Это правдивое повествование о деревенских людях, о нелёгких испытаниях, выпавших на их долю в веке двадцатом. Героев этих историй разметало по бескрайним просторам Русского Севера. Но издалека видны мерцающие огоньки их «добрых душ». И хоть слабеет разумом Хитриха, умирает по пути в город Доля, неприкаян со своей собакой Митрич, но велик и спасителен их свет, что-то большое, справедливое, непреходящее стоит за их жизнью, за которой, кажется, нет смерти.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Росяной хлебушек предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Хитриха
Часы тикали, тикали и перестали. Что-то поелозило в темноте и тоже перестало.
«Это гирька до полу дотянулась, и часы остановились», — поняла Хитриха. Она уже давно не спала — не хотелось, лежала себе на русской печи и слушала утренние сумерки. Вместе с окном просыпались куры и всё слышней возились в подпечье, шаркали лапкой и кокотали. Проснулась вода в умывальнике и капнула звонко в подставленный таз. Домовушка зашевелился и пробежал по длинной лавке. Обутрело. Хитрихе вдруг представилось: она снова проснулась маленькой девочкой, какой она была так давным-давно, что теперь уже и не сосчитать все эти длинные зимы и многие лета. Разве что-то изменилось на этой печке? Те же катанцы в углу и верховницы, лучина и береста в коробке, и тот же потолок над головой, обклеенный старыми газетами. Девочкой она училась читать по заголовкам этих газет, разбирала слова и тихо смеялась, когда буковки подчинялись ей и слово становилось понятным и ручным.
Куры завозились ещё громче — надо вставать. Хитриха приподнялась и села, опустив вниз ноги. От пола шёл холод и свет. И, оттого что она поднялась так быстро и легко, у неё закружилась голова, и стеснило грудь, и ещё что-то тёмное и нехорошее пришло, отчего утренний свет в её кухоньке стал не таким ярким и радостным. Она больше не была девочкой, приручающей буквы, она была старухой. Как встрёпанная, нахохленная птица, она сидела на краешке печи и, как птица, поворачивала голову слева направо и обратно, всматриваясь в комнату, будто не узнавая её.
Она была одноглазой. На месте правого глаза светилась мягкая глубокая ямка, затянутая бледной кожей. Привыкшая к одиночеству, она давно не тяготилась им, и каждый новый день состоял из одних и тех же заученных движений и дел, которые совершались как бы сами по себе, в свой черёд.
Когда стало видко и унялось кружение, Хитриха привычно перевернулась и спиной вперёд начала неуклюже сползать с печи, стараясь нашарить ногой печурку. Вот она! Лавка привычно стукнула, но устояла, как и всякий раз. Куры услышали стук и загалдели, просовывая пыльные головы сквозь решётку. Из печи пахнуло тёплым и дровяным.
Хитриха оказалась худа и мала ростом, и потому всюду у неё стояли лавочки: лавочка у печи, лавочка у буфета, у железной кровати с горой подушек. Она совсем бесшумно сновала по кухне, будто каталась. Как птица, вертя головою, вспрыгивала на лавочки, исчезала в чулане, в прилубе и появлялась снова с ношей в руках. Пухнула печь и пошла стрелять жадно и бойко, и в старом буфете отразилось пламя. Дом зажил гудящей печью, чугунком с дымящейся картошкой, часовой гирькой, с треском взлетевшей вверх, запаренной кашей, которую молотили жадными клювами куры.
День начался, но солнце скрылось, и ветер, шурша позёмкой, заговорил на дворе. Старые плакучие берёзы шевелились в окне тёмным, разлохмаченным комом. Дорога была пуста и, у школы сбегая под гору, поднималась выше и пряталась за избами, за тополями. Но Хитрихе было нескучно сидеть у окна, привычно повернувшись к нему левым боком. Она даже помахивала ножкой в разбитом катанце, и её зоркий глаз следил, как мотаются по ветру, переплетаясь в верёвки, длинные пряди плакучей берёзы, и ничего больше её пока не занимало. Все дела переделаны. Ей только хотелось, чтобы кто-нибудь показался на дороге, чтобы не так было пусто…
И когда жёлтый тракторишко, гремя гусеницами, вдруг вывалился из дорожной пустоты и развернулся на месте, поставив углом к избе пустую волокушу, она вздрогнула, соскочила с лавки и прильнула к стеклу единственным глазом: «Кого это леший несё?» Сено на волокуше зашевелилось, и вылез человек в долгопятом чёрном пальто. Он махнул рукой, и трактор, выпустив из трубки коптящую, тут же разодранную в клочья полосу дыма, рванул с места, брызгая под ноги смёрзшимся песком.
Человек подошёл к дому Хитрихи и долго чистился на крыльце — она слышала, как бьёт по сапожищам тяжёлый голик, и ей хотелось, чтоб он поскорее вошёл, хотя знала, что уж если идут, так мимо и не пройдут. Но вот взгремела щеколда, стукнула, пружиня, половица, и дверь сотряслась.
Хитриха не боялась, а даже приплясывала в нетерпенье и теребила фартук: кого несёт? К ней заходили редко, гостями её не баловали. Вошедший оказался председателем сельсовета Воловым, и она удивилась про себя, как его сразу-то в мужике не признала.
— Ну, здорово живёшь, Ефросинья Егоровна! — загремел председатель. — Тепло у тебя! Здоровье-то как, ничего?
Хитриха изумлённо рассматривала гостя, его добротное чёрное пальто с долгими полами, приставшие травинки на широких рукавах, смятую шапку и подробнее — его худое и бледное от снега и ветра лицо. «Ни кровиночки, — прошептала Хитриха, — в лице-то!»
— Ты, батюшка, проходи! — сказала она. — Ты чего пришёл-то? — и повернулась к нему левым боком.
Волов широко шагнул к табуретке, сел на неё, неуклюже расставив свои длинные ноги.
— Я просить тебя пришёл, Ефросинья Егоровна, об одолжении одном. — И, помяв в руках шапку, заговорил: — Ты вот по осени дров сухих просила, я помню, так мы тебе выпишем и привезём, и даже телеги две. Я сам попрошу, Панкрат придёт, всё намелко расколет и в сараюшку твою стаскает, только выручи нас, Ефросинья Егоровна!
— Да чем, батюшка! Я ведь стара стала…
— Ну, стара стала, так ладно! Горенка у тебя свободная есть, просторная, тёплая, возьми на постой человека одного, а дров мы тебе и завтра привезём.
— Да какого человека-то, Иванович? Я ведь не пойму!
— Учителка новая приезжает, Ефросинья Егоровна! Вот на постой её надь определить, а к кому? Ясно дело — к Ефросинье Егоровне! Живёшь одна, места много. Опеть же и нескучно одной. Что скажешь-то? Соглашайся.
— Дак ведь сын у меня есть, его горенка-та! — растерялась Хитриха и ещё беспокойнее затеребила тесёмки фартука.
— Да где сын-от? В Ленинграде, летает, квартира есть. Что ему до этой горенки? Да и когда приедет-то, кто его знает. На воде вилами писано!
Хитриха расстроенно закаталась от стола к печке, вытащила топлёное молоко, пшённую кашу, ладочку с рыбкой выставила — хлебушком помачить.
— Иваныч! Да как? Не воймую я! Стара стала. Садись хоть, рыбки помачь!
— Егоровна! — отмахнулся председатель. — Не до рыбки мне — в школу надь идти. Возьми хоть до весны учителку! Ведь коли у тебя она жить станет, так и ты под присмотром будешь: меньше чуда-то будет!
— Какого чуда? — насторожилась Хитриха.
— А такого! — загрохотал, нервничая, председатель. — Кто в мае картошку садил, а через три дня выкапывал и зевал, что не уродилась, а?
Хитриха вздрогнула и по-птичьи завертела головой:
— Не помню, Иваныч, такого, не воймую! — Единственный глаз Хитрихи блеснул слезой. И Волов крякнул: он уже жалел о сказанном и, чтобы исправиться, потянулся к столу:
— Да ладно, Ефросинья Егоровна, не было ничего, прости грешного, не к ряду ляпнул! А вот хвостик рыбки я, пожалуй, оторву.
— Ешь, ешь, батюшка! — обрадовалась Хитриха. — Говоришь громко, голосу боюсь. Не серчай только. Рыбка хорошая. Панкрат твой принёс, я для него завсегда маленькую держу. Бат, выпьешь?
— Ты, Егоровна, Панкрата, зетюшку, не поваживай. А выпью, когда учителку возьмёшь. Завтра она к ночи приедет — куда ей, бедной? Она ведь не просто так едет-то — детишек учить. А моя обязанность — квартиру ей дать. Так берёшь?
Хитриха растерянно посмотрела на председателя, потом в окно. Ветер не стихал, а только усиливался. В трубе подвывало. И не было никакой подсказки, что делать. Ей хотелось подумать посидеть, а этого ей не давали и требовали немедленного ответа.
— Да ты не реви, Ефросинья Егоровна, не реви, тебе ж веселей! А то одна да одна!
— Я, Иваныч, не реву, да ты крутящий больно — и подумать не смей. Ведь ещё и байну ей надо. Моя-то развалилася.
— Поправим! А пока к Надежде Воловой ходить будет, я договорился.
