Каторга

Влас Дорошевич, 1903

Влас Михайлович Дорошевич (1865–1922) – выдающийся журналист, публицист, писатель, блестящий театральный критик, «король фельетонов». Учился в нескольких московских гимназиях, откуда неоднократно исключался; гимназический курс завершил экстерном. Был репортером «Московского листка», «Петербургской газеты», писал юмористические заметки в «Будильнике». Известность его началась в 1890-х годах, со времен работы в знаменитом «Одесском листке». С 1902 по 1917 годы редактировал газету И. Д. Сытина «Русское слово». В этот период издание стало самым читаемым и многотиражным в Российской империи. Книгу «Каторга», представленную в этом томе, Дорошевич написал в 1903 году после своего путешествия на Сахалин – самый отдаленный остров Российской империи, освоенный беглыми людьми, каторжниками и поселенцами. Писатель сумел воссоздать вполне реалистическую картину трагедий и ужасов Сахалина: его тюрем, палачей, преступников всех мастей – убийц, людоедов, воров, авантюристов. Книга эта имела большой успех, не раз переиздавалась, в том числе и за рубежом.

Оглавление

Раскомандировка

Пятый час. Только-только еще рассвело.

Морозное утро. Иней легким белым налетом покрывает все: землю, крыши, стены тюрьмы.

Из отворенных дверей столбом валит пар. Нехотя, почесываясь, потягиваясь, выходят невыспавшиеся, не успевшие отдохнуть люди; некоторые на ходу надевают свое рванье, другие торопятся прожевать хлеб.

Не чувствуется обычной свежести и бодрости трудового, рабочего утра.

Люди становятся шеренгами; плотники — к плотникам, чернорабочие — к чернорабочим.

Надзиратели по спискам выкликают фамилии.

— Здесь!.. Есть!.. — на все тоны слышатся с разных концов двора голоса, то заспанные, то мрачные, то угрюмые.

— Мохаммед-Бек-Искандер-Али-Оглы! — запинаясь читает надзиратель. — Ишь, черт, какой длинный.

— Иди, что ли, дьявол! Малайка[3], тебя зовут! — толкают каторжные кавказца, за три года каторги все еще не привыкшего узнавать своего громкого «бекскаго» имени в безбожно исковерканной передаче надзирателя.

Над всем этим царит кашель, хриплый, затяжной, типичный катаральный кашель.

Многих прохватывает на морозце «цыганский пот». Дрожат, еле попадают зуб на зуб.

Ждут не дождутся, когда крикнут:

— Пошел!

Еще очень недавно этот ранний час, час раскомандировки, был вместе с тем и часом возмездия.

Посредине двора ставили «кобылу», — и тут же, в присутствии всей каторги, палач наказывал провинившегося или не выполнившего накануне урока.

А каторга смотрела и… смеялась.

— Баба!.. заверещал как поросенок! Не любишь! — встречали они смехом всякий крик наказуемого.

Жестокое зрелище!

Иногда каторга «экзаменовала» своих стремившихся заслужить уважение товарищей и попасть в иваны, в герои каторги.

На «кобылу» клали особенно строптивого арестанта, клявшегося, что он ни за что «не покорится начальству».

И каторга с интересом ждала, как он будет держать себя под розгами.

Стиснув зубы, подчас до крови закусив губы, лежал он на «кобыле» и молчал.

Только дико вращавшиеся глаза да надувшиеся на шее жилы говорили, какие жестокие мучения он терпел и чего стоит это молчание перед лицом всей каторги.

— Двенадцать! Тринадцать! Четырнадцать! — мерно считал надзиратель.

— Не мажь!.. Реже!.. Крепче! — кричал раздраженный этим стоическим молчанием смотритель.

Палач бил реже, клал розгу крепче…

— Пятнадцать… Шестнадцать… — уже с большими интервалами произносил надзиратель.

Стон, невольный крик боли вырывался у несчастного.

«Срезался! Не выдержал!»

Каторга отвечала взрывом смеха.

Смотритель глядел победоносно:

— Сломал!

Иногда каторга ждала раскомандировки, просто как интересного и смешного спектакля.

— Смотрите, братцы, какие я завтра курбеты буду выкидывать, как меня драть будут. Приставление! — похвалялся какой-нибудь жиган, продувший в карты все, до казенной одежды и пайка включительно, питающийся крохами со стола каторги и за это разыгрывающий роль шута.

И каторга ждала «приставления».

Помирая от внутреннего, еле сдерживаемого смеха, смотрела она на «курбеты», которые выделывал жиган.

Многие не выдерживали, прыскали от смеха, на землю приседали от хохота: «Не могу, братцы вы мои».

А несчастный жиган старался.

Падал перед смотрителем на колени, клялся, что никогда не будет, просил пощадить его, «сироту, деточек малых ради».

Не давался положить на «кобылу», кричал еще тогда, когда палач только замахивался.

— Ой, батюшки, больно! Ой, родители, больно!

— Крепче его, шельму! — командовал взбешенный смотритель.

А жиган, лежа под розгами, прибирал самые «смешные» восклицания:

— Ой, бабушка моя милая! Родители мои новопреставленные!

И кровью и телом расплачивался за те крохи, которые бросала ему со своего стола каторга.

Расплачивался, доставляя ей «довольствие».

Наказание кончилось, и жиган, часто еле-еле, но непременно с деланой, натянутой улыбкой, подходил к своим.

— Ловко!

Еще недавно, выйдя ранним морозным утром на крыльцо, можно было слышать вопли и стоны, несшиеся с тюремного двора.

Но tempora mutantur… Веяния нашего великого гуманного века все же сказались и на Сахалине.

И смотритель Корсаковской тюрьмы горько жаловался мне, что ему не дают теперь «исправлять» преступников.

Эти утренние расправы, экзамены и спектакли для каторги составляют сравнительно редкость.

Раскомандировка происходит и кончается тихо и мирно.

Перекличка кончена.

— Ступай!

И каторжные, с топорами, пилами, веревками, срываются с места, бегут вприпрыжку, стараясь согреться на ходу.

Примечания

3

Название всех молодых кавказцев. Старые зовутся «вабаями».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я