Нелепости бессердечного мира

Георгий Костин, 2013

Это повесть – притча о русской интеллигенции. Другое её название «Выверт ума». Автор предлагает читателю погрузиться в развернутую метафору, чтобы рассмотреть героев повествования в фантастической реальности, пристально вглядываясь и в реальные причины этого трагического феномена. На каком этапе взросления, и по какой главной причине человек в буквальном смысле сходит с ума? Хотя такое сумасшествие и не носит клинический характер. Но социальные последствия его, как показала отечественная история – ужасающие. Хотя и рассуждают такие люди вполне логически, и по формальным признакам вполне здраво. Но у нормального (не испорченного «умственной кастрацией») человека от таких рассуждений – мороз по коже.

Оглавление

Глава первая

Явление красоты и музыка вечности

1

Солнце, достигнув апогея, остановилось и замерло в зените, сжавшись в дрожащую точку, невероятно жгучую и яркую. Похожий на изморозь мелко-пушистый солевой налет на торчащих из темной воды полуистлевших черных травяных былинках засверкал мириадами раскрошившихся зеркальных осколков. Опушенная солью хрупкая солончаковая глазурь на узкой береговой кромке ослепительно заискрилась, будто хрустящий молодой снег погожим морозным утром. От пронзительно острой рези в глазах веки Сергея Ковина судорожно сомкнулись. Выкатившаяся на ресницы крупная слеза ликующе засверкала, преломляя белый, как у струящейся расплавленной стали, текучий солнечный свет на разноцветные яркие: голубые, зеленые и огненные желто-красные — всполохи.

Игра радужных всполохов, напомнивших завораживающее представление искристых стеклянных камешков, таинственно перекатывающихся в детском трубчатом калейдоскопе, напомнила душу Сергея праздничной благостью. Томительно наполнила далекое сладкое чувство полного духовного единения и взаимосогласия с окружающим миром, каковое он глубоко и остро переживал в раннем солнечном детстве. Так же, как в детстве, от этого переживания по его обмякшему, будто распарившемуся в парной бане, хлипкому телу сочно потекла хмельная сладость. Не сумев переживать возвратившееся детское блаженство молча, Сергей заливисто засмеялся, не открывая сомкнутых глаз. Дабы ненароком не спугнуть вольно резвящихся на его ресницах прытких цветных бликов, похожих на райских птичек. Смеющийся голос его был подобен райскому звуку: звучал чисто и звонко, словно говорливо-журчащий водный перепад горного ручейка с бесподобно прозрачной и ломозубо-прохладной вкусной водицей…

Но когда заливистый смех, усиливаясь, стал перерастать в гулкий кашляющий хохот, Сережа встрепенулся в себе. И вспомнил о друзьях, лежащих рядом в теплой, приторно пахнущей сероводородом, воде крохотного озерца, похожего на лужу. Опасливо подумал, что его смех может показаться им неуместным. Ему ярко вспомнилось, как неуместно хохотал Вадик, выглядя сумасшедшим, когда они сегодня шли сюда под жгучим солнцем через разогретые до адского пекла белесые солончаки. Насторожила его и приторная телесная сладость, которой он неосмотрительно доверился и упоительно засмеялся, будто от ласковой щекотки. Ему сразу же захотелось избавиться от этой сладости, как от пренеприятного винного опьянения. Но едва собрался подавить в себе желание смеяться, как в желудке образовалась муторная дурнота. А в обмякшем до безобразного неприличия теле зашевелились позывы к тому, чтобы, не шевелясь и не открывая глаз, справить под себя тут, в мутной луже, большую и малую нужду.

Однако позорно уподобляться упившемуся до потери сознания горемычному пьянице Сережа позволить себе не мог. Резким волевым усилием заставил себя пошевелиться, дабы разрушить отвратительную и пугающую уже его неприлично сладкую телесную расслабленность. Медленно заворочав тяжелой, будто чугунная болванка, головой, сдавил зубами нижнюю губу до тупой, донесшейся из запредельного далёка, боли. Разомкнул тяжеленные веки, повернул глаза, ослепленные ярким, как электросварка, светом, вправо, где в сероводородной воде должны были лежать его закадычные друзья: Вадик и Никитка. Но на их месте увидел лишь пустую темно-серую, будто выгоревшая на солнце льняная скатерть, гладкую поверхность мелкой лужи. Но не удивился, а тяжелым бесчувственным языком глубокомысленно произнес вслух: «Видать, им солнце напекло головы раньше, чем мне. И чтобы не опозориться, сходив под себя прямо тут, в луже, они пошли испражняться за камыши, дабы ветер не доносил потом вонь до лужи…». Целенаправленно напряг руки, чтобы, упершись растопыренными ладонями в рыхлое илистое дно лужи, подняться и тоже сходить за камыши по подступившей нужде. И вдруг услышал донесшийся до него откуда-то сверху странный, хоть и довольно знакомый голос:

— Ну, что же ты медлишь, Сережа. Поднимайся и иди следом. Нагоняй Никитку и Вадика.