Хитриха всхлипнула, вытерла нос передником и недоверчиво спросила:
— Иваныч! А с дровами-то не омманешь?
— Да где обманывать-то, Егоровна! Сама посуди: ей ведь, учительнице-то, по закону тоже дрова нужны! Ну и ты при ней, да она при тебе. Вот дело и сладится. Значит, берёшь? Решено?
— Молода хоть девка-та, Иванович?
— Молода. Басёна! Ну, Егоровна, чаи распивать не буду — надь ещё директоршу повидать. Пойдём горенку смотреть.
— Рюмочку-та выпьешь, Иванович?
— Ну, уговорила. Наливай. Промёрз я в этой волокуше, пока ехали. Рыбка у тебя ничего — молодец зетюшка. Да только ты не поваживай его, не поваживай, Егоровна!
Председатель стукнул рюмкой о стол, крякнул, вытер длинной белой ладонью прослезившийся глаз, ущипнул кусочек рыбки и скомандовал:
— Пойдём. Показывай свою горенку.
Горенка и вправду была большая и светлая, в четыре окна. Печь-голландка с пристроенной плиткой. Жёлтые обои в мелкий цветочек. Потолок крашеный. Кровать железная.
— Ну и хорошо ей тут будет! — грохотал басом председатель, расхаживая по горенке. — Воздуха много. — Он широко развёл руки. — Деревню видно. — Он потопал каблуком по половице. — Полы крепки. Спасибо тебе, Егоровна, уважила.
— Дровишек-то привезёшь, батюшка?
— Привезём, завтра и привезём. Кабы не учителка, ждала бы ты дровишек ещё с месяц, а то и больше. Сейчас Панкрат придёт, печку вытопит. Только ты его не поваживай, не поваживай. Спросит — скажи: я выпил. А маленькую спрячь. Рюмку со стола не убирай, будет вещественным доказательством, что я выпил. Ну давай, Ефросинья Егоровна! Жди!
Хитриха вышла за ним и растерянно смотрела, как, торопясь и оскальзываясь на льду, председатель выбирался на дорогу. Выбравшись, он оглянулся: мело снегом, и маленькая, почти детская фигурка Хитрихи сливалась с тёмным проёмом дверей.
— Иди! — махнул он ей. Егоровна неслышно скрылась, будто её и не было.
Новая учительница назавтра не приехала, а объявилась только на третий день, в оттепель. Председатель встречал её у переправы через Устью на стареньком «козлике».
Зачинались ранние сумерки. Чёрные неряшливые ели качались над серой дорогой. Запах сырого снега и размякшей хвои густо висел в воздухе. Устья желтела льдом и свежими досками, брошенными на слабый лёд. Автобус на правом берегу освещал переправу фарами, и люди рваной цепочкой тянулись по слузу. Шлёпали по снегу тяжёлые доски. Вспыхивали огоньки папирос. Женщины ойкали. И председатель, щурясь от ветра и слёз, всматривался в приближающихся людей, узнавая по голосам односельчан и пытаясь угадать среди них новую учительницу.
— Там, там твоя учительша! — поздоровавшись, предупредили его. И он улыбнулся на весёлые слова и нетерпеливо подался вперёд.
— Идёт, боится! — говорили новые.
— Заждался, Иваныч! Замёрз?
— Соскучился?
— Вон она! — подсказали ему. — Ей Колька чемодан тащит!
Она была совсем молоденькой, замёрзшей, испуганной речной переправой, полыньями, страшным льдом, проседающим от каждого шага. Но её тёмные, чуть раскосые глаза удивлённо посмотрели на него, когда он шагнул вперёд, загородив ей дорогу.
— Здравствуйте, Елена Сергеевна! Я — Волов Павел Иванович. Это вы со мной по телефону говорили. Я вас встречаю.
— Здравствуйте, Павел Иванович! Я очень рада! У вас такая река страшная, знала бы, не поехала! Отчего она такая? — сказала она, протянув ему тонкую руку в перчатке.
— Это всё оттепель виновата! Иззябли все? Что на ногах-то? Ботики? Все бы в ботиках в деревню ездили! Ну, давайте грузиться! — и повернулся к Николаю. — Молодец, Коля, помог. Давай еённый чемодан за задние сиденья, у меня ещё пассажир поедет! А вы, Елена Сергеевна, вперёд сядьте, со мной. К печке ближе. И там, в машине, — он смутился немного, — валенки для вас тёплые. Скидывайте, к лешему, ваши сырые ботики и в валенки переобувайтесь. Не хватало ещё заболеть!
— Нет, что вы, Павел Иванович! Я валенки не надену!
— У вас что, в городе валенок не носят? Без разговоров! Мне жонка голову оторвёт, коли я вас без валенок привезу. Так что стесняться нечего. Заболеете, кто детишек учить будет? Я, что ли?
— Павел Иванович это может! — засмеялся Колька уже из машины. — Он полдеревни у нас уму-разуму учит!
— Не спорьте, надевайте валенки! А то последними уедем! — сказал Волов.
Открыв дверцу, он ловко сбил с сапог снег и тяжело вместился в кабину.
Елена Сергеевна послушалась: мелкие ботики и вправду промокли насквозь, и упираться было неразумно. Стыдливо и неловко повернувшись, насколько хватало тесной кабины, она стащила несчастные ботики и страшно удивилась, обнаружив в подставленных валенках толстые шерстяные носки. Настоявшееся тепло тут же мягко и тесно окутало ноги, зажгло иззябшие пальцы, их заломило, и Волов, увидев её слёзы, удовлетворённо крякнул: «Есть контакт! Тепло дали! Щас поедем!» — и, далеко вверх высунувшись из кабины, закричал в темноту:
— Панкрат! Где тебя черти носят? Ехать надо! — и, нырнув обратно, пожалился: — Вот Бог дал зетюшку!
Суета на берегу заканчивалась. Хлопали дверцы машин. Фыркали лошади. «Петце, петце!» — кричал кто-то из темноты. Скрипели ремни. Шуршали тяжёлым снегом полозья. И жёлтый свет машинных фар вырывал из темноты светлые лица людей, рыжие морды лошадей с блестящими мокрыми глазами, оглобли, сани, узлы. Плясали и вытягивались по снегу и деревьям длинные наклонённые тени, и всё вокруг тут же стало казаться Елене Сергеевне чем-то сказочным и нереальным. «Господи, такого просто не может быть! — подумалось ей. — Я-то что здесь делаю? В этом таборе?»
Она вздрогнула: кто-то тёмный и грузный, резко дохнув табаком и, как сырым железом, водкой, впихнулся в машину и заорал:
— Всё, батя, поехали! Прости, опоздал! — и, сунувшись между сиденьями, сверкая пьяными глазами, оскалился: — Здрасьте, Елена Сергеевна! Как доехали?
— Уберись! — пихнул его локтем Волов. — Не пугай человека!
— А я и не боюсь! — обиженно сказала Елена Сергеевна. — Так мы едем?
— Щас поедем! — сказал Волов, поворачивая ключ.
Снег медленно заскрипел под колёсами. Они тронулись, осторожно объезжая лошадей. Дорога раскрылась светом и быстро и сильно побежала навстречу. Редкие снежинки понеслись в глаза, перед самым стеклом превращаясь в белые шерстяные нитки.
И бесконечный свет вечерней дороги, и тёмные деревья по сторонам, закрывающие небо, и мерный рокот мотора, и отсветы невидимых звёзд, порой пробегающие по приборной доске с фосфорическими цифрами и стрелками, и сумеречные руки, сжимающие рядом руль, — всё что-то напоминало Елене Сергеевне старое, знакомое, будто всё это было с ней когда-то или она читала об этом в теперь уже забытой книге… Её глаза закрывались от усталости, мягкого покачивания и тепла. На мгновение, будто его выключали, гул исчезал, как проваливался, и какие-то лица и голоса призрачно вставали и звучали перед ней в ярких и пёстрых красках, толкали и звали куда-то. Она открывала глаза, просыпаясь от рёва, когда, расплёскивая снег и воду, «козлик» взлетал на пригорок и с шумом спускался вниз.
— Дремлется? — посмотрел на неё Павел Иванович. — Это хорошо. Дорога короче. Сейчас приедем. Гляньте-ка!
Лес перестал, открылось бескрайнее поле, ускользающее глубоко вниз, где редкими и тусклыми россыпями горели огни деревни, почти сливаясь вдалеке с огнями звёзд.
— Вот под такими звёздами мы и живём! — усмехнулся Павел Иванович и, взглянув в зеркальце над головой, крикнул Панкрату: — Зетюшко! Хватит спать! Я вас у конторы высажу — там два шага до дому. Коль, проводишь его?
— Сами дойдём, батя! — отозвался невпопад зетюшка. — Ты деушку вези — умаялась, бедная!
Павел Иванович не ответил. Посвистывая, пронеслись мимо деревья, потянулись избы. «Козлик» вылетел на площадь, ярко освещённую высоким фонарём, затормозил, пассажиры выбрались. Берёзы у конторы шумели. Холодный берёзовый ветер нахлёстом врывался в машину. Елена Сергеевна зябко поёжилась, но, слава богу, дверцы хлопнули, и они помчались дальше по длинной и пустой улице.
