, цитировал Игоря Северянина, Сашу Черного, Вознесенского. Вся общага знала:
Он бьет её, с утра напившись,
Свистит костыль его над пирсом.
И голос женщины седой:
«О милый мой, любимый мой!»
Борис так и не прочитает этих строк, он просто запомнит их со слов Семёна, и всю жизнь будет потом сомневаться, а так ли это написано у поэта, но так и не удосужится проверить память Плохиша. Семён первым отыскал и принес для чтения «Алмазный мой венец» Катаева, безошибочно выбрал из творчества Эренбурга самое хулиганское: «Хулио Хуренито» и «Тринадцать трубок» — и заразил своей любовью к вышеперечисленному окружающих.
«Один томик «Одесских рассказов» Бабеля, — утверждал он, — представляет большую ценность, чем десять килограммов «Войны и мира», или «У Есенина всего пять стихотворений, остальное — плохо рифмованная белиберда», или «Ярослав Смеляков написал только одну вещь, достойную восхищения, — это «Если я заболею», весь его остальной комсомольско-патриотический бред можно смело использовать в туалете», или «Поздний Маяковский предпочтительнее раннего, потому что написал бессмертное:
А я достаю из широких штанин,
Толщиною с консервную банку,
Смотрите, завидуйте, я — гражданин,
А не какая-то там гражданка!
Или «Самый эротичный баснописец — это дедушка Крылов, потому что он написал басню «Однажды лебедь раком щуку».
На проводы Семёна съехались в Одессу со всей страны. В то время казалось, что уезжают навсегда, как на тот свет, и что возврата нет, и не будет. Борис с молодой женой прилетел из Омска. Вечером было безумно весело, а утром столь же грустно. Ревели хором, как на похоронах диктатора, но горше всех и безутешней плакали двое — Борис и друг детства Семёна — Игорь Георгиевич Раевский. Он — потомок столбовых дворян, только в предпоследнем поколении смешавших русскую кровь с еврейской, вырос с Плохишом на одной лестничной площадке, стремительно поднялся по служебной лестнице до должности проректора престижного ВУЗа, и теперь, сидя в кабине персональной «Волги», он — номенклатурщик — боялся подойти к самому близкому человеку на земле с прощальным лобзанием, справедливо опасаясь, что многочисленные филеры, снующие по перрону и наблюдающие за толпой провожающих «этих предателей родины», тут же стукнут на него «куда следует», и ему эти проводы будут стоить карьеры.
Дворяне умели пить, и Игорь, унаследовавший от предков благородную толерантность к алкоголю, мог принять ведро на грудь, не хмелея, но в тот вечер он надрался с горя так, что ему, человеку здоровому, не курящему, привычному к выпивке, стало так плохо, что пришлось сунуть ему таблетку валидола под язык. Он опрокидывал рюмашку, клал, кручинясь, лицо на подставленную ладонь, потом резко вскидывал породистую голову, бил себя в грудь, каждый раз повторяя при ударе: «Тяжело, тяжело!» и все вспоминал проделки Плохиша, не замечая, что все чаще употребляет слово «был», как будто он говорил об усопшем. Вспомнили про «расстрел».
Изя Веленский, мальчик из хорошо упакованной еврейской семьи, покорил-таки неприступную, как Эверест, Татьяну К. Эту Таню в нежном возрасте совратил еще в школе гнусный растлитель — преподаватель физкультуры, и с тех пор ни один мужчина не удостоился Таниного внимания и не прикоснулся к ней даже пальчиком. Только Изе, благодаря его внешности, галантному обхождению и тонкой душевной организации, удалось растопить лед в сердце этой мужененавистницы. И родители Изи были от невесты без ума, и купили за свои деньги обручальные кольца, и даже дали в лапу заведующей отделом регистрации браков, дабы как-то ускорить процесс, потому как Изе было уже невтерпёж.
«Она же а нэкейвэ5, — ударил наотмашь по загаженной любви мерзавец Куяльник Семён Яковлевич, а когда бедный Изя побледнел от разочарования в жизни, сжался, сник и прослезился, он добил его подробностями, рассказав о том, как жарил на кухонном столе Вовка Кадкин его возлюбленную, и как то же самое проделывал с ней Борис в комнате, где присутствовали еще четверо бодрствующих, но бездарно притворяющихся спящими студентов.