Превозмогая оставшуюся в теле предательскую расслабленность, Сережа поднял глаза, слезящиеся от ярких белых бликов, в сторону окликнувшего его голоса. И увидел у края камышовой стены, плотно втиснувшейся в проход между вторым озерцом и дряхлым пойменным береговым обрывом, троюродную сестренку Никиты — Леру. Узнал её сразу, несмотря на то, что выглядела она вовсе не хрупкой десятилетней девочкой в обычной короткой юбчонке и с замазанными зеленкой сбитыми коленками, каковой вроде бы и должна была сейчас быть. А была она почему-то взрослой, почти что восемнадцатилетней девушкой. Правда, вытянувшись чуть ли не на два с половиной метра в длину, осталась тонкой и стройной, каковой была. Из-за этой нелепой непропорциональности выглядела беззащитно хрупко, будто поставленная вертикально тонкая корочка матово-прозрачной солончаковой глазури с темной полуистлевшей травяной былинкою внутри.

Но гораздо больше удивило Сергея её необычное воздушно-матовое одеяние, которое пульсировало завораживающим золотистым свечением. Когда же он попытался обстоятельно разглядеть искрящуюся Лерину одежду, вольно стекающую с худых, чуть ли не костлявых плеч, то его мокрые от слез ресницы и вовсе предательски засверкали блистательными алмазиками, напрочь ослепив ему глаза. Сережа тотчас непроизвольно закрыл их. Тяжело заворочал головой, перетерпливая острую, вызывавшую обильное слезотечение, резь. Когда же открыл глаза снова, то увидел, что Лерино одеяние плотно заслоняли собой, будто световым театральным занавесом, густо струящиеся ввысь от горячей голой земли матовые струйки зноя. Заколебавшийся от них плотный воздух сделал видение Леры размыто-призрачным, будто оно нарочито уклонялось от внимательного разглядывания.

Зато удалось отчетливо разглядеть её непропорционально тонкую и длинную шею, склоненную с поэтической манерностью слегка набок. И похожую на нарисованную нежными красками шею рождающейся из морской пены Боттичеллиевской мадонны. Поэтическое сходство Леры с божественной мадонной подчеркивали и пышные каштановые волосы, свисающие за узкой спиной. Однако определить, достают ли они пояса, Сережа не смог, потому что, опустив глаза вниз, вновь наткнулся взглядом на её призрачно светящуюся одежду. Его взгляд, как бы поскользнувшись на ней, словно на льду, кикснул, и неловко отбросившись в сторону, уперся в бардовый сосок на обнаженной чуть выпуклой, как у девочки, розовой левой груди. Поэтическое сходство Леры с Боттичеллиевской мадонной мгновенно нарушилось, потому как демонстративно выставленный ею наружу голый сосок не выглядел непорочным, как у Венеры. А наоборот — был похотливо сжавшимся: тугим и сморщенным. Таким же похотливым выглядело и темное пигментное пятно вокруг соска. От острого плотского возбуждения на нем выступили даже выпуклые, как пшеничные зерна, темные мурашки…

2

Неприязненно потряся головой, Сережа резко закрыл глаза, дабы оторвать взгляд от омерзительной похоти. Отчаянно сосредоточившись, загасил вспыхнувшее вмиг в его душе заразное возбуждение. А когда вернул своевольно возгоревшуюся душевную страсть в лоно приятного поэтического возбуждения, решил целенаправленно разглядеть красивые Лерины волосы. Открыл глаза, но его пытливый взгляд пристально уперся теперь в длинный и узкий тростниковый лист, выглядевший раза в три больше естественного размера. Ярко освещенный белым солнечным светом, он был необычайно красивым. Казался не настоящим и не живым, а — выписанным на холсте вдохновенным художником сочными и яркими красками. Благородно таинственная темная где-то даже тяжелокаменная малахитовая зелень тыльной стороны его медленно, мазок за мазком, изысканно переходила в блестящую, разбавленную золотом, богатую светлую божественно воздушную зелень стороны наружной. Чудилось, будто каждый искрящийся на солнце мазок, каждый радостный блик, каждое скромное крохотное цветовое пятнышко — прижимаясь тесно друг к дружке, составляют не только прекрасную общеединую поэтическую жизнь тростникового листа, но и все по отдельности живут собственными самоуглубленными богатыми внутренними жизнями…

Сережа принялся подробно разглядывать раздельные, похожие на слегка выпуклые перламутровые рыбьи чешуйки, добротно подогнанные один к другому, отчетливые мазки, из которых с изысканным мастерством и любовью был слеплен тростниковый лист. Проследовал восхищенным взглядом до кончика листа и уперся теперь взглядом в береговую землю. Тоже будто бы не настоящую, блеклую и безнадежно скучно-серую, а — выписанную густым неразбавленным маслом размашистыми щедрыми мазками. Похожими уже на рыбьи чешуйки с загнутыми искристыми краями, небрежно разлетевшееся в стороны после чистки рыбы. Такими же изогнутыми мазками, но только легкими как перышки, и похожими на крошечные сказочные ладьи со вздернутыми манерно носиками были выписаны и струйки зноя, поднимавшиеся над ссохшейся на солнце и растрескавшейся землею. Каждый изогнутый мазок, образуя совместную, радующую глаз, зыбкую призрачную рябь, был сам по себе щегольски нарядным. И являл в своем кавалерском наряде всевозможную цветовую гамму. От темно-коричневых, почти антрацитно-черных блесков, которыми были выписаны затененные глубокие трещины ссохшейся земли. До чисто белых и даже ангельски белых — на краях лихих завитков, которыми были выписаны призрачные полупрозрачные знойные струйки.