Дом Павла Ивановича оказался на другом краю деревни. Их ждали. Полина Тимофеевна, жена председателя, поила Елену Сергеевну чаем, говорила о школе. Уютно тикали ходики. От дуновения самовара оранжевый абажур топорщил кисти, лениво поворачиваясь сначала влево, а потом вправо.
— Я повалю вас на русской печке. Вы хоть спали когда-нибудь на русской печке? Нет? Ну вот и поспите, узнаете, что это такое! Поди, только в книжках своих читали, — ласковым, тихим голосом говорила Полина Тимофеевна. — Русская печка, когда иззябнешь, — чистое спасение. А в ботики ваши газет набьём, высохнут. Мой Павлуша-то — я бы не додумалась! — вот смешной: валенки вам прихватил! Видите, как пригодились! А то ботики?! Валенки вам нужны в деревне! Лёнька Попов у нас валенки катает, и такие знатные получаются, тёплые, мягкие! Как у Христа за пазухой, в тепле будете, Елена Сергеевна! Павлуша сейчас придёт — он там с машиной возится — всё вам и расскажет…
Елена Сергеевна внимательно слушала и кивала Полине Тимофеевне, и была рада, что её саму ни о чём не расспрашивают, не толкают, не пристают. Она слишком устала, слишком много было всего. Вся её прежняя городская жизнь вдруг отодвинулась в сторону, а новая только начиналась, и она не знала, какая будет эта новая жизнь и привыкнет ли она к ней. Всё было чужое и незнакомое, но то, что с самого начала её уже окружили вниманием и заботой, удивляло и обескураживало. «Всё не так плохо! — думалось ей. — Но хорошо бы быстрей на русскую печку, завернуться в одеяло и спать, спать…»
— Меня качает, — сказала она хозяйке, — я всё ещё еду!
— Это завсегда так, милая! — охотно откликнулась Полина Тимофеевна. — Меня всю дорогу укачивает. Когда я еду, Павлуша мне окошечко с краюшку — знаете, такое треугольное? — открывает. Я без окошечка никак не могу ездить! Ой, слышите? Павлуша идёт! Промёрз тоже, вас на переправе ожидаючи. Вот смешной!..
Вошёл Павел Иванович, пихнул рукавицы в печурку, кивнул жене и, погремев умывальником, сел к столу:
— Ну, расспрашивала о чём?
— Нет, Павлуша, ты ж не велел. Да и о чём расспрашивать — она ж устала. Сидит, скомнится, ничего не кушает!
Елена Сергеевна, засмущавшись, стала оправдываться:
— Я с дороги устала. Мне пока ничего не хочется. Я вот варенье ем.
— Варенье не еда, — оглядев стол, строго сказал Павел Иванович. — Давай-ка, Поля, суп из печки тащи, а мы тут сообразим дело важное, — и, поднявшись, протопал к буфету, достал водку и заговорщицки подмигнул: — Ну, по двадцать капель?
— Павлуша! Что ты? Что подумает Елена Сергеевна? Вот смешной, не могу прямо!
— Если девка умная, ничего не подумает! Можно в чай — ложечку! А можно и настоечки твоей, Поля, той, которая на травках. Или на ягодках. Один хрен! А за «девку» простите меня, Елена Сергеевна! Присказка такая у меня. Вырвалось!
— Ничего, ничего, Павел Иванович! У меня и бабушка любит разные присказки, она тоже из деревни, с Онеги.
— Как хочешь, Елена Сергеевна! А тарелку супа съешь! — приказала Полина Тимофеевна, появляясь из задосок и ставя на стол горячий чугун. — Суп из печи русской, не едала ещё такого. У меня у Павлуши за ушами трещит. Ешь! Добавки попросишь.
Такого супа из чугуна она и вправду никогда не ела и даже пригубила рюмочку и, раскрасневшись, сверкая глазами, наконец спросила:
— А жить-то я где буду, у бабушки какой-то?
— У Ефросиньи Егоровны! Горенка для вас приготовлена большая, светлая и рядом со школой. Панкрат наш уж третий день её вытапливает. Дрова привезены, сухие, еловые. Панкрат с Николаем чурки раскололи, в сарай снесли. Хорошо вам там будет. Да и бабушка обрадела: не одна хоть!
— А бабушка-то старенькая? Какая она?
— Ну, бабушка… Налей-ка ещё по рюмочке, Поля! Сколько лет-то ей?
— Седьмой десяток, кабыть, одна живёт и сама себя обихаживает. Кур держит. Картошку нынче сама садила. Песни петь любит. Лежит себе на печке и песни поёт. Заслушаешься!
— У меня бабушка тоже песни поёт! Романсы разные.
— Романсы — это хорошо! — заметил Павел Иванович. — А вот насчёт Ефросиньи Егоровны, знаете, Елена Сергеевна, она, как бы вам это сказать?..
— А ты так и скажи, Павлуша! Надо прямо говорить. Вот смешной! Елена Сергеевна, вы только не бойтесь — разные люди бывают! — одноглазая она! Беда такая! Сердце у меня переворачивается! В лесу она работала во время войны, под дерево попала, вот оттого и голова у неё долблёная!
— Что вы говорите! Как же так? — испугалась Елена Сергеевна. — Бедная! А кто-нибудь у неё есть из родных?
— Да никого в деревне, почитай, не осталось, — сказал Павел Иванович. — Муж её, Иван Александрович, ещё до войны помер, в тридцать девятом, от сердца. А сын, Серёга, — лётчиком. В Ленинграде летает. Редко Егоровну навещает. Ну а деньги, посылки там разные, письма — те шлёт.
— А она к нему разве не хочет?
— Что ты, Елена Сергеевна! — воскликнула Полина Тимофеевна, всплёскивая руками. — Её и на аркане не утащить! Разве она бросит свою деревню? Дом тут у неё, куры. Да и причуд у неё полно. Одно слово, Хитриха!
— А почему её Хитрихой называют? — полюбопытствовала Елена Сергеевна.
— Да причуд у бабушки полно! Всё что-то схитрит да удумает, так что потом и не знаешь, с какого бока к ней подойти! Вот перед вашим приездом почтальонка пенсию ей принесла. Так что вы думаете? Спрятала и не помнит куда! Панкрат пошёл дрова вам рубить и нашёл денежки! В сарайку в поленницу запихала! Спрашивает: «Зачем?» — «А чтоб не украли, Панкратушка!»
— Пенсия у неё двадцать пять рублей всего, за все труды её, за все горести! Ломила в лесу, себя не знаючи, — прослезилась Полина Тимофеевна. — Так что думаешь, Елена Сергеевна? Поплачет она, а потом песню запоёт! Вот так и живёт с песнями. Она ждёт уж вас, вчера в окошко все глаза проглядела. Вот смешная!
— Ну, всё, время позднее, Смешная! Одиннадцатый уже. На боковую пора, девушки! — скомандовал Павел Иванович. — А я покурить пойду.
На улице стихло, и ветер уже не раскачивал, надседаясь, тяжёлые от сырости тополя. С крыши не капало. Крупные холодные звёзды зеленели над лесом. Снег обветрился и подмерзал. Павлу Ивановичу было немного досадно, что они с Полиной рассказали учительнице историю с деньгами. «Неладно как-то вышло, — думалось ему. — Да что сделаешь, слово-то не воробей…»
Елене Сергеевне поначалу не спалось. Так всегда бывает, когда сильно устанешь или пересидишь. Она видела сверху, как лунный свет забрался в комнаты и длинные ветки черёмухи протянулись до самого порога. Было тихо, но неспокойно, потому что Елена Сергеевна плохо представляла свою будущность, жизнь в деревне и ждущую её школу. Она немного побаивалась завтрашнего знакомства с Ефросиньей Егоровной. Но усталость брала своё. Глаза слипались. Ровное печное тепло шло снизу, обнимало и томило её. Ей мерещилась дорога, освещённая вздрагивающим светом фар, круглые окошечки, мерцающие в кабине, река с проседающим льдом. И всё казалось ей, что она едет, едет, и просыпалась, вздрагивая. В лунном свете тускло светился самовар, холодным льдом светилась чайная чашка. Елена Сергеевна задёрнула занавеску, чтобы не видеть этой сияющей ночной пустоты, и только тогда уснула спокойно и крепко до самого утра.
— Мы пешком-то почему пошли? — объяснял наутро Елене Сергеевне Павел Иванович. — Деревню хоть посмотрите! Красивая у нас, однако, деревушка. Родом-то я сам не отсюда, с Едьмы, ну да вы всё равно не знаете. Приехал сюда по распределению лет двадцать назад, и вот тебе — прикипел. Хорошо у нас тут, привольно! Вам понравится. Народ у нас добрый, отзывчивый.
— Я уже поняла! — улыбаясь, сказала Елена Сергеевна. — Меня на реке ваш Николай вчера напугал: схватит как чемодан, давай поднесу! А я и так боялась: в автобусе про переправу такое страшное рассказывали, договаривались — все вместе пойдём, а вышли — как побегут! Я и растерялась. А тут Николай!
— А что Николай? Николай у нас — молодец! Первый помощник отцу! Поглядите-ка, как хорошо у нас! Вольно!