«Да не психуй ты, поц6 — утешил Семён убитого горем Изю, — этих шикс7 в базарный день — рупь пучок, только свистни, ты — молодой, у тебя все спереди, как говорят у нас в Адесе8
Борис лежал на кровати с учебником гистологии в руках, когда в комнату без стука вошла Таня. По тому, как она была одета: легкий плащик в крещенский мороз, по лихорадочному румянцу и по нехорошему блеску глаз Борис понял, что произошло нечто экстраординарное, но большого значения этому обстоятельству не придал, зная наверняка, что уложенная в кроватку старая любовница быстро успокоится и сама расскажет про все неприятности. Он хотел встать, но с изумлением услышал:
— Лежать! Жить хочешь?
И в следующую секунду студент увидел дуло, направленного на него украденного у папеньки-гэбэшника пистолета.
— С Семёном я разберусь позже, я его найти не смогла, а ты сейчас поедешь к Изе и скажешь, что между нами ничего не было, скажешь, что все наврал Семён. Такси внизу, попытаешься бежать — застрелю.
— Останусь живой, — лелеял мечту Борис, спускаясь к машине, — придушу гада своими руками, чтоб знал, Плохиш, как болтать.
Однако, блестяще выполнив задание и помирив Изю с невестой, Семёна он так и не наказал. Он подошел к его комнате, вставил лезвие ножа между косяком и дверью, отжал без труда язычок английского замка и вошел внутрь. Пьяный, судя по опорожненной бутылке на столе Семен лежал в объятиях прехорошенькой, чуть тронутой легким, невинным псориазом, спровоцированным очередным обострением хронической любви к этому негодяю, студентки-разведенки из Соликамска. Борис постоял немного, рассматривая жирненькое, в меру волосатенькое тельце Семена и вышел, улыбаясь собственным мыслям: «Дорого бы я дал, чтобы узнать, какие ощущения испытывает Плохиш, прикасаясь своим поросячьим хвостиком к псориатической бляшке на пышном бедре его подружки».
«Но это же подло!» — подумала жена Бориса, услышав в то время рассказ, но промолчала, зная по опыту, что у мужчин несколько иные представления о порядочности. А плачущий Раевский через десять лет бросит чудную квартирку в Аркадии и эмигрирует с семьёй в Израиль.
* * *
Семён привел в гости одного из своих приятелей, того, жене которого он вопросик по телефону задал: «А что у тебя под халатиком?» Они сидели на кухне, о чем-то вполголоса разговаривали и, когда вошел Борис, паскудно замолчали. Семен молчал многозначительно, рогоносец — почти вызывающе.
«Про меня говорили», — и, чтобы как-то разрядить возникшую неловкость, Борис, с отвращением к себе за недостойное мужчины поведение поинтересовался у рогоносца: «Как эта ткань на твоем пиджаке называется? Я бы купил такой же».
Гадко самодовольненький, неприятно-умненький рогоносец неприлично долго молчал и, наконец, процедил, неуважительно, не глядя на собеседника: «Это твид». Добавил что-то тихо по-английски, и они оба рассмеялись.
«Нет, это невыносимо! Вот козлосрань! Устряпать оленя вместе с этим штопаным гондоном, — смаковал желание Борис, — уложить сучар прямо тут на кухне? Но как потом полицаям объяснишь инцидент? За что, собственно? Даже с переводчиком не объяснишь».
…
Вскоре Семен организовал пати, благо жилплощадь позволяла. Приехали два бардика из Чикаго. Так себе бардики — примитив. Слушаешь и Губермана вспоминаешь:
Умельцы выходов и входов,
Настырны, въедливы и прытки,
Евреи есть у всех народов,
А у еврейского в избытке.
Сам Наум Коржавин присутствовал. Толстенные линзы очков. Производит впечатление человека, мучительно борющегося со сном. Задекламировалось восторженно в голове от неожиданной близости со знаменитостью:
Пати! Присутствует Коржавин!
Почетный мэтр и диссидент.
Двух юных бардов, как Державин,
Благословляет на концерт.
А мэтр, как только узнал, что свеженькие из России имеются, так сразу сам и подошел.
— А что? Правда, что литовская делегация в качестве протеста съезд покинула?
— Правда, — подтвердил Борис.
— Совсем обнаглели! Да их на карте не видать, и туда же, да они должны молиться на Горбачева….
И дальше что-то в том же духе опальный поэт понес, мол, военная форма наших солдатиков заставит этих прибалтов нас уважать.