Но не успел Сережа налюбоваться открывшимся его глазам живописным великолепием, как вдруг его умилившийся от созерцания живописной благости взгляд наткнулся на огромные босые женские ступни. Которые так же, как тростниковый лист, были раза в три больше своего естественного размера, что даже полностью не уместились в глазах. Сережа тотчас определил, что перед ним ступни Леры, похожей сейчас на рождающуюся из морской пены Боттичеллиевскую мадонну. Такое отчетливое и щедрое божественно-чистое поэтическое излучение могло исходить только от Боттичеллиевской мадонны. Да и выглядели ступни необычно ни столько не из-за своего чрезвычайно огромного размера, а — сколько оттого, что тоже, как тростниковый лист и береговая земля, казалось, были сотворены художественным человеческим гением. Правда, выписаны они были в отличие от тростникового листа, земли и знойных струек не нарочитыми ярко выраженными грубоватыми мазками, а — реалистично правдоподобно. Что даже крошечные светло-коричневые волоски, расположенные вразброс над выпуклой аккуратной лодыжкой, выглядели не нарисованными, а приклеенными к живописному изображению. Только по неправильной тени от них можно было определить, что они таки нарисованы. Но — с таким мастерством и изяществом, что только при рассматривании через увеличительное стекло и можно было заметить, что каждый волосок — это единый законченный мазок, нанесенный самой тонкой кисточкой, какая только может быть в художественной мастерской.

С филигранным мастерством и вдохновенной любовью была выписана и нежная кожа на округлых и кажущихся стыдливыми хрупких Лериных ступнях. Кожа смотрелась нарочито однотонно-розовой, разве что только на покатых изгибах едва заметно переходила в богатые полутона. При этом с поразительным мастерством и изяществом была скрупулезно и обстоятельно выписана всякая её крошечная клеточка. С видимым углублением посередине и наливными чуть поблескивающими на солнце выпуклостями по пологим краям. Каждая клеточка была бережно и тщательно отделена одна от другой затененной тонкой, как паутинка, аккуратной границей. Поэтому кожа и не выглядела грубовато, как такырная земля, растрескавшаяся на отдельные дольки с загнутыми острыми гранями. Нет, причудливая, чуть видимая сетка темных и необычайно тонких линий, изысканно и бережно разделяющих розовые клетки, напоминала разве что микроскопические трещинки на холсте стародавней картины. И этот мастерски исполненный эффект придавал изображению пущую поэтическую значимость и ценность. Тем более что сами ступни не выглядели нарисованными на холсте. А — казалось, были вылепленными из гипса Мастером в качестве образца скульптурной детали, дабы разглядывающие её ученики постигали первостепенные азы наисложнейшего мастерства ваятеля. А для пущей достоверности и реалистичности эта деталь была любовно раскрашена им масляными красками, словно обычная живописная картина.

— Да, вырасту, тоже буду художником. — Неожиданно проговорил про себя Сережа, чувствуя всеми фибрами восхищенной души, что сможет не только замечать вокруг открывающуюся глазам красоту, но и мастерски изображать её. Его тут же осенило ослепительной мыслью о том, что созерцание, а тем более сотворение красоты — есть самое сладкое из всех существующих и существовавших когда-либо человеческих деяний. Ибо оно — подобно опьянению. А красота опьяняет всякого, вступившего с нею в душевное соприкосновение, именно своей поэтической властью над людскими душами. И ненавязчиво побуждает их делаться красивее, а, следовательно — добрее и чище. Это поэтическое властвование красоты над человеческими душами будет длиться до Конца Концов, когда человек абсолютно уподобится Богу и сам станет таким же прекрасным, как Бог.

Сережа безоглядно поверил этому взрослому глубокомысленному пониманию, невесть каким образом возникшему в его подростковом сознании. А дабы немедленно продемонстрировать готовность признать над собою поэтическую власть КРАСОТЫ, вознамерился тотчас торжественно поцеловать розовые ступни похожей на Боттичеллиевскую мадонну Валерии. И от огромного волнения позабыл даже, что лежит сейчас вовсе у Лериных ног на жесткой растрескавшейся земле, подобно религиозному фанатику, лежащему навзничь перед распятием или иконой. А — в мелкой, дурно пахнущей сероводородом луже, и на значительном удалении от Леры. А когда натужно перевел созерцательное состояние души в деятельное, чтобы поцеловать-таки Лерины ступни, то обнаружил, что аккуратные ноготки на розовых, как у непорочного младенца, пальчиках — выкрашены в кричащий огненно-красный цвет, излучающий напористую похоть. Да еще издевательски — окроплены поверх бесстыдной красноты ядовито-желтыми блесками. Тотчас к горлу подступила муторная дурнота душевного отравления. Сережа резко отдернул ошарашенный взгляд от выкрашенных в ядовито-красный цвет ногтей, судорожно сомкнул веки и глубоко неприязненно содрогнулся. Красные ногти оказалось подобными ложки омерзительного черного дегтя в бочке золотистого меда, и издевательским глумлением над его доверчиво распахнувшейся поэтической красоте детской душой. Издевательством, несопоставимо более оскорбительным, чем хулиганский акт ополоумевшего Сальвадора Дали, пририсовавшего залихватские усы бесподобной Моне Лизе бессмертного творения великого Леонардо.