Они остановились на горушке. Здесь высокие двухэтажные деревянные дома (Елена Сергеевна не могла назвать их избами!) расступились, раздались по сторонам и открыли широкую заснеженную ручеину. Приземистые баньки гуськом тянулись по берегу, и над каждой столбом висел сиреневый дым, подсвеченный утренним солнцем. Галдели галки над высокими тополями. Воздух был морозен и свеж и пах, как говорят, яблоком. Старенькая школа — на неё указал Павел Иванович — виднелась далеко за кустами. Где-то брякало ведро, и звонко крошился лёд под ударами.
— Нравится? — спросил Павел Иванович.
— Да! Как на картинке! — восхищённо призналась Елена Сергеевна.
— Бани сегодня, — важно сказал он. — Ишь, как топятся.
Они спустились на плотину через ручей. Здесь было холоднее. О дорогу шумела вода, невидимая подо льдом. И хотелось поскорее подняться в гору, чтобы с новой стороны посмотреть на деревню. На горе нагнал Николай с чемоданом. Широкие сани крепко пахли подмёрзшим сеном. Лошадка часто дышала боками и косилась влажным выпуклым глазом.
— Седайте! Мигом донесу! — весело крикнул Николай. — Елена Сергеевна, вот пологом укройтесь. Чай, не катались на лошадках-то?
Она неловко села, чувствуя под собой твёрдое дно саней и не зная, за что держаться. Павел Иванович и Николай, привычно встав на колени, вдруг разом громко чмокнули губами. Вожжи хлопнули, и лошадка понеслась, мотая хвостом и высоко и страшно подкидывая задние ноги. Сани загремели по замёрзшему дорожному льду, забухали, затряслись. И Елене Сергеевне стало больно и неловко от этой мелкой и частой тряски, но, заглянув в весёлые и разгорячённые лица отца и сына, она вдруг сама поддалась их восторгу и, придерживая шапочку, стала храбрее смотреть по сторонам.
За поворотом Николай стал придерживать лошадь, она недовольно оглянулась и побежала мелкой рысцой, потом резво завернула направо, возле больших берёз, будто угадав, и остановилась у пятистенной избы с низкими серыми окнами, кособокой верандочкой. Над домом на длинном шесте торчала скворечня. Во всём читалась бедность и одинокая старость. И сердце Елены Сергеевны, только что жившее радостным испугом и восторженным удивлением, вдруг болезненно сжалось от предчувствия встречи с хозяйкой дома.
— Ну, Елена Сергеевна, добро пожаловать! — широко улыбаясь, сказал Павел Иванович. Он первый выпрыгнул из саней и помог ей выбраться. К чёрной цигейковой шубке пристали колючие травинки и сенная труха. Она стала досадливо отряхиваться и заметила, как что-то мелькнуло и кто-то маленький и незаметный в темноте крыльца стал спускаться по ступенькам на свет, как проявляясь. Это была Ефросинья Егоровна. Её единственный тёмно-серый глазок лукаво светился, и тихая радостная улыбка робко освещала маленькое в сеточке разбегающихся морщинок лицо. На месте правого глаза была круглая впадинка, затянутая бледной кожицей. Она кивнула Елене Сергеевне головой и стала рассматривать её пристально, как ребёнок, нисколько не смущаясь своего любопытства.
— Здорово живёшь! — громко на всю улицу закричал председатель. — Смотрите-ка, и крылечко уже нашиньгала! Ни снежинки! Гостей ждала. Ну, Ефросинья Егоровна, погляди, какую учителку я тебе привёз, как и обещал! Ну, какова?
— Басёна! — улыбаясь глазом, ответила Хитриха. — Звать-то как?
— Елена Сергеевна! Вы меня к себе возьмёте пожить?
— Да возьмёт, возьмёт, уже взяла! — вмешался Павел Иванович, не давая говорить. — Коль, волоки чемодан, чего стоять-то!
— Почто не возьму? — ответила Хитриха. — Летница у меня пуста. Панкратушка протопил. Я, Иваныч, — она быстро обернулась к председателю, — его не поваживала!
— Ну и правильно! — одобрил председатель и стал подталкивать Елену Сергеевну в спину. — Пойдёмте, пойдёмте. Чаю попьём, горенку вашу посмотрим. Бат, и не понравится чего?
Едва вошли в тёмные сени, как Павел Иванович снова скомандовал:
— В летницу сначала! Поглядим, что да как!
Дверь сильно скрипнула, зашуршала по полу, и Елена Сергеевна, удивлённо озираясь, первой шагнула в горенку, называемую летницей. Она никак не ожидала увидеть вместо маленькой и тесной, как ей вчера представлялось, такую просторную, распахнутую на четыре окна комнату. Бледненькие жёлтые обои, отражающие солнечный свет, делали комнатное пространство каким-то тёплым и мерцающим. Свет шёл от потолка, от широкой матницы, от белой высокой печи с охапкой приготовленных дров. Было чисто, тепло, уютно.
Елена Сергеевна вышла на самую середину комнаты и оглянулась: Павел Иванович, Николай и Ефросинья Егоровна стояли у порога и, улыбаясь каждый по-своему, смотрели на неё. Она смутилась. Щёки её зарделись.
— Мне здесь нравится! Настоящая летница! Я даже не могла представить, что она будет такая, всё что-то другое виделось, а тут… — и беспомощно развела руками.
— Вот и хорошо! — облегчённо и радостно зашумел Павел Иванович. — Коль, чемодан сюда! Из школы директорша шкаф для платьёв обещала, завтра с нею познакомитесь. Полина моя, я велел, из посуды кое-что приготовила. Коль, тащи, чего там матерь наложила. Так, — он заглянул за печку, — умывальник есть, таз есть. Егоровна, ведро сама дашь, я так думаю. Где дрова, тоже покажет. Колодец за избой. Обживайся, Елена Сергеевна! Да вот ещё что! Валенки пока у себя оставите! И ни слова мне! И носки тоже. Как найдено будё. Сами видите, как вымораживает! Ну! — Он посмотрел на притихшую хозяйку. — Ты моего баса не бойся. Показывай, где сама живёшь. Самовар-то кипит?
— Кипит, кипит, Иванович! — закивала головой Ефросинья Егоровна и выкатилась в сени. — Сюда! Сюда!
В кухоньке, половину которой занимала русская печь, сразу стало тесно. Затолкались, и Елена Сергеевна нерешительно остановилась, не зная, куда скинуть свою шубку.
— Сюда! Сюда! — маленькая Ефросинья Егоровна схватила её за рукавчик и потащила в комнатку, укрытую за печью. — Шубу свою на кровать скидывай! — и, отскочив в сторону, нацелилась на неё глазом. — Ишь ты, басёна какая! Платье-то како красивяще, синее. А платочек-то белый, мяконький! Идём, идём! — И она снова потащила её на кухню.
— Егоровна! — весело загремел Павел Иванович. — Мы щас с Колей на участок за сеном поедем. Давай чай скорей. Елена Сергеевна, за новоселье рюмочку выпьем? — и, прижимая к груди и ловко переворачивая, стал толстыми ломтями нарезать широкий каравай хлеба. — У нас тут всё по-простому! — он хитро подмигнул Егоровне.
— Настойка имбирная, горькая! — весело поставил бутылку Николай. — Я седни за рулём, но немножко можно.
— Сало режь, водитель кобылы! Лошадку-то пологом укрыл?
— Укрыл, батя, укрыл!
— У меня баранки есть, городские, и колбаса, — опомнилась Елена Сергеевна.
Вся эта праздничная кутерьма: шум, неразбериха, отсутствие всякого плана и подготовки — кружила ей голову, и хотелось так же радостно и просто говорить, смеяться, накрывать на стол, резать колбасу или это тугое деревенское сало, пить вприкуску чай из стакана и, самое главное, быть своей, понятной, этим простым и добрым людям.
— Конечно, тащи! Чего смотреть! — засмеялся Павел Иванович. — Да вы не стесняйтесь, Елена Сергеевна! Голос у меня такой.
Только за столом она смогла подробнее рассмотреть кухоньку, тёмно-зелёные обои, занавесочки над печкой, как и в каждом деревенском доме, ходики с жестяным циферблатом, медный умывальник в углу над тазом, буфет с гранёными стёклышками. Она уже успела испугаться до крика, когда где-то рядом хрипло, сорванным голосом пропел петух. И все засмеялись над ней, а она, встав на колени, заглядывала за решёточку, где под печкой, мигая беспокойными глазами, притаились куры, и только петух бесстрашно высовывал всклокоченную голову, пытаясь клюнуть её в руку. Она выпила рюмку водки, долго кашляла в ладошку и сквозь слёзы смотрела на Ефросинью Егоровну. Хозяйка сидела бочком перед блюдечком с замоченными в чае баранками и доверчиво улыбалась ей.
С уходом гостей стало как-то пусто и тихо. Очнулись куры и, осмелев, завыглядывали в кухню. Появился кот и, щуря раскосые глаза, занял своё место на табурете. Елена Сергеевна заробела и не знала теперь, что делать: идти в свою летницу или ещё посидеть с хозяйкой, потому что сразу уйти ей казалось неудобным.
— Ну что, Басёна, лук чистить умеешь? — спросила хозяйка.
— Умею! — сказала Елена Сергеевна, но никогда в жизни она лук не чистила, а только видела раз или два, как это делала её бабушка.