«И это говорит человек, по вине большевиков девять лет, загоравший в Карагандинской области, — не верил своим ушам Борис, — это говорит умница, написавший гениальное: «Какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит?», это говорит непредрешенец, как он сам себя называл, изрекший: «Революция — это несчастье!»
Хотелось спросить, прямо вертелся вопрос на языке: «Наум Моисеевич! Вы за кого? Вы пострадавший за идею диссидент или великодержавный шовинист?»
Хотелось спросить, но не спросил. К этому времени концерт закончился, все направились к столу, налили себе быстренько, разбились на группы. Борис подумал, что российское застолье, пожалуй, предпочтительней, налил себе тоже и стал ходить по залу, прислушиваясь к разговорам.
Семён извелся, готовясь к пати:
«На хрена я только согласился? Они же жрут на халяву, как троглодиты и обязательно какая-нибудь падла на стол с бокалом усядется, мне уже его ломали, тащи его к стене, там он устойчивей будет». Борис тащил тяжеленный стол, прокручивая в уме фрагменты будущих воспоминаний:
Ты был веселым хлебосолом,
Душой компании, и вот!
На сытом Западе хваленом
Меня встречает грустный жмот.
А может, ты им был всегда?
Печально это, господа.
Семён долго ломал себе голову, чем поить и кормить эту ораву, наконец, остановился на недорогом румынском вине, используя по старой студенческой привычке правило левой руки — это, когда в ресторанном меню закрывается ладонью весь ассортимент и выбирается сначала наиболее приемлемая цена для кармана, а только потом, уже, убрав левую руку, прочитывается название блюда.
Так и Семён, зная, что на нижних полках громадного, как стадион, винного отдела цены гораздо ниже, чем на верхних, устремился туда. Решено было купить три пятилитровые бадейки дешевого румынского вина и столь же дешевого сухого печенья. После долгих раздумий и тщательного подсчета общей стоимости банкета решено было из экономических соображений часть печенья заменить на галеты. «Им хоть что выставь! Все сожрут!» И, правда! Пили с удовольствием кислое пойло, хрустели на весь дом галетами и говорили о том, о чем обычно говорят в эмиграции. Тот, кто ничего не добился в Америке, вспоминал, вернее, напоминал, какое высокое положение он занимал в России, и окружающие делали вид, что верят ему, думая при этом: «Какого черта ты тогда уехал?», а тот, который зря уехал, рассказывал о гонениях, о происках проклятых антисемитов, сам себя, заставляя верить в эти басни, чтобы было не так мучительно осознавать всю глубину совершенной им глупости. Точно так же ведут себя переселившиеся в Израиль, только они, используя слово «анахну», что на иврите обозначает «мы» (ударение обязательно на второй букве «а» ), делают то же самое гораздо остроумнее. Они говорят, с показным удивлением оглядывая окрестности, сладострастно расчленяя ивритское слово:
«А на хну мы сюда приехали?»
Ну, и конечно, сплетничали для оживляжа, сладостно содрогаясь от удовольствия, получаемого в процессе обсирания ближнего, а потом уселись на стол и наджабили-таки ножки у стола, негодяи.
— Я слышала, Саймон «Мерседес» продает, — заводила публику одесситка, знавшая Семена с рождения. — И правильно делает, он же яхту хочет покупать, зачем ему две машины, холостому?
— Какого цвета?
— Белого.
— Сколько на спидометре?
— Да он на нем и не ездил. Купил неизвестно зачем, а теперь он у Д. гниет.
— С жиру бесится.
— Говорят, Нора картины свои выставила, болтают, что грандиозный успех.
— Не знаю про успех, но машина у нее вэлферовская9 — смотреть стыдно.
— И ту М. купил.
— Ой! Не смешите меня. Он от неё давно сбежал.
А в другом месте, молодой человек, подозрительно белесый для иудея, с жёсткими прямыми соломенного цвета волосами и с носом уточкой, очень похожий на мультипликационного Емелю-дурака, говорил гневно: «Будь моя воля, я бы в обязательном порядке, объявляя песню, напоминал: русская песня „Катюша“, музыка еврея Матвея Блантера, популярная песня „Ландыши“, музыка еврея Оскара Фельцмана, чтобы знали, а за слово „жид“ — в тюрьму всю эту сволочь!»
«Эх, баклан ты мой московский, — укоризненно, но незаметно для окружающих покачал головой Борис, по интенсивному аканью говорящего безошибочно определяя место предыдущего проживания Емели на его якобы неисторической родине.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Шлимазл предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других