— Ну, как желаешь. Я ждать тебя больше не буду. — Тут же скатился с высоты вниз в наступившей для Сережи кромешной тьме огрубевший, но по-прежнему музыкально бархатистый голос Леры. — Повзрослеешь, выберешься из лужи, и тогда сам бросишься нагонять нас…

3

Гудронная чернота перед плотно сомкнутыми веками Сережи начала разжижаться; уставшие от судорожного напряжения веки обмякли. И будто вялые резиновые пленки, слегка обвисли, перестав давить на глазные яблоки. Неприязненная стоявшая в глазах чернильно-грозовая туча неравномерно осветлилась. И когда начала пятнами розоветь, будто разгорающаяся утренняя заря, Сережа услышал тихую музыку. Она, казалось, доносилась до его обостренного слуха из потаенных душевных глубин. Явственно чувствовалось, что творят её мелкие и тонкие мышцы, что располагаются между низом живота и крестцом. Умеренно натянувшись, или, наоборот, достаточно расслабившись, они вибрировали, будто струны. Хотя никаким образом невозможно было определить: сами ли они, самопроизвольно вибрируя, творят эту милую музыку, или же, отзываясь на неё, исходящую откуда-то еще, вибрируют в такт ей, словно камертоны…

Следом явственно послышалось, что такая же музыка, хорошея и усиливаясь, доносится и откуда-то извне: из какого-то неведомого таинственного далёка. Будто где-то далеко, может быть даже на краю земли, исторгает её таинственный репродуктор. А она дивными волнами разбегается по всей земле, словно паутинки круговых волн на водной зеркальной глади. И мягко накатываясь на всякого, кто способен её услышать, наполняет душу благостью. Словно поит его, страдающего жаждой — бесподобно вкусной чистой прохладной ключевой водой. Но еще большую сладость доставляло Сережиной душе искристое столкновение дивных музыкальных волн, рождающихся в нем и тихо выплескивающихся из него наружу, с дивными музыкальными волнами, накатывающимися на него снаружи. И такая сладостная музыка рождалась от разнородных звуковых завихрений, в которых смешивались и сплавлялись воедино внутренние и внешние звуки, что сделалось ему никакой возможности молча терпеть творимое ими в его душе райское блаженство.

Сереже снова неудержимо захотелось залиться колокольчиковым смехом. Но теперь понимая, что беспричинный смех сделает его похожим на сумасшедшего, он не стал смеяться. Но чтобы направить обуявшую его душу и тело сладкую бодрость духа в нужное направление, встрепенулся, спружинился. Вскочил на ноющие от истомы ноги, выпрямился во весь рост, резко открыл глаза. И то, что увидел вокруг — поразило его. Всё было неописуемо красиво. Но не так, как давеча, будто выписано или изваяно художником, а — прекрасно само по себе. Прекрасно, как сам нерукотворный оригинал, вдохновивший мастера на сотворение нетленной рукотворной красоты.

Всё, на что только ни натыкался умиленный и неловко спотыкающийся от растерянности Сережин взгляд — выглядело великолепно и торжественно. И — иссушенная свирепо-жгучим солнцем потрескавшаяся земля. И — высунувшиеся на свет из её глубоких темных трещин изумрудно-зеленые молодые кустики верблюжьей колючки. И — околосившиеся высохшие дикие злаки, торчащие пучками острых желтых иголок на узкой полоске рыхлой и слегка опушенной солью земли, втиснувшейся между бетонными пойменными такырами и дряхлым осыпающимся обрывистым пойменным берегом. И — даже привольно выросшие на обрыве, в проемах между массивными глиняными глыбами пышные шарообразные кусты верблюжьей колючки, украсившие свои длинные зеленые колючки крошечными красными, похожими на капельки свежевыступившей крови, нежными цветочками. И все это — излучало изумительное пение. Чудилось, будто они сами на свой изысканный вкус и по собственному воодушевлению творили прекрасные звуковые завихрения, которые и затягивали, словно в пляску, в единый звуковой сплав музыкальные волны, исходящие из Сережиной души. А теперь и вовсе казалось, будто творимая ими музыка — синтетическая: внутренняя и внешняя. И что исходит она из глубочайших вселенских недр, дабы воссоединиться с внутренней Сережиной музыкой и слить воедино его индивидуальную душу со всеединой душой вселенского мира.