— Тогда давай чистить! — обрадовалась Хитриха и, юркнув в задоски, выкатилась с луком в берестяной полатухе. Они уселись на лавке и принялись чистить шуршащие твёрдые репки. Елена Сергеевна впервые так близко увидела руки своей хозяйки, широкие, грубые. Узловатые, натруженные пальцы, изуродованные артритом, ловко выхватывали очередную луковицу, быстро и цепко вертели, сминая с неё отстающую шелуху, и ставили на стол. Будто угадав её мысли, Хитриха заговорила:
— Глянь-ко, каки руки-то у меня, Басёна! Всё из-за леса, из-за него, проклятущего. В лес-от и в дождь, и в снег, и в мороз ходили. Ползёшь до сосны по снегу, когды и по пояс, пилу да пихало тащишь. Надь ещё дерево оттоптать. В лесу и жили. Придёшь в избу-то — холодна, сыра, ног-рук не чуешь, ничего не воймуешь. Мне вот трудней всего приходилось: мала, слаба, росточком-то не вышла, да и лет уж много мне было. Бригадир наш Силантич возьмёт меня под мышки да на печь засунет — сиди, Фрося, оттаивай! Сижу реву — руки, ноги как заотходят! Ой, девка! Всё тело изломано!
— А что в лесу вы делали? — робко спросила Елена Сергеевна.
Хитриха блеснула глазом. Тёмные частые морщинки только глубже стали от улыбки на её маленьком лице.
— Известно чего! Лес валили. Вот в тую пору-то и пришибло мне голову, еле довезли. В больнице лежком лежала. Долбили мне пошто-то голову, вот одноглазой и стала. Всё лес виноват! Не хочу о ём говорить, Басёна! Понеси его в провал! Я из-за леса и глупа стала: эку ересь порой горожу, себя не помню! — и вздохнула. — Ветер снова будё, опеть руки выворачиват!
Тёмные берёзы за окном будто в ответ зашумели, закачались. Снег, словно веником, зашуршал по стене.
— Ноне народ-от не такой: работать не хочет. В наши-то годы на сенокос шли с песнями да под гармошку. И впереди всех мой Ванечка Фомин. Он меня гораздо постарше был. Я замуж-то поздно вышла, девка, никто брать не хотел: мала, худа, какая из меня работница! А Ванечка взял, он вдовец на ту пору был. Хорошо мы с ним жили, не ругалися. На сенокосе-то жонки да мужики все в белом. На мужиках рубашки белы, на жонках платья, платки белы. От солнца, значит. Как на праздник шли, Басёна! А сейчас у себя ковыряются, на колхозно поле плевать — не в порог несёт! А трудодни-то курам на смех! Пенсию-то мне отрядили — двадцать пять рублей. Власть! Да эту бы власть да в коробку скласть да по Устье отправить!
— А сколько вам лет, Ефросинья Егоровна?
— Моё время далёко, Басёна. Семьдесят. А все думают, что меньше. А знашь, почему? Я в паспорте единичку на семёрку исправила, с девятьсот первого я! Не говори никому!
Они засмеялись, а потом пили чай, кормили кур. Ефросинья Егоровна ложилась рано, в шесть часов, и Елена Сергеевна ушла к себе. Она затопила печь и долго сидела в своей новой комнате, слушала, как весело трещат поленья, как часто бренчит чугунная дверца. Окна понемногу синели. Было пусто и одиноко.
У себя на половине Хитриха не сразу забралась на русскую печку, по привычке покрутилась по комнате, долго разглядывала белый пуховый платок, оставленный Еленой Сергеевной: «мяконький какой, тёплый», нюхала его. Платок тихо пах духами и ещё чем-то знакомым и беспокоящим сердце.
Деревенские дни Елены Сергеевны потянулись светло и просто, и она скоро привыкла к тишине, к неторопливости долгих зимних вечеров, к шорохам старого дома, к маленьким улочкам, заваленным чистым белым снегом. Она перестала бояться колодца и его ледяной пустоты и, раскрасневшись, в охотку крутила тяжёлый ворот, поднимая на цепи ведро, наполненное водой и льдинками. Ей нравилось нести воду домой. Вода вздрагивала, и льдинки колотились в край ведра. Ей нравилось самой топить печь, подносить спичку к колючей лучине и, прикрывая дверцу, радостно слушать печной гул. Несколько раз к ней стучали в окошко, и, выбегая на крылечко, она, к удивлению, никого не встречала, но неизменно находила на ступеньках то корзинку замороженной клюквы, то баночку со сметаной или молоком, а раз даже охапку лучины, перевязанную проволочкой. Как-то вечером зашёл Павел Иванович, не один, а с мастером, который валял валенки. Пыхтя в густые чапаевские усы, мастер снял мерку и через неделю притащил новые валенки, мягкие и пушистые. Они пахли горьким дымом и баней.
— Ты, девушка, и дома в них тоже ходи, — велел мастер, — и меняй с правой ноги на левую, чтоб аккуратно растоптались. Поняла?
— Поняла! — улыбнулась Елена Сергеевна и протянула деньги.
— Много даёшь! — сказал сердито мастер. — Мне и двух рублей хватит!
Над своей кроватью она повесила портретик Пушкина, и Ефросинья Егоровна, заметив его, однажды спросила:
— Что, Басёна, не жених ли твой тут висит?
— Это Пушкин! Поэт! — засмеялась Елена Сергеевна.
— Пушкин! — передразнила Хитриха. — Пушкина повесила, на что?
Дни летели, тихие, короткие, снежные. Серое небо, затканное тучами, отсыпалось снегом. Ефросинья Егоровна ей почти не докучала, и часто вечерами из кухоньки доносился слабый, тоненький, прерывающийся голосок — это Хитриха пела свои грустные протяжные песни. Порой она просыпалась среди ночи, и тогда Елена Сергеевна ясно слышала, как Хитриха катается на своей половине, гремит посудой и лавочками, ворчит глухо и сердито:
— Спят, спят горожане! А уж обутрело!
— Господи! Какое там обутрело! — вздыхала Елена Сергеевна. — Ещё только третий час ночи!
Без своей постоялицы Хитриха скучала, обредни было мало, и она всё чаще сидела на лавочке, нетерпеливо ожидая Елену Сергеевну после школы. Когда её учителка приходила, выждав немного, она закатывалась к ней в летницу и, покачиваясь на пружинной кровати, хитро посматривая то на Пушкина, то на Елену Сергеевну, выспрашивала новости. Когда же начинались подготовки или проверка тетрадей, Хитриха подсаживалась поближе к столу и, по-птичьи наклоняя голову, чтобы лучше видеть, молча следила, как движется ручка в руке её учителки, как ровно и правильно, с нажимом, выплетаются чернильные строчки.
Когда почтальонка приносила письма, иногда целых два, Хитриха с ещё большим нетерпением и беспокойством ждала Елену Сергеевну.
— Басёна! Письма тебе пришли! Где, плавня, бродишь? Почитаешь? — с надеждой и тревогой, что ей откажут, спрашивала она.
Елена Сергеевна поначалу не знала, что и делать с этой настойчивостью, но потом догадалась, что для Ефросиньи Егоровны почтальон и вовсе раз в году редкий гость, что она, быть может, даже завидует потихоньку её письмам, и как, наверно, сжимается её терпеливое сердце, когда почтальонка, пряча глаза, вскользь произносит: «А тебе ещё пишут, Ефросинья Егоровна. Пишут!»
И Елена Сергеевна, мучаясь стыдом и жалостью от такой несправедливости, читала свои письма, громко и выразительно, как на уроке литературы, что-то пропуская или прибавляя для интереса. Хитриха, вся подавшись вперёд и зажав свои тяжёлые, изработанные руки между худеньких колен, слушала внимательно и тихо, чуть покачиваясь, не отводя глаза от белого тетрадного листочка. Далёкий, неведомый город, населённый незнакомыми, но такими любопытными её сердцу людьми, вставал перед ней призрачно и светло, мерещился отсветом из своей невероятной сказочной дали. Она совсем забыла его, как забывают сон, но письма учителки взяли и напомнили ей деревянные мосточки, бегущие к пристани, белые церкви, парящие в небе, и лес мачт на солнечной Двине.
«Наша горница с Богом неспорница! — ласково говорила ей тётушка-божатка. — На улице солнышко, и у нас дома солнышко. Вот тебе, Фросенька, платочек красненький. Носи, девонька, первой модницей на деревне будешь!» Было ли это, было ли?
Беседка резная, как в дымке, на берегу чудится, красивая, высокая. Лавочки внутри тёплые от солнышка. Она коленками на лавочку встала и смотрит, не шелохнется, как кораблик напротив парус поднимает, выше, выше. Парус белый, полощется на ветру.
«Что, Фроська, нравится кораблик?» — спрашивает, обнимая за плечи, тата.
«Нравится! — блестит она серыми глазками и жмётся к нему щекой. — А куда он поплыл?»
«В море Белое!»
Было ли это, было ли? Уже не слышит Хитриха голос учителки. Мутно что-то, не видно листочка — слеза из глаза выкатилась, поползла по дряблой щеке. «Стара стала… Время моё далеко ушло. Нет боле Фросеньки с платочком красненьким…»
— Ефросинья Егоровна, ну не плачьте, не надо. Не буду я вам больше писем читать, не буду! — обнимала её за плечи Елена Сергеевна и сама чуть не плакала.
— Что ты, Басёна! Это я себя дитеткой вспомнила. В городе-то я только раз и побывала, при царе еще. Батюшка с собой на ярмарку взял и сродников проведать. Боле не бывала. Ты читай, читай, всё ли прочла-то?
— Давайте я другое вам буду читать. У меня сказки есть разные и рассказы.
— Как в школе своей, да? — уже усмехалась Хитриха. Сморкалась в тёмный передник, вытирала кулаком последние слёзы и соглашалась недоверчиво: — Ну, почитай, что ли!
С того вечера приходила Хитриха, приваливалась к кроватной спинке и, покачивая ножкой в дырявом катанце, сидела смирно, слушала сказки. Посмеивалась над шергинскими старухами: «Я така же, с причудами. Собероха твой Бориска! Вот что удумал! А огонь-от керосиновый и у меня, Сергеевна, есть, в чулане стоит!»
Читали они по часу, а то и больше, совсем не наблюдая часов. В комнате от старых берёз под окном становилось темнее, чем было на самом деле. Последние сани, громко постукивая полозьями, проезжали по дороге. Под стреху забивалась птица и возилась недолго, укладываясь спать. О чём думала Хитриха, Елена Сергеевна не знала, а если спрашивала: «Нравится?», то получала неизменный ответ: «Хорошо, девка, читай дальше!»
Сама же Хитриха думала о том, как хорошо, что тебе читают, — ей ни разу никто не читал, никогда, и это было непривычно, неловко и ново, но было не главным. А главным было то, что теперь у неё появилась радость: есть с кем словцом перемолвиться, кого ждать, с кем чашку чая овечер выпить. «Читай, девка, читай!»
Вставала Елена Сергеевна рано, часов в шесть, чтобы успеть натопить свою печь, убегала за час до уроков, спешила в утренних сумерках по дороге под горку. Густые столбы дымов подымались над крышами. Звёзды редели. Пахло морозным сеном из разрытых, развороченных копен. И далеко слышались и отдавались в воздухе чьи-то шаги, удары ведёр о сруб колодца, шорох лопаты. И Елене Сергеевне уже не раз казалось, что она живёт здесь давным-давно, а вернее, жила всегда, с самых начал, с родин. И всегда в её жизни были эти тёмные придорожные берёзы, эти избы, занесённые снегом, и этот фонарь у колхозной конторы. Милый, родной до слёз, до муки город становился тогда далёким и странным сном, и только мама всегда оставалась рядом, и её близость она чувствовала постоянно.
Школьный день, уроки, звонки, переменки пролетали быстро и радостно. В школе её приняли и полюбили, как и она всё приняла и полюбила. После уроков она задерживалась — так хорошо и светло было в её пятом классе. В угловое окно со второго этажа она видела колхозную площадь, клуб, маленькую почту и немного магазин. Через площадь ходили люди, подъезжали к конторе машины, заворачивали лошади с санями. Площадь жила до ранних сумерек. И Елена Сергеевна чувствовала в себе какую-то радостную общность с этим деревенским миром, свою причастность к нему.
«Теперь я совсем деревенская, — писала она маме, — я ношу воду из колодца, топлю сама печи, чищу тропинку от снега и даже кормлю хозяйкиных кур…» Она поднимала глаза и видела гипсовый бюст Александра Сергеевича Пушкина. Великий поэт снисходительно смотрел на неё со шкафа и посмеивался: «Тоже мне, деревенская!..»
Когда прокалывались первые звёзды, приходил истопник Фёдор, вечно ворчащий: «Сидят допоздна, свет жгут, работать мешают, дома, что ли, делать нечего!» — она бросала книжки в чёрную на молнии сумочку и спешила домой, зная, что Ефросинья Егоровна опять заждалась, что чай без неё, конечно, не чай и что сидеть нечего в своей школе, коли уроки давно кончились.
И снова тянулись старые берёзы с плакучими ветвями, медленно тающими в вечерних сумерках. Снова зажигались огни. Скрипел под валенками снег. И снова тишина с печалью и негой опускалась на землю.
— Глянь-ка, Басёна! — радостно хвастаясь, говорила Хитриха, вытягивая из чашки длинный чайный стебелёк. — Какое письмо мне будет! Какая палка в чаю плават! Примета такая: и мне скоро напишут, не тебе одной письма-то получать!
— Это от сына письмо будет? — спросила Елена Сергеевна.
— От кого ж ещё? — удивилась Хитриха. — От Серёженьки. Он всё по небу у меня летает — некогда матери письма писать. Вот я тебе, Басёна, его карточку покажу.
Она укатилась в свою комнату, вскочила на лавочку и долго шуршала в жирке комода. «Вот она, посмотри! — говорила она с гордостью, торопливо разворачивая пожелтевшую газету. — Погляди, каков он у меня, белеюшко мой! Я его поздно родила, в тридцать восьмом — долго, долго Боженька ребёночка мне не давал! А Ванечка, муж-от мой, через год и помер, мало и радовался».
Елена Сергеевна с любопытством взяла фотографию Серёженьки. На неё смотрело, задорно улыбаясь, лицо мальчика лет двенадцати или немного постарше. Косая чёлка наполовину закрывала широкий лоб. Пытливые и насмешливые глаза глядели прямо, будто спрашивали: «Ну, каков я тебе?»
— Ну, как тебе мой Серёженька? Улыбается, зубы кажет, — говорила Хитриха, заглядывая в фотографию. — Фотограф-то ругался: убери зубы, без зубов улыбайся, а то снимать на карточку не буду! А снял-таки! Куда ему деться?
— Ефросинья Егоровна! А другие фотографии Сергея у вас есть?
— Зачем тебе другие? И этой дородно! — удивлённо и сердито взглянула Хитриха. — Спрятала я другие. В подпол унесла. А куды, не помню. Бат, и не было никаких боле. А зачем тебе?
— Посмотреть хотела. У нас дома много фотографий, полный альбом!
— А у меня разве мало? Ещё покажу! Глянь-ка, вот эта, какая карточка толстая! Взади чего-то не по-нашему написано. Это я с таточкой в городе. Махонька была! Платочек тута у меня красненький — божатка подарила! Здеся я на стуле стою, жду птичку! А птичка-та не выскочила, я как зареву, дура, зазеваю. Страсть какая! А это мой таточка, а это божатка моя, Ксения, — Хитриха ширкнула носом. — Давно было! При царе ещё, Басёна! Мы тогды ещё на транвае прокатились. Я как его увидала, страсть как испугалась. Едет, сам, красный, звенит, гремит, как яшык со стеклом. Я опеть зареву, за таточку спряталася. Он хохочет, все хохочут, мне и стыдно стало! Села да поехала, да как понравилось — вылезать не хотела. Опеть в рёв! Так с тех пор, девка, в транвае-то боле и не ездила! Не пришлось! — Она снова вздохнула и долго смотрела в пустое окно.
Елена Сергеевна тоже молчала, боясь потревожить Ефросинью Егоровну. Наконец та очнулась, заглянула в чашку и охнула:
— Андели! Чай-от у меня, девка, простыл, замёрз за разговорами. Давай по новой пить!
Чайная палочка оказалась, однако, вещей: письмо от сына Сергея пришло в субботу.
Хитриха, получив письмо, завертелась, закаталась по кухне, глянула в окно — нет Басёны! А кабыть только что шла! Накинула куфайку, выскочила на крылечко, а та перчаткой снег с ботиков сбивает.
— Пойдём, пойдём скорей! — заторопила Хитриха. — Письмо пришло от сыночка! Говорила ведь тебе давеча: придёт! Не верила! Очки потеряла — лишо урнуло! Ничего не вижу сама, не воймую. Пойдём, почитаешь хоть.
В тёмных сенцах Хитриха больно ткнула Елену Сергеевну в спину.
— Да поди ты скорей, одним теплом хоть войдём! Мороз-от экий! Ну! — сказала Хитриха, протащив Елену Сергеевну до самого стула. — Читай! — и сунула в руку конверт «авиа».
Это и вправду было письмо от сына Сергея. Короткое и торопливое. Писал, что скоро приедет, на Новый год, и на целую неделю, а то и побольше. Спрашивал, как дом, как здоровье, бывает ли Павел Иванович и какой уже срок он ходит в председателях. О себе почти ничего не писал — обещал, что всё расскажет при встрече. Добавил, что соскучился и по матери, и по деревне.
— Всё! — сказала Елена Сергеевна и выжидательно посмотрела на хозяйку.
— Читай ещё! — потребовала Хитриха. — Мало прочитала, сначала начни.
И Елена Сергеевна прочла письмо ещё раз, а потом ещё раз. Хитриха сидела важно, сложив на коленях тяжёлые руки, и слушала внимательно, боясь потерять хотя бы одно слово.
— Стоскнулся! — наконец улыбнулась она. — Подарков навезёт мне разных. Лонись кофту мне привёз, тёплу, пухову, как у тебя платок. Я её в подпол спрятала. Никому не показала.
— Зачем же спрятали? — удивилась Елена Сергеевна. — Её носить надо — ведь от сына подарок. Да и морозы сейчас такие. И ему приятно будет.
— Что ты, Басёна! Ведь украдут, утащат. И не говори больше, нечего ересь городить. Полно! Давай полудновать! — Она соскочила с места, вспорхнула на лавочку и стала листать настенный календарь, перетянутый резинкой. — Неделя ещё до Нового года! — объявила она, повернувшись к Елене Сергеевне. — Вот через седьмицу-то и заявится.