И только чуток иначе: таинственнее и многозначительнее — звучал на фоне этой музыки сброшенный ночным ветром с пойменного берега валяющийся мусор. Легкие, как птичьи перышки, пожухлые лепестки выгоревшей травы; ссохшиеся, словно мумии. Почерневшие от времени полуистлевшие стебельки прошлогодних былинок. И даже невесть каким образом оказавшиеся здесь рваные клочки ветхой и хрупкой, словно пепел, серой бумаги. Все эти соринки, оказавшиеся тут случайно, тоже пели свою дивную песнь и явно выказывали таящийся в них многозначительный смысл, будто брошенные на истершийся коврик гадальные кости маститого мага. Сереже почудилось, будто это сама расположившаяся к нему душа вселенского мира, образовав с его душою единение и согласие в совместном творении музыки, что-то пытается дать ему сказать…

Пребывая в сладостном оцепенении от обуявшей душу дивной музыки, он невольно сосредоточил взгляд на валяющихся соринках. Все больше и больше прикипая душой к излучаемому ими таинственному музыкальному звучанию. И когда душа его, как камертон, начала звучать в унисон с соринками, ему почудилось, будто все его естество вобрало в себя и излучаемую ими таинственность. Тут же открылся их ошеломительный смысл. Сережа обмякшим сердцем безоговорочно принял его. Хотя «гадальные кости» соринок открыли ему то, что в принципе не могло быть. А именно — что он никогда прежде тут не был. Несмотря на то что место, на котором находился, было знакомо до каждого кустика верблюжьей колючки, до каждой трещинки ссохшейся береговой земли. Более того, он с этим местом давно душевно породнился, часто приходя сюда с друзьями. Чтобы полежать в сероводородном источнике во время полуденной жары, когда сюда никто не приходит, и не надо подолгу томиться в очереди… Но в ответ на его невольное недоумение «гадальные кости» соринок опять каким-то непостижимым образом дали ему понять, что тут нет никакого противоречия. Просто третьего дня, давеча, и даже сегодня, когда только пришел сюда, он пребывал тут лишь в одном — настоящем времени. А сейчас — пребывает разом во всех временах: настоящем, прошедшем и будущем. Хотя по людскому обыкновению воспринимает все эти времена, как одно — настоящее время. И зрит это место таким, каким оно одновременно было и третьего дня, и тысячи тысяч лет назад, и каким возможно будет через тысячи тысячелетий…

Понять умом такое Сереже было не под силу, а верить чему-либо слепо он не позволял себе сызмальства. Поэтому подверг по обыкновению умственному скепсису понимание, которое навеяли ему валяющиеся вокруг соринки. Но его здравый скепсис подействовал на его душу, как разъедающая нежную ткань щелочь. И в его обожженной душе стала затухать, подобно медленно гаснущему электрическому свету, звучащая музыка. Непроизвольно передернувшись, он усилием воли вернул внимание дивной музыке, дабы с наслаждением внимать её чарующим звукам. Но зато в нем тотчас начал разжижаться здравый умственный скепсис, и казавшееся невероятным минуту назад негаданное откровение перестало казаться недопустимым… А когда он, вознамерившись примирить рассудок и душу, принял как гипотезу, хоть и кажущуюся безумной, возможность своего пребывания разом во всех трех временах, чудная музыка зазвучала громче и увереннее. Вспыхнувшая было в нем минуту назад внутренняя борьба утихла и наступил милый уму и сердцу душевный лад. И тут он воочию увидел подтверждение того, что действительно пребывает сейчас на месте, на котором никогда прежде не бывал… Разве что только кое-когда и наведывался сюда в своих самых глубоких и таинственных, но сейчас напрочь забытых сновидениях…

Произошло это в тот момент, когда яркие и немного жгучие световые всполохи отвлекли его внимание от созерцания «игральных костей» соринок. Повернув голову в их сторону, Сережа увидел и сам источник жизнерадостных солнечных зайчиков. Им оказался крохотный водопадик с мерно журчащей прозрачной водой, играющей на солнце, будто падающие вниз алмазные самородки. Этого инкрустированного бриллиантами и чистейшим горным хрусталем водопадика точно не было ни сегодня, ни давеча, ни во все прошлые дни. А был на его месте округлый ключ в песчаном обрамлении с булькающей, как в кипящем котле, водой, выбрасывающей из земельных недр блестящие песчинки. Теперь сероводородная вода стекала в озерцо, напоминающее лужу, с небольшого возвышения. И падая с естественного глиняного желобка, искристо дробилась. Каждая её капля сверкала на солнце, словно драгоценный камень. А ударяясь о воду озерца — высекала радужные, похожие на мыльные, сверкающие на солнце пузыри, которые мелодично лопались, рассыпаясь на мелкие, похожие на микроскопическую пыль, алмазные брызги. Тотчас на их месте вскакивали новые шарообразные водяные зеркальца, выпукло отражающие окружающий мир и игриво вбрасывая в него радостные всполохи.

Поразило Сережу до глубины души и сладкоголосое журчание падающей воды. Оно было монотонно мерным, чуть звучным, будто невнятное бормотание увлеченного до самозабвения каким-то своим деянием годовалого ребенка. Несказанно музыкально красивым и глубоко философичным. Преисполненным несопоставимо большим таинственным многозначительным смыслом, нежели валяющиеся вразброс соринки. Весь обостренный слух Сережи тотчас стал жадно внимать интригующему журчанию. Потому как он вдруг понял, что именно это журчание — есть музыкальный первоисточник музыки, обуявшей его. И что это журчание — соло, а остальные звуки — создают музыкальный фон ему, подобно камерному оркестру. Затрепетав от радости и взорвавшегося воодушевления, он упоенно вслушался в тихое журчание водопадика. Стал различать отдельные, как бы самостоятельные звуки, похожие на слова, произносимые гортанным голосом и на незнакомом языке. И к пущему воодушевлению догадался, что это сама вселенная музыкально заговорила сейчас с ним живым крошечным язычком, падающей с небольшого возвышения чистой родниковой воды.

Не отрывая завороженного взгляда от искрящегося водопадика, Сережа на подгибающихся ватных ногах подошел к нему и грузно упал перед ним на колени. Перетерпев тупую, донесшуюся издалека боль от впившихся в коленные чашечки острых ребер растрескавшейся земли, умиленно улыбнулся во все осветленное радостью лицо. Ярко почувствовал, что обратился в своей душе в годовалого ребенка, неведающего смысла человеческих слов, но уже сполна постигшего более значимый смысл звуков и образов, спонтанно возникающих в себе и вне себя. Робко обмирая сердцем, опустил сложенную лодочкой ладонь в тихую воду. И она, расступившись перед ладонью и образовав за тыльной стороной легкое волнистое завихрение, принялась нежно тереться об неё, словно замурлыкавшая домашняя кошка.

Обмирая от вспыхнувшего почти забытого стародавнего детского восторга, Сережа опустил в воду и растопыренные пальцы второй ладони. Ручьевая вода принялась заботливо вылизывать каждый его палец, словно истекающая нежностью матерая корова — своего только что народившегося теленка. Чувствовать себя несмышленым ребенком, упивающимся сочной материнской любовью, оказалось несказанно сладко. Не в силах удержать в себе ответную нежность, Сережа лег на растрескавшуюся землю. Не обращая внимание на впившиеся во впалый живот острые грани такыров, напоминающие лезвия затупленных ножей — обмакнул в нежную прохладную влагу своё лицо. Стал тереться о воду раскрасневшимися щеками… Хотя в детские времена, когда мать, умиляясь, глядючи на него, принималась ласкать его, обволакивая накопившейся нежностью, он обычно сердито её отторгал. Делал это, порой, нарочито грубо, обижая мать, недвусмысленно показывал ей, что он — взрослый, и телячьи нежности остались для него в прошлом. И делал так потому, что она, лаская его, невольно отводила ему, взрослеющему тяжело и мучительно, роль младенца, и этим как бы снова запихивала в становящееся все более ненавистным безответственное детство.

Но теперь было иное, никогда прежде не переживаемое: его ласкало НЕКТО несопоставимо могущественнее и роднее, чем мать. Чудилось, что и всякий умудренный старец, окажись на его месте, не стыдясь и, тем более, не протестуя, с готовностью ощутил бы себя сейчас младенцем. Хотя и чувствовалось, что эта кроткая терпеливо-нежная любовь, излучаемая НЕКТО, была именно материнской любовью. Цепенея от счастья, Сережа всеми фибрами своего естества все больше убеждался в том, что это НЕКТО — мать. Но — МАТЬ всех матерей. И ни только людских: когда-либо живших и живущих сейчас, рождающих своих чад в муках и радостях. Но и всех иных — исторгающих из своих лон всякую сущую жизнь. Животную и растительную, и даже каменную, кажущуюся на первый взгляд неживой, как ссохшаяся и растрескавшаяся на солнце береговая земля… Сереже стало понятно, что любовь, ласкающей его всеобщей МАТЕРИ — так несопоставимо велика потому, что она сложена из любви всех матерей во вселенной. И что эта ПРАМАТЕРИНСКАЯ любовь никогда не иссякает и не уменьшается ни на йоту, потому что и не дробится вовсе, а остается всегда величиной неизменной. Тогда как каждой земной матери любви отпускается столько, чтобы хватало беззаветно любить собственного дитяти. И человек, зверь, даже растение, повзрослев и проклюнувшись, словно цыпленок из яичной скорлупы, из духовного лона любви собственной матери, конечно же, желает взамен оказаться в лоне Великой ПРАМАТЕРИНСКОЙ Любви…

— Ну, конечно же, ведь всякая жизнь на земле вышла из воды. И мы, люди, рождаясь, выходим на свет из околоплодных материнских вод. Потому всякая вода и напоминает нам материнские воды. А вместе с ними и то забытое несказанное блаженство, которые мы переживали в материнском лоне, бывшем для нас единственным вселенским миром…» — Неожиданно для себя глубокомысленно проговорил Сережа. Тут же почувствовал, что мысль его не полностью верна, поскольку ласкающая его ручьевая вода не могла быть ПРАМАТЕРЬЮ. Разве что — первостихией: поскольку она, родившая земную жизнь — сама была загодя рождена ПРАМАТЕРЬЮ. А ПРОМАТЕРЬ по определению не могла быть рождена никем, и, скорее всего, она и есть — та самая ПЕРВООСНОВНАЯ ЛЮБОВЬ, которую способен излучать только Сам Бог. И тогда, выходило, что именно Сама Непосредственная ЛЮБОВЬ Бога и обратилась в ПРАМАТЕРЬ всех вселенских матерей…