Всю неделю ходила Хитриха блаженной, улыбалась, от книг отказывалась: «Спать хочу. Один рот, да и тот надвое дерёт. Во снях-то и время скорей пролетит!» — и полезала на печь, но долго ещё там не засыпала, ворочалась, как птица в гнезде, и пела свои длинные протяжные песни.
Елена Сергеевна на праздники собралась было ехать в город, но в школе не отпустили — начались детские утренники и дежурства. Она расстроилась и с тревогой и беспокойством стала ожидать приезда Сергея. Нарочно подолгу сидела в школе, рисовала в учительской новогодние газеты, смотрела в густое от зимних сумерек окно. На колхозной площади вспыхивала редкими огнями тёмная ёлка. Падал снег. Было грустно и одиноко.
На улице её окликнул председатель Павел Иванович:
— Елена Сергеевна! Садитесь! Докину до дома! — Он широко распахнул дверцу «козлика». — Быстрей, быстрей! Дело есть. — И уже в кабине, улыбнувшись, спросил: — Что, начальник домой не отпускает? Расстроились, поди? Не говорите — всё ясно. Мы вот что с Полинушкой подумали: приходите к нам на Новый год. У нас всё тихо, по-семейному. И шампанское у нас есть — мне по разнарядке досталось две бутылки. Сами подумайте, кто у вас тут есть? Хитриха? Да к ней сын приедет, вам-то, может, не очень удобно, что он на Новый год домой нагрянет, а? То-то! Вижу — беспокоитесь. А коллеги-то приглашали?
— Нет ещё, — покачала головой Елена Сергеевна, — не приглашали.
— Ну и хорошо, значит, к нам! По рукам? — засмеялся Павел Иванович. И она, видя его довольное, улыбающееся лицо, вдруг неожиданно для себя сказала:
— По рукам! Только что же я с собой возьму? Мама с братом посылку обещали, но не пришла пока, а в магазине пусто. Карамель одна!
— Не извольте беспокоиться, Елена Сергеевна! Что вы? У нас с Полинушкой всё за вас решено. Ну, едем?
— Едем! — засмеялась Елена Сергеевна. Она была смущена и обрадована предложением Воловых и, положа руку на сердце, совсем не хотела оставаться в новогоднюю ночь у своей хозяйки с её сыном, который вот-вот должен приехать. Она совсем его не знала и не знала, как себя вести, когда он приедет, что говорить, о чём. Может, придётся сидеть за одним столом? Ведь, если позовут, не отказаться! К тому же он ей не нравился: два-три письма в год — разве это дело? Совсем мать забыл! Да и самой к кому-то в гости напроситься было неловко…
— Ну, до послезавтра! — весело попрощался Павел Иванович. — Я заеду часиков в шесть-семь. У вас как раз праздник в школе закончится, идёт?
— Идёт! Спасибо! Полине Тимофеевне поклон передайте! Скажите, я очень благодарна!
Дверца машины громко стукнула, и «козлик» умчался. Елена Сергеевна осталась в тишине у тропинки к дому.
За ней ещё тянулся гул мотора, весёлый голос Павла Ивановича и густое машинное тепло. Дорожка была разметена, окна домика были освещены, и её сердце вдруг болезненно сжалось от предчувствия: приехал! Душистый запах табачного дыма долетел до неё. Делать нечего — надо идти! В тесном тёмном крылечке кто-то стоял, высокий, в серой фуражке, несмотря на мороз, и курил. На длинной серой шинели тускло блестели пуговицы.
— Здравствуйте! — сказала Елена Сергеевна. — Наконец-то вы приехали! Вы ведь Сергей Иванович?
— Да, — сказал он, — Сергей Иванович! — и, пряча сигарету в жестяную баночку, широко улыбнулся: — А вы наша постоялица, значит? Елена Сергеевна? Мне о вас матушка много чего рассказала: и про чтения ваши, и про жениха вашего, Пушкина. Рад, рад с вами познакомиться! — и уж совсем по-домашнему позвал: — Давайте-ка в дом — морозно на улице. И прямо к нам на кухоньку! Я из Питера, знаете, дефициты разные привёз, вам здесь и не снились, чаи начнём гонять да громко разговаривать!
Отказаться не получилось. Она только забросила сумочку в свою летницу, поправила волосы перед зеркалом, как в комнату вкатилась Хитриха:
— Пойдём, пойдём! Покажу, что сынушко, белеюшко мой привёз. Таки подарки, таки подарки!
В половине Хитрихи была ввёрнута новая сильная лампочка. Яркий жёлтый свет широко освещал заваленный свёртками стол. Высокий, всё ещё в шинели Сергей Иванович двумя руками сразу весело доставал из сумки мандарины и складывал в белое блюдо.
— И сервелатик есть у нас, и коньячок! — улыбаясь, говорил он. — Давайте, давайте, Елена Сергеевна, проходите. Матушка без вас чай ну никак не хотела пить, так что я сам, признаюсь, вас заждался.
Елена Сергеевна села к столу и как-то беспомощно оглянулась — всё было не так. Вроде, как всегда, победно пел самовар, но только громче была теперь его бурлящая песня. И звонче, и жёстче стучали часы. И всё на кухоньке было ярче, сильнее, тревожнее — наверно, это от непривычного света. Высокий, какой-то прямоугольный Сергей Иванович что-то рассказывал, смеялся, и от его громкого голоса и смеха, и от того, что он был вот такой большой и шумный, кухонька казалось маленькой и тесной, непривычной и отчего-то неуютной. Ниже стал потолок, ближе маленькие окна. И она ясно увидела то, что раньше не бросалось ей в глаза, просто казалось стёртым, затемнённым. Теперь же всё: побитая печка, покосившийся буфет с облупленной краской, закопчённые чугунки, раздёрганный коврик на затоптанном полу — всё вызывало жалость и муку, всё выставлялось на свет в своей неприглядности и горечи. Длинная чёлка падала на широкий лоб Сергея Ивановича. Он небрежно отбрасывал её назад, за ухо, и насмешливо взглядывал на Елену Сергеевну:
— И как вы? Прижились в нашей деревне? Понравилось? Это хорошо. Я, признаться, тоже по ней соскучился. Но долго прожить здесь не смог бы…
— Серёженька! Ты хоть бы шинелюшку-то снял. Упаришься! — напомнила Хитриха.
Сергей Иванович аккуратно повесил шинель на плечики и, обернувшись к Елене Сергеевне, спросил:
— А вы сами-то надолго сюда приехали? Надолго? Я б не поехал, угол здесь уж больно медвежий, до станции полдня попадать. Хорошо, я сегодня прямую попутку до деревни поймал, так живо долетел. Да и сами посудите: ни театров здесь нет, ни музеев. В клубе, я уверен, только старое кино кажут. Словом, никакой культуры. Если б не матерь, не поехал!
— Вот оттого что здесь ничего нет, я и поехала! — раздражённо сказала Елена Сергеевна. Ей совсем не хотелось ни спорить, ни доказывать, ни объяснять — всё равно не поймёт.
Хитриха жалобно взглянула на неё. И Елене Сергеевне стало неловко за свою несдержанность, она опустила глаза, а потом снова посмотрела на Ефросинью Егоровну. Маленькая, худенькая, со сморщенным тёмным личиком, Хитриха совсем не походила на своего рослого, огромного сына и, как показалось Елене Сергеевне, даже немного побаивалась его и того шума и стука, который следовал всюду за его живым и стремительным телом. Робко потоптавшись, Хитриха наконец решилась спросить:
— Серёженька! Картошка-то поспела, дак доставать?
— Доставай, мама, не спрашивай! Что в печи, то на стол мечи! — и, обняв её за плечи, засмеялся: — Глядите, Елена Сергеевна! Какие мы разные: она маленькая, а я такой здоровый да дородный! Это я в батю пошёл, в отцову породу. Батя-то наш был ого-ого! А насчёт того, что никакой культуры, так вы не обижайтесь и не думайте ничего, это я вас на пушку взял! Выучился бы я на лётчика, если б не наши учителя!
Сергей Иванович снова раскатился довольным смехом, а потом, играя, пропел:
— «Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги!..» А гляньте-ка, Елена Сергеевна, какую я шаль матери привёз, тёплая, в узорах, с кистями, бухарская. В Бухару летал! С головы до ног закутаться можно, и ещё останется. И тапочки — войлочные! А то ходит в допотопных катанцах, смотреть страшно. Ты их в подпол-то не прячь, носи! Все старухи завидовать будут! Давай, давай закутывайся! — и, подхватив кипящий самовар, водрузил на стол. — Всё, чай пить!
Пили чай, говорили про школу, про новогодний концерт в клубе, про ёлку, которую завтра обязательно надо притащить из леса, про самолёты, полёты, кино. И Елена Сергеевна, немного оттаяв, даже смеялась задорным шуткам Сергея Ивановича. Хитриха, любовно и гордо поглядывая на сына, всё говорила:
— Вот какого белеюшку я вырастила, даже не верится. Серёженька, сыночка, ты ли это?
— Да я, я это, мама! — хохотал Сергей Иванович и подмигивал Елене Сергеевне. — Соскучилась маманя! Зову в Питер ехать — ни в какую!