Откорректировав таким образом свою мысль, Сережа удовлетворенно вернул внимание к искристо блистающей хрусталем воде. Дабы углядеть, на сколько оценила его глубокомыслие говорящая с ним язычком крохотного водопадика Сама ПРАМАТЕРЬ. Почувствовал, что ПРАМАТЕРЬ осталась удовлетворенной им отчасти, потому как желает ни столько ПОНИМАНИЯ того, что посредством умозаключения понять чрезвычайно трудно. И не потому, что людской ум тут беспомощен. А оттого что тут вовсе и не ума дело. Ум его справился блестяще: Понял и Распознал ЕЁ. Но теперь должен расслабиться и уступить поле деятельности иному органу. Но какому именно органу? — Этого Сережа не ведал, и потому не смог сразу сознательным волевым усилием включить его в послеумственную работу.

4

Не зная, как теперь быть, он задумался, невольно погрузив внимание в себя: тотчас из глубины дыхнуло леденящим холодком одиночества. Испуганно отдернув внимание, Сережа порывисто вернул его журчащей воде, стараясь сразу же услышать благостную музыку. А пока напрягался, намереваясь, словно губка, вновь жадно впитывать сладостные звуки, в памяти вспыхнуло стародавнее воспоминание. Когда мать, бывая им недовольна, в наказание душевно отдаляла его от себя. А ему, охваченному паническим страхом одиночества, никак не удавалось понять, за что же мать наказывает его. А страх его охватывал потому, что не было ведомо, что же ему надобно было сделать, чтобы исправиться. И чтобы мать, простив его, убрала воздвигнутую ею между ними пугающую стену душевного отчуждения. Всякий раз, не в силах терпеть острую как нож муку несправедливого одиночества, он не мог придумать ничего другого, кроме как разрыдаться в голос. И глотая слезы смертной обиды, в сердцах укоризненно выговорить ей: «Но, мамочка миленькая, я же ведь так сильно люблю тебя!»

Это воспоминание тотчас трансформировалось в сознании в яркую вспышку понимания, что и ПРАМАТЕРЬ, как и его родная мать, ждет от него признания в любви… Сережа тут же, не медля ни мгновения, жарко признался ЕЙ, что любит ЕЁ. А вместе с нею любит всё, что его окружает. И тотчас к пущей радости понял, что несказанно красивую музыку, которой он упоенно внимает — рождала совместная их совместная: ЕЁ и его — ЛЮБОВЬ. Вытекая из душ навстречу друг дружке, ЕЁ и его ЛЮБОВЬ и образовывали замысловатые завихрения, которые обращались в благостные звуки… И давеча открылись ему в неописуемой красоте тростниковый лист и растрескавшаяся береговая земля лишь потому, что он всем своим сердцем ЛЮБИЛ и тростниковый куст, и береговую землю… А уж после этого понял, наконец, главное — он всё последнее время мученически страдал от одиночества потому, что никого и ничего не любил…

А затем как по накатанному сделалось ему понятно и то, что не любил он никого и ничего потому, что в подростковой запальчивости трудного возраста заглушил в себе любовь к родной матери. Поскольку считал, что мать мешала ему становиться взрослым. Лаская его, как ребенка, она невольно силой удерживала его, словно в силках, в делающемся ненавистном детстве. Но подавив усилием воли любовь к матери, он ошибочно решил, что, взрослея, люди, вообще, перестают любить. А потому его сладкая детская любовь к миру и матери, так же, как ненасытная страсть к конфетам, должна остаться в детстве… И вот только теперь открылось, что ему не надобно было отказываться от ЛЮБВИ. А надо было — поменять детскую любовь к матери на взрослую любовь к ПРАМАТЕРИ, единой для всех, любящей всех и дающей ЖИЗНЬ всем. Ибо такая жизнь с любовью — и есть истинная жизнь, жизнь во счастье, и потому она несказанно и непостижимо прекрасна…

Поняв свою ошибку и тотчас исправив её, Сережа решил, что впредь будет ЖИТЬ ЛЮБЯ. И к пущему удовлетворению облегченно почувствовал, будто с его души опали оковы, в которые он сам себя заковал. А в едва различимой душевной глубине, в которой несколько минут назад стояла гадкая затхлость одиночества, вдруг с каких-то потайных наглухо закрытых дверей разом отвалились замки. Душа воодушевленно распахнулась и по ней в радостном ликовании пронесся освежающий ветерок… Сережа понял, что прощен, и что теперь его сердце снова будет сладко волноваться от любви. В благодарность надоумившей его ПРАМАТЕРИ он с осознаваемой любовью посмотрел на журчащую ручьевую воду и почувствовал, что в ней больше нет укоризны. Но теперь она сполна удовлетворенная им душевно отвернулась от него, дабы заняться иными своими текущими делами. Но это вовсе не обернулось душевным разрывом между ними. Наоборот — еще больше укрепило восстановившийся лад. Сережа вспомнил, что такой духовный лад, ничуть не менее сладкий, чем сама любовь, устанавливался и в детстве между ним и матерью. Когда она с дремотной монотонностью вязала шерстяные носки, непрестанно шевеля потресканными выпуклыми губами. А он, к огромному удовольствию предоставленный самому себе, увлеченно конструировал или рисовал акварельными красками в альбоме. И тоже о чем-то самозабвенно сам с собою разговаривал.

Невольно задумавшись, Сережа вновь неожиданно глубокомысленно проговорил про себя: «Так это у нас всего лишь завершилась фаза любви деятельной, и на смену ей пришла фаза любви потенциальной… Но так ведь и должно быть: ЛЮБОВЬ, как главная жизненная энергия — растрачивается, сгорая, при деятельном проявлении, а потому должна и накапливаться. А лучшего условия для восстановления любви, чем душевный лад — и быть не может…»

И вот теперь в Сережиной душе сделалось ладно и тихо, будто не только он сам, но и все, что было вокруг, погрузилось в полуденный сон. Даже солнце, крошечное и ослепительно резкое, как пламя электросварки, казалось, задремало вместе со всеми, прикрыв единственный глаз матовым слюдяным веком, и от этого сделалось доверчивым и добродушным. Дивная красивая задушевная музыка, что давеча сочно исходила от каждого зеленого кустика, каждой ссохшейся сорной былинки, от растрескавшейся земли и, особенно от журчащей ручьевой воды — куда-то исчезла. Будто для невидимых вдохновенных оркестрантов наступил всеобщий антракт, и они по заведенному порядку вещей дружно погрузились в полуденный сон. Всё вокруг стало пронзительно и щемящее пустынно. Пышные янтарно-зеленые кусты верблюжьей колючки с красными кровяными капельками крошечных цветов на ощетинившихся колючках, бледно-зеленые тростинки с длинными узкими листьями, оканчивающимися ороговевшими колючками и с цветущими бледно-желтыми поникшими от набухшей сочной тяжести метелками — стали выглядеть обыкновенно. Сказочное очарование, которое они давеча дружно излучали — исчезло. Будто кончилась дивная сказка с великолепно раскрашенными декорациями. А взамен наступила обычная ничем особенно не выделяющаяся будничная жизнь. На обмякшей душе Сережи сделалось грустно и даже чуток щемящее тоскливо. Захотелось куда-то уединиться и тихо втайне от всех, даже от тростинок и кустов верблюжьей колючки проникновенно погрустить, а может быть даже и поплакать…

Потому как грусть, которая пышно обуяла его сейчас, была необычайно светла и сладостна. Ибо знал (и абсолютно верил в истинность этого знания), что дивная музыка, которой заворожено внимал, и несказанная красота, которую упоительно зрел — никуда не исчезли. А по заведенному Самим Богом вселенскому порядку вещей перетекли в его душу, и сейчас в полной целостности и сохранности пребывают в его душе слившимся воедино творческим сгустком. Дабы в любой момент по Божьему повелению и его, Сережиному, разумению излиться этим сгустком на загрунтованный холст или на чистый лист нотной тетради, в зависимости от того, что пожелает он, Сережа сотворить: музыкальные звуки или живописное изображение…

Тотчас уверенно почувствовал, что вполне смог бы сотворить прямо сейчас и прекрасную музыку, и прекрасное изображение. Ежели знал нотную грамоту, то записал бы музыку нотами. Ибо чувствовал, что нотные значки-закорючки столпились перед входом в его сознание и ждут от него команды-позволения влиться в него, дабы выстроиться неровными рядами сложившейся музыкой. Но Сережа не знал нотной грамоты, и чтобы не давать толпящимся нотам категоричного отказа, решил непременно овладеть нотной грамотой. Сразу же почувствовал, что легко смог бы наиграть на каком-нибудь инструменте, к примеру, на фортепьяно перетекшую ему в душу вселенскую музыку, потому как и звуки тоже, как ноты, толпились перед сознанием в приподнято-радостной готовности быть услышанными и распознанными. Не умея играть на музыкальных инструментах, он решил непременно овладеть и игрою на них. А чтобы не томить толпящихся звуков в долгом ожидании, вознамерился тут же и напеть дивную мелодию. Но едва запел, как страстно почувствовал, что ему хочется изобразить и красками несказанную красоту, которая только что доверчиво приоткрывалась ему. Потому как красота слышимая оказалось неполной без красоты видимой. Сразу же в ярком воображении узрел, как, напевая, рисует кистью на холсте напористо грубоватые в своей очевидной незамысловатости пышные кусты верблюжьей колючки и изысканные, где-то даже чуток манерные тростниковые листья. И оживающие на холсте колючки и листья — упоенно поют вместе с ним. Затем эту песнь подхватывает скупая, противопоставляющая себя выгоревшему полуденному небосводу приозерная зелень… И Сереже как сложившемуся мастеру ведомо, где нужно чуток усилить естественное, природное противоборство ультрамарином. А где добавить нарочитой желтизны в прозрачную воду, дабы утвердить и умножить складывающийся на холсте несказанно милый сердцу душевный лад. Ради сотворения которого он и будет писать живописные картины…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Нелепости бессердечного мира предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я