— Елена Сергеевна! А вы сами-то в Питере были? — спрашивал Сергей Иванович. — Нет? Надо, надо ездить, мир смотреть. Вот возьмите мою матушку: в городе только раз и была, да и то не помнит ничего. Ведь не помнишь ведь ничего, а, мама?
— Пошто же не помню, Серёженька, на транвае даже каталась. Карточка есть.
— На трамвае! А ты бы видела небо, облака! Как там у Королёва: «Самолёт поднимается выше и выше, и моторы на взлёте протяжно гудят…» Знаете, какие строчки дальше, Елена Сергеевна?
— Знаю.
— Басёна всё у нас знает! — сказала Хитриха. — Её в деревне любят. Давеча творог ей принесли. А кто принёс, неведомо! Постучат в окошко да сбегут!
— Басёна! — повторил Сергей Иванович. — Значит, красивая. А вы и вправду красивая, Елена Сергеевна. Вам кто-нибудь говорил об этом?
— Дак я же и твержу ей то с самого начала! — удивилась Хитриха. — Я, как увидала её, сразу поняла: басёна!
— Не надо об этом! — попросила, нахмурив тонкие брови, Елена Сергеевна.
Через час она сумела отпроситься, ушла в свою горенку и ещё долго читала. Когда глаза устали, она просто лежала, укрывшись широким шерстяным платком. За окном задувал ветер и пошевеливал занавеску. Она погасила лампу, в окно тут же, будто ждала этого, заглянула яркая северная звезда и долго стояла, покачиваясь, в синем стекле.
Под утро, когда гирька часов стукнула об пол и часы остановились, проснулась Хитриха. Яркая луна заливала кухню, и клетчатая тень от спинки стула добралась до дверей. Голова слабо кружилась, и сердце ныло от какой-то непонятной тревоги. Что-то было не так, что-то нарушало привычную предутреннюю тишину. Она стала вслушиваться: кто-то дышал тихо и ровно совсем рядом, в соседней комнате. Ей стало страшно. Встрепенувшись, она быстро и осторожно слезла с печи, сразу попав ногой в печурку. Лавка не брякнула. Подкравшись к буфету, она заглянула в раскрытую дверь смежной комнаты. Там тоже была луна. Петлистая тень из окна бежала через кровать на стену. Кто-то спал, раскинув большие белые руки. Она отпрянула. Маленькая карточка сына посмотрела на неё с дверцы буфета. Вынув карточку и прижав её к груди, она долго стояла, обмирая от страха, беспомощно глядя перед собой, не зная, что делать и как поступить. «Фроська! Не балуй!» — сказал из лунного света таточка. Чья-то шинель, серая, чужая, тускло светилась рядом пуговиц. «Сынушко приехал! — вспомнилось ей. — Где же он, белеюшко?» — и взглянула на карточку. Глаз видел плохо. Она прокатилась мимо страшной раскрытой двери, ткнулась в сени и там, не сразу нашарив скобку, заскреблась в ужасе в двери Елены Сергеевны.
«Басёна, открой!» — зашептала она громко, оглядываясь на кухню. Какая-то жилка, туго натянутая, так и дрожала, надрываясь, в груди. «Открой!»
Елена Сергеевна испуганно вскинулась и замерла, прислушиваясь, не понимая, что там, за дверьми, потом впустила Хитриху:
— Что, что стряслось, Ефросинья Егоровна?
Хитриха, не слушая, крутанулась, щёлкнула крючком, запирая двери и прижимая к груди руки, прошептала дрожащими от страха губами:
— Ой, Басёна! Там у меня кто-то чужой! Мужик какой-то чужой, пришёл и спит!
— Какой мужик? — вздрогнула Елена Сергеевна. — Где? Кто?
— У меня в комнате!
— Так это же сын ваш, Ефросинья Егоровна, что вы! Успокойтесь, не надо, это же сын, сын ваш, Серёжа! — Она уже хотела облегчённо рассмеяться.
— Нет, Басёна! Это не мой сыночек, это мужик какой-то чужой. Мой сыночек вот какой! — И она, отняв от груди руки, показала школьную карточку Сергея. — Он у меня маленький, худенький, курточка на молнии — я её в райцентре на картошку выменяла, а тот большой, здоровый! Неужели я своего сыночка, кровинушку, не узнаю. Басёна, поди прогони его! Я боюсь!
— Как же я прогоню его, Ефросинья Егоровна, когда он сын ваш! Он приехал к вам вчера из Ленинграда. Вы разве не помните? Что с вами? Господи!
— Это не он! — Губы Хитрихи дрожали. Она замотала головой. — Не он. Я знаю! Пойдём, ты сама всё увидишь!
Испуганная, Елена Сергеевна прошла на кухню, помедлив, зажгла свет. Хитриха уселась поближе к дверям и попросила, прижимая кончик платка к губам:
— Разбуди его! Скажи ему, пусть уходит. Я боюсь его!
«Как же я разбужу его? — подумала в страхе Елена Сергеевна. — Что ему скажу? Господи, да что за беда-то такая!» В её глазах заблестели слёзы. Но, слава богу, кровать в тёмной комнате скрипнула, и в дверях показался заспанный и удивлённый Сергей Иванович:
— Вы чего не спите-то? Ночь на дворе! Мам, ты чего?
— Уходи! — тихо, почти плача, прошептала непослушными губами Хитриха. — Уходи! — сдавленно крикнула она. — Ты — не мой сынок! Я не знаю тебя. Мой сыночек вот какой! — И она протянула Сергею его же карточку. — Ты на него не похож!
— Мама, ты что? Это я, Серёжа, Сергей!
— Не подходи! Это не ты!
— Ефросинья Егоровна! Ну как вы можете? — в отчаянье вскрикнула Елена Сергеевна. — Это же он, Серёжа! Ефросинья Егоровна!
— Елена Сергеевна! Елена! Вы подите к себе, пожалуйста, я сам с мамой поговорю! Не бойтесь, идите! — взволнованно попросил Сергей Иванович. — Это с ней бывает! Всё сейчас пройдёт!
— Не уходи! — жалобно попросила Хитриха. — Пусть он уйдёт! Сам!
Сергей Иванович быстро подошёл к Елене Сергеевне и мягко и настойчиво подвёл к дверям:
— Пойдите, пожалуйста, пойдите, я вас прошу. Всё хорошо будет!
Елена Сергеевна видела, что он нервничает и едва сдерживает себя. И подчинилась.
В своей комнате она слышала тихие голоса и плач, что-то брякало и стучало. Она несколько раз порывалась бежать на кухню, но удерживала себя. Ей было страшно и не по себе от увиденного. В висках ломило — так сильно разболелась голова. И даже выпитая тройчатка не помогала.
За окном светало. Елена Сергеевна прижалась лбом к холодному стеклу. За ручьём, над домами, заструились к небу первые розовые дымки. Вставало солнце. С берёз беззвучно сыпался снег. В доме было тихо. Потом дверь скрипнула, и кто-то постучался к ней.
— Войдите! — сказала Елена Сергеевна и обернулась.
Это был Сергей Иванович. Он был в незастёгнутой шинели и в лётной фуражке. Она подошла и заглянула в его расстроенное и печальное лицо.
— Я так и знал, что вы не спите, — сказал он.
— Как мама, Ефросинья Егоровна? — спросила она.
— Всё так же! — Его голос дрогнул. — Она меня не признаёт. Она согласилась выпить лекарство, успокоительное, — я из Ленинграда привёз, и сейчас уснула. Я с утра схожу в больницу. Не знаю, что делать… Она меня гонит!
— Вы можете остаться у меня, — сказала Елена Сергеевна. — Я через час уйду на работу. Вы чаю хотите?
— Нет, спасибо! Нет. Я, пожалуй, пойду — так будет лучше.
— Но куда же вы пойдёте из своего дома, Сергей Иванович?
— Пойду! Не могу в четырёх стенах. У меня одноклассники здесь живут, к ним пойду. — Он посмотрел на неё, невесело усмехнувшись. — Такие вот дела! Домой ехал! А вам спасибо за всё, что вы для мамы делаете!
Перед работой Елена Сергеевна заглянула к Хитрихе — та тихо спала на сыновней кровати. Остро пахло лекарством. Часы молчали. Елена Сергеевна хотела подтянуть гирьку, но передумала. Смахнув слёзы, она бесшумно прикрыла двери и вышла на улицу. Падал снег. Небо затягивало серой тучей. Было зябко и неуютно.
День начался трудно. Уроки не удались. В классе она, вдруг забывшись, долго смотрела в окно и молчала, и дети, не понимая, что с ней, весело смеялись. Перед ёлкой она отпросилась сбегать домой.
Сергея Ивановича почему-то не было. Ефросинья Егоровна привычно сидела перед окном, поставив на подоконник Серёжину детскую карточку.
— Как вы, Ефросинья Егоровна? — с тревогой спросила Елена Сергеевна. Всю дорогу, пока она бежала к дому, её сердце было не на месте.
— Хорошо, Басёна! — удивлённо посмотрела на неё Хитриха. — Я от Серёженьки письмо сегодня получила. Приедет скоро, вот жду. Он у меня маленький, беленький. Вот карточка его, посмотри. Его ни с кем не спутаешь. Приедет, подарков привезёт…
Елена Сергеевна тихо заплакала и вышла из кухни.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Росяной хлебушек предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других